По вечерам Йенс Воруп чаще всего отсутствовал: то он уходил на заседание приходского совета, то ему нужно было наведаться в правление потребительского общества, молочного кооператива или объединения по заготовке кормов. Та или иная причина находилась всегда. Всем он нужен был, и все думали, что без него не обойтись. Вынужденная коротать в одиночестве долгие зимние вечера, Мария хорошо знала, что значит жить уединенно и замкнуто. Внизу, в деревне, можно, если явится охота, прихватив какое-нибудь рукоделие, забежать к соседке и посидеть с ней, поболтать. Здесь же это не так легко и просто.
Поэтому, чтобы развлечься, Мария после рабочего дня заходила в людскую. Работники и работницы приветливо встречали ее: она никого не стесняла, беседа велась при ней с обычной непринужденностью. От старого Эббе она унаследовала уменье так вести себя, чтобы в ее присутствии работники забывали о том, что она хозяйка. Говорили о газетных новостях, обсуждали мировые события, и каждый совершенно непринужденно высказывал свое мнение. Иногда кто-нибудь начинал читать вслух; особенно хорошо читала Карен. Заходили, бывало, в гости и работники других хуторян, а время от времени появлялись и хусмены из соседнего прихода, нередко приводившие с собой еще и новых гостей. По заведенному Марией порядку, такие вечера начинались и завершались пением какого-нибудь псалма, и это придавало им торжественный характер. Старик Эббе, который тоже пришел однажды, зная, что Йенс заседает в этот вечер в приходском совете, очень одобрил эти собрания. Он предложил Марии установить постоянные дни для них и широко объявить, что могут приходить все, кто хочет, сам же своим участием в беседе умел придавать ей глубокое содержание: черпая из своих душевных богатств, он направлял разговор на значительные темы.
Охотнее всего присутствующие обсуждали текущие события, о которых сообщалось в газетах. И в этом не было ничего удивительного: так тревожно, как сейчас, жизнь никогда еще не складывалась. Сама природа вела себя, как лихорадочный больной, беспокойно мечущийся из стороны в сторону: почти ежедневно разражалось какое-нибудь стихийное бедствие. Еще ощутимее, однако, давало себя знать зловещее смятение, царившее в быту. Весь мир словно трясло в предчувствии роковых событий. Однажды газеты сообщили, что самые крупные банки в Вене и Берлине вынуждены были прекратить операции, так как вкладчики неожиданно и без всяких оснований к этому осадили банки и потребовали выплаты своих денег. Многие совершенно здравомыслящие в обычное время люди потеряли рассудок я всюду таскали с собой свои сбережения и ценности. В свою очередь, как следствие этого, количество ограблений с убийствами возросло в фантастических размерах. Крупнейшие города мира, где бьется пульс человечества, были охвачены паникой.
— Кризис на Балканах все еще висит над нашими головами, — сказал старый Эббе. — Благоприятный исход прошлого года несколько затормозил его, ко ничто не минует человека на нашей грешной земле. Все живущее волей-неволей вовлекается в происходящие события — как в благие, так и в лихие. Может ли что-нибудь просуществовать, так сказать, на свой собственный счет? Посмотрите, например, на Турцию! Много лет подряд мы убеждали себя в том, что все несчастья Европы следует приписать туркам и что выставить турок за ворота Европы — это чуть ли не наш священный долг. А как только это осуществилось, все трое участников изгнания турок передрались между собой за раздел турецкой добычи. Греки и сербы сообща напали на болгар и разгромили их. Пока все — победители и побежденные— лежали в одной куче, появилась Румыния. Словно коршун, взобравшийся на высокое дерево, она наблюдала за исходом борьбы и затем отхватила себе львиную долю награбленного. За грехи расплачиваются смертью. Как гнусно играть роль палача мировой истории!
Да, балканский кризис стал распространяться, как чума, охватывая страну за страной. Весь год Россия, этот большой бурый медведь, точно из желания подразнить, держала на юге страны, вблизи австрийской границы, миллионную армию, — самые, мол, безобидные маневры. Это вынудило Австро-Венгрию объявить мобилизацию; под ее тяготами нищенская двуединая монархия чуть не развалилась, так что она, можно сказать, уже вынуждена была желать войны, чтобы положить конец напряжению в стране. А нынешней весной, говорят, Россия подкупила сто тысяч австрийских военнообязанных, с тем чтобы они бежали а Америку. Те, надо думать, без ума от радости, что им удалось так легко отделаться от опасности. Словно крысы, бегущие с тонущего корабля, да еще сверх того получающие за это мзду!
