Яркое солнце, казалось, омыло души. С газетных столбцов исчезли статьи и воспоминания о событиях шестьдесят четвертого года, и военная гроза, собиравшаяся над миром, пронеслась как будто мимо. Весенние работы завладели всеми помыслами людей, и на хуторе уже в начале мая покончили с наиболее важными работами, Йенс Воруп был в своих делах человек точный и аккуратный.

Для людей и животных наступила чудесная пора. Зима была суровая, а весна недружная. Теперь же у людей на душе посветлело, одно слово «май» как бы переносило в мир, полный и света, и солнца, и благоуханий. Цвели фруктовые деревья, в хлевах нетерпеливо мычали коровы, стосковавшиеся по зеленому лугу. На хуторе ежедневно выносили сушить на солнце постель, проветривали и выбивали мягкую мебель: пусть свет проникнет повсюду. Перины распухали, и когда вечером под них забирались уставшие за день, жизнерадостные, как бы обновленные люди, им чудилось, что от пера исходит легкий запах горелого, словно от обожженной солнцем кожи.

Арне теперь ходил в школу. Двоим младшим казалось, что он перенесся в какое-то высшее бытие: ведь уж одна азбука — это великая тайна. Арне важничал и пыжился: он с беспокойством следил, чтобы малыши не заглядывали в его «бумаги», — как настоящий ученый; стоило им хоть пальцем дотронуться до его книг или тетрадей, как на лице его появлялось такое выражение, словно он снимает с себя всякую ответственность, если произойдет катастрофа. От этого с ним было еще интереснее, и малыши задолго до срока бегали встречать брата. Карен или Метте, стуча деревянными башмаками, бежали вслед за ними: еще угодят, чего доброго, в известковую яму.

В Высшей народной школе давно уже, слава богу, закончился зимний курс обучения для парней и начался летний курс для девушек; он открылся маленьким торжеством, на которое, как обычно, собрались крестьяне всей округи. Для директора Хэста прошедшая зима была тяжелой — в школу поступило всего-навсего пять учеников, и ему пришлось зачислить собственных детей и служанок, чтобы получилась цифра, дававшая школе право на государственную субсидию. Учитель Хольст утверждал, что директор именно с этой целью предусмотрительно обзавелся многочисленной семьей. Теперь дела школы были хороши: поступило около тридцати девушек, и здесь с утра до вечера раздавалось их веселое щебетанье. Девушки бродили по зеленым весенним дорогам, шалили и мечтали, что могло, пожалуй, вредно отразиться на занятиях, но им хорошо жилось, а это, по словам старого Эббе, важнее всех знаний в мире.

Эббе вообще горой стоял за Хэста. Директор школы был человек здравого ума, и ему трудно было примириться с парадоксальной формой, которую приняла Высшая народная школа в соответствии с духом времени. Хэст не украшал местного общества своими талантами, как, скажем, пастор, — напротив, его тяготила мысль, что он, как руководитель Высшей народной школы, должен вместе с пастором занимать центральное место в культурной жизни края. Он не был заметной величиной — и знал это, но, случалось, удивлял окружающих поступками, требовавшими мужества и самостоятельности. Он, например, пригласил Нильса Фискера прочесть в течение лета несколько лекций по литературе. Это был смелый, почти вызывающий шаг, обративший на себя внимание всей округи; ничего хорошего от этой затеи не ждали.

Май — это май, при любой погоде; но в этом году в мае выпало особенно много дней, радовавших блеском солнца и пением жаворонков, — дней, когда от рева скотины как будто дрожал солнечный свет, и казалось, что именно он рождает эти звуки. Девушки из Высшей народной школы с пением проходили по дороге и рассылались по буковой роще, чтобы нарвать душистого ясминника и только что распустившихся веток бука. Они появлялись стайками то здесь, то там. Старик Эббе не успел оглянуться, как целый рой девушек уже побывал у него в саду и в доме. Съехавшиеся со всех концов Дании, они передавали ему приветы от своих; на этом примере было ясно видно, какой известностью пользуется старый грундтвигианец во всей стране. Тут были дочери людей, служивших у него много лет назад и все еще тепло поминавших своего хозяина.

— Вполне понятно, когда на все смотришь сквозь пальцы, — говорил, слыша это, Йенс Воруп. — Но если печься о собственном и общем благе, если требовать от своих людей работы да платить за нее сообразно спросу и предложению — тогда уж на приветы не надейся.

Йенса Ворупа как работодателя недолюбливали; да он и не старался снискать любовь, — для него было важнее, чтобы никто не сидел сложа руки; но и сам он не бил баклуши, это признавали все его работники. В эти дни он носился повсюду, появлялся то в поле, то на лугу — там, где его меньше всего ожидали, и так же быстро исчезал. Обходя свои поля, он быстро шагал, несколько растопыривая ноги, — не передалась ли ему эта походка от не очень еще далеких предков, которых сажали на деревянную кобылу?[4].

