Жребий был брошен, теперь ничего другого не оставалось, как продолжать…
Воеводой в Царицыне был о ту пору Андрей Унковский. Это был среднего роста, плотный и смуглый человек с живыми чёрными глазами и маленькой, уже седеющей бородкой, один из тех многочисленных тогда на Руси воевод, которые потрясали молодое царство Московское до самого основания лучше, чем все воры взятые вместе. Девизом Унковского раньше – перед Царицыном он княжил и володел в Старой Руссе – было: у себя на воеводстве я Бог и царь. В смысле «вымучивания» у населения денег он был изобретателен необычайно: так, он часто устраивал у себя пиры и звал всех своих подчинённых и богатых торговых. Так те за такую честь должны были подносить ему «поклонное», кто уклонялся от чести, за тем посылал он приставов и даже сажал в тюрьму, от которой надо было откупаться. По городу он ходил постоянно с толстым подогом и бил им всякого, кто подвёртывался под руку, приговаривая сердито: «Я воевода государев, Унковский… Всех исподтиха выведу, а на кого руку наложу, ему от меня света не видать и из тюрьмы не бывать…» Уже месяц спустя после его воцарения в Старой Руссе посадские люди били челом великому государю: «Будучи у нас воеводой, почал он нам, сиротам государевым, посадским людям, чинить тесноту и налогу большую и напрасные продажи и убытки. Бьёт он всех без вины и без сыску сажает в тюрьму для своей корысти, бьёт батогами до полусмерти, без дела и без вины». Его вызвали в Москву, но он толково поделился добычей с приказными и не только вышел сух из воды, но был назначен в Царицын, место весьма кормное.
Приехав сюда, он собрал своих подчинённых и посадских людей покрупнее и сказал им небольшую речь, в которой он всячески хулил управление своего предшественника и заявлял, что теперь всё пойдет уж по-новому, по-хорошему. Но никто не верил ему ни в едином слове: это же говорил и его предшественник, и предшественник предшественника, – таков уж у всех воевод обычай на Руси установился… Он и здесь повёл было прежнюю политику свою, но очень скоро осёкся: под влиянием близости вольных казаков здесь население иногда умело и огрызаться. Воевода тона сбавил, но всё же с неукротимым нравом своим справиться не мог и часто срывался. Взятки он тоже скоро отменил начисто: у него все просители должны были только класть кто что может к иконам – Богу на свечку…
Но ещё неукротимее был нрав супруги его, Пелагеи Мироновны, что было тем более досадно, что она обладала всеми телесными совершенствами: собою была дородна – по крайности, есть за что подержаться, говорили знатоки, – черноброва, рот имела сердечком, а носик – пипочкой. А посередине подбородка её была родинка, от которой у всякого прямо в глазах темнело. Но её язык к воеводе был языком василиска, и с самого первого дня между супругами началось такое не-любье, что воеводе иногда небо в овчинку казалось. Он был много старше её, а – по её словам – рыло у него было, что у твоего цыгана. И он пил горькую чашу ежедневно, а когда уж сил не хватало, писал на жену челобитные и то сажал её в холодную на цепь, то в крапиву в подполье, а она вслух сладострастно мечтала, как изведёт она его каким-то зелием.
В воеводских хоромах шёл обычный смертный бой: Пелагея Мироновна, в нарядном летнике и кике, раскрасневшаяся, с ухватом в руке, дерзко наступала на воеводу, а тот ловко парировал удары ухвата стольцом, то есть табуретом. И старая нянька боярыни, Степанида, с подозрительно красным носиком и слезящимися глазками, ахала в раскрытую дверь:
– Боярыня… матушка… До чего разгасилась!.. Господи…
От злости, что никак она ухватом своего воеводу не достанет, боярыня вдруг сорвала с себя убрус и кику и с бешенством швырнула её в «цыганскую морду». Это было страшным позором не только для неё самой, но и для воеводы: видеть простоволосую бабу почиталось в те времена чрезвычайно оскорбительным. Воевода швырнул свой щит и, получив удар ухватом в спину, торопливо выскочил в сени, а затем, поотдышавшись, спустился на двор и прошел в Приказную избу.