Все это рассказывал Эббе, осведомленный об общем положении. Беседы с Нильсом точно высвобождали его из пут: с тех пор как он перестал подходить к мировой истории с узкой точки зрения южноютландских событий, у него появился более широкий кругозор.
Старые хусмены, приходившие сюда по вечерам, не умели разбираться в газетных сообщениях и представлять себе общую картину мировых событий, но у них был свой опыт и свои знания. Разве, например, хороший урожай прошлого года не был знамением, посланным нашим господом богом людям, чтобы они могли всем запастись впрок и встретить грядущие плохие времена не с пустыми руками? Правда, не было Иосифа, который позаботился бы о том, чтобы наполнить житницы хлебом! Такие знаки можно было прочесть повсюду на страницах книги природы. Не поразительно ли, что черные вороны, в последние годы обычно зимующие у нас, минувшей осенью улетели на юг и до сих пор не возвращаются? Они почуяли, что им там будет пожива, и остаются в дальних странах. Старики заключают из этого, что если война и разразится, то во всяком случае этот край она минует.
— Не очень-то полагайтесь на эти приметы, — сказал Сэрен Йепсен, — вполне может быть, что мы в войну встрянем. Моя бы власть, так я бы не пропустил случая рассчитаться с немцем за прошлый раз.
Но Сэрен Йепсен сочувствия не встретил. Даже старый Эббе, для которого судьба Южной Ютландии все еще была открытой, незаживающей раной, и тот доказывал, что лучше всего в драку не лезть, если дело подойдет к войне, в которую будет вовлечена Германия. Вера Эббе в божественную справедливость поколебалась.
— У нашего господа бога есть, конечно, задачи поважнее, чем думать о маленьком обездоленном народе, — бог заботится обо всем человечестве. Против этого ничего не скажешь. Вот уж изгнали из Европы «больного человека», как выгоняют из организма солитер, и как будто вое уже наладилось, все ждали, что наступят, наконец, порядок и спокойствие, — ну, а что вышло? Хоть и не стало козла отпущения, каким был турок, а дела не поправились. Сама Европа уже являлась пациентом. Турция была лишь гнойником на ноге, так сказать наружным проявлением болезни. А когда рана закрылась, гной распространился по всему организму и началось общее заражение. Никто и ни с кем не мог ужиться, великие державы то сходились, то расходились, как плохие соседи, — прямо-таки по поговорке «вместе тесно, а врозь скучно», — если только не предпочитали углублять раздоры. Германия и Англия через каждые две недели делали попытки к сближению, примиряли свои противоречия в Африке и в других местах — и на этом все кончалось. А среди всех этих стараний укрепить мир все страны, и малые и большие, как ополоумевшие, вооружались. Ни одна нация не могла себе больше позволить «роскоши» есть досыта: деньги тратились на порох и пули. Масло и бекон все время падали в цене, и это заставляло людей еще охотнее, чем всегда, поддаваться всяким паническим слухам, которые, как шквал, проносятся над странами — от одной к другой.
Европа, пожалуй, сама была теперь этим «больным человеком».
Не облегчила напряжения и «юбилейная» дата, отмечавшая пятьдесят лет со времени войны 1864 года. Газеты подняли большую шумиху вокруг этого «юбилея», день за днем давали сводки достопамятного похода, приурочивая их к хронике тогдашних событий. Многие газеты приводили подлинные ежедневные сводки того времени, что создавало впечатление волнующей злободневности всего: боев, поражений, отступления от Данневирке, падения Дюббельских укреплений. И старые кровоточащие раны открылись. В сознании людей события 1864 года тесно переплетались с угрожающим международным положением, между ними была — и не могла не быть — связь. Это так же верно, как то, что жизнь вообще имеет смысл. Многие твердо верили, что на пятидесятом году насильственного отторжения Южной Ютландии, что-то непременно должно произойти, что, быть может, расплата с захватчиками близка. Старый бог мести стал, вероятно, слишком мягкосердым и не желает сам поднять свою карающую десницу. Поэтому он послал дьявола, чтобы тот спутал карты и нынче, в пятидесятую годовщину величайшего преступления в истории человечества, размотал клубки мировой политики и так запутал все нити жизни, чтобы, кроме войны, другого выхода не было. Таким образом, бог руками сатаны восстанавливает справедливость.