Да и во всей его повадке было нечто, напоминавшее времена деревянной кобылы и крепостной зависимости, хотя сам он думал, что как раз его поколение, и только лишь оно, стряхнуло с себя пережитки времен крестьянской кабалы. В том, что старые крестьяне относились сочувственно к людям ниже себя стоящим, а к высшим слоям общества враждебно, — словом, в их «политическом свободомыслии», — он видел следы крепостничества. Сам он не испытывал ни малейшего гнева против тех, кто стоял выше него: ведь эти господа шли по пути, который был и остался путем естественного исторического развития, они заботились об интересах общества, возможно лучше обеспечивая при этом собственные интересы. Теперь настала пора, когда и крестьянина понесет на своем хребте более низкий слой, — Йенс Воруп не был сентиментален. От верхов нечего ожидать; несколько крупных имений, которые перешли бы в руки крестьян, никого не спасли бы. Все придет снизу, это было для него совершенно ясно; в этом-то его шурин Нильс прав: труд есть источник всякого богатства. Впрочем, с оговоркой: если есть кому организовать этот труд и собрать плоды его. Ведь пчеловоду, для того чтобы получить мед, необходимо отрешиться от всяких сентиментов и взять то, что пчелы собрали в своем улье, — другого выхода нет. Разумеется, пчелам не дают умереть с голоду, — исходя из правильно понятых собственных интересов, им помогают перебиться в тяжелые времена. Это стоит денег, но тут уж ничего не поделаешь.

А здесь речь идет о большом человеческом хозяйстве; для того, чтобы труд малых сих, выполняющих в обществе как бы роль пчел, приносил пользу, нужна твердая хозяйская рука. Маленькие люди никогда ничего не накопят, даже если оставить им весь продукт их труда. Предоставьте их самим себе — и все погибнет, как гибнет брошенный на произвол судьбы улей. То, что проповедует шурин, привело бы к анархии, к полному краху и разложению.

Йенс Воруп не был эгоистом, но он хотел, чтобы ответственность за ход вещей была вложена в надежные руки, а самое простое и верное — самому направлять этот ход вещей. «Я империалист, — говорил он о себе, — империалист в вопросах внутреннего хозяйства. Я ничего не имею против того, чтобы вся принадлежащая нашей стране земля была сосредоточена в верных руках». И ему было ясно, что земля не может быть в лучших руках, чем его собственные.

Ну, пожалуй, он чересчур высоко занесся. Йенс Воруп не склонен был строить воздушные замки, он слишком любил землю. Достаточно есть реальных вещей, над которыми он мог бы изощрять свое воображение, — например, его любимый жеребец. В воскресные дни Йенс охотно проводил часок-другой в конюшне и влюбленным взором следил, как молодой конь носится по загону и страстно рвется на волю, порывистый, полный скованной силы, — заряженная бомба! Взрыв может произойти в любую минуту; достаточно, чтобы в одной из конюшен заржала кобыла — жеребец становится на задние ноги, а передними бьет по воздуху, и трепещет, и ржет. Йенс, держа во рту соломинку и машинально жуя, следит за игрой его мускулов, вглядывается в его формы, мысленно работая над ними, как поэт над своими стихами: здесь убавляет, там прибавляет, пока перед его внутренним взором не предстанет идеальный жеребец. Йенс Воруп в эти минуты похож на игрока, переставляющего фигуры на шахматной доске: взгляд его то неподвижно останавливается, то вдруг устремляется в сторону, а мысли работают наперегонки с жующими соломинку губами. Он с трудом встряхивается и уходит. Ведь это одно из многих его дел. Йенс Воруп не был коневодом, он даже смотрел на этого рода людей сверху вниз, считая их односторонними; как сельские хозяева они мало чего стоили. Для него жеребец был только одним из многих шансов.

Если конь оправдает его надежды, то Йенсу представятся блестящие перспективы. Планы перестройки всего хозяйства пока оставались только планами, но Йенс не переставал думать о клевере. И чем больше он думал, тем яснее становилось ему, что сельское хозяйство должно решить эту проблему, иначе оно не выдержит конкуренции с отдаленными аграрными странами, где земля не так дорога. Ликвидировать поголовье скота и сеять травы, выращивать на датских полях сортовые семена кормовых трав для пастбищ всего мира — вот правильный путь.

Конечно, тут возникнут трудности, коренящиеся, так сказать, в самой природе современного сельского хозяина, — старик Эббе прав, говоря, что крестьянин отчасти утратил инстинктивную связь с землей. Причина — расширение животноводства. Связь между землей и скотом нарушилась и, во всяком случае, уже не была необходимостью: в наше время животноводство в большей мере зависит от ввозных кормов, чем от собственного урожая. Но это относительно новое явление в развитии сельского хозяйства, и тут нетрудно внести поправку. Этой весной Йенс Воруп, имея в виду предстоящую перестройку хозяйства, кой-где ввел многопольный севооборот.

