Рассказ

I

Моросил дождик — мелкий, нудный, частый, холодный и — как это ни дико, ни странно в летнюю пору — колючий. Поля по обе стороны дороги на далеко, насколько хватало глаза — во весь простор, до синевших на горизонте, сквозь сетку дождя, недвижных лесов — были выжжены, и черно-желтая, взъерошенная недогоревшими стеблями ржи земля казалась Яну, угрюмо шагавшему на фланге своего отделения, мертвой и все же злой и жутко-угрозной. Еще дымились седым пеплом, как саваном обернутые, бревна какого-то строения у поваленного, тоже обугленного огнем столба. Склад? Дорожная сторожка? Харчевня? И самая дорога — широкая, прямая, мощеная — не ложилась покорно под ноги маршировавшей колонны, под копыта коней, под колеса автомобилей и повозок, но дыбилась грудами развороченных булыжников, засекала путь рвами и волчьими ямами, из которых кое-где торчали торчком борта и оси неосторожных — провалившихся, завалившихся — машин. И от вида этик обломков и всего этого разрушения становилось еще темней на душе, потому что боев в этой местности не было, войска этой дорогой не шли, и все, что видел глаз, было делом не военных, а мирных крестьянских рук.

Мирных!.. Ян тряхнул головой. Вот слово, которое звучит прямо-таки насмешкой в этой стране, где даже дождевая капель, еле заметными светлыми бусинками ложащаяся на плечи, на рукава, на походные вещевые мешки, колет кожу, как раскаленные стужей иглы. Дико и странно, но это так. Три месяца уже прошло, как рота Яна — 3-я рота батальона одного из чешских полков — переступила советскую границу, и ни одного дня не было, хоть чем-нибудь напоминающего о мирной жизни. Даже в самом глубоком тылу.

Тяжко живется. Тяжко дался и сегодняшний день. Переход был большой, и шли, как всегда в этой небывалой войне, форсированным маршем, пешком. Войсковое соединение, в которое входят чехи, — смешанное, в нем главным образом австрийцы и мадьяры, «чистопородных» немцев нет, а «неполноценных по крови» нацистский штаб не балует механизированным транспортом. Гитлер даже австрийских немцев называет «славянскими метисами», «сбродом», который надо раздавить; венгерцы для него — «конокрады», чехи — «насекомые», поляки — «клопы». Всем этим достаточно для передвижения собственных ног: беречь их нечего. Об этом нацисты говорят и пишут не скрывая, открыто, даже теперь, когда чехи и венгерцы умирают в одном ряду с ними, с «расой господ».

Не раз уже Ян до боли сжимал крепкие, тяжелые свои челюсти, когда приходилось идти, таща на спине тяжелый солдатский походный груз, с трудом выволакивая ноги из густой и вязкой проселочной грязи, а мимо катили грузовики, да еще грузовики чешской же работы, его родных чешских заводов. Брызги грязи, летевшие в лицо из-под колес, Ян принимал как плевки краснорожих, усмехающихся мотопехотинцев, удобно рассевшихся на лавочках автомашин. И сейчас, когда в обгон тянувшейся по грязи усталой пехоте опять пошли грузовики с эсэсовцами, Ян не без злорадства смотрел, как они буксуют, кренятся, стопорят на исковерканном, хватающем за колеса дорожном полотне, давая себя обогнать пешим «насекомым». Сегодня и этим баловням гитлеровским нелегко дается поездка!

Он не стерпел, сказал об этом шагавшему с ним рядом Прокопу Штепанеку, обер-ефрейтору. До захвата Чехии немцами Штепанек был учителем, даже написал, говорят, какую-то книгу по истории Чехии. Когда немцы закрыли его школу, его забрали в армию. И хотя он никогда не принимал участия в разговорах о Чехии и немцах и, когда они случались, всегда молчал или, чаще, уходил, — не может все-таки быть, чтобы он стоял за фашистов, как этот поганец Фома из его же, яновского, отделения. Фома, как и все остальные, чех, у него этого, к сожалению, не отнимешь, но он бывший кельнер, он привык допивать чужие стаканы и кружки и, согнувшись в три погибели, получать чаевые от господ. Лакейская душонка! Его ж близко даже нельзя поставить к Штепанеку, а не то что на одну доску. Если Штепанек, другим не в пример, молчит, то потому только, наверно, что опасается охранных ушей. Любор Тыль, присяжный остряк роты, говорит, что они к каждому ранцу пришиты. Штепанек недаром обер-ефрейтор: у него выдержка.

Выдержка, да. Но на этот раз на слова Яна о пешем хождении и охранниках на чешских машинах обер-ефрейтор усмехнулся чуть-чуть, краем губ.

— Благодари бога, что тебе приходится таскать только себя, а не возить на себе господ немцев, как наши предки дулебы возили на себе аваров. В старых летописях так и записано: «Если надо было ехать авару, то он не позволял запрягать ни коня, ни вола, а приказывал запрячь трех, четырех или пятерых женщин или мужчин дулебских в телегу и везти авара».

Ян спросил сквозь зубы:

— Давно это было?

— Тысячу триста лет назад.

— И тогда на нас тоже ездили? Авары — это что? Тоже немцы были?

Штепанек улыбнулся шире.

— Неизвестно, кто они были такие. И никогда не будет известно. Потому что в тех же летописях записано: «Они сгинули все, от них ни потомства не осталось, ни наследства. Никакого следа».

Ян кивнул удовлетворенно и тоже усмехнулся.

— От тех, кто ездил, следа не осталось, а те, кто возил, по сей день живы: мы с вами шагаем, господин обер-ефрейтор. Это справедливо. Это дает охоту жить, хотя за тысячу триста лет мы и не добились еще свободы.

— Мы бились за нее все века нашей истории, — тихо, не глядя, словно для себя только, проговорил Штепанек. — Но что мы можем сделать, когда нас так мало, а кругом…

— Не разговаривать в строю! — лениво и растяжисто крикнул командир роты; он шел впереди, на фланге первого взвода. — Лейтенант, следите за дисциплиной марша!

Лейтенант, взводный командир, молча поднял руку к козырьку фуражки и подровнялся к Штепанеку, но ничего не сказал. И не скажет: он чех, как все младшие офицеры батальона, а ротный, как и весь остальной старший командный состав, — немец. И отношения между старшими и младшими, само собой разумеется, собачьи. Так что особенно чиниться с лейтенантом не приходится: он свой человек. Ян сказал почти громко:

— Дисциплина марша, скажите на милость! Два дня не получали горячего, хлебный паек половинный, и шагаем целые дни. У меня ноги стали как ливерные сосиски.

Сосед по шеренге щелкнул языком.

— Эх, если бы в самом деле! С каким наслаждением мы бы тебя освежевали тогда, Ян…

— Смирно! Глаза напра-во! — торопливо и хмуро скомандовал лейтенант, оглянувшись на сирену подъезжавшего автомобиля, и отдал честь.

Мимо, пользуясь тем, что впереди залегал неискалеченный, ровный участок, промчался, вихляя и подскакивая на выбоинах, мотоцикл, а за ним легковая изящная, но сплошь забрызганная грязью машина. Ян увидел худощавое, бритое, пасмурное лицо, пенсне на горбатом носу, полковничьи погоны. Два пальца неторопливо и небрежно поднялись к козырьку.

Командир полка… По шеренгам прошло движение. Яну тревожно подумалось: не случилось ли чего-нибудь там, впереди? Ведь мотоциклист — тот самый, что полчаса назад прокатил навстречу от передовых частей. Неужели опять бой вместо отдыха в избе, где можно хоть растянуться, снять мокрую, жмущую ногу обувь, напиться если не кофе, то хоть кипятку?! Ведь сегодня, когда выступали, сам майор, командир батальона, сказал определенно, что дорога свободна, советских частей на этом участке нет и в Меленках, где назначен ночлег батальону, уже находятся разведчики. Русских не было, а сейчас появились? Ведь не раз уже было, что они как из земли вырастали там, где их никто не ждал. Они по-своему ведут войну, не по общим правилам…

— Меленки! — неожиданно проговорил лейтенант, вытягивая шею. — А ну, шире шаг, прибавить ходу!

Ночлег? Приказание не пришлось повторять дважды: все подтянулись сразу. В самом, деле, показались постройки, плетни огородов, деревья. Толстая жердь колодезного журавля, розовая каменная колокольня с блестящим пузатым куполом, без креста. И дождь перестал, как назло, только теперь, когда все равно через несколько минут они будут под крышей.

— Шире шаг! Ходу, ходу!

У околицы уже поблескивали тесаки, рогатились шлемы. И по тому, как расхлябанно стоял караул, как он зевал по сторонам, безошибочно можно было определить, что тревожиться нечего: все в порядке, никаких советских войск.

Колонна втянулась в улочку. По обе стороны новые, крепкие, пятистенные дома, крытые железом; резьба вкруг окон, по фронтону, над крыльцом. В окна сквозь стекла смотрятся цветы. Ян повеселел совсем. «А ведь неплохо люди жили! Таких домиков и у меня в округе нет, а наш округ зажиточный».

— Стой! Вольно!