Такого толкования придерживался пастор Вро. В своих воскресных проповедях он исходил из этой точки зрения и широкими грундтвигианскими мазками рисовал перед своей паствой, как у господа бога переполнилась мера терпения в отношении великой блудницы. Полвека — круглая цифра, но для бога это лишь миг, он измеряет время вечностью. Возможно, что он вкладывает теперь камень в пращу маленького Давида, чтобы тот осуществил свою историческую миссию и сразил великана Голиафа.
Сэрен Йепсен был в эту пору героем дня. Когда вечерами читались вслух газетные статьи о событиях, имевших место в этот день пятьдесят лет назад, Сэрен по общей просьбе излагал их вторично и рассказывал, что было дальше. Ведь он проделал весь поход и все эти годы хранил память о нем, как о величайшем событии своей жизни; он знал все имена, которые встречались в военных сводках, видел этих людей во плоти перед собой, например генерала де Меца[3], этого удивительного человека, клавшего вату в уши из боязни сквозняка, но никогда не думавшего о пулях.
Арне был в восторге, он сидел на коленях у матери и пялил глаза, отгоняя от себя сон. Старики хусмены качали головами, удивляясь чудаку генералу, который боялся простуды, но не страшился пуль, — видно, он знал слово против них, что его ни разу не ранило. Но другие офицеры умирали от пуль, умирали за отечество, как выражался Сэрен Йепсен, гордо откидывая голову назад. Это была бесконечная история о поражении за поражением, о вере в свои силы и горестном крахе. И тем не менее в речах Сэрена Йепсена многое окрашивалось в веселые тона, — он обладал своеобразным юмором и освещал им все события. Но, рассказывая об отступлении от Данневирке, Йепсен заплакал, и Карен, спрятавшая в этот вечер свои смешливые ямочки, подбежала к нему, обняла за шею и поцеловала. Тут старый рубака рассмеялся сквозь слезы и сказал:
— Вот не думал, что через пятьдесят лет кто-нибудь скажет мне спасибо, да еще такое! В ту пору, бог свидетель, нас не очень-то щедро отблагодарили. Но я честно заслужил благодарность, ибо свой долг я выполнил.
Да, свой долг он выполнил, и даже больше того. Мария Воруп с изумлением смотрела на этого бедняка Сэрена Йепсена. Жизнь ему не подарила даже клочка земли, где могла бы пастись корова, хотя это была высшая мечта его, — и все-таки он пошел всевать, защищать собственность других людей, тогда как эти другие отсиживались дома! Ведь почти из всех мужчин этой местности он чуть ли не единственный воевал — он, которому нечего было защищать! Храбрый и верный своему долгу, он пошел навстречу врагу, — которого в сущности даже не мог назвать своим врагом, — вооруженному по последнему слову военной техники, тогда как его оружие недалеко ушло от цепа и вил. Ибо безумие этого похода в числе прочего заключалось в мысли, что такую большую страну, как Германия, можно победить голыми руками. Все же ружьишко у него имелось, значит армия не на одну волю божию могла полагаться. Но чтобы зарядить таксе ружье, требовалось не менее четверти часа, а через пять минут от заряда ничего не оставалось. Сэрен Йепсен с поразительным юмором рассказывал, как они, лежа на животах, возились с зарядкой ружей: раньше всего надо было отмерить мерочкой порох, затем насыпать его в патроны, затем патроны зажать, а после этого, далеко откинув руку с ружьем, вставить заряд в дуло.
— Тем временем пруссак с хохотом прорвал нашу цепь и побежал дальше. Он, право же, даже не тронул нас — пусть, мол, занимаются своей ерундой! А когда мы, наконец, зарядили и собрались стрелять, мы уже оказались в плену.