Сенька, молодой, ещё невёрстанный подьячий, с глупыми соломенными вихрами над веснушчатым лицом, задумался над приходорасходной книгой по кабацкому делу: большая путаница была в приходе!.. И он, склонив голову набок, усердно вывел по странице прихода: «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей…» И, склонив на другую сторону вихрастую голову свою, он залюбовался своим почерком.
Хлопнула дверь, вошёл грозный воевода. Сенька быстро спрятал свои каллиграфические упражнения под какой-то грамотой и низко поклонился воеводе. Тот едва мотнул ему головой и прошёл в свою комнату, где на столе уже ждали его заготовленные приказными всякие бумаги. Воевода, уже вполне овладевший собой и наслаждающийся чувством безопасности, погрузился в просмотр их, а прочитав, подписывал внизу: «Чтена. В столп». Одна бумага, о помещике Волкодавове, который придерживал немало беглых мужичишек, – это было чрезвычайно выгодно, так как за беглых, конечно, подати не платились, – остановила его внимание особенно: в ней чувствовалась возможность получить «Богу на свечи», и даже на очень многие свечи. И потому воевода отложил её в сторону…
С делами государскими воевода покончил довольно быстро и стал читать грамотку, которую он получил надысь от своего дружка, самарского воеводы, которого он запрашивал, нет ли у него там какой продажной земельки поспособнее. И самарский воевода отписывал ему: «Земля продается с Орловым и ястребцовым гнездом, и со пнем, и с лежачей колодой, и со стоячим деревом, и с бортною долею, и с пчелами старыми и молодыми, и с луги, и с озёры, и с малыми текучими речками, и с липяги, и с дубровами, и с рыбною и бобровою ловлею, и со всяким становым зверем, с лосем, с козою и свиньёю, и с болотом клюковным…»
– Батюшки, казаки!.. – раздался вдруг на дворе не то испуганный, не то радостный крик.
Воевода оторопел. Приказные зашептались тревожно. Он вышел на крыльцо, глянул на Волгу и увидел, как из-за мыса выплывает казацкая армада. Вверху, в тереме, стояла у косящата оконца Пелагея Мироновна и смотрела на реку. Она казаков не боялась нисколько: всё, что угодно, только бы не постылый муж этот, не эта жизнь теремная, тошная, докучливая!..
Казаки гребли прямо на город, – сразу было видно, что они хотят пригрянуть. Городские ворота были уже заперты, и на стенах и башнях уже шевелились стрельцы и пушкари. Воевода, из смуглого сделавшийся каким-то серым, поднялся на стену.
– Уж вы постойте, ребятушки, за великого государя и за дом Пресвятыя Богородицы… – неуверенным языком говорил он. – Не выдайте нас ворам и безбожникам…
– Что ты?… – говорили стрельцы и пушкари. – Как то можно?…
Но за его спиной они лукаво подмигивали один другому и усмехались…
Улицы городка были похожи на встревоженный муравейник. Кто-то испуганно причитал. Многие откровенно грозили кулаком воеводским хоромам и бахвалились:
– Ну, погоди теперь!..
Струги ткнулись носами в мокрый песок. Казаки, звеня оружием, быстро выскакивали один за другим на берег. Пушкари навели на воровские струги свои пушки и затинные пищали. У всех дух захватило. Но – жалко пшикнул порох в затравках, и ни одна пушка не выстрелила. И зашептало тревожно и радостно по толпам: «И пушки заговорил атаман!.. Не берёт порох против ведуна…»
– Какое там ведовство?… – хмуро заметил воеводе тяжёлый и рыжий, густо пахнущий потом протопоп, соборный отец Гаврила. – Ты на рожи-то у стрельцов погляди…
– Знамо дело, измена… – сказал Иван Бакулин, вож. – На…али в затравки, сукины сыны, только всех и делов… Пойдет теперь потеха!..
И посадские широко открыли перед казаками городские ворота: жалуйте, гости дорогие!..
Но Степан был осторожен. Хотя он отлично знал об очень ему дружественных настроениях царицынцев – тайные дружки его подготовили их, – но всё же бережёного и Бог бережёт! И он подозвал к себе своего есаула, Ивашку Черноярца.
