Часть первая
I
К парадному подъезду хозяйского дома Хутора на Ключах подкатило два легковых автомобиля. Да, в этих новомодных каретах было немало диковинного: оглобель нет, а конная тяга, ловко упрятанная в передок, обращена в какую-то таинственную «лошадиную силу». Шмыгая от тока к амбару, работники украдкой неприязненно поглядывают на автомобили. Разве не величайшая это нелепость, что, приезжая и уезжая, господа больше не нуждаются в услугах конюхов, — ведь теперь ни запрягать, ни распрягать не надо. Чаевых не видать больше, как ушей своих, да и с работой, того гляди, придется распроститься: что ни день всех этих машин и другой чертовщины становится все больше! Зачем, скажите на милость, сеять тогда овес, раз нет лошадей и некому жрать его? Что станет со всем сельским хозяйством? Нет, никуда это не годится.
Но все же любопытство разбирало их и, придравшись к какому-нибудь предлогу, они направлялись к парадной лестнице, которая вела в большую прихожую с висевшей в ней праздничной сбруей, чтобы получше рассмотреть эти «трясучки». Как иначе назвать посудины, которые и лязгают, и тарахтят, и изрыгают отравленный воздух, и разбрызгивают во все стороны грязь, и пыль на дороге поднимают такую, что, попадись им навстречу, с головы до ног обдадут.
Девушек, работавших в прачечной, не волновали неприязненные чувства; простодушно любопытные, они выходили, гремя ведрами, на порог и, разинув рот, глазели на таинственную карету, способную мчаться с невероятной скоростью. Хорошо бы взять да юркнуть в этакую карету, ведь она, наверное, несется еще шибче, чем карусель. Так прямо и чувствуешь, как холодный ветер вздувает юбки и всю-всю пробирает тебя... Хорошо! Даже стоя здесь, у своей лохани, трудно удержаться, чтобы не завизжать от восторга!
Под впечатлением нового и незнакомого в них пробуждались фантастические мечты: вот-вот они, как в сказке, умчатся в далекие неведомые края и там станут богатыми помещицами. Чего не бывает!
Во всяком случае, мысль об этом развлекала их, девушки всячески возвращались к ней, и глаза их горели.
— Ведь они из великой снежной России, из святой России, — сказала Карен, самая младшая из работниц. Минувшим летом она побывала в Высшей народной школе, и вынесенные оттуда знания еще не стерлись в ее памяти. Острая на язык и задиристая, она вся так и светилась жизнерадостностью. Карен не могла глаз оторвать от автомобилей.
— А что, очень далеко отсюда эта Россия? — спросила Эльза; она недавно вышла замуж за хусмана, но все еще продолжала работать на хуторе.
— Еще бы! Чтоб добраться туда, надо через семь морей переплыть, семь раз солнце проводить. Туда попадешь — не воротишься. И не видать тебе больше своего муженька, Эльза! — Карен жалостливо посмотрела на Эльзу.
— Господи Иисусе, что ты только говоришь, Карен? Ведь пока что мы, кажется, еще на своей земле?
Эльза испуганно переводила взгляд с одной подруги на другую. Она была беременна, предстоящее материнство очень красило ее, и забавно было смотреть, как она схватилась за бока, точно ее кольнуло от испуга.
— Да, да. Карен правду сказала, — подхватила другая девушка, Метте. — Домой ты уж никогда не воротишься, так что очень жаль, конечно, если сегодня с утра ты, по обыкновению, разругалась со своим Андерсом, вместо того, чтобы как следует попрощаться с ним. Попасть в Россию не хитро. Русские как приезжают к кому на хутор, так непременно увозят с собой по одному теленку, по одному поросенку и по одной девушке. Они, видишь ли, желают перестроить по датскому образцу свое сельское хозяйство, и им, значит, эти трое необходимы.
— Но ведь для племенного разведения требуются женщины помоложе и незамужние, — ответила Эльза и, как бы ища сочувствия, оглянулась на подруг.
Хоть все это было, конечно, чистейшим вздором, но Эльза перетрухнула как будто не на шутку.
— Русские понимают толк в этих делах, они увозят с собой только молодых и красивых. Другим нечего бояться.
Эльза неуверенно улыбнулась и погладила себя по животу. Трудно было сказать, верит она подругам или не верит.
— Эх ты! Не понимаешь разве, глупышка, для чего русским нужны женщины в сельском хозяйстве? Вот они и выбирают только уже испытанных, — опять поддразнила ее Карен, выразительно глядя на ее округлую фигуру. — Можешь спросить у хозяина. Он получает по двести крон за теленка и поросенка и пятьсот — за девушку.
— Но это же... то самое... как оно, бишь, называется... да, торговля белыми рабами... — пробормотала Эльза.
Убитая, с видом полной беспомощности, она опустилась на край лохани. Потом вдруг вскочила и решительно устремилась к вешалке.
— Что ж, в таком случае не остается ничего другого, как собираться в дорогу, — сказала она, торопливо сунула руки в рукава пальто, нахлобучила шапочку и кинулась к дверям, собираясь выйти. Подружек ее даже в жар бросило.
— Эльза, послушай! Куда же ты собралась, Эльза? — наперебой закричали они.
— Я хочу пойти и сказать русским, что готова и сейчас же могу ехать.
У Карен и Метте сразу пропала охота смеяться.
— Да будет тебе, ведь все это шутки, — уверяли они, стараясь удержать Эльзу. — Не срами же нас, Эльза! Ладно? Ведь ты не сделаешь этого, правда?
— Нет, уж какие тут могут быть шутки; все, наверное, сущая правда! — Эльза вырвалась и с простодушнейшей миной, на какую только была способна, выбежала на лестницу.
Из своих комнат вышла хозяйка и недоуменно посмотрела на девушек.
— Эльза уже собралась домой? — удивленно спросила она.
— Нет, нет, мы просто немножко подурачились тут, — Эльза быстро сняла пальто. — Хотели испытать, кто из нас троих глупее.
Мария Воруп с улыбкой переводила взгляд с одной девушки на другую.
— Вы у меня — как маленькие дети, — сказала она и, пройдя через людскую, вошла в столовую. — Карен, ты можешь помочь мне накрыть на стол? — крикнула она оттуда.
В людской, взобравшись на скамью и стоя на коленках, прильнули к окну трое детей. Они буквально сгорали от любопытства, сердца у них бились так, что даже дыхание спирало. Они таращили глаза, смотрели не мигая, прямо-таки впивались в эти волшебные штуковины, которые только стоило завести, и они уже неслись, как ветер. Вон они там стоят на снегу и мурлыкают, как кошки, и морды их укутаны одеялами, чтобы они не простудились... Ведь они живые, эти чудища!
— Там, в середине, они дышат; в них сидит живое существо, — объяснял Арне. Он был старшим из троих — ему уже исполнилось семь лет. Мальчику очень нравились эти новые кареты; он их уже раньше видел, когда ездил в город. И Арне на все лады расписывал обеим девочкам, какая с ними нужна осторожность: чуть-чуть заслышишь грохот, отскакивай в сторону, иначе они тебя обязательно переедут. Их и не заметишь, пока они не промчатся мимо, так быстро они едут. Вдруг он увидел под машинами грязные лужи.
— Смотрите сами, видите? Они пикают... Мочатся, — поправил он себя, — совсем, как настоящие кони! Видите, видите? — в восторге выкрикивал он.
— Фу, как они плохо пахнут, — установила Инге, старшая из девочек, и сморщила свой маленький носик.
— Фу-фу, как пьохо, — повторила за ней младшая сестренка, точно замирающее эхо.
Но Арне любил запах автомобилей, он был куда приятнее запаха лошадиного навоза. Когда Арне вырастет большой и сам станет хозяином хутора, у него для всех надобностей будут автомобили и ни одной лошади во всем хозяйстве!
Мария вместе с Карен накрывала на стол в столовой и поминутно, по пути в кладовую, проходила через людскую. Кладовая, просторное помещение, выходившее на север, находилась двумя ступенями ниже прачечной.
Что бы Мария Воруп ни делала, она всегда была погружена в свои думы: вот и сейчас—она не замечала ребяческой веселости Карен, радовавшейся необычным гостям, и точно сквозь сон слышала болтовню детишек. С отсутствующим выражением лица она всем и на все улыбалась и никому не отвечала. И она тоже унеслась в далекий, неведомый край, — хоть и не в огромную таинственную Россию, где, как говорят, богатые и знатные помещики женятся на своих служанках! Ее лично это уже не манило, она уж вытянула свой жребий. Нет, Мария Воруп витала, по всей вероятности, в поднебесье.
Карен, проходя мимо девушек, молча сделала им знак, чтобы они не тревожили хозяйку. Но все-таки странно, что и в такой день хозяйка тоже о чем-то грезит, а не радуется вместе со всеми таким необыкновенным событиям в доме.