И за то слава богу, Сэрену Йепсену не пришлось быть свидетелем горчайшего конца! Поэтому и аудитории его не пришлось услышать в его живом, подробном и красочном изложении о штурме Дюббельеких укреплений, о переходе пруссаков на остров Альс, о позорном мире.
— Благодарение богу, мне не привелось быть среди тех, кто стерпел позор возвращения в столицу: ведь в благодарность за то, что люди выполнили свой долг, им плевали в лицо!
«Как трогательно и больно слышать о таком неугасимом пыле и о том, чем все это кончилось», — думала Мария, укладывая уснувшего Арне в столовой на диване и торопясь в людскую, чтобы ничего не упустить.
Старый поденщик с удовольствием продолжал рассказ о походе:
— Было бы у нас порядочное оружие, мы бы, видит бог, проучили немца. Но когда газеты пишут, что нам выдали плохие сапоги, —они лгут: мы все носили собственную обувку, захваченную из дому. Правда, когда мы наутро после взятия в плен выстроились перед церковью в Гростене, переночевав там на полу, принц Карл действительно разрешил своим солдатам отобрать у нас наши добрые сапоги и дать нам взамен свои стоптанные сапожищи. Ко мне тоже подошел пруссак, пнул меня ногой и сказал: «Давай свои сапоги!» А я ему: «Нет, чорт тебя возьми, не дам! Сапоги мои, на собственные денежки купленные!» Он и отстал. А наши люди подняли шум, когда им дали плохие прусские сапоги; они отрезали верха и в этих опорках, не поднимая ног, шлепали по дорогам. Офицерам, понятно, это было не по нраву, но вообще они относились к нам неплохо. В Ренсборге нарядные дамы раздавали нам сигары, а в Гамбурге, верите ли, нам дарили деньги. Один я получил целых четыре марки! Вот это, можно сказать, господа!
Все нашли, что это очень порядочно для немцев.
— Ну, в такой большой стране деньги, наверное, на улицах валяются! — высказал предположение один из стариков.
— Пожалуй, поеду я туда, — мечтательно сказала Карен, — может, если повезет, там и замуж выйду. Ведь с тоски умрешь, всю жизнь в служанках жить!
— Нет уж, по-моему — лучше выбей это из головы, — с видом осведомленного человека сказал Сэрен Йепсен. — Там, в Германии, женщинам приходится не в пример больше работать, чем у нас, они и землю унаваживают, и доят, и косят, и еще много чего такого делают, что у нас считается мужской работой. А женятся там только на тех, у кого лиф на груди не сходится, — ведь немец за свои деньги хочет получить побольше, так что тебе придется ваты подложить!
Все засмеялись. А Карен выставила грудь вперед, — она все ж таки нисколько не боится и непременно поедет попытать счастья на чужбине.
Сэрен Йепсен сам был бы непрочь махнуть куда-нибудь, несмотря на преклонные годы. С тех пор, как прошел слух, что в пятидесятую годовщину падения Дюббельских укреплений в столице хотят устроить грандиозный смотр войскам с участием всех ветеранов шестьдесят четвертого года, он потерял покой.
— Вас там хотят использовать как живую пропаганду войны, — сказал ему кузнец Даль. — Великие державы, видишь ли, затевают большую драку, и вот наши господа боятся: вдруг у нас в этой общей каше морда в крови не будет.
Но Сэрену Йепсену было все равно, какой бы вздор ни молол кузнец, как, впрочем, и Нильс Фискер тоже, которого уволили за его сумасбродные идеи. Они оба социалисты и стоят за немцев. Не так уж, кажется, не прав был пастор Вро, когда назвал их бродягами, не помнящими родства.
— Я хочу поехать в столицу, пожелать доброго здоровья королю, — сказал он. — А потом пусть определят туда, где я им лучше пригожусь. Я не социалист.
После того как составленное учителем Хольстом прошение было отослано, для старого поденщика наступило время напряженного ожидания и волнений. Наконец-то справедливость восторжествует и он вместе со всеми ветеранами этого похода получит удовлетворение за тот позор, который им пришлось в те незабываемые дни претерпеть от сородичей.