Наконец! Сбросить винтовку с плеч, разогнуть натруженную спину, размяться, закурить. Вот и майор, командир батальона. С ним какие-то незнакомые офицеры. Эсэсовские, наверно. Эсэсовцы первыми заняли деревню.

— Господа офицеры, ко мне!

Майор стал неподалеку: если хорошенько напрячь слух, можно разобрать, что он говорит окружавшим его офицерам батальона. Ян слушал напряженно. Сосед спросил вполголоса:

— Ты понимаешь, о чем он?

— О том, что вчера был приказ по дивизии: если в избах окажутся дети, немедленно отправлять под конвоем в здание школы. Их там изолируют. Потому что установлено: дети ведут разведку. И если за ними недоглядеть…

— А за стариками? — отозвался сосед, и в голосе его послышалась насмешка. — Помнишь старика, которого расстреляли в этой… как ее… я уже забыл название деревни. Ему было восемьдесят лет, не меньше, а что он выделывал….Нет! В этом походе насчет бдительности просто: никому не доверять — до последней курицы во дворе.

— Курицам, очевидно, особенно, — опять чуть-чуть, краем губ, усмехнулся обер-ефрейтор Штепанек. — Они особенно опасны. Потому-то солдаты прежде всего насаживают на штык куриц, а лишь потом кого прикажут. Но насчет старика вы угадали: майор как раз говорит о стариках. Вернее, о старике. Вон том, что сидит около избы.

Около избы, на завалинке, действительно сидел старик. Лапти на ногах, на плечи наброшена какая-то ветошь, голова накрыта обычной в здешних деревнях круглой высокой шапкой из валеной овечьей шерсти. Цилиндры собственного овечьего производства, как острит Любор Тыль.

Старик сидел неподвижно, не сводя глаз со стоявших через дорогу офицеров.

Майор поднял руку, указательный палец нацелился на старика, как дуло. Именно дулом показался он Яну.

— Вот хотя бы: тип, который мне определенно не нравится.

Это было сказано с расстановкой, с присвистом, сквозь зубы. Окружающие знали, что это означает. Старик сидел по-прежнему не шевелясь. Рука майора легла на кобуру.

Один из лейтенантов проговорил морщась, дергая левой щекой — тик:

— У нас нет, конечно, недостатка в боеприпасах, господин майор. Но стоит ли тратить заряд на такую развалину?

— Он не снял шапки, — отчеканил майор. — Перед ним стоят господа офицеры германской армии, а он сидит, как Будда в храме. Он не благоволит встать и нагнуть свою паршивую плешь, вшивое величество.

Рука протянулась опять. На этот раз Яну уже не казалось: не указательный палец, а настоящее дуло.

Майор известен был не только в полку, но и в дивизии как первоклассный стрелок. Старик упал лицом вниз, в лужу перед завалинкой, после первого же выстрела.

На выстрел из домов, из дворов показались люди. Они выглядывали с крылец, из-за калиток. Несколько человек спеша, наперегонки пошли к месту, где упал старик.

— Переводчика! — отрывисто скомандовал майор. — И пусть сгонят сюда этих… что высунули рыла из своих свинарников.

Команду передали по улице вверх. Ковыляя, подпираясь тростью с серебряным женским бюстом вместо набалдашника, подволокся к майору седой мужчина в полувоенном костюме. Переводчик. В полку знали: эмигрант из бывших царских офицеров, ранен в ногу во время гражданской войны. Майор кивнул в сторону избы, у которой кучка колхозников, таких же старых и сгорбленных, медлительно и натужно подымала на завалинку труп.

— Объявите им, что он получил должное за неуважение к германской армии. Он нагло не снял шапку.

Переводчик заговорил. От завалинки отозвался голос. Три слова всего. Коротких и звонких, как удары. Удары именно: голова переводчика мотнулась, как от пощечины. На этот раз не один только майор нащупал рукой рукоять пистолета.

— Что там еще? Что он сказал?

— Он был слеп, — ответил переводчик.

Три слова по-немецки прозвучали еще короче и резче: «Er war blind».

— Слепой, он сказал, господин майор. Он не мог, стало быть, видеть…

Офицеры переглянулись. Кое-кто потупился, кое-кто нахмурился. Но майорские плечи поднялись небрежным и брезгливым пожатием.

— Ха-ха! Вздор! Даже если бы он был слепой, он должен был увидеть. Но, в общем, чорт с ним. Пусть уберут эту падаль.

Капитан, командир Яниной роты, взял под козырек.

— Разрешите разводить людей по квартирам?

Майор оглянулся вверх по улице.

— Полковник приказал подождать. Там…

Он наклонился и прошептал несколько слов. Ян не смог расслышать. Но капитан сдвинул брови, глянул на небо, заволоченное облаками. Сумерки уже падали на землю.

— Чорт знает что… Неужели нельзя ограничиться тщательным обыском?

— Хо! — засмеялся злым смешком майор. — На этот счет большевики прошли хорошую школу. Царская охранная полиция славилась на весь мир, но и она ничего не находила обычно при обысках.

— Адъютант идет, — показал глазами один из офицеров. — Сейчас мы узнаем.

Адъютант, подойдя, откозырял майору тем особым, точным по уставу, но небрежным и неуважительным по существу, жестом, которым обычно отдают честь адъютанты командиров крупных частей. Он доложил что-то, майор кивнул, и офицерский круг сразу рассыпался: ротные и взводные торопливо разошлись по своим местам.

— Смирно! Равняйсь! Шагом марш!

Майор повернулся и пошел стороною, вдоль изб, вверх по улочке, интимно и искательно взяв адъютанта под локоть.

Ян еле сдержал проклятие. Он взнес левую ногу и так ударил первым шагом о землю, что подошва наверное бы отлетела, если бы не была подкована железом.

Старик лежал на завалинке. Ему сложили руки, но глаза не задернули веками, как делают всегда, когда человек умрет; они так и остались широко раскрытыми, спокойными, даже смерти не удивившиеся, мраком окутанные глаза.

Но солдатские ряды шли, шли, шли мимо, шеренга за шеренгой, не оглядываясь, не обращая внимания на лежавшее со скрещенными на груди руками тело. Убитый слепой старик — великое дело! Три месяца войны, и в каждой деревне не один, десятки были повешенных и убитых. Солдаты тщательно отбивали шаг и заранее уже подтягивались, ожидая команды «смирно»: в конце улицы, на правой стороне, у каменного двухэтажного здания школы стояла легковая машина полковника и около нее группа офицеров. Полковник — жесткий строевик, и если мимо него пройти без должной выправки, лучше было бы на свет не родиться: житья не будет.

Капитан на ходу круто обернулся к шагавшим за ним шеренгам и, отступая задом, картинно колыша стан, крикнул:

— Смирно! Глаза налево!

Налево? Он ошибся? Начальство не на левой, на правой стороне. Капитан явно забыл, что он идет спиною вперед. Не только Ян понял так, вся его шеренга дружно повернула головы вправо.

— Налево! Скоты! — бешено крикнул полковник. — Десять суток ареста каждому!

Головы мотнулись в обратную сторону. Но не только Ян — вся шеренга заметила в тот момент, когда она повернулась к полковнику: по фронтону двухэтажного здания, высоко, вдоль самого карниза, крупными — от крыши до окон — черными, четкими буквами было написано в три строки на чешском, польском и немецком языках:

Помни о Танненберге!

II

Батальон прошел за Меленки километра три, потом свернул на голое, горелыми колючими стеблями ощетиненное поле: здесь приказано стать биваком. Левее, ближе к деревне, стали австрийцы, по правую сторону дороги — мадьяры.

— Окапываться не надо, — разъяснил лейтенант, зябко пряча руки в обшлага шинели: было сыро, промозглой, тяжелой сыростью, душно пахло прелой и горелой соломой. — На самом рассвете пойдем в атаку: русские занимают опушку леса — отсюда пять-шесть километров. Но разведка точно установила, что там их кучка всего, заслон: до утра нас будут прикрывать эсэсовцы, они выдвинуты в передовую линию. Поэтому командование, учитывая усталость людей, разрешило никаких работ не производить и прямо ложиться на отдых.

— Благо перины уже постелены, — сказал Любор, — приплясывая, чтобы согреть промокшие ноги: в темноте его угораздило загрязнуть в какой-то канаве с водой чуть не по пояс. — А сам господин полковник к нам не пожалует? Правда, как здесь ни комфортабельно, это все-таки не то, что надо. Мы мечтаем о постели с балдахином для господина полковника.

Солдаты рассмеялись, и даже лейтенанту пришлось задавить прорвавшуюся улыбку. Постель под балдахином — погребальная колесница. Где еще, кроме как над катафалком, над последним смертным ложем, увидите вы балдахин? Лейтенант погрозил пальцем.

— Я верю, Тыль, что вами руководят наилучшие, как у всех нас, чувства к господину полковому командиру. Но выражаете вы их, если мягко сказать, неуклюже. И вообще я советовал бы вам больше держать язык за зубами. Иначе мне придется дать вам два-три дежурства не в очередь.