Мария Воруп была красивая женщина, высокая и стройная, энергичная и в то же время кроткая. Еще красивей она казалась, когда глаза ее, вот как сейчас, словно видели свою мечту, недоступную ни для кого другого, когда она, по словам Карен, уносилась в волшебное царство. В эти минуты Мария Воруп казалась как бы существом с другой планеты. На гладких черных волосах, обрамлявших светлый лоб и причесанных на прямой пробор, она всегда носила серебряный обруч; ворот платья был застегнут брошью в форме старинного щита, а на поясе висела тяжелая связка ключей. Именно такой рисовалась ей Фрейя, древняя северная богиня, в образ которой она влюбилась еще школьницей.
Для замужней женщины, хозяйки, у которой было на руках и обширное хозяйство и дети, она слишком часто бродила с отсутствующим видом. Взгляд ее становился ищущим, скользил мимо реальных вещей, витая где-то вне их или не доходя до них; глядя на нее в такие минуты, думалось, что она видит незримое. Но стоило заговорить с ней, и все существо ее точно возвращалось из полета и медленно спускалось на землю. А ступив на землю и словно сложив крылья, она умела прекрасно справляться с действительностью; и хозяин Хутора на Ключах мог с полным правом сказать, что жена его умная и дельная женщина, которой он гордится.
На этот раз она, как голубь-турман, кувырком спустилась на землю: в кухне со звоном грохнулось на пол несколько тарелок, и Мария Воруп, вскрикнув, проснулась. Она рассмеялась и вся обратилась к живой действительности! Она никого не выбранила за тарелки, а, наоборот, еще даже пошутила на этот счет; казалось, она прямо-таки рада, что Эльза разбила тарелки.
У нее и в самом деле были все основания гордиться и радоваться. На хутор довольно часто приезжали разные люди — нередко издалека — знакомиться с хозяйством ее мужа; здесь уже бывали посетители из Швеции, из Норвегии. Но гости из такой далекой страны, как Россия, — это уж что-то совсем необыкновенное! Хотя и знаешь по карте, где эта Россия расположена, но кажется, будто она находится за тридевять земель, в другом полушарии! Работники и работницы понимали, конечно, что их хозяин не так уж знаменит, чтобы о нем знали во всем мире; но разве не замечательно, что министерство и Общество содействия сельскому хозяйству направляют сюда иностранцев, желающих изучить сельское хозяйство Дании? Здесь есть чем гордиться! Именно в то мгновение, когда раздался звон бьющихся тарелок, эта мысль блеснула в голове Марии Воруп; она появилась и зазвучала, как песня, и Мария невольно стала что-то тихо мурлыкать. Хорошо, если б отец, нередко сурово критикующий их хозяйство, на минутку заглянул к ним сейчас.
В это время года, когда все занесено снегом, на полях трудно что-либо увидеть, и поэтому гости больше всего осматривали постройки, где содержался скот. Да, гостей главным образом интересовало животноводство, а конюшни, коровники и свинарники Йенса Ворупа не стыдно было показать. Гости всё осмотрели и, оживленно разговаривая, шли по двору; в своих длинных шубах и черных каракулевых шапках они и в самом деле казались какими-то особенными людьми. Это были русские помещики — целых восемь человек; в качестве переводчика их сопровождал профессор из Сельскохозяйственного института. Вот гости остановились посреди двора и, сильно размахивая руками, принялись тараторить безумолку: русски, дуски, пилатцки! Ох, какой невозможно быстрый язык! Тарабарщина какая-то! Девушек до того душил смех, что они боялись нос высунуть во двор; Марии Воруп пришлось самой выйти и сказать, что на столе стынут бифштексы с глазуньей. Иностранцы сняли шапки, низко поклонились и вошли в дом.
В людской работники и работницы сидели за ужином; они молча жевали, прислушиваясь к голосам, доносившимся из столовой.
— Русски, дуски, — нарушила торжественную тишину Карен; на ее круглом молодом лице расцвели смешливые ямочки. Старший скотник погрозил ей ножом: ну что за девка, никогда не помолчит!
Старый поденщик Сэрен Йепсен решительно встал и, в одних носках, неслышно ступая, подкрался к дверям столовой; делая знаки своим товарищам, чтобы они помалкивали, — хотя все сидели не дыша от благоговения, — он приложил ухо к дверной щелке.
— Ах, чорт! Так я и думал, — сказал он приглушенно, возвращаясь на свое место за столом. — Это такой же русский язык, как я граф! Да они же говорят по-немецки! — Ведь в 1864 году он был в австрийском плену, значит кто-кто, а уж он-то разобраться умеет!
Но Карен это нисколько не убедило.
— Это же русские, сама хозяйка сказала, — самоуверенно заявила она. — Значит, ясно — они говорят по-русски.
— Ну и что ж, что русские! — Сэрен Йепсен громко рассмеялся над такой невероятной наивностью. — Русские, да будет тебе известно, говорят на всех языках! Понятно? В бытность мою в плену про них толковали, якобы они рождаются с десятью языками во рту, — оттого они и говорят на всех десяти языках мира.
— Да ведь на свете, насколько нам известно, есть больше десяти языков, — выпалила Карен.
— Так! Ты, значит, наверняка это знаешь? Ну конечно, если прибавить твой детский лепет, тогда, может, будет не десять, а одиннадцать. Впрочем, мы можем сейчас посчитать. — Он стал загибать пальцы: — Арабский, мессопотамский, французский, русский, немецкий! — И, помолчав, продолжал: — Еще английский, и этот... забыл, как он называется, на котором в Америке говорят. Вот тебе восемь. Потом для шведов один язык и... погоди-ка, я еще один вспомнил!.. Там, на севере, в Гренландии, у них тоже свой язык, — вот тебе десять! На каждый палец по языку!
Сэрен Йепсен вытер со лба пот и воинственно оглядел всех.
Старший скотник благодушно молчал, но маленькая Карен и не думала сдаваться.
— Значит, по-твоему, датский язык не в счет? Или это не язык вовсе? — спросила она с ироническим смешком.
Старый поденщик засопел от возмущения.
— Господи спаси! Стыда в тебе, дочка, нет, что ли? Датский ведь наш любимый родной язык! Кто же спорит! Ну, скажу тебе, и дерзкой же ты стала, как поучилась в школе. Придется, видно, подрезать тебе язычок!
Вошла Мария Воруп и попросила, чтобы они потише разговаривали. Когда она повернулась, собираясь итти назад, Арне вцепился в ее юбки: он боялся этих чужих людей, но любопытство не давало ему покоя. В столовой он спрятался за отцовский стул.
Гости пообедали и переходили теперь из комнаты в комнату, восторгаясь уютом, царившим здесь, в доме датского крестьянина. Особенно поразил их кабинет хозяина, Йенса Ворупа, его письменный стол, заваленный большими папками, в которых лежали расчеты с сельским приходом и кооперативной молочной фермой. В книжных шкафах красовалось изрядное количество книг, среди которых почетное место занимал поблескивающий золотом переплета многотомный «Справочник сельского хозяина». Вдруг один из гостей изумленно вскрикнул: он обнаружил книгу Л. Толстого «Смысл жизни». Йенс Воруп скромно и вместе с тем гордо показал ему также «Анну Каренину» и «В чем моя вера?».
Профессор из Сельскохозяйственного института не успевал переводить. В заключение ему пришлось перевести речь председателя комиссии, который выражал хозяину благодарность от имени всей группы и превозносил его как представителя датских крестьян, самых просвещенных и дельных во всем мире. Йенс Воруп поблагодарил за лестное мнение, но сказал, что он маленький человек в маленькой стране и что он рад, если знакомство с ним и его хозяйством может содействовать общему благоприятному впечатлению гостей от его родины.
Русский взял на руки малыша Арне и посмотрел на него таким долгим и нежным взглядом, что материнское сердце Марии Воруп наполнилось теплой радостью. Затем гость торжественно прикоснулся к лобику ребенка и произнес что-то на своем родном языке, хотя раньше, как правильно определил Сэрен, чужаки разговаривали только по-немецки.
Но вот гости стали прощаться; они крепко пожали руки хозяину и хозяйке и еще раз поблагодарили за гостеприимство. Затем оба чудовища, рыча, вынеслись со двора на ровную дорогу и стремительно умчались по дороге в город. В звонком морозном воздухе еще долго слышался удаляющийся шум моторов. В последний раз он донесся из-под горы, с фьорда, похожий на слабый перезвон льдинок.
Йенс Воруп, утомленный напряжением этого дня, вернулся в дом и сел к письменному столу. Мария, убиравшая посуду в столовой, вошла в кабинет с десятикроновой бумажкой в руках.
— Их председатель забыл под своей тарелкой деньги, — сказала она. — Не послать ли Карен им вдогонку? Она могла бы опередить их, если побежит напрямик через поле. Может, ей удастся догнать их у церкви?
Йенс Воруп от души посмеялся над женой.
— Да что ты, милая, они уже давным-давно в городе!
— Не может быть! Подумать только! А мы тратим на эту поездку больше часа. Что за необыкновенная карета этот автомобиль!
— Да, если бы нам такие штучки, мы бы здорово скакнули вперед.
Но Мария не это имела в виду.
— Ах, мы отлично и без автомобилей обходимся, — сказала она.
Йенс на это ничего не ответил.
— Думается мне, — сказал он, — что гость намеренно положил деньги под тарелку; у них так принято делать, когда они хотят отблагодарить.