Состояние постоянного возбуждения не покидало его. Вопреки краху, которым кончилась война шестьдесят четвертого года, участие в ней стало величайшим событием его жизни: ведь он был там, где решались судьбы страны, — это ли не налагает отпечаток на человека! И он выполнил свой долг, и еще больше того! Сознание этого озаряло ярким светом всю его бедную жизнь, поднимало его на ступень выше повседневности, придавало ему интерес в глазах окружающих. Быть может, оно-то и помогало ему держать голову высоко и так легко переносить лишения всех последних лет!
Что там ни говори, а человек стареет, и становится трудно заставить молодых, здоровых работников слушать тебя: разве могут они себе представить, что этот старик и есть тот самый герой, который вынес некогда столько мытарств и проявил столько бесстрашия. В работе Сэрен Йепсен долгое время не отставал от молодых: это было необходимо, чтобы создать фон для великого прошлого, и при этом он сам сохранял моложавость. Но рано или поздно, а старость приходит: даже дети с удивлением смотрели на его высохшие руки с искривленными пальцами, когда он размахивал ими, увлекшись рассказом. Данневирке и Дюббель, два ярчайших события, какие только он знал, с годами тускнели, словно их по капле расплескали его бессильные стариковские руки.
Но теперь прочь мысли о старости! Теперь жизнь снова получила смысл! Теперь все, что он и все другие некогда проделали и вытерпели, будет оценено по заслугам. Газеты вытащили на свет божий и возвели в подвиг все, что пришлось претерпеть датскому народу за сто лет. И сам король сидел у себя в столице и жаждал увидеть своих и отечества верных сынов. Их встретят фанфарами, а их вступление с Копенгаген превратится в настоящее торжество. И будет это воздаянием за то тяжкое возвращение после окончания войны, когда они, крадучись, прижимаясь к заборам и к стенам домов, в кромешной тьме входили ночью в столицу.
Пришлось чертовски долго ждать, пока на прошение Сэрена Йепсена пришел, наконец, ответ. Составлен он был довольно туманно; но за частоколом высоких слов о ветеранах войны, этих лучших сынах отечества, нетрудно было прочитать скрытый в них подлинный смысл: пусть, дескать, Сэрен Йепсен лучше пожалеет свои старые кости да посидит дома.
Старый батрак был безутешен.
— Чем же еще меня можно попрекнуть, кроме того, что мне стукнуло семьдесят пять? — то и дело горестно спрашивал он. Ведь медаль-то он получил — всякий может собственноручно прощупать место в плече, куда попала прусская пуля, отскочившая от лопатки. Еще и теперь там такое углубление, что целый палец в него войдет. И произошло это оттого, что он, не обращая внимания на ранение, продолжал драться и перевязку ему наложили уже тогда, когда пруссаки взяли его в плен. К этому времени рана его так воспалилась, что немец-врач вынужден был удалить часть лопатки.
Невелико было утешение, что и другие ветераны получили такой же ответ. Им тоже было сказано, что они сделают лучше, если останутся дома. Но кто же их, в таком случае, заменит? Ведь празднование все равно состоится. Йенс Воруп был возмущен за своего батрака и послал в газету резкую заметку. «Именно так, — писал он, — восстанавливают малых мира сего против общества и превращают их в отщепенцев». Появились еще и другие протесты. И в последнюю минуту из Копенгагена пришло извещение, что старики все-таки могут приехать на торжества. Но у многих из них уже пропала к тому охота.
Сэрен Йепсен, однако, хотел ехать во что бы то ни стало. Со времени возвращения из плена он не был в столице и уж не чаял еще когда-нибудь попасть туда.
— Я пробуду там две или три недели, если вы сможете без меня обойтись! — не без вызова сказал он.
— Постараемся, — ответили хозяева. Они были не менее горды, чем он, и полны такого же радостного ожидания.
Мария Воруп собственноручно привела в порядок его праздничный костюм, а Йенс Воруп сам отвез Сэрена на станцию на своей великолепной охотничьей бричке, запряженной любимыми красавцами жеребцами. Сэрен Йепсен сидел удобно развалясь, военная медаль с бантом цветов датского национального флага болталась на его груди. Какое прекрасное начало!
