Несмотря на победы воевод над плохо вооружёнными, недисциплинированными, с бору да с сосенки толпами повстанцев, всё среднее Поволжье кипело белым ключом. Если князь Данил о Борятинский, – брат симбирского победителя, – расшвырял по лесам все шайки черемисов и чувашей, то огонь бунта уже бежал дальше на север, особенно ярко вспыхивая в сёлах дворцовых, владычных и частновладельческих. Поднялся Кузьмодемьянск, под предводительством соборной церкви попа Михаилы Фёдорова, поднялся Василь на Суре рыбной, поднялся весь Ядринский уезд, и берегами глухой Ветлуги огонь полз уже на север. Везде били приказных, дворян, воевод, везде грабили людей состоятельных, и с особенным наслаждением сжигали все бумаги до царских грамот включительно. Огонь обходил уже с севера Нижний, пробиваясь на Унжу, и перекинулся вдруг на Белое море, где и до того бунтовали осаждённые царскими войсками иноки Соловецкого монастыря, не желавшие подчиниться новшествам никоновским.
Нельзя сказать, чтобы всюду и везде народ подымался единодушно. Так, в большом и богатом селе Лыскове на Волге, почти под самым уже Нижним, – село это недавно выклянчил себе у царя Борис Иванович Морозов, – волнения начались по «прелестным письмам» ещё с осени, и в то время, как большая часть населения, со священниками во главе, радостно приветствовала крестным ходом зарю новой, казацкой жизни, меньшая часть, не пожелавшая примкнуть к мятежу, ушла через Волгу в богатый Желтоводский Макарьев монастырь, исстари славный своей ярмаркой на всё Московское царство. Лысковцам показалось это обидным, и они потребовали от монастыря сдачи и перехода на сторону поднявшегося народа.
Переговоры о сдаче не привели ни к чему, и в начале октября вооружённые жители Лыскова, соседнего Мурашкина и много пришлых со стороны людей переправились через Волгу и осадили монастырь. Потом монахи показывали, что в осаждающем войске было не менее тридцати тысяч, но эта цифра говорит лишь о том, что в такие моменты людям обыкновенно не до счёта и за лишним нулём они не стоят. Воры нагромоздили вокруг стен святой обители вал из сухого леса и соломы, запалили его и, ударив из пушек, с криками «Нечай!.. нечай!..» бросились на приступ.
Игумен монастыря, старый, но оборотистый отец Пахомий, пользовался большой популярностью среди торговавшего «у Макария» купечества. Он не растерялся и сперва причастил всех живших в монастыре, а затем пошёл крестным ходом по стенам, умоляя милосердие Божие о прекращении междоусобной брани. Потом все обратились к защите. Кроме братии в монастыре было детёнышев и крестьян с разных сёл да богомольцев человек тысячи полторы. Все они, и старые, и молодые, и бабы, и мужики, встали против воров, били их чем Бог послал, обливали их варом, то есть смолой кипящей, и тушили загоравшиеся стены. Но силы их заметно оскудевали. Башни и ворота загорались всё чаще и чаще. Опять пошли все крестным ходом по стенам, но на этот раз понесли образ святого Макария, покровителя обители. Все воодушевились чрезвычайно: сам чудотворец пришёл к нам на помощь!.. С удвоенной силой обратились все на мятежников, отбили их и потушили пожары. Казаки отхлынули от стен, свезли своих битых на воловий загон и сожгли их там…
На другое утро повстанцы прислали в монастырь отца Максима Давыдова, священника села Мурашкина, для переговоров: пусть только монахи отпустят Тренку Замарая, Першку да Трошку Балалу, которые вели раньше с монахами переговоры о сдаче и которых монахи арестовали. Братия собралась на совет и решила заложников выдать: силы монахов убывали, а силы осаждающих прибывали, ибо окрестные крестьяне, издавна видевшие святую жизнь монахов, спешили со всех сторон принять участие в осаде батюшек. Заложников выдали, повстанцы переправились на тот берег, а иноки стали бахвалиться:
– Вот мы-де каковы!.. Вот какова-де наша крепость, мышление и дерзость!..