— Значит, он оставил нашим людям «на чай»? Вот молодец! Это мне очень нравится.
— А не рассчитывал ли он, что мы половину раздадим людям, а остальное положим в копилку для Арне? — выразил предположение Йенс Воруп. — Он столько возился с малышом. Все они очень богатые люди. Профессор рассказывал, будто у каждого из них столько земли, что в одном имении весь наш приход уместится. Вот это действительно страна! По крайней мере есть где развернуться человеку!
Мария обняла его за плечи.
— Ах ты, муженек мой милый! Неугомонный ты хлопотун! — произнесла она по-норвежски и погладила его по волосам. — Думаешь, там ты преуспел бы больше, чем здесь? Отчего же в таком случае они приезжают к нам учиться?
— Ты, пожалуй, права. Особой прытью они там, в России, не отличаются. А знаешь, они предложили мне продать им несколько голов племенного скота. Хорошо, если из этого что-нибудь выйдет... Деньги мне очень нужны.
— В самом деле? — воскликнула Мария с наигранным удивлением. — А я была уверена, что ты уже выпутался из своих денежных трудностей. — Вообще-то она не очень верила ему, когда он жаловался на безденежье, но иногда ее брало сомненье, права ли она. — На этот раз ты не слишком дорого запросишь с них? — осторожно спросила она.
— Уж им придется раскошелиться. Иначе какой же смысл? Что же, я зря им показывал свое хозяйство? Этим сыт не будешь, — решительно сказал Воруп.
— Ты прав, конечно! И если русские хотят немедленно получить самое лучшее, тогда, разумеется...
Мария оборвала на полуслове. Ей захотелось приласкать мужа, выказать свое полное согласие с ним, свое восхищение им. Она вдруг весело рассмеялась:
— Ну, наверное, и вытаращили же все глаза там, в деревне, когда увидали автомобили. Теперь даже завистники твои должны будут признать, что...
Йенс Воруп небрежно махнул рукой.
— А знаешь, я говорил с профессором об этом дурацком запрете на ввоз нашего картофеля в Америку. Он подтвердил, что в скором времени мы опять начнем вывозить. Наше правительство ведет переговоры об отмене запрета, и как будто есть надежда на успех. Тогда только не зевай! Они платят хорошо, эти американцы.
— Значит, ты правильно сделал, что посадил столько картофеля. Хорошо, что не послушал отца и остальных. Ах ты моя умная, умная головушка! — В голосе Марии слышалась просьба о прощении, так как в душе она все время оставалась на стороне советчиков мужа.
Но Йенс Воруп был настроен великодушно. Он улыбнулся и сказал:
— Не могут же все быть одинаково умны.
— Теперь-то будут довольны все те, кто по твоему примеру посадил в нынешнем году много картофеля, — сказала Мария.
— Возможно! Во всяком случае, ругать меня теперь уже не будут, Впрочем, я никого не просил брать с меня пример, и я полагаю... — Мария нервно повернулась к нему. — Видишь ли, милая, нечего оказывать благодеяния — на это не проживешь. Нынче каждый должен думать о себе, и этим он лучше всего служит общему делу. Идея-то фактически моя...
Мария старалась изобразить на своем лице полное непонимание, но по легкому подергиванию век видно было, что она чувствует, куда клонит муж.
— И вот... можно было бы скупить картофель у других и хорошо на этом заработать. Ведь еще никто ничего не знает.
— И ты сразу наживешь себе врагов, — прерывисто дыша, бросила Мария. Она так и знала, что он это скажет!
Йенс Воруп коротко засмеялся:
— Друзьями не прокормишься! И на моем месте так поступил бы каждый хороший делец. С какой стати ни с того ни с сего дарить людям свою частную информацию?
— Свою... что?
— Ну, те сведения, которые ты раздобыл раньше, чем другие, что ли. То самое, что наш брат всегда делает и по отношению друг к другу и по отношению к загранице. Оттого-то мы вечно и тащимся в хвосте.
— И, ты думаешь, все рассуждают так? Боюсь, что ты навлечешь на. себя ненависть всех. Ты у всех на виду, Йенс: ведь у тебя много завистников, твои успехи им глаза колют. — Она взяла его руку в свои. — Ведь у нас есть все, что нам нужно, — сказала она убеждающе.
Да, так она говорит сейчас, а если им потом придется терпеть нехватку в деньгах? Об этом-то она не думает. Не легко было при мечтательном складе характера Марии итти прямым путем; но если Воруп уступал ей, он впоследствии всегда жалел об этом.
— Врагов наживешь так и так, — сказал он угрюмо. — Что касается меня, то еще никогда в жизни у меня не было настоящих друзей. Ни один человек не радуется успехам другого; и с этим приходится считаться, хочешь того или не хочешь. К сожалению, не мы устанавливаем порядок на земле, и нам остается либо зарубить себе это на носу, либо дать растоптать себя. Конечно, дорогая, если бы тебе поручили повернуть все по-своему, жизнь была бы, может быть, лучше. — Он ласково улыбнулся. — Да, вот еще что: я попросил профессора разузнать у русских, стоят ли чего-нибудь все эти газетные толки, будто Россия готовится к новой войне. И они сказали, что это верно, — война, по всей вероятности, не заставит себя ждать. Если это так, то для сельских хозяев наступят добрые времена — как тогда, в русско-японскую войну.
Марию трясло, словно в ознобе. Странным, пустым взглядом уставилась она в пространство.
— Ложись-ка спать! — сказал Йенс Воруп. — Ты устала. Спокойной ночи, милая! — Он сел за письменный стол, собираясь поработать над расчетами с сельским приходом.
Мария помедлила на пороге: ей очень хотелось еще побыть с мужем, но она не решилась возразить ему. Как нелепо это в жизни мужа и жены! У пары лошадей в одной упряжке ведь общая работа, и они, идя рядом, сообща и делают ее. А тут что? Какая помощь ей от Йенса? Как только он погружается в свои бумаги, она перестает для него существовать, и он пользуется первым попавшимся предлогом, чтобы отделаться от нее. Разве она хочет спать? Нисколько! Эх, как жаль, что она не мужчина! Женщина не получает такого удовлетворения, как мужчина, ни от своей жизни, ни от своей работы.
В столовой она постояла немного у стола, размышляя, что делать. Потом поднялась в спальню, открыла комод и достала маленькую шкатулку, спрятанную глубоко под бельем. Мария быстро разделась и взяла с собой шкатулку в постель. Лампу она поставила на край тумбочки, у самого изголовья, так что узкая полоска света падала под перину и можно было читать. Она удобно улеглась. Рядом слышалось здоровое дыханье детей.
II
Обычно в это время года жизнь на хуторе замирает, кое-что делается только на скотном дворе. Нынешний же год было не так. Йенс Воруп скупал картофель, и на хуторе бурлила жизнь. На счастье, в конце января наступила оттепель, позволившая подступиться к картофельным ямам. Во всей округе зашевелились, хранилища повсюду стояли открытыми; глинистая почва превратилась в сплошное месиво, и телеги увязали по самую ось.
Дорога к Хутору на Ключах была изрыта до невозможности, — две недели подряд от зари до зари двигались по ней телеги, тяжело нагруженные картофелем. Но в один прекрасный день их точно водой смыло: кое-кто из крестьян разнюхал, почему вдруг Йенс Воруп стал так сильно интересоваться картофелем, и хранилища снова закрылись. Однако что скуплено, то скуплено; как бы там ни было, а несколько тысяч мешков картофеля уже на дворе. Под картофель отвели пустое гумно и там бережно разложили его на соломе. Воруп взял в Фьордбю краткосрочную ссуду в банке и расплачивался наличными деньгами; с записной книжкой в руках и с заткнутым за ухо карандашом, по колено забрызганный грязью, шлепал он, веселый и бодрый, между возами, рассчитываясь с крестьянами. Кое-кто из его поставщиков ворчал.
— Задаром отдаем, — говорили недовольные, — ровно вдвое больше надо бы содрать с тебя!
— Сумел бы ты это сделать, я бы шапку перед тобой скинул, — отвечал хозяин хутора, громко смеясь; он ни от кого не скрывал, что состряпал хорошее дельце. Ворчуны успокаивались и тоже начинали смеяться: на его месте они поступили бы точно так же.
Три кроны за мешок — невысокая цена, но картофель требовал большой дополнительной работы — сортировки. Йенс Воруп никогда не жадничал, он строго проверял каждую картофелину и не жалея выбрасывал все то, на чем был малейший изъян. Только безупречное выдерживало испытание перед его зорким глазом. Поэтому все, что он поставлял, было первоклассного качества; он никогда не поддавался мелочным соблазнам. Точно так же и теперь. Не было такой пары рук на хуторе, которую бы он не занял сортировкой; каждая картофелина просматривалась так и этак и при малейшем сыром пятнышке на кожуре отбрасывалась в сторону. Американцы были до чорта придирчивы: если в грузе картофеля, доставленном пароходом, оказывалась одна больная картофелина, они тотчас же накладывали запрет на ввоз из данной страны. Йенс Воруп ревниво оберегал свое доброе имя, он не желал быть виновником нового запрета.