– Вот что, Ваня… – сказал он, глядя ему в глаза. – Возьми-ка ты с собой двух-трех казаков поскладнее да сходи-ка с ними на воеводский двор и потребуй у воеводы для казаков молот да наковальню, да мехи и весь кузнечный припас… Нам в пути годится… Ну, а между прочим погляди там, как и что. Раскусил?
– Раскусил… – тряхнул кудрями молодцеватый, подбористый есаул.
– Та вважай у воеводши-то не забарись… – заколыхался своим толстым брюхом Тихон Бридун. – Лучше, в рази чого, у станицю веди, на одну ничку можна…
– Ладно, ладно… – скалил белые зубы Ивашка… – Сам с усам…
Казаки хлопотали около стругов, готовясь к далекому походу за зипунами, а посадские люди усеяли весь берег, кто с тайным недоброжелательством, а кто и со жгучей завистью глядя на этих вольных людей, смело стряхнувших с себя цепи обыденщины. А Ивашка Чер-ноярец тем временем, вырядившись, форсисто прошел с двумя казаками на воеводский двор. Холопы и стрельцы сочувственно смотрели на молодчину казака. Сверху, из косящата окошка, смотрела на послов Пелагея Мироновна. Один из казаков, заметив ее, легонько толкнул локтем Ивашку и повёл глазами на терем. Ивашка приосанился. Воевода с посеревшим лицом вышел на крыльцо. Он совсем растерялся и не знал, как держать себя. За ним сумрачно прятал свою рыжую, волосатую тушу протопоп.
– Здрав буди, боярин… – развязно сказал Ивашка. – Как живёшь, поживаешь, людей прижимаешь?
– Ну, ну, ну… – сказал Унковский. – В чём дело?
– У нас, добрых молодцев, одно дело: вынул нож из-за голенища да в тело…
Воеводу пошатнуло.
– А между протчим, приказывает тебе наш атаман весь снаряд кузнечный дать нам: молот, наковальню, мехи и всё, что полагается… – сказал Ивашка. – Потому без снасти, говорят, и вошь не убьёшь. А у нас поход дальний…
– Где же тебе я его возьму?… Я не кузнец…
– А уж это твоя забота… – сказал Ивашка. – На то ты и воевода. А потом гоже бы казакам и водчонки выкатить… Казаки они с водки добреют…
– Ну, ладно, ладно… Скажи, что-де, привезут… Да смотрите, в городе обиды и порухи никому не чините: собрались в поход и идите… А мне разговаривать с тобой недосуг…
– И нам тоже не до сук, хоша кобели промежду нас есть, и порядочные… – сказал Ивашка, скаля белые зубы. – А ты смотри там не мешкай…
По лицам холопов пробежала улыбка: ловко этот с воеводой-то обходится! За словом в карман не лазит… А старая Степанида, нянька боярыни, недоверчиво, с опаской смотрела на есаула, как бы ожидая, что вот он сейчас петухом запоёт или сделает другое что неподобное.
Воевода с притворной озабоченностью ушёл в хоромы. Протопоп, сопя, заколыхался за ним.
– А узнают на Москве, нагорит тебе… – раздумчиво сказал протопоп.
– А что я буду делать? – развёл тот руками. – Вон их, чертей, и пищали не берут… Ведовством своим они своё-то войско сберегут, а нам… Видел, как наши-то зубы скалят на шуточки его?… Вот и правь тут с этим народом!.. Они отца с матерью за копейку продадут да ещё сдачи попросят…
Ивашка украдкой лукаво подмигнул раскрасавице Пелагее Мироновне, и она, засмеявшись, спряталась. «Ишь, ржёт что твоя кобыла… – заговорила дворня. – И стыдобушки нету… Им что: наелся да и набок… Вот кровь-то и играет… А говорить нечего: хорош товар!..» А Ивашка уже шёл с казаками по узким, кривым и жарким уличкам серого городка, полным пыли и нестерпимой вони. Вокруг дружеские лица, все льстиво заговаривают с ним, а у царёва кабака так чуть не на руки подняли… Нет, опасаться нечего. Казаки повернули к стругам и обо всём доложили атаману.