Но старцы мудро вразумляли их, глаголя:
– О люди, неискусные в божественных писаниях!.. Не ведаете вы словес, начертанных псалмопевцем: «…аще не Господь сохранит град, всуе бде стрегий, всуе вам есть утреневати…» Не себе славу приписывайте, а Богу единому подобает воссылати хвалу и благодарение… Придёт за вашу гордость гнев Божий на вас…
И, действительно, не успели повстанцы перебраться на тот берег, как в их села нахлынули новые толпы повстанцев. Они начисто засрамили лысковцев и мурашкинцев: «Монахов испугались!.. Казаки вы ай нет? Айда опять к отцу Пахомию в гости!..» Снова переправились повстанцы на луговой берег, ударили из пушек, затрубили в трубы, забили в барабаны, и на монастырь напал такой страх, что все убежали в леса, только игумен да братия остались. Один боярский конюх, крещёный еврей, сосланный в монастырь на послушание, перебежал к казакам и сообщил о бегстве доблестного гарнизона в лес. Но за это время убежал в лес и игумен с братией: остался только отец казначей да несколько стариков, которым было всё равно где помирать. Повстанцы уже без всякого сопротивления заняли монастырь и начался грабёж. Пограбить было что: не говоря о богатствах монастырских, в обители было немало товаров всяких, которые торговые люди оставляли под защитой святого Макария от ярманки до ярманки.
Но тут вышел на берега Волги товарищ князя Ю. А. Долгорукого князь Щербатов. Он разбил воров под Мурашкиным и прибыл в Лысково. Конечно, его встретили с образами. У населения уже успел выработаться известный ритуал в деле восстания. Сперва все поднимались, били, грабили, жгли, потом подходила ратная сила и повстанцы звонили в колокола и выходили навстречу с образами, а затем, выдав зачинщиков, снова возвращались к мирным трудам своим – впредь до нового удобного момента, чтобы восстать, резать, грабить и звонить в колокола. На этот раз, в Лыскове, и крестный ход не особенно помог: воеводам эта волынка начинала определённо надоедать. И вот одни были повешены, другие засечены до смерти, третьи задраны крючьями железными, четвёртые на кол посажены, а несколько человек прибили гвоздями к скреплённым накрест доскам и спустили в Волгу, по которой уже шло «сало»: были заморозки.
А те, которым удалось от разгрома бежать, спасались куда глаза глядят, а больше всего за Волгу, в дремучие леса Ветлуги и Керженца, где и погибали они потихоньку от голода, холода да диких зверей. Некоторые попробовали к работе какой ни на есть пристроиться: на лесные разработки, на солеварни, на зверовья, на унженские железные заводы купца иноземного, но это удавалось только очень немногим: в делах был великий застой и везде «много было работных людишек и жёны их и дитишки нищетно скитались в миру…»
В чёрной яме, у огня, в глубине безбрежного леса, сидело несколько спасшихся от лысковского разгрома казаков. Тут был Тренка Замарай, который всё хвалился теперь, что он Москву сожёг, и отличался если не храбростью, то большой дерзостью и жесточью. И Васька-сокольник был тут, и Трошка Балала, и тяжёлый отец Смарагд с его голубым бельмом, – он был сильно ранен в руку, – и Чикмаз, и Ягайка, тоже раненный в лопатку. Чёрная яма эта была брошенное жилище работных людей именитого гостя Василия Шорина, который года три тому назад рубил здесь для аглицких гостей мачтовый лес. Постелью казакам служили еловые лапы, уложенные на песчаном полу. Вход закрывался разбитой, щелястой дверью, обитой для тепла прелой рогожей. И лица казаков были черны от копоти, и от этого ярче сверкали белки глаз. Кормились они тем, что украдкой давали им мужики соседних деревень да что могли они выпросить у монахов недалёкого монастырька преподобного Саввы Нендинского. Таких маленьких монастырьков было немало раскидано по берегам рек этого глухого лесного края. Если монастырёк своё дело делал, то он получал от великого государя и земли, и грамоты тарханные, которые освобождали от налогов его промыслы, а ежели стоял он «без пения», то есть за царя и весь люд православный не молился, то эти земли и грамоты у него отбирались и он потихоньку пропадал: тогда и «богомольцы государевы» должны были своё молитвенное тягло отбывать ревностно. Таким вот тихо умирающим монастырьком и была обитель преподобного Саввы Нендинского.