С раннего утра и до позднего вечера работал он вместе со всеми, следя за сортировкой. Чтобы в зачатке устранить заразу, больной и плохой картофель тотчас же варили на корм для свиней. Нельзя сказать, чтобы такого картофеля было мало, но остальной окупал себя: если отобранный картофель в итоге и обходился Ворупу в четыре-пять крон за мешок, то на всем этом деле он рассчитывал выручить по меньшей мере несколько тысяч крон.
— А деньги эти сейчас мне чертовски пригодились бы! Хотелось бы только, чтобы они не завтра, а сегодня лежали у меня в кармане, — говорил он жене.
Мария улыбалась и ласково взглядывала на него, точно хотела сказать: да, муженек мой милый, ты у меня мастер и на одно и на другое — и зарабатывать и расходовать деньги! Но еще через секунду мысли ее уже витали где-то далеко, и отсутствующий взгляд был обращен в ее внутренний, незримый для других мир.
Йенсу Ворупу и этого было достаточно; обрадованный ее молчаливым одобрением, он убегал туда, где сортировался картофель, или мчался в селение нанимать еще и еще людей.
В эти дни он редко бывал дома, прибегал лишь, чтобы поесть или, как сейчас например, на мгновение вернув Марию на землю, сорвать у нее поцелуй.
Они жили в сущности каждый в своем мире. Йенс Воруп знал это, но думал, что так и должно быть. Ему нравилось такое внезапное соприкосновение с чуждым ему миром, то холодным, то теплым, который блеснет на мгновение и исчезнет, как падающие звезды. Он не требовал от Марии, чтобы душой она всегда была с ним. Ведь у нее свои трудности, свои сомнения, — как она это называла, — точно так же, как и у него; ему и в голову не приходило вторгаться в сферу ее переживаний, для этого он был слишком занят. И если он и Мария не жили душа в душу, то они жили друг для друга. Он трудился для нее, она — для него. Они любили друг друга и гордились друг другом.
Переговоры между Данией и Америкой о снятии запрета с ввоза картофеля несколько затянулись. Но это было не так уж плохо, потому что позволяло обдумать тем временем вое предприятие в целом. Совсем не просто было наладить все это; переправить картофель на обычном пароходе не представлялось возможным: содержимое нижних мешков под тяжестью верхней части груза было бы раздавлено, и в пути картофель неминуемо сгнил бы. На счастье, Воруп оказался не единственным, кто рассчитывал нажиться на экспорте картофеля в Америку: ведь требовался специально приспособленный для этой цели пароход, с трюмом в несколько этажей, и такой пароход надо было, кроме того, зафрахтовать целиком.
По этому поводу Йенсу Ворупу пришлось совершить немало поездок. Он познакомился с людьми в разных концах страны и стал одним из основателей Союза по экспорту картофеля. В одиночку человек обладал небольшим весом; иное дело выступать от имени большой организации: тут можно оказать необходимое давление на правительство, чтобы оно отстаивало интересы членов союза и даже взяло на себя часть убытков, если бы, против всяких ожиданий, предприятие сорвалось. Ведь что ни говори, а сельское хозяйство является основным источником дохода страны.
Оказалось, что в Дании не один Йенс Воруп вступил на такой путь. Очень скоро Союз по экспорту картофеля насчитывал уже значительное число членов. На рынке внезапно появилось прямо-таки невероятное количество картофеля; казалось, что сами клубни, прослышав о блестящих перспективах, стали множиться в своих хранилищах. Йенс Воруп был избран членом правления; кроме того, ему пришлось взять на себя временное руководство окружным отделением союза. Все это очень хлопотно, и он с утра до ночи был на ногах; у него едва оставалось время, чтобы наспех поесть.
Однажды он неожиданно ворвался к Марии, торопясь, как всегда.
— Едешь со мной? — спросил он. — Мне нужно в Кольдинг. Как член правления союза я там должен осмотреть установку для сушки картофеля.
— Ты уж и член правления тоже? — Мария задумчиво посмотрела на него. — Скоро, кажется, не будет такого общества или союза, куда бы тебя не выбрали.
— Да, сельскому хозяину в Дании прохлаждаться не приходится, если он хочет завоевать себе место под солнцем, — неопределенно ответил Воруп. — Так едешь со мной? Мои путевые расходы оплачивает союз, а для тебя мы уже как-нибудь найдем средства. — Он рассмеялся. — Оттуда мы сможем съездить на Скамлингсбанкен, это недалеко от Кольдинга.
Скамлингсбанкен! В душе Марии сразу ожили воспоминания о светлых днях, когда она была ученицей частной грундтвигианской школы, потом училась на курсах и, наконец, в Высшей народной школе. Она вспомнила об учителях, взволнованно, чуть не со слезами на глазах говоривших о родном языке, и о торжественных собраниях на Скамлингсбанкен, о Грундтвиге и Лаурисе Скау, о Лембке и Гольдшмидте. Ясной картины о значении Скамлингсбанкен в борьбе за сохранение датской государственности в Южной Ютландии Мария так и не получила, потому что учителя большей частью приходили в такое волнение, что плакали, вместо того чтобы толком рассказать обо всем. Но, может быть, именно потому одно название этого места всегда заставляло звучать так много струн в ее душе, а с течением времени побывать на Скамлингсбанкен стало величайшей мечтой ее жизни.
И вот теперь она стояла и колебалась: не знала, хочет она ехать с мужем или нет! Воруп не понимал ее, он все время представлял себе, как она обрадуется этой поездке.
— Поедем, поедем же! — молил он. — Подумай, какой счастливый случай, — иначе мы не могли бы позволить себе такой роскоши.
Но Марии не хотелось ехать; на все уговоры мужа она отрицательно мотала головой.
— Ну прошу тебя, довольно! Не надо меня больше уговаривать, — сказала она, глядя в сторону, и провела рукой по его волосам.
— Значит, опять «сомнения»? — Йенс Воруп, вконец подавленный, взял ее за руку.
Она кивнула и повернулась к нему спиной.
— Ну что ж... если так... — Он больше не просил ее. Все последнее время Мария была какой-то чужой, словно отсутствующей, и он понимал, что она опять во власти одного из своих приступов меланхолии.
— Желаю тебе, дорогая, благополучно справиться, — сказал он на прощанье, выезжая со двора.
Мария стояла у ворот и смотрела вслед бричке. Ее вдруг опять охватило, как это часто бывало и раньше, странное чувство: будто тот, кто сейчас уехал, — чужой ей человек, и хорошо, что его здесь не будет. Она едва заставила себя помахать ему рукой, когда бричка, выехав на дорогу, показалась на повороте и Воруп приветственно потряс кнутовищем.
Мария прошла в прачечную и велела Карен принарядиться и отправиться гулять с детьми.
— Инге и малютку посади в санки, а Арне поможет тебе везти их. Спуститесь к фьорду и поглядите, как горожане катаются на коньках. А по дороге оттуда загляните к дедушке. — Она была сегодня необычайно щедра, словно хотела, чтобы они гуляли как можно дольше. — Будьте умненькими, — ласково сказала она детям, ушла в свою спальню и там заперлась.
Но не прошло и нескольких минут, как в дверь сердито застучали маленьким кулачком; это был Арне.
— Почему ты не открываешь? — крикнул он запальчиво. — Мария, с усталым выражением лица, подошла к дверям и открыла их. — Ты опять достала свою гадкую шкатулку? — сказал он и посмотрел на нее горящими от гнева глазами. — Я очень хорошо знаю, что ты просто хочешь от нас избавиться. Велела б лучше запрячь русскую лошадку и поехала бы с нами к дедушке.
Арне попытался проскользнуть мимо матери и ворваться в спальню, но она загородила ему дорогу. Тогда он поднялся на цыпочки и уставился на умывальник, стоявший за кроватями.
— Ага, вот она стоит, твоя шкатулка! — крикнул он. — Ты что-то в ней держишь, про что папе нельзя знать. Да, да, меня ты не обманешь! Я через окно все видел.
Он прыгал перед ней то вправо, то влево и тыкал пальцами; она, страдая, старалась его схватить, но мальчик ускользал у нее из-под рук.
— Неправда, — неуверенно сказала она. — У меня ничего такого нет, чего нельзя всем показать. — Они стояли один против другого и мерили друг друга взглядами; гневные глаза мальчика буквально метали молнии, глаза же матери точно просили о прощении. Но вдруг Арне выпрямился и бросился прочь.
— Дедушка! — крикнул он, пулей слетел с лестницы и выбежал во двор: он услышал знакомые шаги.
Мария Воруп неподвижно стояла в дверях, с замкнутым выражением лица, с слезинками на кончиках ресниц. У нее был вид затравленного зверька, когда он на мгновение останавливается в изнеможении и закрывает глаза. Она шаталась.
Потом Мария взяла себя в руки, тяжело ступая подошла к шкатулке и заперла ее; выдвинув ящик комода, она спрятала ее и вышла из спальни.
Мария радовалась приходу дедушки не меньше детей. Одним своим присутствием старик как бы освобождал окружающих от душевного гнета, больше того — от давящего сознания своей вины, и точно ставил человека на ноги. Казалось, все твои грехи отпущены.
— Это происходит оттого, — объясняли многие, — что он лично знал Грундтвига: поэтому-то он всегда такой ясный.