Правда, особенно широких планов строить нельзя было. На пригласительном билете Сэрена Йепсена, дававшем право на бесплатный проезд, пропитанье и жилье, указан был срок в четыре дня. Из них почти полных два дня уходили на поездку, а в оставшееся время что уж там увидишь? «Они, наверно, боятся, что мы будем им в тягость!» — с горечью думал старик. Настроение его сразу упало, когда он вошел в купе третьего класса. Долгая, утомительная поездка по железной дороге с остановками на всех станциях, грохот и тряска поглотили последние остатки его юмора. Он не привык ездить, не знал, куда девать время, а от неудобной деревянной скамьи старые кости разломило вконец. Ни о каком бесплатном пропитании пока и речи не было. Как хорошо, что Мария Воруп дала ему в дорогу всякой еды, — жуешь кусок хлеба, и время как будто проходит незаметней. Когда он, после семнадцати-восемнадцатичасовой езды прибыл в столицу, он чувствовал себя разбитым и несчастным.
На вокзале народу толкалось немало, но его, по-видимому, никто не встречал. Сэрен готов был пожалеть, что не остался дома, в своем обжитом углу, как вдруг из толпы вынырнул какой-то малец, приставил руку к полям своей шляпы и вытянулся перед ним. Он был одет, как тот ковбой, которого Сэрен Йепсен давно когда-то видел в цирке. Старик кивнул парнишке. Еще никогда в жизни ему не приводилось видеть такой большой шляпы на таком маленьком пареньке; не видел он и такой потешной формы; что этот удивительный костюм — форма, старик сообразил, когда бойскаут торжественно сообщил ему, что он явился в качестве представителя юбилейного комитета. Старый ветеран сообразил и другое: что перед ним, очевидно, своего рода новомодный солдат. Времена, верно, здорово переменились, если отечество нынче призывает детей для своей защиты! Идя со своим проводником по городу, старик злорадно заглядывал в детские коляски: может, теперь и соски у грудных младенцев переделаны в какие-нибудь нынешние самострелы!
Два последующих дня превратились для Сэрена Йепсена, ног своих не чувствовавшего от хождения по замощенным улицам, в своего рода шабаш ведьм.
Его сунули то ли в конец, то ли в начало обширной программы, в многочисленных номерах которой он не мог найти и намека на любовь к отечеству или на внимание к себе. Вместо этого он видел множество золотых галунов и развевающихся султанов, и в начале каждого нового номера программы обязательно стоял пастор с крестом на шее и молитвенно сложенными руками.
Сэрен Йепсен был однажды с Арне в кино в Фьордбю и поэтому очень скоро смекнул, что здесь снимается фильм. Он сам и несколько его товарищей по шестьдесят четвертому году выступали в роли статистов; и так как соблюдалась экономия, то каждому из них приходилось, что называется, разрываться на части. Ветераны и на этот раз проявили величайшую самоотверженность: их тянули повсюду, во время смотра войскам им велели сидеть с молитвенным выражением лица, а как только смотр кончился, они побежали на следующую — очередную съемку.
Больше всего доставалось старым ногам. В каретах, даже новомодных, с невидимой упряжкой в передке, здесь недостатка не было! Но все это не для ветеранов!
А потом Сэрена опять втолкнули в поезд. От победоносного ветерана ничего не осталось. На скамье сидело несчастное, сгорбленное создание, до того усталое и опустошенное, что оно покорно отдавало себя во власть вагонной тряски, швырявшей его во все стороны. Старые глаза были страдальчески устремлены в пространство, в душе ветерана все плакало. Несладко пришлось ему тогда, полвека назад, но такой печали в сердце, как сейчас, он все же не знал! На пароме, перевозившем через Большой Бельт, он забился в угол грязной палубы, прислонил отяжелевшую голову к мешку с постелью команды и с мыслью: «Я выполнил тогда свой долг», заснул, смертельно измученный.