– Отец игумен и хлеба давать не хотел было… – сказал Чикмаз. – Я постращал маленько старика красным петухом, он и сдобрился. У нас, мол, сидит в землянке сам Тренка Замарай, который Москву сожёг, так уж с вашим монастырём он справится…
И в улыбке зубы его засветились розовым от огня блеском.
– Нет, ребята, что ни говори, а дела наши хны!.. – сказал отец Смарагд, морщась от боли в раненой руке. – Переловят нас всех тут, как куропаток. По снегу след-то не скроешь…
– Да… – вздохнул Трошка Балала. – Утекай моя Лохматка, пока Шарик не догнал… Я думаю на низ опять податься: теплее там да и девки з… И казаки чай какое-нито коленце опять придумают…
– Я тоже на низ хочу двинуть… – сказал Васька-сокольник, пожимаясь: его что-то крепко знобило от сабельного удара князя Одоевского. – Там вольнее…
Он решил с казачеством развязаться начисто и жить на всей своей воле, как Бог на душу положит. Может, даже и хозяйство своё потихоньку завести можно будет где-нибудь в диком поле, где гулящие люди селятся. А то и так жить можно: сегодня здесь, а завтра там…
– И я казаковать на Дон… – сказал Тренка.
– И я… – сказал Чикмаз. – Только не на Дон, а к Ваське Усу, в Астрахань. Там гоже. Опять можно будет и к тезикам за зипуном сходить, а то ишь как обносился.
И он с улыбкой оглядел свои пёстрые лохмотья и разбитые лапти.
– А я к своей чуваше паду… – сказал Ягайка. – Наша лес балшой: никто не найтёт…
– Ну, а мне с вами не по пути… – заметил отец Смарагд густым басом своим. – Я хочу на Бело-озеро податься, к отцу нашему, святейшему патриарху Никону, посмотреть да послушать, что круг него люди подумакивают… Думается мне, не таковский он мних, чтобы смирно сидеть в Ферапонтовой…
– Тебе-то гоже, отче… Ты прокормишься… – сказал Трошка. – Спел где молебен какому-нито Симону-гу-лиману, лентяю преподобному, вот и сыт… А нам вот каково будет?
– Полно тебе слюни-то распускать… – засмеялся Чикмаз. – Ещё как мужики встречать-то будут!.. Конечно, маленько теперь полегче надо будет, без херукви и без звону колокольного…
– Самое лутчее и вам разойтитца розно… – сказал отец Смарагд. – Кучей не пройти, а врозь везде ход…
И у всех сжалось в сердце: ох, пройдешь ли?
Рокотал, и шипел, и плясал огонь. Над головами снаружи лес шумел и звенел под ударами вьюги, и, шипя, тянула поземка, занося всякий путь, всякий след…
– А какую песню Васька наладил, ай-ай!.. – сказал Ягайка. – Длинный, длинный, – совсем как чувашски, только ещё лутче…
– Да, гожа песня… – согласился Чикмаз. – Давайте-ка, от нечего делать, споём…
– Знобит всё меня что-то… – нехотя сказал потухший Васька, блестя глазами. – Притка, что ли, какая прикинулась…
– Ну, знобит!.. Споём, вот и согреешься… Давай запевай…
И Васька, облокотившись на еловое изголовье своё, тихо и грустно, чистым тенорком своим завёл:
Ах, туманы вы, мои туманушки…
И загудели казаки унывно и задушевно:
Вы туманы мои непроглядные,
Вы туманы мои непроглядные, —
теплее повторили все и с тоской безбрежной бросили:
Как печаль-тоска, ненавистные!..
И снова горячее, задушевнее, звеня слезами невыплаканными, залился Васька:
Не подняться вам, туманушки,
Со синя моря долой,
Не отстать тебе, кручинушка,
От ретива сердца прочь…
Ты возмой, возмой, туча грозная, —
пели казаки в тоске неизбывной,-
Ты пролей, пролей част крупен дождик,
Ты пролей, пролей част крупен дождик,
Ты размой, размой земляну тюрьму.