— Если б дежурство на кухню, я бы не возражал, — с ужимкой ответил Тыль. — С тех пор как я покрываю себя бранной славой на войне, моей самой высокой мечтой стало чистить картофель, не взыскивайте с меня за правдивое слово, господин лейтенант. Я надеюсь, к слову сказать, что кто-нибудь там, в деревне, чистит для нас картофель? Говоря между нами, я предпочел бы лечь на эти гвозди (он потрогал ногой огарки стеблей) не на пустой желудок.

— Костров не приказано разводить, ужин привезут из деревни, — сказал лейтенант и повернулся, чтобы идти.

Любор заступил дорогу.

— Прошу прощения, но… разрешите спросить, почему, собственно, нас вышибли из деревни? Признаться, эти избы были чрезвычайно аппетитны на вид. Полагаю, что и вы предпочли бы ночевать не на мокрой земле, накрывшись дождевой тучей?

Лейтенант поколебался секунду.

— В избах обнаружены были листовки, — сказал он вполголоса. — Большевистские листовки на нашем, чешском языке.

— Листовки?! Так надо было убрать их, а не нас… если уж они так не по вкусу командованию.

Лейтенант усмехнулся.

— Ну, в этом вопросе я на стороне командования. Раз листовки есть, их не изымешь никаким способом: они, как живые, лезут из всех щелей. Только здесь, в поле, вы можете считать себя в безопасности от заразы.

Любор посторонился.

— Самый последний вопрос, господин лейтенант. О чем листовка?

— Вы забываетесь, Тыль! — вспыхнул офицер. — На этот раз можете считать за собой обещанные два дежурства. Вы желаете, чтобы я излагал вам большевистские идеи?! Это наглость! Одно дело — быть добрым чехом, а другое…

— Простите, — смиренно сказал Любор. — Но я именно и спрашиваю, как добрый чех, который не имеет и не хочет иметь ничего общего с красными.

— В таком случае, тебе незачем и интересоваться их листовками. — Лейтенант глубже засунул руки в обшлага и договорил под нос, словно для себя одного: — Я тоже не читал их, я знаю только заглавие.

— «Помни о Танненберге!» — сказал Ян.

Лейтенант обернулся к нему резким рывком и протянул руку.

— У вас есть эта листовка? Отдайте сию же минуту!

— Виноват, господин лейтенант… — пробормотал Ян. — У меня ничего нет, даю честное слово. Я просто догадался… Я, как все, вероятно, прочел надпись на доме. И сказал так, догадкой.

— Подозрительная сообразительность, — покачивая головой, протянул лейтенант. — Не хочу быть зловещим пророком, но вы плохо кончите, ефрейтор Ян. Подумайте о себе и своей судьбе хорошенько.

Ян выпрямился и приложил руку к шлему. Он смотрел лейтенанту прямо в глаза: это можно, они оба «добрые чехи». Если бы он, Ян, был коммунистом, тогда, конечно, дело другое. Но такой, как он есть, простой, рядовой чех, как любой солдат его отделения, да и как сам лейтенант, зачем и что он станет скрывать?

— Я думаю. Хорошенько думаю, господин лейтенант.

Лейтенант, в свою очередь, прикоснулся пальцами к козырьку, но ничего не сказал. Только пожевал губами. И ушел в ночь.

Солдаты тотчас же окружили Яна.

— В самом деле, у тебя нет листовки? Никого же нет, давай!.. Нет? Окончательно? А что такое Танненберг, ты знаешь, по крайней мере?

— Кому и знать, как не мне, — угрюмо проговорил Ян и тронул странный, кривой зубчатый шрам на щеке. — Вот он — Танненберг. Это был бой…

— Ты участвовал? В прошлую войну? Но ты же на ней не был. Как же ты…

— Бой был пятьсот лет назад, бычья голова. Не я, а прадед моего деда или еще старше, пращур, одним словом, тот действительно дрался при Танненберге.

— Пращур? А твоя щека при чем?

— При том, что пращур мой принес с того боя рыцарскую стальную перчатку: при Танненберге чехи с другими славянами — русскими, поляками, литовцами — били немецких рыцарей.

— Вот оно что!

— Верно или нет, но в семье нашей предание, будто это перчатка самого великого магистра, главнокомандующего, так сказать, рыцарей: пращур приколол его.

Войтек из Подебрада, самый сильный рядовой в роте, ударил себя по колену.

— Вот это лихо! Главнокомандующего! Если б полковник знал, он произвел бы тебя в унтер-офицеры.

— Перчатка висела у нас на стене, так уж из поколения в поколение повелось. Вы ж понимаете: семейная память. Трофей. Как знамена в соборе. Ну вот, когда немцы пришли и двинулись обходом по домам и квартирам, как только они вошли в комнату…

— Опознали перчатку? Быть не может!

— Чья перчатка, они догадаться не могли, конечно, но что это немецкая рыцарская и трофейная, нельзя было не узнать, так как над перчаткой была надпись: «Танненберг, 1410». Это они помнят. И старший из коричневых рубашек сорвал перчатку тотчас со стены и хряснул меня ею по щеке так, что сбил с ног, а щеку пробил до кости.

— Арестовали тебя?

— Ну, конечно. Три месяца пробыл в тюрьме, все прошел, что полагается. Наконец невтерпеж стало, заявил о желании идти к ним в армию добровольцем сражаться во славу фюрера.

— Против пращура, стало быть, — сказал из темноты насмешливый голос, и Ян сразу узнал его: Божен Штитный, которого все в роте считают коммунистом. Два раза уже вызывали его в особый отдел, но отпускали: берегут, наверное, — снайпер!

— Так-то ты помнишь о Танненберге! Действительно, стоило держать пятьсот лет стальную перчатку на стене!

— Что такое вы говорите о Танненберге?

Солдаты быстро обернулись на нежданную немецкую речь. И вытянулись: капитан, командир роты.

— Кто тут болтал о Танненберге, я спрашиваю!

Любор выдвинулся, как всегда, с легкой ужимкой.

— По поводу надписи, которая была на доме… Мы выспрашиваем друг друга, что это за Танненберг. Тут некоторые говорят, будто это битва была пятьсот лет назад, в которой славяне разбили немецких рыцарей… Так в школах учили…

Плечи капитана затряслись, лицо налилось кровью.

— Вот… За то, что в школах ваших учили подобному наглому вранью, их и закрыли! При Танненберге не славяне разбили немцев, а немцы славян. Шестьсот лет назад, да! Славное время, когда наши предки устраивали «балы» этим дикарям. Весело в те времена жили! Нагрянут на славянские пограничные земли, — нежданно, как незваный гость на свадьбу, мужчин перебьют, поскольку у них скверная манера была браться за топоры и ножи — другого оружия у мужиков этих не было, — где им было бороться с рыцарями, закованными в сталь! Даже перчатки рыцари носили стальные. А остальных — мужчин и женщин — вязали и гнали за собой. Славяне были сильны, выносливы, непритязательны в пище и способны целый день работать. Поэтому не только пользоваться, но и торговать ими было выгодно. Рыцари истребляли славян беспощадно. Они показали этим мужланам, что такое германский гнев. Мы продолжаем их дело. Как фюрер сказал, мы продолжаем движение, которое остановилось шестьсот лет назад.

— Слова фюрера мы все читали, — отозвался из рядов слегка насмешливый голос. — Но разрешите спросить, господин капитан: почему же движение остановилось после такой победы?

Капитан прикусил досадливо губу. Не надо было напоминать слова фюрера — они пришлись совсем некстати. Конечно, в немецких учебниках это разъяснено, но когда говоришь с этими чехами… Он ответил однако, уверенно и веско ставя слова, как будто действительно читал по учебнику, который нельзя оспаривать:

— Рыцари вернулись в свои земли после победы, потому что погода была очень плохая. Ненастье. Распутица. В этих условиях невыгодно было продолжать поход.

Капитан шагнул вперед и положил руку на плечо Любора.

— А теперь ты скажи, кто тут у вас распускал басни о каких-то славянских победах?

— Я не помню, — пробормотал Любор. — Так, вообще, говорили…

— «Вообще»? — усмехнулся офицер, и пальцы в коричневой добротной перчатке сжались крепче. — Тебе придется вспомнить. И вспомнить вполне точно.

Тесный солдатский круг разомкнулся. К капитану подошел Божен Штитный. Он вытянулся во фронт.

— Это я говорил, господин капитан. Мне на днях рассказал о Танненберге один из наших солдат.

Капитан, сощурясь, оглядел Штитного.

— Кто именно?

Божен ответил без запинки, стоя на вытяжку:

— Матвей из Янова.

— Матвей из Янова? Тот, что пропал без вести в бою семнадцатого?

— Тот самый, — хладнокровно подтвердил Божен. — Он сказал еще…

— Постой, постой! — воскликнул, словно осененный мыслью, капитан. — Матвей? Это дает нить… Я готов поклясться, что оно так и было.

— Так точно, — кивнул Божен, — оно так и было.

Кто-то засмеялся в ночи. Капитан выругался сквозь зубы: с этим сбродом надо быть особенно осторожным.