И Мария соглашалась с ними; отец был какой-то особенный, не похожий на других.
— Йенса дома нет, он поехал в Кольдинг на заседание правления. Все насчет сушки картофеля... — сказала она, хотя и не сомневалась, что отец видел Ворупа, проехавшего в бричке, по дороге из дому. Потому-то старик и пришел; при Йенсе он чувствовал себя здесь посторонним, а ему хотелось узнать, как обстоит с вывозом картофеля, — кругом так много всяких толков.
— Думаю, отец, что ты можешь быть спокоен, — сказала Мария и принялась, как могла, излагать ему положение дел. — Во всяком случае, Йенс убытков как будто не потерпит. По тому, как все складывается, надо сказать, что и это уже благо.
Эббе Фискер внимательно слушал, не выражая ни одобрения, ни порицания, — как всегда, когда речь шла об его зяте. Все же посещением русских он гордился; в селении еще не забыли о нем.
— Йенса уж начинают называть королем! — Старик улыбнулся.
Мария смотрела на него, сияя от радости; она так была ему благодарна, что он пришел!
— Не в насмешку ли? — спросила она с сомнением. — Тебе не кажется?
— Думается, есть и это, — осторожно ответил старик. Мария пошла на кухню, чтобы собственноручно сварить отцу крепкий кофе. «Это моя единственная слабость, на старости лет не грех побаловаться», — говаривал он часто.
За столом Мария села возле отца и время от времени поглаживала его по руке.
— Я так рада, что ты пришел, — повторяла она; в голосе ее звучало волнение.
— У тебя все хорошо, дитя мое? — Отец удержал ее руку, когда она потянулась, чтобы погладить его. — У тебя такой измученный вид.
— Ах, папа, человеку хорошо, если он того хочет, — ответила она, — а если он не хочет, тогда...
Старик Эббе посмотрел на дочь с тревогой. Он давно знал, что в ее душе происходит какая-то борьба, но сама она не заговаривала с ним об этом, а спрашивать он не хотел.
— Часто люди как будто только для того и рождаются на свет, чтобы и себе и другим портить жизнь, — тихо сказал он.
— Почему ты и сегодня не взял с собой Анн-Мари? — внезапно спросила Мария. Этот вопрос она неизменно задавала отцу, когда он приходил. И отец ответил, как всегда, что в следующий раз он непременно придет с ней; сегодня она себя не совсем хорошо чувствует.
— Но детей все-таки пришли к нам, она очень скучает по ним, — прибавил он. — Мы и в самом деле редко их видим.
— Да ведь мы-то уж едем к тебе, — одновременно выпалили Арне и Инге и покатились со смеху. Ужасно весело, что дедушка такой умный, а этого не знает!
Но оказалось, что он все-таки знает, потому что он сказал:
— Правильно, и как это я сразу вас не заметил? — и, приложив руку козырьком ко лбу, сделал вид, что всматривается вдаль, стараясь разглядеть их.
Сил никаких нет с этим дедушкой; они смеялись так, что их маленькие животики тряслись.
Потом русскую лошадку впрягли в коляску, детей хорошенько закутали и усадили. Старик Эббе взял вожжи в руки.
— Под вечер я пришлю за детьми Сэрена Йепсена, — сказала Мария, тщательно укрывая всех пледом. — Передайте от меня сердечный привет.
Но Арне не желал явиться с пустыми руками.
— Дай мне яиц и немного масла! — скомандовал он; его звонкий голос звучал почти повелительно.
Мария рассмеялась и, собрав разные продукты, уложила их на дне коляски.
— А можно нам говорить «бабушка» столько раз, сколько захочется? — спросила Инге.
— Ну конечно, детки, сколько хотите!
— А можно нам не только «бабушка» сказать, а и обнять ее и поцеловать? — прибавил Арне.
— Бога ради, отчего же нет?! И за маму свою крепко поцелуйте бабушку.
Эббе сидел, забавляясь этим разговором. Мария, правда, слегка покраснела, но это ей повредить не может. Дети нередко бывают хорошими воспитателями.
Мария Воруп долго смотрела вслед коляске и жалела, что тоже не поехала. Отец или славные ее малыши, а может все они вместе, развеяли ее тоску. Ей уж не хотелось запираться в спальне и играть в жмурки с жизнью; она вдруг, почувствовала всю полноту своего счастья матери, жены. У нее все было хорошо!
Мария вошла в дом и начала энергично наводить порядок в кладовой. В последнее время она жила как-то вне действительности, и ей захотелось вдруг кипучей работы: мыть и чистить доупаду.
Большое удовольствие было смотреть на смиренную радость Анн-Мари, когда дети, обхватив руками ее шею, шептали ей «бабушка».
— Да ведь я вам вовсе не «бабушка», — говорила она, готовая расплакаться.
— А вот и бабушка! Ведь ты дедушкина жена, — сияя, заявила Инге.
— Вовсе нет, ты его любимая! — крикнул Арне. — А почему люди называют вас «влюбленная парочка»? — вернулся он вдруг к этой теме, когда все уютно сидели за столом и пили шоколад, — Арне не принадлежал к числу тех, кто бросает недодуманную мысль на полпути.
Анн-Мари растерянно переводила взгляд с одного на другого, рука ее, державшая чашку, начала дрожать. Но старый Эббе рассмеялся.
— А кто же так говорит? — спросил он, исподтишка подмигивая Анн-Мари.
— Да многие! И Сэрен Йепсен, и Карен, и эти вот!
— Ну и правильно говорят, — мягко сказал Эббе и взял руку Анн-Мари в свои. — Ведь никто так не любит друг друга, как мы с ней.
— А почему же вы тогда не женитесь? — Арне положил локти на стол, и вид у него был невероятно серьезный.
— В ту пору, когда это можно было сделать, наш господь бог не захотел этого, а теперь уже, пожалуй, поздно, сынок.
Анн-Мари ерзала на стуле, делая знаки Эббе, чтобы он перевел разговор на другое; но старик и не думал уклоняться от него, хотя улыбка и исчезла с его губ.
— А что, если наш господь бог забудет, что вы не женаты, и пошлет вам детей?
— Он уже это сделал, малыш ты мой дорогой: он поручил нам заботу обо всех бедных детях нашей деревни.
Так вот почему дедушке и бабушке нужно столько всего! Теперь Арне это знает и в следующий раз постарается выпросить дома гораздо больше всякой всячины.
— Папа говорит, что вам следует обвенчаться, — задумчиво произнес он.
— А наш господь бог думает, что это не обязательно. Мы же должны поступать по его указаниям.
— А вы разве с ним разговаривали?
Когда Арне начинал спрашивать, конца этому уж не было.
— Да, мы оба разговаривали с ним, и он сказал, что слишком поздно: женятся только молодые люди, как ваши мама и папа, дядя Нильс и кузнец с кузнечихой. Но жить как добрые товарищи, это он нам разрешает. — Старик, казалось, был само терпение, однако под перекрестным допросом малыша голос его задрожал.
Но вот, наконец, Арне удовлетворился и захотел погулять.
— О, это будет замечательный парень, когда вырастет, — шепнул старик Анн-Мари. — Он уже теперь доискивается правды.
Расположенный на возвышенности Хутор на Ключах одиноко стоял среди принадлежавших ему полей, и для ребят было праздником, когда им позволяли спускаться в деревню. Это был настоящий пчелиный улей: тут строился дом и стучали молотки; на кооперативной молочной ферме шла уборка — водяными струями из шлангов ополаскивались вделанные в стены резервуары; в лавке потребительской кооперации толпились люди...
А самое интересное — это была кузница, где пылали горны и в темной глубине черные люди били молотами по раскаленному железу. Сам кузнец Даль лежал, как всегда, на спине под старым автомобилем, посреди улицы, в грязи, и что-то там колдовал. Он был социалист! Дома, когда приходили гости, о нем много говорили, и из этих разговоров Арне понял, что кузнец один из тех, кто продал душу дьяволу. Вот он выглянул из-под машины и улыбнулся ребятам; на черном, словно вымазанном сажей, лице светились белки глаз и алели красные губы. Дети, испугавшись, бросились бежать, да прямо к пруду, где несколько подростков катались по тонкому льду. Была оттепель, и вода выступила на лед. Мальчуганы, взяв разгон на одном краю пруда, скользили до другого края, поднимая фонтаны брызг. Они промокли насквозь, с головы до пят, кисти рук и особенно костяшки пальцев у них промерзли до синевы, но зато настроение здесь царило великолепное. То были сыновья поденщиков; а дети хуторян, степенно стоя поодаль, смотрели на веселящихся ребят. Арне пришел к выводу, что вовсе не всегда приятно быть хорошо одетым.
Высокий бледный человек вышел из кооперативной лавки и направился к кузнице; в руке у него были газеты, и он отдал их кузнецу Далю. Сестренки Арне побежали за ним, крича: «Дядя Нильс! Дядя Нильс!» Арне же, засунув руки в карманы, повернулся к нему спиной: ему совершенно неинтересно было иметь дело с человеком, который, быть может, так же как и кузнец, попадет в ад.