Чтоб тюремнички разбежалися,
Во тёмном бы лесу собиралися,
Во дубравушке, во зелёненькой…
Ночевали тут добры молодцы,
Под берёзанькой они становилися,
На восходе Богу молилися,
Красну солнышку поклонилися:
«Ты взойди, взойди, солнце красное,
Над горой взойди, над высокою,
Над дубравушкой, над зелёною,
Над урочищем добра молодца,
Что Степана свет Тимофеича,
По прозванью Стеньки Разина…
Ты взойди, взойди, красно солнышко,
Обогрей ты нас, людей бедныих,
Добрых молодцев, людей беглыих…
Всё стихло. Васька упал лицом в своё еловое изголовье. Сердце тоска схватила клещами железными. Было тихо в землянке – только огонь ворчал, да за дверью щелястой вьюга билась. Отец Смарагд вышел до ветру и, поёживаясь, вернулся и сказал:
– Ну и крутит!.. Ежели так всю ночь будет, бродна дорога будет, и не пролезешь…
– Ещё день обождём…
– А жрать что будешь?
– Добудем… Мужики дадут…
– Мужики твои, бают, молебен Савве Нендинскому петь собираются об утишении брани междоусобной…
– Дык что? У них это не мешает: молебен – молебном, а дело – делом… Народ тонкий…
– Охо-хо-хо-хо… Давайте-ка лутче спать ложиться, ребята… Утро вечера мудренее…
– И то правда… Гоже хошь тепло у нас в хоромах-то…
Все разобрались по своим логовищам. Плясал свою тихую пляску огонь. Дым сизым пологом стоял под бревенчатым, вспотевшим потолком. Думы тянулись серые, длинные, как осенний дождь. И один за другим казаки засыпали.
Не спалось только Ваське. Его бросало то в озноб колючий, то в жестокий жар, и голова болела нестерпимо. Вспоминалось ярко прошлое: крутой боярин его князь Ю. А. Долгорукий, – как он теперь голоту-то чехвостит!.. – Москва златоглавая да сытная, потеха соколиная любимая и его серый Батый… Как он тогда царского-то Буревоя обрезал – как пить дал!.. И он снова ощутил на рукавице своей тяжёлую птицу, услышал злой, нетерпеливый крик её, и повеяло в жаркое лицо его ветром от сильных крыл. «Да будя тебе, погоди!..» И вдруг всё разломалось и провалилось, и море лазоревое раскинулось перед ним, и берега солнечные, зелёные Мазандарана с белыми минаретами, и затеплилось сердце: Гомартадж… И опять в неожиданном изломе преломилось всё, и увидел он Волгу, и полёт стругов, и торжественные встречи в городах попутных… И вот вдруг в конце всего землянка чёрная… А завтра все полезут опять по снегу незнамо куда… Ну, да ладно, – только вот испить бы… испить бы… испить бы… Точно огнём палит всё тело, и что-то давит и душит нестерпимо, и какие-то ураганы крутят вокруг… Испить бы… испить бы… испить бы…
– Васьк, а Васьк?…
Он слышал зов, но не мог ответить ничего, потому что самое главное было испить бы… испить бы… испить бы… У-у, какое это длинное, тоскливое, индо слёзы просятся…
– Ребят, а дело-то Васькино табак!.. – сказал отец Смарагд. – Не отзывается и горит весь, как в огне…
– Ну-к что ж теперь делать?… – сказал Балала. – Пущай лежит, а нам всё одно идти надоть, потому ежели нагрянут сюда приказные, дык…
Чикмаз бешено посмотрел на него…
Стали думать и гадать: как быть? Выглянули: буря стихла. Было морозно и ясно. И по снегу видно было, что на зорьке подходила к землянке волчья стая…
– И нечего тут головы ломать… – решил Чикмаз. – Иди всякий, куды хочет… Всё одно пропадать…
Решили: правильно!.. И стали умом раскидывать: кому на Мамариху выходить, кому на Ремни, кому на Вошелово, порозь чтобы… Оставили Ваське хлеба, воды в разбитом горшке, дров принесли. Пожевали на дорогу чего-то, постояли над Васькой и из нестерпимого смрада землянки вышли на волю. Было очень бродно. Душисто пахло свежим снегом и хвоей. Жить можно было бы, пожалуй, и гоже – так, по крайней мере, говорило и солнце, и небо чистое, и лес тихий да пахучий…
Выбились выше чем по колена в снегу на глухую лесную дорогу. Пошли молча гусем. На каждой повёртке отставал то тот, то другой, кому куда надо было. Прощались до увидания на низу, на воле, у казаков. Чикмаз решил заглянуть к преподобному Савве Нендинскому, к дружку своему, игумену.
– Опять?… – зло воззрился на него старик игумен.