— За доклад о Матвее благодарю, — кивнул он Божену. — Это подтверждает некоторые о нем сведения. А что касается вранья, то его и опровергать, собственно, не приходится. Как могли бы мужики, не имеющие представления о военном искусстве, вооруженные чем попало, победить цвет европейского рыцарства, лучшую военную силу того времени! Даже идиоту должно быть ясно, что ничего подобного не могло быть! Не могло быть!

Он помахал пальцем перед носом Божена и ушел тем же неслышным шагом, каким появился.

III

Божен выждал, пока окончательно стих легкий шорох капитанских подошв по мокрой траве, и обернулся к товарищам.

— Слышали? Он сам себя выдал, нахальный враль. После победы ушли из-за дождика к себе — на шестьсот лет! Не ушли, а бежали — как зайцы!

Любор протянул руку Божену.

— Спасибо, что выручил… Но как бы тебе за это не было худа… У этой бестии зловещий вид. И про Матвея ты, пожалуй, напрасно сказал. Если его поймают…

— Фью! — просвистал Ян. — Ищи ветра в поле! Матвей, наверно, давно уже у русских. Семнадцатого, когда мы побежали, я видел, как он бросил винтовку и лег за куст. Я удивился, признаться: он никогда не был трусом, Матвей…

— Он давно искал случая, — подтвердил Любор. — Ты думаешь, Божен, надпись и листовки — его рук дело? И тех, что ушли с ним? Потому что в тот день из батальона пропало без вести несколько человек.

— Это не я, это капитан подумал, — пожал плечами Божен. — А что касается трусости, Ян… Вернее предположить, что он перешел к русским из храбрости. Ты разве не слышал, что по ту сторону фронта формируются целые чешские полки? И они будут биться не так, как мы, а как бились чехи в рядах славян при Танненберге.

— Бились и победили? Значит, капитан солгал?

Божен оглянул недружелюбно спросившего солдата.

— А ты сам не понял? Тогда ты и мне не поверишь. Спроси лучше господина обер-ефрейтора Штепанека, здесь присутствующего. Он все знает совершенно точно: он ученый — пусть скажет.

— Да нет… — пробормотал, смутясь, солдат. — Я… потому только спросил, что немцы — надо признать — умеют драться. И мне не поверилось, что они — так вот… сразу и побежали…

Обер-ефрейтор покачал головой.

— По-моему, никто здесь и не говорил, что они побежали сразу под Танненбергом. Произошло то, что всегда случалось с немцами, на всем протяжении истории, когда они имели дело со стойким и храбрым противником: первоначально — успех, а в конечном итоге — разгром, бегство. Так было в Семилетнюю войну, так было в прошлую войну. Так было и под Танненбергом.

— Давно это было?

— Ян сказал уже вам: в 1410-м.

— И чехи действительно в той битве разбили немцев?

Обер-ефрейтор покачал головой.

— Ян не сказал этого, по-моему. Чехов при Танненберге было немного. Основную силу составляли русские, поляки, литовцы. Поэтому-то советские и напоминают о Танненберге: если тогда славяне разбили немцев соединенными силами, тем более теперь…

— Тогда немцы тоже сильные были?

— Именно тогда-то они и были сильны. В этом капитан прав: Тевтонский орден, задачей которого было завоевать славянские земли — «восточное пространство», как теперь говорят, по праву считался лучшей военной силой во всей Европе, а славяне были в тот век еще на низкой стадии культуры.

— Они были язычниками?

— Литовцы были язычниками. — Штепанек засмеялся. — С тех пор славяне и немцы поменялись местами: славяне стали сейчас выше по культуре. В отношении образования немцы сейчас держатся устава тогдашнего Тевтонского ордена: устав воспрещал рыцарям учиться грамоте, а кто знал до посвящения в рыцари, тем запрещалось читать…

— Быть не может! — радостно хлопнул себя по бедрам Ян. Вместе с остальными солдатами роты он опустился на траву. Штепанек продолжал стоять в широком кругу окруживших его слушателей. — Вот откуда у них это пошло, значит!

— Тише, Ян, — оборвал сосед. — Еще услышат офицеры…

— Мы выставили сторожевых. — откликнулись из задних рядов. — Если кто чужой подойдет — свистнут. Но все равно, пусть Ян помолчит и не мешает товарищу Штепанеку рассказывать. Мы хотим знать о Танненберге. Как это было? Расскажите, мы все об этом очень просим, товарищ Штепанек.

— Очень просить незачем, — усмехнулся обер-ефрейтор. — Я расскажу охотно. В те дни, в начале XV века, приграничные орденским немецким землям жмудины и литовцы были, как я сказал уже, язычниками, и рыцари совершали набеги, о которых упомянул капитан, чтобы расшатать славянскую силу, а затем захватить земли под тем предлогом, что они в качестве крестоносцев (черные кресты были у них на щитах и на мантиях) хотят обратить язычников в истинную, христианскую веру.

— Тоже «новый порядок» устанавливали, стало быть, — вставил Любор. — Теперь ведь тоже крестовый поход объявлен… для крещения в истинную, фашистскую веру. И кресты тоже. Только у них кончики загнуты; распрями свастику — получишь крест.

— Не перебивай, Любор, сказано!

— Когда рыцари стали захватывать жмудскую землю, жмудины обратились с воззванием ко всем государствам Европы. В воззвании было сказано: «Выслушайте нас, угнетенных и измученных. Орден не ищет душ наших для бога, он ищет наших земель для себя. Он довел нас до того, что мы должны или ходить по миру, или разбойничать, чтобы было чем жить». И ни один король, ни один князь, ни один рыцарь не отозвались. Жмудь была нищая, а орден — богат и силен. А главное, орден — это были рыцари, господа, а жмудь — крестьяне, «низшие классы». Никто из европейских государей не отозвался. Зато отозвались славяне. В то время на немецкой границе славяне были объединены. Литовский князь Ягайло женился на польской королеве Ядвиге и объединил, таким образом, Литву и Польшу под одним, так сказать, скипетром, а Литва была объединена со многими русскими — и северными и южными — землями. Витовт — князь, правивший Литвой под королевской властью Ягайло — заступился за жмудь: на набег он ответил набегом. В отместку рыцари стали собирать крупные силы против литовцев. И так как формально Литва была объединена с Польшей — хотя и личной унией только, то есть личностью общего для обоих государств короля, — орден запросил Ягайло, будет он защищать литовцев или нет. Надо сказать, что Ягайло этот совсем паршивый был королишко, — что в нем Ядвига нашла, шут эту бабу поймет! Вернее всего, это ее католические ксендзы навинтили — через Ягайло крестить всю Литву, то есть прибрать ее к рукам. Ягайло был очень богомольным. И трус он был тоже первостатейный. На это рыцари и рассчитывали. Гроссмейстер, то есть вождь ордена, его глава и руководитель — фюрер, завел переговоры с Ягайло.

Но в расчете своем немцы просчитались: трус трусом и король королем, но, кроме короля и труса, есть еще народы и храбрецы и, во всяком случае, люди, способные за свою свободу проломить голову захватчику и не предать родных по крови…

Он замолчал на минуту, и тотчас в тишине раздался голос Божена:

— «Не предать родных по крови…» Вы так сказали, господин обер-ефрейтор?

— Так! — с силою ответил Штепанек. — Ягайло знал, что польский народ не простит ему измены литовцам, не говоря уже о самих литовцах. Поэтому он всячески вилял в переговорах, уклонялся от прямого ответа, предлагал свое посредничество для мирного разрешения конфликта между Литвою и орденом. Но немцам стало ясно, что поляки поддержат в предстоящей войне литовцев. И гроссмейстер Ульрих фон-Юнгинген объявил войну Польше, потому что, как он объяснил, «лучше обратить меч на голову, чем на туловище».

— Теперь он сказал бы иначе, — опять не сдержался Любор: — «лучше обратить меч на голову, грудь и руки, чем на ноги», потому что война в Европе была увеселительной игрушкой по сравнению с тем, что сейчас. Бог мой, только вспомнить, как мы все удирали семнадцатого! Когда я добежал наконец до безопасного места и завалился в канаву, я даже не кричал, я квакал, как лягушка!

— Замолчишь ты когда-нибудь, Любор? Простите его, господин обер-ефрейтор, вы же знаете сами: не он приказывает языку, а язык приказывает ему… Мы вас слушаем.

— Ягайло понял, что от войны не уйти, не спрятаться. И стал готовиться. Орден тем временем тоже, по примеру жмуди, обратился с воззванием к европейским государям.

— И к нему на помощь прибыли, конечно, рыцари из всех стран?

— И к нему, конечно, прибыли рыцари всех государств Европы — в помощь, то есть, вернее сказать, для участия в грабеже славянских земель.

— Так же, как теперь! Чорт его знает! Пятьсот лет прошло, а та же волынка.

— Была и будет, пока…

— Пока что? — строго окликнул обер-ефрейтор. — Рядовой Божен Штитный, советую быть сдержанней на язык. Есть граница, которую я не допущу переходить. Одно дело — то, о чем мы говорим и о чем говорит вся Чехия, весь чешский народ, и другое дело — коммунистическая пропаганда; я ничего дурного не хочу сказать о коммунистах и не знаю о них ничего дурного, но у меня другие взгляды, и потакать пропаганде я не буду. В этом вопросе я опять становлюсь обер-ефрейтором.