— Ну а ты, Арне, не желаешь со мной поздороваться? — услышал он вдруг за собой жизнерадостный голос своего дяди.
Арне, словно нехотя, повернулся и протянул ему руку.
Дядя Нильс пошел с детьми к дедушке. Он пожал старикам руки, но не пошутил, как обычно, с Анн-Мари и отказался присесть к столу.
— Можешь ты мне уделить несколько минут, отец? — спросил он, кивнув на дверь в соседнюю комнату.
— Я зашел только предостеречь тебя, отец, — сказал он, когда они остались одни. — До меня дошли сведения, что в некоторых кругах есть намерение организовать довольно внушительную манифестацию по поводу пятидесятой годовщины войны тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года. По слухам, в этом примут участие наиболее видные грундтвигианские пасторы и деятели Высшей народной школы.
— Мы никак не собираемся делать из этого трескучую манифестацию, но хотим напомнить датскому народу об его унижении и именем бога призвать его к возрождению.
— Ты, значит, тоже один из зачинщиков этого дела? Не ожидал я, отец. Очень мне это больно. Больно, что придется выступить против собственного отца. Но если вы все... Верноподданническая шумиха, да еще по такому поводу! Нет, я не могу молчать.
— Нечего тебе говорить «вы», — веско сказал старик. — Я не стал бы принимать участия ни в какой милитаристской манифестации. Ты неправильно осведомлен, Нильс.
Нильс Фискер сжал руку старика.
— Прости меня, отец, я отлично знаю, что ты только не разобравшись можешь подписаться под таким делом. Но имей в виду, я осведомлен правильно. Ты должен этому помешать, такую манифестацию нельзя допустить. Высшая народная школа — ведь это, по общему мнению, очаг культуры, и ей не пристало участвовать в таких затеях. Пусть уж милитаристы занимаются подстрекательством. Я знаю, правда, что сейчас и в самой Высшей народной школе не отличишь, где религия и где милитаризм; однако у нас есть все основания не поднимать шума вокруг шестьдесят четвертого года и не очень-то раздражать «исконного врага господа бога и Дании». Тем более что, по всей видимости, дело идет к мировой войне.
У старика стали дрожать руки.
— А теперь ты, как всегда, слишком мрачно смотришь на вещи.
— Если человек не поет ежесекундно шовинистическую аллилуйю, это еще вовсе не значит, что он пессимист! Сейчас же после нового года Россия закрыла свои порты для иностранных судов; теперь она наложила запрет на вывоз лошадей.
Нильс все время оставался в глубине комнаты, возле печи; он грел руки и стоял повернувшись к отцу спиной, видимо стараясь не показать, как он взволнован.
Но старик чувствовал это по голосу сына. Он высоко ценил мнение Нильса о политической обстановке и понимал, насколько она серьезна. Старик долго сидел согнувшись и опустив голову, точно вникая в зловещее предостережение сына. Но вот он заговорил, обращаясь больше к себе, чем к Нильсу.
— Все точь-в-точь, как тогда! Точь-в-точь, — повторил он, — как перед русско-японской войной. Тогда они тоже наложили запрет на вывоз, и наши малоземельные крестьяне уже не могли обзаводиться русскими лошадьми. А на отечественных коней цены, конечно, отчаянно подскочили. — Покачивая головой, старик монотонно нанизывал фразы одну за другой.
— Вот именно! И немало есть людей, которые и теперь наживутся на войне, — прервал сын рассуждение отца с самим собой. — Но ведь как я, так и ты поклялись объявить войну войне. А может, я ошибаюсь, отец?
Эббе Фискер поднял голову.
— Что же делать, по-твоему?
— Прежде всего, конечно, все мы — те, кто хоть сколько-нибудь может служить примером для других, — обязаны не терять головы и не поддаваться безумию. Надо устно и через газеты разъяснять людям положение, показать, какой опасности подвергает себя нация, если она займет слишком вызывающую позицию, какие последствия это может повлечь за собой. Здесь все главным образом вертится вокруг шестьдесят четвертого года. Войны вообще сомнительный предлог для празднования, в особенности у малых народов! А тем более такая война, из которой мы едва выскочили живые, да и сейчас еще по ее милости не можем как следует оправиться. Лучшая защита для слабых организмов, когда грозит опасность, — это прикинуться мертвыми.
Речи сына звучали для старика как любимая знакомая музыка. В свои лучшие годы он сильно увлекался бьёрнсоновской пропагандой мира, которая легко и ясно переплеталась с идеализмом, усвоенным Эббе в Высшей народной школе. Но дальнейшие события сильно поколебали эти его убеждения, выдвинув на первый план южноютландский вопрос, причем требования религии здесь сочетались с требованиями человечности. В течение ряда лет и в Высшей народной школе, и в грундтвигианской церковной общине не было такого выступления с трибуны, которое не заканчивалось бы, как припевом, словами «Южная Ютландия». Как будто сам господь бог и все человечество свои сокровеннейшие помыслы сосредоточили на этой маленькой полоске земли к югу от границы; как будто вся мировая история решалась там. Для старого Эббе и его единомышленников на 1864 годе остановилось движение мира, и с тех пор бог лишь ждет случая, чтобы поставить разбойников на колени и принудить их искупить свое кровавое преступление.
И вот теперь, когда Нильс воззвал к отцу, два начала схватились в старом Эббе — национальное и человеческое; они положительно раздирали друг друга, стараясь перетянуть каждое на свою сторону.
— Между какими странами возможна война? — спросил он.
— Вероятнее всего, между Россией и Германией, — это в первую голову. Уже несколько лет существует такая угроза, а теперь ведущие немецкие газеты совершенно открыто пишут о возможности войны с Россией. Дело идет о союзнике Германии — об Австрии, этом лоскутном государстве Европы; у самой Германии нет никаких трений с Россией, которая к тому же является ее самым крупным покупателем.
— Германия, хо-хо! — старик понимающе присвистнул и вдруг громким и ясным голосом запел:
Тяжелым камнем давит ночь,
Но могущественен бог!
Все твои враги —
Враги его:
Враги права и правды,
Враги любви и добрых сил,
Над их головами занесен карающий меч,
Ибо есть еще господь на небе!
Эббе стоя пел этот грундтвигианский псалом; он уже не видел перед собою сына, он обращался к небу, точно хотел рассказать богу то, что только что узнал, напомнить ему, просить, чтобы он пробудил его ото сна.
— Ну, вот и пробил час судьбы! — сказал старик и, обессиленный, опустился на стул.
Сын в отчаянии, в ужасе уставился на него.
— Видишь ли, отец, эта ваша песня устарела, потому что вы сами стали уже не те. И это неизбежно! — с жаром воскликнул он. — Кого сразит меч, покажет будущее. Ничего удивительного в том, что время не хочет вас знать, раз вы упорствуете и продолжаете проповедовать все эти старые бредни.
— Так что же? Бросить на произвол судьбы наших южноютландских братьев?
— Нет, конечно, — если только они действительно стремятся к воссоединению. Но я полагаю, что наше желание не может итти дальше того, чтобы нам либо отдали их добром, либо не отдавали вовсе. Мы малая страна, и об этом не смеем забывать. Если грянет война, мы прежде всего должны объявить нейтралитет, чтобы не быть растоптанными! Гляди, как бы меч не пал на наши головы! — почти выкрикнул он.
Старик был подавлен.
— Да, — сказал он еле слышно, — ты, пожалуй, прав. Но нашему брату все же хочется надеяться, что с немцев собьют спесь.
В эту минуту перед домом остановилась бричка. Это был поденщик Сэрен Йепсен, который приехал за детьми. Нильс Фискер вышел во двор, чтобы посторожить лошадей, пока Сэрен немного погреется в доме.
— Ну, Сэрен, теперь вас, ветеранов шестьдесят четвертого года, того и гляди выставят напоказ, как рекламу для пушек, — пошутил Нильс, здороваясь со стариком.
— Чествовать нас собираются, факт! — Йепсен гордо откинул голову. — Нас, старых воинов, все-таки не забывают. И я тоже поеду... Видит бог, я хочу попасть в столицу, чтобы пожать руку королю. Я уже и прошение подал. Учитель Хольст мне написал его.
— Прошение?.. — Ироническая усмешка сбежала с губ Нильса; он недоуменно смотрел на старика. — Что, разве теперь надо подавать прошение, чтобы тебе разрешили быть ветераном шестьдесят четвертого года? Я полагал, вы все поедете на празднество в столицу.
— И наш брат так думал. Но им там, наверное, показалось, что, нас слишком много. Наше отечество, видно, не может себе этого позволить... Или еще какая другая причина... Что до меня лично, то я не беспокоюсь, — я разговаривал с начальством. Видит бог, как мне хочется поехать в столицу, пожать руку королю!
— С начальством? Будь оно проклято, и тут оно не дремлет! Ну, значит, отечество наше в хороших руках, да и ты тоже! — Нильс похлопал, смеясь, старика по плечу.
— И мы того же мнения, — серьезно ответил Сэрен Йепсен. — Я-то лично всю жизнь, с детства, твердо держался своей веры в бога, короля и отечество и рассчитываю с этой верой дожить свой век.