– Опять.
– Я старосту с мужиками позову…
Чикмаз быстро вынул откуда-то отточенный нож – обыкновенно нож русские люди того времени носили, как и другие мелкие предметы обихода, за голенищем, но у Чикмаза голенищ не было, – и значительно показал его игумену…
– Вот что, батя… – сказал он. – Я не люблю, которые зря языком лала разводят. Нас в лесу осталось только двое. Мы тоже скоро уйдём. У нас ничего нету, а у тебя в кладовых кое-что складено. Поделись. А ежели старосту, так я к тебе ближе старосты…
– Вот накачались вы на мою голову!.. – зло проговорил игумен. – Ну, что ты тут будешь делать? А? Ну, что тебе еще надо?
Чикмаз получил хлеба ковригу, сушёного судака, луку, соли.
– Ну, спасибо тебе, отче… – сказал он. – Покедова прощай. И слушай: живу я на шоринской разработке, ты это знаешь. Так скажи всем, чтобы меня там не тревожили, а то я и осерчать могу. Понял? Ну, вот… Ещё пару деньков передохнём, а там и ходу. Так уж и быть, ослобожу тебя… Прощай покедова…
– Иди уж, разбойник эдакий!.. Накачались вы на мою голову…
Чикмаз своим следом полез опять в лес. Огонь у Васьки потух, и в землянке стояла стыдь. По снегу было видно: подходила к землянке лиса. Васька что-то мямлил про себя, горел и никак не отзывался. Чикмаз зажёг огонь, почистил землянку и, так как делать всё равно было нечего, стал сушить портянки у огня. Чистое горе: совсем истлели!.. Надо будет у отца игумена холста попросить – ему, чай, бабы натаскали много. Потом стало ему скучно. Он позевал, позевал да и лёг опять спать…
Васька очнулся только к ночи. Он едва языком владел. Ни пить, ни есть он не мог и только всё смотрел в зверское лицо Чикмаза мокрыми, понимающими глазами. А потом сделал усилие и прошептал:
– Ты… иди… Я… все… одно… по… мру…
– Но… но… но… – строго сказал Чикмаз. – Что я тебе, мешаю, что ли? Ишь, боярин какой выискался!.. Не твоя, чай, землянка-то, а шоринская. Куды я пойду по такому снегу? Вот промнут дороги маненько, тогда и айда… А ты бы, может, рыбки солёненькой съел? Судак… Очень отец хандримандрит хвалил… А?…
Васька ничего не ответил, – только смотрел всё ему в глаза этими своими мокрыми, теперь всё наскрозь понимающими глазами, от которых было неловко. И Чикмаз стал внимательно подгребать угли. И слушал, как тяжело дышит Васька, точно в гору высокую лезет… А когда он, спустя некоторое время, осторожно покосился на больного, Васька был уже снова без сознания.
Но прежней тяготы Васька не чувствовал нисколько, – напротив, было светло и радостно в степи бескрайной, и цветы лазоревые цвели вокруг, и неизвестно куда убегала дороженька безвестная, а на краю её берёзка стояла одинокая, беленькая, что вот твоя невеста… Васька умилился и почувствовал, как в душе его привычно забродила песня и слова нарядные, ласковые вот про эту самую берёзку в степи бескрайной, про эту вот дороженьку, про вольную волюшку сами собой складываться стали… шире, шире, звонче, чище – индо вот слеза прошибет… И всё как-то рассеялось – кончилось…
Чикмаз перекрестился и закрыл нежно-голубые глаза Васьки. И сел у огня… Рассвет был уже близок. И как только появились в небе розовые отсветы зари далёкой, Чикмаз взял Васькины портянки, собрал свои пожитки и харчи в сумку холщовую и вынес их за дверь. По снегу разбегались во все стороны следы звериные. Чикмаз подумал и пошёл в лес, натаскал к землянке вершиннику, что остался тут после разработки. Затем он снова спустился в землянку – огонь догорал – и подошёл к Ваське, длинному и жёсткому, но с умильно-кротким выражением на молодом красивом лице. Посмотрел, посмотрел на него Чикмаз, перекрестился и вдруг поклонился Ваське в землю, – точно вот боярину какому или царю! И опять встал, перекрестился несколько раз, решительно вылез из землянки, завалил дверь вершинником от зверя и – исчез в лесу…