— Я всегда вас так и титуловал, господин обер-ефрейтор, — ответил, поднимаясь и вытягиваясь, Божен, — но мы здесь не в строю, а в кругу товарищей, где каждый волен высказать свое мнение.

— Товарищ Штепанек прав, — оборвал Ян, поднимаясь тоже. — Мы здесь не мнениями обмениваемся, а слушаем сообщение о Танненберге. И если отвлекать товарища Штепанека каждую минуту, мы никогда не дойдем до Танненберга.

— А мы должны идти к нему форсированным маршем! — воскликнул Любор. — Летом ночи коротки, рассвет близок. А на рассвете нас двинут… в бой.

— И опять завертится та же шарманка, что откручивала и откручивает нам головы. Тогда незачем и вспоминать о Танненберге.

Это уже не Божен сказал. Это совсем с другой стороны прозвучало, не оттуда, где сел на землю, на свое место, Божен. И на этот раз никто не отозвался. Наступило молчание. Штепанек нахмурился, но тоже ничего не ответил.

— Я продолжаю. Стало быть, королю, а в особенности польским панам, не хотелось воевать. Верховный совет при Ягайло подговаривался даже к тому, чтобы вести войну не польскими войсками, а наемными, так как это будет дешевле стоить: в случае победы расплатиться можно будет из взятой добычи, а в случае поражения платить не придется: кого не побьют или не возьмут в плен, те разбегутся.

— Насчет платежа неглупо соображали паны, — усмехнулся сидевший прямо перед Штепанеком солдат. — А вот насчет победы наемными руками… Одно дело за свою родину биться, а другое — за деньги.

— А третье — против своей родины биться.

Это опять Божен неугомонный. И опять — молчание. И Штепанек не повернул на этот раз головы. Он продолжал:

— Ягайло по-прежнему колебался, не мобилизовал ни своих, ни наемных, пока не стало известно, что орден собрал восьмидесятипятитысячное войско — численность по тому времени огромная — и в рядах его самый цвет всего европейского рыцарства. Над Польшей и Литвой нависла смертельная угроза. Ягайло вызвал тогда Витовта на совещание, и по сговору с ним в июле 1410 года на реке Висле, близ тогдашнего города Червинска, стали сосредотачиваться польские, литовские и русские войска. Всего собралась девяносто одна хоругвь — тогда подразделения так называли: ополчение одной местности сводили под одно знамя, хоругвь, и хоругвь эта получала название или местности, откуда пришли ополченцы, или их предводителя. В хоругви было в среднем двести конных воинов и восемьсот пеших. Всего, таким образом, у Витовта и Ягайло собралось до ста тысяч человек. Из них русских было свыше сорока тысяч, — они и составляли ядро армии. Их ополчение разделялось на хоругви: Галицкую, Холмскую, три подольских, Львовскую, Перемышльскую, Киевскую, Пинскую, Полоцкую, Витебскую, Новгородскую, Новгород-Северскую, три смоленских…

Кто-то цокнул языком.

— Скажи пожалуйста! Все знакомые имена, как же…

— Тогда немцы не успели напасть врасплох, — предупредил вопрос Штепанек. — Успели приготовиться к обороне не только поляки и литовцы, но и русские дальних местностей.

— А чехи? Ян уверял, что они тоже были.

Штепанек поморщился и потер руки.

— Они были, да. Но небольшой отряд. И притом — он был наемным, этот отряд.

— Наемным? Продажные шкуры!

— Продажные?! — вспыхнул Ян: он обиделся за своего пращура. — Тогда князья торговали теми, кто у них был под властью, отдавали их внаем, да и некуда было деваться, нечем было жить бедному человеку. Поневоле продавали свою силу и кровь в наемные дружины. Там, по крайней мере, жизнь была вольная.

— Хороша воля… — пробормотал тот же голос. — А в Чехии что тогда было?

— В Чехии в то время царствовал король Вацлав IV, — ответил Штепанек. — Он был в то же время императором Германии.

— Немец, значит!

— Люксембуржец. Из Люксембурга родом.

Был очень культурный король, поддерживал Гуса[1] и гуситов.

— Поддерживал? Почему же народное восстание было?.. Одиннадцать лет народ против господ бился, пока его не задавили… О Яне Жижке и Прокопе Голом по сию пору песни поют.

— Восстание после его смерти началось. Он в 1419-м умер, — не очень уверенно сказал обер-ефрейтор.

И тотчас его перебил голос:

— Если был королем и императором, значит держал господскую и немецкую руку, ясно. Поддерживал Гуса, вы говорите? Но Гуса в 1415-м сожгли, я твердо помню, в школе учили, — значит, при нем же! По-господски это, может быть, и значит «поддержка». Франция так нас и «поддержала», когда немцы напали на Чехословакию. Вы лучше не защищайте Вацлава этого, товарищ Штепанек: давайте останемся при Жижке и вашем тезке Прокопе. Вот это наши!

— А если наши, — вспомнил свою обиду Ян, — то как у тебя язык повернулся сказать о продажных шкурах? Мог быть продажной шкурой Ян Жижка? А он был в том отряде, при Танненберге.

— Жижка был?

— Был. Вместе с моим пращуром, в одном ряду. По их тогдашней боевой дружбе у нас в семье всех старших сыновей крестят Янами. Всю битву они были вместе. И когда убивали великого магистра — гроссмейстера, они рядом стояли. Я же все это знаю. Ведь сколько раз и дед и отец рассказывали.

— Может быть, ты и нам сейчас расскажешь? — сказал обер-ефрейтор. — Еще лучше, интереснее будет. Я ведь только по книгам знаю.

Ян смутился. Похоже, что Штепанек обиделся: и в самом деле, его на каждом слове перебивали. И насчет Вацлава получилось обидно. Но Штепанек хороший парень, а сегодня особенно нельзя допустить, чтобы у него была на сердце обида: сегодня больше чем когда-либо надо, чтобы все были вместе, дружно. Он ответил очень искренне:

— Нет, рассказывайте. Я не сумею так, чтобы все приходилось к месту. Если что-нибудь интересное, чего в книгах нет, я добавлю, если позволите. Я буду, так сказать, подпевать. А больше мы никому не позволим: это я беру на себя. Вы остановились на том, что ополчение собралось на Висле.

Обер-ефрейтор кивнул подтверждающе и снова начал рассказ.

IV

— Пятого июля войска Ягайло и Витовта выступили в поход и через пять дней подошли к переправе через реку Древицу. Но на том берегу уже стояли немцы, и Ягайло побоялся переправляться прямо им в лоб. Он решил обойти Древицу с востока и двинул войска на Дзялдово. Он трусил еще больше, чем раньше, и даже предложил гроссмейстеру вступить в переговоры.

— Вот… куриная душа!

— Но гроссмейстер, видя, что противник трусит, отказался. Он переправил свои войска и огромный свой обоз на левый берег Древицы и погнался за Ягайло форсированными маршами, рассчитывая раньше противника поспеть к занятой орденцами сильной крепости Домбровне, перекрещенной по-немецки в Гильгенбург, неподалеку от Дзялдова, и отрезать путь славянскому войску. Но русские и литовцы взяли крепость раньше, чем гроссмейстер подоспел на выручку, и продвинулись дальше, к озеру Лаубен. Это в Восточной Пруссии нынешней. Однако через день орденские нагнали их и остановились километрах в трех от союзного лагеря, заняв деревни Танненберг и Грюнвальд и холмы, командовавшие над окружающей местностью. А наутро…

— До утра буря была, — торопливо сказал Ян: он и в самом деле видел и деревни, и рыцарей, и поле, и лес, как будто там был, и сейчас это вставало у него перед глазами, как пережитое. — Гроза страшная, будто дьяволы спустили с цепей все ветры, со всех четырех стран света. Всю ночь молнии валили дубы, то там, то здесь вспыхивало, пламя, но ливень тотчас тушил его. Войска укрылись в лесу: наши чехи стояли биваком рядом с русскими. Но даже в густой чаще костры заливало, шатры срывало вихрем. По всему стану шли толки, как принять это знамение. Потому что ни у кого сомнения не было, что это — знамение. И вот тут случилась в чешском отряде измена.

— Измена?! — Кое-кто привстал на колени, и обер-ефрейтор перебил суровым голосом:

— Это уже фантазия, выдумка. Ни в одной книге, ни у историка Длугоша, ни у других, нет об этом ни слова. Не было никакой измены.

— Была! — упрямо выкрикнул Ян и даже ударил себя, для большей убедительности, в грудь. — Была! Не со стороны Жижки и чехов — те знали твердо, какую сторону держать, — а со стороны рыцарей, которые тоже были в отряде на службе польского короля. Они испугались немецкой силы, не верили, что литовцам, русским, полякам удастся одолеть рыцарей. И двое из них, тайком от отряда, пробрались тою же ночью к немцам. Между лесом, где мы были, — он так и сказал «мы», увлеченный своим рассказом, — и деревнями, занятыми немцами, было огромное холмистое поле…

Он оглянулся на обер-ефрейтора, и Штепанек кивнул одобрительно.