Устремив глаза в одну точку, старик с оскорбленным видом прошел мимо Нильса в дом. «Хорошо я отделал этого социалиста, этого вольнодумца!» — мелькнуло у него в голове.
Эббе и Анн-Мари тотчас заметили, что Сэрен Йепсен чем-то рассержен: он отказался от кофе.
— Нет, не буду, надо везти детей домой, — коротко сказал он, упрямо стоя у дверей.
После шумного дня старики сидели, наслаждаясь тишиной мирного вечера. Да, дети в самом деле все могут перевернуть вверх дном! Эббе Фискер читал вслух, Анн-Мари, проворно орудуя спицами, чуть не влюбленными глазами следила за движением его губ. В книге описывалась жизнь рабочих. Это был пролетарский роман, вызвавший много споров. Эббе и его сын включили его в список книг местной библиотеки.
— Я все-таки рад, что поддержал Нильса, когда он предложил этот роман, — неожиданно произнес Эббе Фискер и положил книгу на стол. — Тут, правда, есть много резкого, но надо признать, что писатель прав: нашу социальную совесть не мешает расшевелить. И он ничего не выдумывает. Очень много людей действительно живут хуже скотины, особенно в больших городах.
— И все-таки удивительно, что кому-то доставляет удовольствие писать таксе, — молвила Анн-Мари. — На свете есть столько красивого, о чем можно было бы писать. Ну, скажем, про жизнь богачей и всякое такое.
— А я больше люблю читать о бедняках, чем о богачах. И вот почему: у богачей, видишь ли, нет других забот, кроме — самое большее — любовных. Но уж лучше заботы денежные, чем любовные. Борьба — вот о чем стоит читать, если только она как следует разгорается... А все же, Анн-Мари, мы возьмем на летние каникулы одного-двух мальчуганов, согласна?
Упоминание о мальчуганах увело мысли Анн-Мари в сторону.
— Как он все-таки настойчиво расспрашивал, наш маленький Арне. А ты словно готов был все ему рассказать, как сложилась наша с тобой жизнь, верно?
— Он еще очень мал и не понял бы. Но придет время, и он все узнает. К чистому грязь не пристанет.
— Все дело в том, что наши кровати стоят рядом. Люди этого не могут постичь. Не переселиться ли мне в комнату для гостей?
— Мне нужно держать твою руку в своей, когда мне не спится, — твердо сказал Эббе. — От этого ровно никому никакого вреда не станется, а я достаточно уже намытарился в жизни. Мы с тобой перевалили через тот возраст, когда людям было бы интересно посудачить на наш счет, поосуждать нас... Мы с тобой любим друг друга и отвечаем только перед нашим господом богом, Анн-Мари. А теперь я хочу лечь и взять твою руку в свою, — когда я держу ее, мне кажется, что жизнь начинается снова.
— Только подумать, как легко можно украсить жизнь другим, — сказала Анн-Мари, когда они лежали в темноте, держа друг друга за руки, — сущий пустяк. Я помню, как мы, ребята, радовались в нашем домишке малейшей безделице, если она хоть сколько-нибудь отличалась от будничных вещей. А ведь вокруг так много прекрасного — лишь было бы уменье видеть.
— Да, и вправду так:
И солнца вдосталь
и пашен вдосталь, —
было б, о было б вдосталь любви. —
Старый Эббе, лежа в темноте, мягким голосом пропел эту строфу Бьёрнсона. — Но любви то именно и нехватает нам. Среди нас, людей, ее мало; мы не радуемся удаче ближнего. Даже когда это нам ничего не стоит, мы едва желаем ему вдосталь хлеба насущного, а уж о счастье и говорить нечего. Взять хотя бы нас с тобой, — что стоило бы кому-нибудь сказать: пусть себе, мол, живут в мире и наслаждаются своим запоздалым счастьем... Ну и ладно! А мы с тобой, наперекор всему, как были, так и будем «влюбленной парочкой» перед лицом нашего господа бога, моя милая Анн-Мари. Этого никому не отнять у нас!
Так эти два старика обычно долго лежали в темноте и говорили, говорили... Это были их лучшие часы.
III
Уволенный учитель Нильс Фискер с раннего детства, как все дети в старых грундтвигианских семьях, воспитывался в атмосфере свободы и любви. Когда подошла пора учения, его отправили в так называемую частную школу, построенную на грундтвигианских принципах, по образцу школ, которые насаждал Колль; а дома ему и сестре разрешалось делать все, что они хотели. В противоположность детям, росшим в семьях крестьян, живших и думавших по старинке, Нильса и его сестру не заставляли работать на конюшне и в поле. Эббе Фискер считал, что тени детства, а значит, и его солнечный свет, осеняют всю жизнь человека, поэтому всем нужно создавать, насколько это возможно, радостное детство. Больше того, он утверждал даже, что человек, у которого было светлое детство, никогда не потерпит в жизни полного кораблекрушения, ибо этот свет, который он носит в себе, всегда покажет ему, куда держать курс.
Возможно, что Эббе сам на себе испытал это. Единственный ребенок в необыкновенно дружной семье, он познал светлое детство и вышел в жизнь энергичным и предприимчивым юношей. В ту пору только начиналось движение за создание высших народных школ — молодое, проникнутое идеализмом; и старики, разумеется, клеймили его как порождение дьявола. Эббе Фискер увлекся движением и — к великому огорчению родителей, мало хорошего слышавших об этих новых веяниях, — едва достигнув двадцати лет, поступил в Высшую народную школу, находившуюся на юге страны, возле самой границы.
В школе Эббе влюбился в бедную девушку, дочь безземельного крестьянина, что ставило под угрозу счастье влюбленных. Не без тревоги в душе молодые люди, закончив курс, поехали на родину Эббе, на Хутор на Ключах, представиться его родителям в качестве жениха и невесты.
Родители Эббе, добрые и справедливые люди, тотчас же увидели, что пребывание сына в Высшей народной школе пошло ему, кажется, впрок. Идеи, внушенные ему там, как будто вовсе не были такими безнравственными, а чтоб он целовался со своей невестой больше, чем это положено влюбленным от бога, они не замечали: дело в том, что о грундтвигианцах ходили слухи, будто они только и делают, что целуются. Понравилась им и будущая их невестка, хотя ни для кого не было секретом, что она девушка бедная и из простой семьи. Но вот молодые люди уехали из родительского дома, сопровождаемые теплыми благословениями. Анн-Мари отправилась на остров Зеландию, где она нашла себе работу в школе домоводства, а Эббе Фискер поехал на Лолланд и устроился там управляющим довольно крупного хутора.
Работал он всегда с песней на устах, выливая в ее звуках всю свою молодость, по уши влюбленный в самую прекрасную из всех женщин, когда либо ступавших по цветущей земле, полный сил, энергии и отважных светлых планов на будущее. Пусть только он и Анн-Мари заживут хозяевами на родном хуторе, вот когда жизнь по-настоящему забьет там ключом! Ведь родители вели хозяйство по старинке, многое в нем придется менять и исправлять. Пожалуй, еще не было такой пары молодых людей, которые бы с большей верой в свои силы шли навстречу будущему, чем Эббе Фискер и Анн-Мари.
И вот однажды пришло письмо от матери. Она писала, чтобы Эббе как можно скорее взял расчет и срочно приехал: отец, мол, серьезно заболел. Когда Эббе вошел в родной дом, то оказалось, что беда еще страшнее, чем он думал, — такая страшная, что у него в глазах потемнело. Отец, человек умный и справедливый, пользовавшийся в округе большим уважением, произвел растрату доверенных ему казенных денег. Как это произошло, никто бы не мог сказать, и меньше всего он сам. Родители Эббе отличались бережливостью, никогда ничего не тратили сверх того, что приносило хозяйство, и вообще не позволяли себе никаких излишеств, кроме разве благотворительности, да и то в очень скромных пределах. Но внезапная ревизия установила недостачу в тысячу ригсдалеров; это была крупная сумма денег, и ни отец, ни мать совершенно не представляли себе, как ее возместить. Тем не менее раздобыть ее надо было во что бы то ни стало, иначе отцу грозило судебное преследование. Судья обещал Массу Фискеру, отцу Эббе, ничего не разглашать, если только Масс вернет деньги.
И молодой Эббе сделал то, что было ему всего тяжелее. На соседнем хуторе жила Ленэ, богатая девушка, уже не молодая; она влюбилась в него. Красотой Ленэ не отличалась, да и добротой, пожалуй, тоже; Эббе в детстве терпеть ее не мог. И вот теперь, чувствуя, что он приносит в жертву и любовь, и все счастье своей жизни, он написал Анн-Мари полное отчаяния прощальное письмо, а потом отправился к Ленэ свататься. Тяжелее всего было, пожалуй, то, что ни отец, ни мать даже не попытались удержать его. Пусть бы они хоть для виду сказали: «Брось эту затею»; но они как будто даже были довольны, — так ему показалось.
Эббе сделал предложение и поставил только одно условие: обойтись без церковного оглашения, чтобы можно было немедленно обвенчаться.
Доброе имя Масса Фискера было спасено, но сам он вышел из этой истории надломленным человеком.