При отступлении от Данневирке с ним произошел удивительный случай. В те безнадежные минуты, когда он и его товарищи, подавленные, отчаявшиеся, падая от усталости и замерзая, прорывались сквозь снежный буран, и произошло внезапно то самое чудо. Из бесконечной снежной пустыни к ним донеслась вдруг музыка, и — что это? — чуть поодаль, среди полей, они увидели празднично освещенный хутор! Тепло, свет и аромат вкусных кушаний широкими волнами вырывались из открытых окон... Последние остатки дисциплины исчезли. Большинство солдат ринулось, словно в беге на приз, навстречу манящему видению, но более крепкие товарищи силой остановили обезумевших, крича, что все это мираж и что, добежав до него, они упадут в снег и замерзнут.
Вот и теперь старику в утешение только мираж и остался — ему приснился сон.
Он в Хуторе на Ключах чистит конюшню. Вдруг прибегает Карен и кричит ему: «Ступай скорее в дом, Сэрен Йепсен, пришел волостной фохт и спрашивает тебя». Он входит и видит, что это не волостной, а сам начальник округа, и он привез ему, Сэрену Йепсену, приглашение от короля приехать в столицу и быть гостем в его дворце.
Доставил ли его сам начальник на станцию, или как это там произошло, но не успел Сэрен оглянуться, как он уже сидел в поезде и мчался в столицу. Такого поезда никогда еще не было на свете, мягкого, удобного. Он предназначался исключительно для ветеранов, и говорили, будто, отправляясь с самого дальнего конца страны, он имел в своем составе всего один вагон. Теперь вагонов в нем было уже порядочно, и на каждой станции к нему прицепляли еще и еще. Поезд, украшенный зелеными гирляндами и национальными датскими флагами, на каждой станции встречали колонны школьников. Дети засыпали старых воинов цветами и пели:
Ветеран боевой,
Бился ты за край родной...
Сэрен не сомневался, что на этот раз всем распоряжается сам король: он-то и послал свой собственный поезд за старыми воинами. На таких мягких диванах Сэрен Йепсен никогда еще не сиживал. Шеф-повар короля всю дорогу варил и жарил для гостей, а когда поезд подошел к перрону главного вокзала — гляди-ка! там и вправду стоит король, встречает ветеранов и приглашает их к себе на чашку кофе.
— Мы не желаем попасть в лапы к твоим придворным шутам, не то они заставят нас сниматься для кино, — сказал королю Сэрен Йепсен.
Король рассмеялся и по черной лестнице провел их наверх во дворец, так что генералы их и не заметили. Когда попили кофейку, король подвел их к окнам и попросил глянуть вниз. Там, на дворцовой площади, верхом на конях сидели придворные шуты, разряженные в мундиры с золотыми галунами, в касках с развевающимися султанами.
— Здорово же мы их провели за нос! — хихикая, сказал король. — Им очень хотелось устроить исторический спектакль, большего удовольствия для них не существует. Они ждут, когда вы прибудете с вокзала, чтобы перед коронованной главой государства пропустить вас, достойных стариков, сквозь строй, или, изящно выражаясь, заставить вас продефилировать перед вашим королем. Но из этого ничего не выйдет! Веселитесь, ребята, в свое удовольствие и будьте как дома! А захочется вам чего, валяйте без стеснения, казна все оплатит. — С этими словами король дал каждому из них ключ от входных дверей своего дворца.
Старый Сэрен Йепсен долго смотрел на полученный им ключ: последние три десятка лет он ежедневно ложился спать в девять часов. Потом, широко улыбнувшись, сунул ключ в карман и пошел на улицу, знакомиться с Копенгагеном. Он решил проведать кое-кого из давнишних знакомых и... Сэрен Йепсен прищелкнул языком так звучно, точно бичом.
Кто знает, в какие приключения пустился бы этот семидесятипятилетний ветеран, обретя свою вторую молодость, если бы действительность не присосалась к нему, как паразит, — на этот раз в виде клопа, вылезшего из мешка с постелью. Старый Йепсен проснулся.
Но сон, хоть и так грубо прерванный, был столь прекрасен, что когда, по приезде домой, Сэрена Йепсена спрашивали, что он видел, что он слышал в Копенгагене, он предпочитал рассказывать свой сон, а не то, что было на самом деле.
На хуторе все изумлялись и приходили в восторг от того, как сердечно король принял старого ветерана Сэрена Йепсена. Таким образом, все кончилось все-таки хорошо.