— Да, было огромное холмистое зеленое поле. Славяне поэтому и самую битву 1410 года зовут «битвою на Зеленом поле». А немецкие историки называют ее «битвой при Грюнвальде или Танненберге» — по названию деревень, которые заняты были крестоносцами, как я уже сказал. В эти деревни и поскакали, очевидно, рыцари, о которых рассказывает Ян.

— Изменники перебрались через поле. Буря металась на просторе так, что легкоконных валило с ног, устоять могли лишь огромные рыцарские кони и… пешие чехи. Жижка и дед прокрались за рыцарями следом, и еще двое пошли с ними, имена которых я забыл. До этого они видели, что рыцари на биваке сошлись вместе и о чем-то совещались тайно, и когда те двое сели в седла, сразу же заподозрили неладное. Потому что рыцарь есть рыцарь, и он всегда будет ближе рыцарю другой страны, чем бедняку своей.

— Ну, а сейчас… — сказал Божен. — Я молчу, я молчу, как мертвый, товарищи.

— Посреди поля было шесть дубов, — продолжал Ян и опять обернулся за подтверждением к Штепанеку. — Дубы эти стояли, как скала, среди бури; она обламывала себе крылья об их сучья, потому что сучья были как завороженная сталь. А может быть, это были в самом деле завороженные деревья. Жижка и остальные трое влезли на те дубы и слышали с них, как сквозь мглу и вой ветра бряцали доспехи рыцарей. Они ехали свободно, потому что в такую ночь незачем было ни тому, ни другому лагерю выставлять охранение. Они уехали и вернулись… Кто считал, кто мог считать время! Буря к этому часу стихла, гром не гремел больше, но тучи не разошлись, они нависали над самой головой…

— Как сейчас над нами.

— …и рассвета не было видно. Все кругом было в серой дымке. Чехам было удобно идти за рыцарями почти вплотную и незаметно. На биваках уже поставили к тому времени шатры, чтобы хоть немного высушиться и отдохнуть, и Жижка с товарищами подобрался к тому шатру, в который вошли рыцари. Часовой, который стоял у входа, опознал Жижку и не только не окликнул, но когда ему объяснили, в чем дело, дал Жижке приложить ухо к самому слышному месту. Рыцари передали условия гроссмейстера — сколько он уплатит за переход на немецкую службу рыцарям и сколько рядовым; немцы предлагали в два раза больше, чем платили поляки. Тогда Жижка не стерпел, он рассек мечом пополам полотнище, перед которым стоял, и ворвался в шатер, как буря. И остальные следом. И Жижка сказал… ну, то самое, что должен был сказать каждый честный чех. И пригрозил поднять весь отряд.

— Но отряд же наемный был, — откликнулся кто-то, — а уж если продавать свою кровь, то…

— Чем дороже, тем лучше? — зло рассмеялся Ян. — Так можно еще рассуждать (хотя, по-моему, даже и тогда стыдно), когда два войска бьются за цели, одинаково мне чужие. Ну, хотя бы когда за какое-то испанское наследство воевали. Чорта мне в испанском наследстве! Но если, как под Танненбергом было, когда Жижке пришлось выступить против рыцарей, в своих рядах против заклятого врага, — проклят тот, кто перейдет к этому врагу, что бы ему ни сулили…

Он подлый изменник своему народу и родине.

— Это Жижка сказал или ты говоришь? — не без насмешки перебил холодный голос.

Ян поправил шлем на голове.

— Жижка. Я еще своего не сказал. И чтобы не сказать не ко времени, я передаю слово господину обер-ефрейтору. Потому что рассвет наступил, тучи разошлись и войска начинают строиться к бою.

Ближние солдаты невольно подняли головы вверх, к небу. И один из них рассмеялся.

— Тьфу, Ян! Ты меня запутал: я думал, ты о сегодняшнем рассвете говоришь.

— Ты в самом деле прекрасно рассказываешь, Ян, — с улыбкой сказал обер-ефрейтор. — И вообще ты превосходный парень. Ты говоришь, войска начинают строиться? Правильно. Рыцари уже ровняют копья на высоком холме, над равниною. За ними строится пехота. Они занимают сильную и выгодную позицию.

Кругом рассмеялись.

— Действительно, выгодная! Попробовали бы сейчас: через пять минут не осталось бы ни одного человека. Дивизион артиллерии…

— Даже меньше!

— Эскадрилья бомбардировщиков…

— Довольно было б пулеметов и минометов.

— Да тогда же не было еще не только пулеметов, но и пушек.

— Пушки были, — поправил Штепанек, — но били они на очень маленькую дистанцию и очень слабо: гром от них был, а урону мало. Стрела была гораздо более опасным оружием. Была артиллерия и под Танненбергом; она была выдвинута в самую первую линию, перед боевым строем. Ну, тактика у немцев и тогда была на том же принципе построена, что и теперь.

Штепанека перебили возгласы удивления.

— Тот же принцип, что теперь, когда танки, мотомехпехота?

— А что такое был рыцарь, весь закованный в железо, на закованном в железо коне, как не танк своего рода? И совершенно так, как сейчас танковые части пробивают дорогу, так тогда пробивала рыцарская тяжелая конница, ударявшая клином, а в пролом бросались, следом за тяжелыми всадниками, конные кнехты, уже легче вооруженные…

— Мотомехчасти!

— …а затем и пехота. Сдержать тяжелый рыцарский удар плохо вооруженному противнику было невозможно.

— А славяне были плохо вооружены?

— Крестьянское ополчение преимущественно! — слегка развел руками обер-ефрейтор. — У них были рогатины, с которыми ходят на медведей, пики, луки, мечи и ножи. Кольчуги мало у кого были, больше тегеляны — кафтаны, простеганные паклей, щиты деревянные, обтянутые кожей, топоры. Это не мешало им справляться с врагами, хотя бы и закованными в железо. Это еще до Танненберга немцы узнали на Чудском озере, а шведы — на Неве, где русские разбили шведского знаменитого полководца Биргера.

— Как русские бьются, мы видим; на этом можно не останавливаться.

— Итак, орденские построились. Правым крылом рыцарей командовал великий командор ордена Куно фон-Лихтенштейн, левым — маршал Фридрих фон-Вальроде. Сам гроссмейстер остался при резервах.

Смешок прошел по рядам.

— При обозе…

— Тшш! Молчать!

Штепанек рассмеялся.

— Там было что стеречь в обозе. Рыцари привезли с собой сотни бочек вина, выдержанного в подвалах Магдебурга, столицы ордена.

— Тогда тоже напаивали перед атакой?

— Боже избави! В бою спирт — еще худший яд, чем в мирном быту, потому что в схватке человек должен владеть собой, как никогда. Пьяный годен лишь на то, чтобы его пустить вперед, как заводную машину.

— На убой! Как нас пускают.

— Товарищи! Мы уговорились не прерывать обер-ефрейтора.

— Он сам себя прерывает, Ян, — засмеялся Божен. — И никто за это не в претензии. Хотя, конечно, интересно знать, как строились к бою при Танненберге.

— Союзники построились в три линии, — возобновил рассказ Штепанек. — Фронт их тянулся на три километра, упираясь правым флангом в болота озера Лаубен. На правом крыле стал Витовт с литовцами, имея на левом своем фланге русских, а левое крыло составили поляки, имея русские хоругви на правом своем фланге, так что русские явились центром и опорой всего боевого порядка. Здесь же, но в следующей линии, отступя, стояли чехи. Литовцами командовал Витольд, поляками — Зиндрам Машковский, русскими хоругвями — князь Юрий Мстиславский.

— А этот… как его… король самый…

— Ягайло? Король взял на себя самую ответственную задачу: молить бога о победе. На одном из холмов у леса поставлена была походная церковь-шатер, и пока войска строились, ксендзы и монахи успели уже отслужить две обедни и принялись за третью. Построение закончилось в полдень. Погода совсем разгулялась, солнце пекло, трава высохла, но противники не сдвигались с места, так как славяне не выходили на равнину, продолжали стоять в лесистой и болотистой местности, а рыцари не хотели атаковать в условиях, ослаблявших силу удара тяжелой рыцарской конницы. Тогда Юнгинген, гроссмейстер, зная заносчивость польских панов, придумал штуку, чтобы выманить их в поле.

— Два меча, — подсказал Ян. — Два меча.

— Да, два меча, — подтвердил обер-ефрейтор. — Он послал Ягайло и Витовту два меча, приказав передать: гроссмейстер надеется, что оружие это придаст им храбрости и усилит их вооружение, ибо известно, что в армии у них больше кашеваров, чем воинов.

— И Ягайло клюнул на эту удочку, глупая плотва?

— Клюнул. Он тотчас же дал приказ выступать, и войска вышли на равнину.

— Если позволите, — пробормотал Ян. — Надо добавить, тогда будет еще понятнее. В этой посылке еще вторая насмешка была. Мечи были такие тяжелые, что ни Витовт, ни Ягайло не смогли бы рубиться ими. Они были по руке только Зиндраму, который по сложению был настоящий богатырь. Вполне понятно, что от такого подарка они оба осатанели — Витовт и Ягайло. И полезли вперед.