– Ну, братцы, коли кому после трудов праведных разгуляться охота, вали в город… – крикнул Степан по стругам, вдоль берега. – Ну только уговор лутче денег: гуляй да знай меру. На зорьке отвал…
Казачня не заставила просить себя, быстро смешалась с толпой празднолюбцев, и все, галдя, группами двинулись в город – к кружалам. Остались только немногие, одни по наряду для охраны, а другие, постарше, так, по лени: Ивашка сказал, что воевода водки пришлёт на струги, так какого же чёрта и шататься зря? И они лежали на брюхе на тёплом песке, от нечего делать курили, сквернословили, поплёвывали…
– Гляди-ка: что это за судёнышко сверху бежит?
Все насторожились: в самом деле, сверху плыла большая завозня под парусом. Ещё немного, и она спустила парус, повернула носом к берегу и стала рядом с казацкими стругами. Степан окинул глазами приехавших – их было человек пятнадцать, и все голота.
– Ба, и сам отец Евдоким, праведный человек!..
– Здрав буди, славный атаман… – приветствовал его попик.
– И ты, отче, не хворай… – отвечал атаман. – Петруха, здравствуй…
– Здравствуй, Степан Тимофеевич… – отвечал ещё более загоревший Пётр просто.
– А это кто? Лицо что-то знакомое…
– А это, атаман, крестник твой… – сказал отец Евдоким, и сразу лицо его сделалось ёрническим, бесстыжим, точно совсем от другого человека приставленным. – Бежали мы Волгой, смотрим: сидит на песке голый человек и нас что-то кличет. Мы хошь и торопились догнать тебя, а всё же нельзя дать погибнуть душе христианской… – Ну, подгреблись: по какому такому случаю обнажён еси? А это ты его, атаман, раздел да на берегу с куликами оставил. Ну, денег он нам посулил, ежели приоденем его да с собой возьмём… Мы согласились. Откопал он тогда из песку казну свою – хитёр, сукин кот!.. – обделил всех нас, а мы его вишь как разодели: хошь сейчас под венец…
– Ну, пёс с ним… – засмеялся Степан. – Значит, его счастье… Пущай идёт куда хочет… А вы за мной, ребята? – крикнул он к вновь прибывшей голытьбе.
– За тобой, Степан Тимофеевич!..
– У нас, ребята, не спрашивают: кто, откуда, зачем?… – сказал атаман. – Приехал, садись за общий котёл с казаками, и вся недолга… Устраивайтесь, кто как хочет…
Васька, сокольник Долгорукого, загорелый и оборвавшийся, тряхнул своими золотыми кудрями и просиял улыбкой: важно!.. И новоприбывшие смешались с казаками…
– Ну, а мы отойдем маленько в сторону… – сказал Степан отцу Евдокиму и Петру. – Рассказывайте, что видели, что слышали… А там – он поглядел из-под ладони на солнышко – скоро и обед варить казаки будут… Ну, что подумывают на Москве? – присев на старую опрокинутую лодку, спросил он. – Садитесь-ка вот рядом – песок-то мокрый.
– Скушно живёт народ везде, атаман… – сказал отец Евдоким. – Все ропщут: и мужики, и стрельцы, и посадские… Теперь только и живётся, что купчине какому, да боярам, да нашим церковным властителям… А то всё одна видимость только, что живу-де…
– Значит, не лутчает?
– Какое там лутчает!.. – махнул рукой попик. – Одно слово: хны… Так белым ключом злоба-то в народе и бьёт… Вот в Самаре-городке баяли нам наши, что ты на Хвалынское море за зипуном собрался. Пустое это дело совсем. В Москве зипуны шьют не хуже… Вверх надо идти…
– Знамо дело, вверх… – коротко проговорил Пётр.
– Всему будет своё время… – задумчиво сказал Степан. – Придёт час, и Москвой тряхнём. А пока решено на море погулять… Я вас с весенним караваном поджидал было… – прибавил он.