Сразу после женитьбы Эббе пришлось взять на себя все хозяйство. Молодого хозяина Хутора на Ключах нельзя было назвать жизнерадостным. Перед Эббе простиралась долгая, серая, беспросветная дорога его будущей жизни. Но, может быть, именно потому, что он ничего хорошего от нее не ждал, она сложилась лучше, чем можно было думать. Ленэ оказалась вовсе не такой плохой женой; она горячо взялась за устройство семейного очага и родила двух здоровых, крепких детей. Перед Эббе она благоговела, и это привело к тому, что с течением времени она стала чувствовать и думать, как он. Даже ее врожденная скупость исчезла с годами, она научилась уделять кое-что от своего добра другим, а для Эббе это всегда было бесспорным доказательством доброго сердца. После смерти родителей Ленэ унаследовала их хутор; земельные участки были присоединены к землям Эббе, ветхие же постройки снесены. Таким образом Ленэ внесла свою долю в процветание Хутора на Ключах, который отныне считался одним из самых крупных хозяйств прихода.
На рубеже нового века Ленэ умерла. Эббе было тогда немного больше пятидесяти, но позади уже лежала целая жизнь; и хотя эта жизнь прошла гораздо лучше, чем он ждал, она все же была не такой, как мечталось о том в юности. Казалось, точно он все время собирал силы, чтобы нести бремя; терпение стало его отличительной чертой. Зато поднять что-либо сил уже нехватало, они явно остановились в своем росте: ничего плодотворного совместная жизнь его с Ленэ не принесла. Но, быть может,' жизнь мужа и жены вообще не задумана как источник вдохновения; это в конце концов скорее испытание для души на ее прочность, податливость и способность переносить страдания и... прощать. Так рассуждал про себя Эббе Фискер. Ведь на лицах всех окружающих, думалось ему, можно прочесть, что они во всяком случае не более счастливы в браке, чем он, чаще всего наоборот, хотя женились они при куда более радостных и спокойных обстоятельствах.
О светлой невесте, подруге своей молодости, которую он узнал в самую яркую пору своей жизни, в пору пребывания в Высшей народной школе, он с того времени ничего не слышал и даже попыток не делал что-либо узнать о ней. Усилием воли он держал в узде свое сердце и память и не позволял своим мыслям выходить за пределы домашнего обихода. Теперь все это уже давно погасло. И вообще, разве не в том заключается счастье верного супружества, что муж и жена гасят друг в друге порывы и, переступив через их потухшее пламя, приходят к дружбе, как два товарища.
Он сразу почувствовал утрату товарища, оставшись вдовцом, с большим хозяйством, какое представлял собой его хутор. На руках у него были дети; чем они становились старше, тем настойчивее шли они своими путями, уводившими их от отца. Истина, гласящая, что отцы могут привязать к себе детей, стараясь их понять, звучит неплохо, но осуществить ее в жизни не так-то легко. Какое дело молодежи, как старики понимают жизнь? И сын и дочь были добрые и умные дети, но они жили в своем собственном мире, который был, — да и вполне естественно, это-то отец сознавал, — совершенно отличным от его мира. Эббе узнал одиночество, и помочь ему в этом никто не мог; у него не было близкого человека, с которым бы он мог отвести душу. Но зато он за годы своей жизни приобрел большое душевное богатство, и оно всегда было с ним; на своем жизненном пути он собрал много мыслей и наблюдений и обрел некое таинственное познание, корень которого лежал не в его личном существовании, а, вероятнее всего, во всей жизни человечества. Эббе все чаще задумывался «ад судьбами человечества и говорил иногда, что он, вроде крохотного земного шара, тащит на себе целый мир в своем полете сквозь пространство. В глубине души он и теперь еще не утратил жизнерадостности.
Шли годы. Сын его Нильс закончил педагогическое образование, получил место учителя и женился. Мария вернулась из Высшей народной школы и обручилась с Йенсом Ворупом, дельным, способным парнем, у которого не было ни гроша, но который уже и в ту пору производил такое впечатление, словно хутор привлекал его не меньше, чем Мария.
Эббе Фискер почувствовал, что он силой обстоятельств загоняется в тупик; видно, пора было уходить на покой.
И вот, он начал как-то опускаться. Эббе Фискер никогда не курил и алкоголя не потреблял. Он на всю жизнь запомнил слова директора Высшей народной школы, обращенные им к своим молодым питомцам: кто курит, от того несет, как от свиньи; кто пьет, уподобляется свинье; кто жует табак, сам становится свиньей. С той поры слова эти, навсегда запечатлевшиеся в его памяти, удерживали его от влечения к наркотикам. А теперь он пристрастился к сладкому, — жизнь была ему не мила, если во рту у него не лежал солодовый леденец. Ну что за беда, господи, если человек хочет пососать немного сахара, чтобы подсластить свое существование! Но сахар ли, водка ли, табак ли — от этого дело не меняется! Да, Эббе стал рабом привычки, от которой не мог отделаться, и он стыдился этого.
Однажды он шел по улицам Фьордбю и вдруг почувствовал слабость во всем теле оттого, что проглотил последний леденец. Он остановился посреди узкой улочки и стал в. отчаянии озираться. Вдруг он обнаружил два маленьких окна, где среди горшков с цветущей геранью красовалась банка с солодовыми леденцами, пачка цикория и прочие «товары» такого же рода. Эббе ворвался в лавчонку.
— Свесьте мне леденцов, — почти крикнул он, — но только настоящих солодовых. Я беру для детей, — прибавил он нерешительно, хотя не было никакой видимой необходимости скрывать здесь от кого-либо свою слабость.
Немолодая, маленького роста, хрупкая женщина достала с витрины банку и разломила склеившиеся леденцы. В тонких, увядших пальцах не было силы, и Эббе Фискер смотрел, как" дрожала слабая рука женщины. Он перевел глаза с руки на ее лицо и уже хотел было извиниться за свое нетерпение, но в ту же секунду он узнал ее.
— Анн-Мари, — тихо произнес он. — Моя милая, милая Анн-Мари, — повторял он, и слезы текли у него по щекам.
Они продолжали стоять по обе стороны прилавка, Анн-Мари кротко улыбалась.
— Хватит тебе плакать, по-моему, — сказала она просто. — Ведь слезы все-таки не вода. Я здесь вот уж двадцать лет живу и часто видела тебя на улице, но плакала не так часто.
— Значит, тебе нетрудно было узнать меня, раз ты все эти годы меня встречала, — улыбнувшись, сказал Эббе Фискер и тыльной стороной ладони вытер глаза. — Я же за все это время тебя ни разу не видел, и все-таки узнал. Ты нисколько не изменилась, все те же ямочки на щеках и все такое, совсем как в юности.
— Зато ты сильно переменился, — сказала Анн-Мари, по-матерински разглядывая изборожденное глубокими складками лицо Эббе и его тронутые сединой волосы. — Да это и понятно: тебе многое пришлось преодолеть; нашей же сестре только и дела, что дожидаться своего времени.
Как хорошо она это сказала! Ведь нет сомнения, что жизнь ее была нелегка. Изо дня в день стоять лицом к лицу с неумолимым фактом, от которого тебя ничто не отвлекает! Да, так оно и есть: Эббе переменился, Анн-Мари же осталась такой, как была. Годы, благодарение богу, ее не разрушили; характер ее остался попрежнему кротким и доброжелательным, — таким же, как в юные годы; на щеках играл такой же румянец. Все оттого, что она лишь дожидалась своего времени/
Мария и Йенс Воруп поженились и Эббе Фискер оставил им свой хутор, а себе построил внизу в деревне дом, который назвал — «Тихий уголок», и поселился там вместе с Анн-Мари.
— Поздно пришлось нам свить себе гнездо, — сказал он, когда они вошли в дом, и взял руки Анн-Мари в свои. — Но мы споем с тобой вместе с Грундтвигом: «Как дня начало было светлым, так и конец его прекрасен, — так сердцу мил его закат!» А теперь — спасибо тебе, светлая невеста моей юности, что осталась мне верной и ждала меня!
«Поздно, зато любо», — то и дело повторял про себя Эббе Фискер. Почти на каждом шагу он сталкивался с фактами, приводившими его в изумление: до чего по-разному обошлась жизнь с ним и с Анн-Мари, как мало она ее изменила. Если верно было, что Анн-Мари внешне не постарела, а лишь поблекла, то душой она и вовсе осталась прежней Анн-Мари. Ее внутренний мир все эти годы в буквальном смысле слова пребывал в летаргии ожидания. Теперь она, отдавшись Эббе всеми помыслами, жила рядом с ним как взрослая, но физически не вполне развившаяся девочка, с детской радостью смотрела на него и старалась по глазам прочесть малейшее его желание.
Не верно ли, что женщина расцветает лишь под теплым дыханием мужчины, что нужна 'мужская ласка и радость деторождения для того, чтобы существо ее как бы выкристаллизировалось? Или, быть может, созреванию женщины способствуют эти тысячи как будто бы бесцветных мелочей повседневной жизни, постоянное общение двух людей? Так или иначе, а Эббе Фискер думал, что он нашел непорочную невесту своих юных лет такой же, какой она была некогда; к нему вернулась любовь его молодости, не тронутая молью и ржавчиной.