— И как только полезли и стали снова строиться в том же порядке, в три линии, на Зеленом поле, Лихтенштейн скомандовал своим рыцарям: «Копья в упор! Шпоры!» — и железная лавина обрушилась на поляков. Немцы ударили на них в первую очередь, так как именно здесь рассчитывали добыть более легкую и скорую победу.

— До атаки рыцарей Витовт бросил вперед, на левое крыло немцев, еще и своих татар…

— Да! Татар я забыл, — признался обер-ефрейтор. — Впрочем, их было так мало…

— Их было мало, да. Но они мчались на своих быстрых степных конях с воем и свистом, как ветры, которых дьяволы спустили с цепей от всех четырех стран света. На коне, с луком в руках, татары — страшные люди. Они мчались, а перед ними тучей, закрывавшей солнце над левым рыцарским крылом, на которое они неслись, летели стрелы. Они находили цель, на траву валились уже убитые и раненые, кони и люди, потому что татарский стрелок способен загнать наконечник стрелы в узкую прощель наличника самого глухого шлема… Я кончил, товарищ Штепанек.

— За татарами вслед пошла в атаку литовская конница. А так как в это время правое крыло немцев уже врезалось в польские ряды, рукопашная завязалась по всему фронту. Но уже через час литовцы начали отступать, рыцари на плечах поскакавших назад конных смяли литовскую пехоту, она попятилась к озеру, к болотам, а потом вовсе стала разбегаться. Попятились и поляки. По всему полю уже несся рыцарский клич: «Христос воскресе!» — этим кличем тевтоны всегда праздновали победу. Близость конца удесятеряла их силу. Смяв поляков, Лихтенштейн обрушился на стоявших на левом польском фланге и в центре русских.

— Три смоленских хоругви. Первая пала в неравном бою, ее знамя было сбито на землю, но две остальные стояли, как гранитные скалы — только искры летели от мечей. Чехи слышали боевой клич русских: «Ляжем костьми, но не посрамим земли русской!» — Ян сжал руки. — Бог мой, как они бились! А ведь у многих из них не было другого оружия, кроме засапожного ножа. Но под этими ножами падали люди, закованные в железо.

— Они устояли, — продолжал Штепанек, так как Ян замолчал. — Витовт тем временем оправился от растерянности, которая охватила его, когда обе первые его линии побежали. Он двинул несколько хоругвей из третьей линии на поддержку смоленцам. Вступили в дело и чехи. Бой возобновился. Шел уже пятый час, люди и кони устали от непрерывной свалки, в которой, по словам летописца, «трудно было отличить более сильных от более слабых, смелых от женоподобных, так как все смешалось в одну толпу». Но рыцари в их тяжелых доспехах устали, конечно, сильнее, чем их легковооруженные противники, и напор немцев стал слабеть.

Они еще продолжали кричать: «Христос воскресе!», но прежней уверенности не было в их хриплых голосах. На короткий срок битва оживилась, когда на Зеленое поле вернулась часть войск, погнавшихся за бежавшими литовцами. Но русские продолжали стоять неодолимой стеной, кругом них навалены были горы трупов, и когда солнце стало спускаться к лесу, на закат, Лихтенштейн подал своим сигнал отходить. А левого фланга немцев к этому времени вообще уже не существовало, так как часть войск маршала фон-Вальроде все еще гонялась по лесу и болотам за литовскими и татарскими беглецами, а остальные, оставшиеся в бою, полегли. Союзники, в свою очередь, перешли в атаку. Немцы стали отступать. И, как часто бывает, отступление быстро обратилось в бегство. Первыми побежали кульмские рыцари, за ними поскакали остальные. Русские, поляки, литовцы ринулись следом. На поле битвы появился наконец сам Ягайло, взвилось королевское знамя. На него и нацелил фон-Юнгинген, надвинувшийся во главе всех оставшихся резервов, последний, отчаянный удар, в попытке спасти свою армию от совершенного разгрома. Но он был при первой же атаке выбит литовской рогатиной из седла…

— Тут-то пращур мой и взял перчатку. Потому что подняться гроссмейстеру не дали: сбили шлем, нож в горло. Чей был нож — русский, чешский, литовский, польский, — нельзя, конечно, сказать точно, потому что в этот момент не было никакого строя, все были перемешаны. По совести должен сказать: наверно, во многих семьях, как в нашей, есть предание, что именно предок этой семьи нанес последний удар гроссмейстеру. Когда у тебя на глазах происходит такое, невольно хочется каждому сказать: «Это я!»

— Такой же смертью погиб и маршал фон-Вальроде. Никто уже не кричал больше: «Христос воскрес!», так как очевидно было, что он не воскреснет. Рыцари кричали теперь: «Пощады!» и гнали коней во все стороны по лесу, пробуя уйти от погони. Но их ловили — и в лесу, и в поле, и в болотах, где вязли их тяжелые кони. И заковывали в цепи. Цепи были под рукою: рыцари предусмотрительно возили их за седлом, чтобы заклепать руки и ноги знатному пленному, если такой попадется, здесь же, на месте. Мало кто спасся в этот день. И день этот стал рубежом: дальше немецкий «напор на восток» не пошел.

Обер-ефрейтор замолчал. Молчали и слушатели. Потом Любор сказал непривычно серьезно:

— Да… действительно есть что вспомнить. И, признаться, странно мне, что именно здесь, в Меленках каких-то, в дождь и в ночь, а не в Чехии нашей, на полном солнечном свете, нам напомнили о Танненберге и смоленских хоругвях. Благодарим вас, господин обер-ефрейтор. И тебе спасибо, Ян, хотя…

Он не договорил и прислушался. В самом деле, шум на дороге. Идут… Солдаты поднялись, напряженными, настороженными стали лица. Шум идет со стороны деревни. Там штаб, обозы, войска… Но приходится ко всему быть готовым, даже к самому невероятному. Шум расчленился на топот десятков ног. Идут нестройно, толпой, по шагам слышно.

Донеслась четкая немецкая команда.

— Налево? К нам?

Окрестная мгла, недвижная, заколыхалась. Глаза, привыкшие к темноте, различили черные, чернее мглы, силуэты солдат, вскинутые наизготовку винтовки, а за ними бесформенную, но многоголовую массу, медленно и жутко шуршавшую ногами по мокрой колючей траве.

— Крестьян гонят, — шепотом сказал Войтак. — Зачем сюда, к нам?

— Чтобы мы помнили о Танненберге, — ответил, сжимая челюсти, Ян. Глядя на двигавшуюся медленно толпу, он решил окончательно: будь что будет, но это последняя ночь. — Под Танненбергом чешский бивак был рядом с русским, ты помнишь?

Любор быстро взглянул на Яна. Но ничего не ответил.

Потом шорох ног смолк. Команда опять. Они садятся, они ложатся… В самом деле, таборы будут рядом в эту ночь.

V

Он не сомкнул глаз в эту ночь, Ян. О себе он не думал. О себе решено давно: еще тогда, когда он вызвался добровольцем. Для того и вызвался, иначе как было попасть сюда — на единственную землю, на которой вольно и радостно, во всю грудь, дышат люди. И придти не с пустыми руками, придти так, чтобы сразу же заслужить товарищеское, дружеское, братское пожатье. Не только оружие с собой принести, но и привести с собою… отделение?.. роту? Пойдут? Драться никто не хочет во всем батальоне, не только роте. Как потемнели у всех лица, как сдвинулись брови, когда он рассказывал о попытке чешских рыцарей продаться немцам! И когда о наемниках шел разговор… А ведь сейчас хуже всякого наемничества: чехи не только проливают свою кровь за чужое, за вражье дело, но еще и платят за это немцам всеми богатствами чудесной своей страны. Не им платят за раны и смерть — они платят! Жаль, раньше не пришла эта мысль, надо было бы швырнуть ее тому, кто о продажных шкурах сказал.

Он прислушался. На биваке тихо, недвижно стоят часовые, но по дыханию лежащих слышно: никто не спит. Красной вздрагивающей точкой то разгорается, то темнеет огонек папиросы в зубах обер-ефрейтора: Штепанек тоже не спит. И, наверное, думает о том же. Поговорить с ним? Для роты он безусловный авторитет. Или лучше, надежнее, чтобы каждый для себя сам додумал: так будет крепче. А мысль — куда еще может она идти, как не туда, куда она вела его, Яна! И такие дела надо делать сразу. Сговариваться заранее? Нет.

Тем более что «к каждому ранцу пришиты уши». И так командование очень неспокойно: уже четвертый раз проходил за ночь обходом капитан. Никогда еще так не бывало…

* * *

Только бы не случилось, как было семнадцатого, как было в прошлых боях. Сразу завязывался такой отчаянный бой, такой адов огонь, что мыслей не собрать, не выбрать момента. И кругом всегда люди, свое отделение, которое под таким огнем как-то стыдно бросать. Словно из трусости. Три месяца — и случая не удавалось схватить. Матвею и многим еще — и чехам, и австрийцам, и немцам — посчастливилось, ему до сих пор нет. Но у Матвея не было под начальством отделения, ему было проще. Сейчас все отделение пойдет, только бы выдалась удобная минута — дать сигнал, показать пример…

Пойдет ли? Или сильнее окажется та, незримыми кандалами сковывающая сила, которая заставила сотни тысяч, миллионы, быть может, покорно явиться на мобилизационные пункты, надеть эти шлемы и шагать, шагать против самих себя день за днем, за неделей неделю. И больше того: стрелять, наклонять штыки встречным ударом, вместо того чтобы поднять для пожатия безоружную руку и крикнуть: «Братья!» А если и завтра, в последний момент, за этой мертвящею силой останется последнее слово?