– Только сутки одне не захватили его в Нижниим… – сказал отец Евдоким… – И то гнали во всю головушку… А между прочим, на Бело-озеро в Ферапонтов монастырь заходили, просвирочку отцу нашему святейшему патриарху Никону будто с Соловков занесли… – осклабился отец Евдоким. – Ничего, здравствует во славу Божию, вперевалочку, не торопясь… Да, вот она судьба-то человеческая… – вздохнул он с прискорбием, и лицо его опять постным сделалось. – Вчерась великий государь, патриарх всеа Русии, собинный дружок царёв, а наутро смиренный Никон, инок в подрясничке поганеньком… Так-то вот и все мы…
– Ну, отче, со мной оставь воздыхания-то эти… – нетерпеливо перебил его Степан. – Со мной дело говори. О чем с Никоном говорил?
– Да всё о том же… – смеясь хитренькими глазками, отвечал отец Евдоким. – Плакаться стал я ему на тесноту его да на скудость, причитать всякое, а у него глаза-то и-и-и… как у волка разгорелись… Думаю так, что ошибся святый отец: ему не патриархом бы быть, а атаманом воровским на Волге-реке. Одной он породы с тобой, Степан Тимофеич… И что тебе, говорю, святый отче, в такой тесноте тут сидеть, – ты бы, мол, на Волгу, к нам шёл. Воздух у нас там лёгкий, житьё привольное, а мы бы, твои богомольцы, тебе радели бы. Сперва он эдак насторожился было, а потом не стерпело его сердце – у-у, и ндравный же старик!.. – и говорит, что на Волгу ходить ему непошто, а коли того похочу, и здесь народ постоять за меня против бояр супротивных найдется… Вестимо, многого он не сказал, ну только так понял я, что из глаз его нам выпускать неподобает: крепко обиду свою помнит старик, и большое в нём дерзновение есть. Да и то сказать: а вчерась сиял, аки солнце, а нынеча, будем говорить, аки Иов на вретище и…
– Ну, ну, не заводи своей волынки… – опять нетерпеливо оборвал его Степан. – А в Москве что? Которые из бояр в силе теперь?
Ивашка, приняв от воеводских служителей кузню и водку и позубоскалив с ними, направился было к атаману послушать, что говорят приезжие, как вдруг кто-то остановил его легонько за рукав. Оглянулся – старуха с красненьким носиком и слезящимися глазками. Вспомнил, что на воеводском дворе видел.
– Ты что, бабка? Говори скорее…
– Ну, не торопись, Борис: смелешь и уедешь… – отрезала старуха. – Ишь, прыткий какой!.. Ты обхождение со старым человеком иметь должен, а не то чтобы как срыву да с бацу… И ничем горячку-то пороть, ты бы баушку Степаниду пожалел бы да пожертвовал ей что на её старость, а она, гляди, весточку какую тебе, молодцу, принесла бы хорошую…
– Вот погоди, с моря вернёмся, так я тебя, может, в шелка да в бархат одену… – блеснул белыми зубами Ивашка. – А пока одним подарить могу: казачьей плетью промежду лопаток.
– Тьфу. Вот охальник-то так охальник… – сказала старуха. – Ну, да ладно, такому молодцу и в долг поверить можно… А покедова велели мне передать тебе, что одна лебёдушка белая больно по тебе стосковалась. И послала она меня сказать тебе, чтобы приходил ты к нам сёдни в ночь соловьев с ней послушать… У вас, на Дону, говорят, гожи соловьи-то, ну, и наши, Вольские (Вольские – Волжские, прим. сост.), тоже вашим не уступят…
Ивашка пристально посмотрел на старую.
– Эдак я, пожалуй, для тебя и до похода чего найду, старица Божья… – сказал он, блестя зубами. – Вольских соловьев слушать я охотник – я и сам черноярский… Только как мне к ним в ночи путь-то найти?…
И старуха, понизив голос, стала рассказывать ему, где и как пройти к соловьям…
А воевода царский тем временем, отдышавшись от первого страху, уже постукивал костылём своим по хоромам и так вот и тянуло его по улицам проититься да людей приструнить как следует: ишь, тоже волю взяли!.. Но по-за тыном везде шумели уже крепко загулявшие казаки, и потому воевода не торопился…