Светящаяся красная точка папиросы обер-ефрейтора погасла. Докурил. И тотчас же чиркнула спичка. Он закурил новую. Ясно: он думает о том же, о чем Ян.

На окраине бивака поднялась тень. Ян опознал Любора. Любор шагнул, остановился, вернулся на свое место, лег. Ян вздохнул облегченно и зажал глаза веками: надо попробовать заснуть хоть ненадолго.

VI

Рота строилась молча, особо старательно оправляя амуницию, ремни и шлемы. Тучи разошлись, рассвет был ярок к красен. Крестьян уже подняли тоже. Они стояли толпой совсем недалеко от чешских шеренг; люди были отчетливо видны — и лица и руки; и переводчик, пряча за спину свою палку, убедительно и строго говорил им какую-то длинную речь. Потом отступил в сторону. Стоявший с ним рядом штабной офицер достал из сумки красный платок, взял из руки поблизости стоявшего старика сучковатую длинную палку, привязал платок флагом, отдал старику. Старик принял, заговорил в свой черед. Ему ответила женщина. Еще одна отозвалась рядом, но не кончила, обняла первую. Поцеловались. И кругом, по всей толпе люди стали пожимать друг другу руки или обниматься. Потом тот, первый, старик махнул рукой к далекому синевшему лесу, крикнул что-то бодрым и твердым, совсем не старческим голосом, поднял флажок, и толпа двинулась вперед, мимо чехов: старики, женщины, дети.

Куда?

Ян смотрел не отрываясь. Лица у всех суровые, без улыбки, но спокойные. И слез не видно ни на чьих глазах.

Люди все еще шли, шли мимо чешских шеренг. Сколько их осталось, оказывается, в этой деревне! Особенно женщин. Укутаны платками, спускающимися с голов до самых пят, в грубых мужских сапогах или лаптях. Но вещей ни у кого нет. Выгнали всех, кто в чем был? Это значит, что же… На расстрел?

И сосед по шеренге то же самое думает. По лицу видно. И по тесно сжатым зубам.

Прошли. За ними, в упор, шеренга эсэсовцев с ручными пулеметами. Перед фронт роты выступил капитан. Взводные скомандовали «смирно».

Капитан ощупал глазами солдатский строй.

— Русские занимают опушку леса. Наша рота получила почетное задание — выбить противника и открыть дорогу эшелонированным за нами частям. Командование облегчило нашу задачу: хотя наступать приходится по открытому полю, мы подойдем к позиции врага без потерь. Вы уже догадались, я полагаю, назначение этого стада, которое погнали вперед. Оно будет идти перед нами, маскируя наше продвижение. Они, как вы видите, гораздо шире нас развернуты по фронту, так что нам нетрудно будет не обнаружиться, пока мы не подойдем вплотную к русским окопам. Тогда, — он рубанул ладонью по воздуху, на две половины рассекая застывшие перед ним ряды, — половина роты обогнет толпу справа, половина слева и ударит в штыки. Стрелять не будет надобности — русские будут на конце штыка и их будет один на двадцать наших, потому что они не ждут атаки по открытому полю и перед нами только слабый заслон… Марш!

Капитан повернулся налево кругом и первым зашагал вдогон пулеметной шеренге, окаймлявшей сзади крестьянскую толпу. Он шел прямо перед Яном, стройный и крепкий, в пригнанном обмундировании, и Ян, глядя в спину ему, на красивые, узором простроченные ремни, сходившиеся к поясу, приковался глазами к их перекресту. Над ним позвоночник. Спинные позвонки. В школе учили, сколько их, но он забыл. Однако он знает: если перебить позвоночник — смерть. Вот в это самое место, над перекрестом узорчатых ремней, в какой-то по счету спинной позвонок он и вгонит тесак. Это будет сигналом. А пока не думать ни о чем. Смотреть туда, в позвонок. Ударить — и все поймут, что делать дальше: прежде всего убрать пулеметчиков.

Обер-ефрейтор, как всегда, вне шеренги, на фланге, рядом. Он смотрит по сторонам, он оглядывается назад, потом наклоняется неторопливо к Яну.

— Я передаю вам свои обязанности. Я пойду с последней шеренгой, в замкé.

У Яна перехватило дыхание. Он спросил без звука, почти одними губами:

— Почему?

Штепанек ответил так же тихо, не сводя глаз с капитана в нескольких шагах впереди:

— За нашей ротой шеренга пулеметчиков.

Глаза Яна разгорелись огнем. Он чуть не обнял Штепанека. Ну, значит, все, все в порядке.

Он глянул вперед. Лес надвигался: он не был уже синей, сплошной, лишь поверху зубчатой полосой на горизонте, он яснел, он становился зеленей и зеленей с каждым шагом к нему, уже можно было различить отдельные деревья, темный убор сосен, веселые кудри берез. Уже стали видны кусты на опушке, густые, может быть даже слишком густые на пристальный и наметанный военный глаз — маскировка. Опушка молчала. Так всегда бывает, когда немцы идут в атаку. Русские никогда не открывают огня с дальних дистанций: молчат винтовки и пулеметные гнезда, молчат минометы, недвижны снайпера. Их автоматы готовы, те, кого они себе наметили целью, уже мертвецы, хотя они еще бегут со всеми вместе, припадая к земле, за укрытия и снова бросаясь вперед, к молчащему, затаившемуся рубежу. Рубеж молчит. И потом сразу — шквал огня. Но на этот раз он будет молчать еще дольше. Крестьяне идут, свои, над ними реет свой, красный флажок. Он маленький, но его сейчас уже замечательно видно — оттуда, из пулеметных гнезд. Потому, что близка опушка.

Внезапно из толпы прозвучал голос, как выстрел, понятный без перевода на всех языках. Потому что поняли все: и немцы и чехи.

— Стреляй, товарищи! С нами немцы идут!

И вся толпа, десятками разных по звуку, но единых голосов, подхватила:

— Стреляй! Немцы!

Капитан с проклятьем рванулся вперед. И в тот же миг Ян, в два прыжка догнав его и не дав обернуться, вогнал со всего размаху широкий, в два лезвия, тесак в то самое намеченное, нацеленное место над перекрестом узорных ремней. Он услышал хруст позвонка, в руку отдало толчком, тесак ушел глубоко; только уперев ногу в спину упавшего трупа, удалось высвободить винтовку. Рота уже сломала строй, уже падали один за другим под ударами пулеметчики… Любор, Божен, Войцек — все, все тут! — с винтовками наперевес. Замелькали в глазах обернувшиеся назад испуганные лица под женскими платками.

— Танненберг! — крикнул, крутя винтовкой над головой, не помня себя от буйной, победной радости, Ян.

Сзади трещали выстрелы. Пулеметчики или обер-ефрейтор? Штепанек?

Русские!

Ян обернулся на крик. В самом деле, с фланга, из леса, в обход безоружной крестьянской толпы, прямо на них, на чехов, бежали красноармейцы. Ясно, стрелять не стали, чтобы не зацепить своих, идут на выручку — врукопашную прямо. А левее их, дальше вглубь, туда, где наступали австрийцы, мадьяры, остальные чешские роты, мчались, покачиваясь на холмиках зеленого поля, как лодки на волнах, быстроходные танки.

Впереди, в толпе, шла сутолока — женщины в заднем ряду метнулись в стороны и… У Яна потемнело в глазах! Любор, никто другой, как Любор, ударил одну из этих женщин штыком в грудь. Секунда — вся шеренга работала уже тесаками, женщины падали под ударами. Протрещала пулеметная очередь. Это по ним, по чехам. Справа и слева от Яна зашаталось, упало несколько человек… Еще очередь… третья… И совсем близко, почт на удар, набежали красноармейцы. Ян всадил винтовку тесаком в землю.

— Чех! Чех! Танненберг!

— Женщин бьете, а как до шкуры своей… Танненберг? — гневно выкрикнул командир.

Он был уже в трех шагах от Яна; в глаза Яна глядело уже командирское пистолетное дуло. Ян опустил ресницы. И поднял их снова. Выстрела не было. Командир, высокий, плечистый, с ясными глазами, стоял над распластанным на зеленой, яркой, солнцем залитой траве трупом в женском платье. Из-под задравшегося подола видны были солдатские, защитного цвета обмотки, сползший платок обнажил запрокинувшуюся белокурую, бобриком постриженную голову, из-под бахромы оторочья высунулось черное дуло автомата… И рядом Любор левой рукой (правая, раненая, висела плетью) выволакивал из-под такого же, женским платком окутанного трупа блестящий, черный, вороненый автомат и кричал голосом, радостным и полным, окружившим его красноармейцам:

— Это эсэсовцы, эсэсовцы, видишь? А мы чехи, чехи! Танненберг!