Однажды Йенсу пришлось съездить на кооперативную молочную ферму, — он, как председатель правления, должен был подписать документы по новой ссуде, предоставленной Обществом взаимного кредита. Накануне в «Тихий уголок» было отправлено несколько телег с навозом. Старики в эти дни усердно работали в саду, и Йенс хотел мимоходом завернуть к ним и поглядеть, управятся ли они сами. Мария, как обычно, дала ему кое-что с собой: «Здесь масло, сало и кусок сыра, — сказала она. — А яиц им не нужно, в эту пору их куры уже несутся».

Старики стояли в саду под яблонями, ссыпавшими их лепестками своих последних цветов. Лепестки застревали в белоснежной шевелюре Эббе и ложились на тонкие, гладкие, еще только подернутые сединой волосы Анн-Мари. В виде исключения они не держали друг друга за руки: старик Эббе нагнулся над грядкой с нарциссами, а Анн-Мари, опираясь на него, что-то разглядывала на земле. У них была потребность касаться друг друга, у этих старых, угасших людей! Йенс подъехал к калитке и хлыстом раскачал висевший над ней колокольчик, сделав вид, что не видел стариков. Оба одновременно выпрямились; Анн-Мари испуганно скрылась за домом, а старик Эббе медленно подошел и открыл калитку.

Йенс Воруп подал ему корзину.

— Тут кое-что от Марии, — сказал он. — Она спрашивает, справитесь ли вы сами с работой по саду или прислать вам Метте? — Он и виду не подал, что приехал по собственному почину.

— Спасибо, уж как-нибудь справимся, хоть и чувствуем подчас, что годы наши немалые, — сказал старый Эббе. — В эту пору у вас ведь у самих дел по горло.

— На день-другой мы могли бы послать вам Метте, она девушка ловкая и очень помогла бы вам в саду. — Йенс Воруп натянул поводья, но русская лошадка неправильно истолковала это понуканье и завернула в сад. — В таком случае сделаем маленькую остановку, — смеясь, сказал Йенс и соскочил на землю. Он забросил поводья через голову лошади, так что при попытке убежать она запуталась бы в них, и направился прямо за дом, к дверям кухни, — проведать Анн-Мари.

Войти в дом и напиться кофе Йенс Воруп отказался.

— Времени у меня в обрез, — сказал он. — Но на ваш сад я взглянул бы охотно. Навоз вы уже разложили?

— Да. К нашему счастью, у тебя еще есть лошади.

— Конским навозом я, верно, смогу снабжать тебя еще годик-другой, — сказал Йенс Воруп в таком же шутливом тоне. — С коровьим будет труднее, если я правильно понимаю положение дел.

Старик Эббе вытянул обе руки, как бы защищаясь:

— С незапамятных времен принято все валить на положение дел.

— Ну, а если иначе нельзя, отец? — Йенс Воруп вдруг заговорил серьезно.

Ах, так, значит он хочет продать свой скот? Денежные затруднения... Старик Эббе изумленно взглянул на зятя. Неужели дела его так плохи?

— А я полагал, что новая ссуда под молочную ферму вывела тебя из тупика? — испуганно спросил он.

— Разумеется! Ты зря пугаешься. Я вообще с затруднениями справился — поскольку это касается меня. Но мои маленькие личные заботы — одно, а великое общее дело — другое! Продуктивность хозяйства необходимо поднять, иначе оно станет убыточным. Земля слишком драгоценная вещь и слишком дорогостоящая, чтобы работать на ней по старинке; к нам, современным крестьянам, жизнь предъявляет жесткие требования.

— Да, требования-то, пожалуй, жесткие; но и сами вы жесткие люди. Так оно и идет: нашла коса на камень, как сказал чорт, хлопаясь задом на колючий терновник. Ты рад свалить вину на времена и на положение дел, но кто создает и то и другое, если не люди? А где ты возьмешь капитал для перестройки хозяйства? Если действительно нужно перестроить его, — а я об этом судить не могу, так как не знаю твоих дел, — то, по-моему, вернее всего будет действовать исподволь. Это доброе старинное правило, в мое время оно всегда себя оправдывало. Так приобретаешь необходимый опыт и не слишком дорого платишь за него.

— Сразу или постепенно — ведь это вопрос выгоды, отец. Думаю, что в данном случае выгоднее действовать быстро. В районе Вейле один крестьянин — кстати, мой старый товарищ по Сельскохозяйственному институту — несколько лет подряд сеял семенной клевер и заработал в среднем по триста — четыреста крон с тонны земли. Если у тебя есть свободный капитал и ты хотел бы вложить его в такое предприятие—для тебя тоже мог бы очиститься недурной доходец!

Йенс говорил полушутя, но старый Эббе не сомневался, что за этой шуткой кроется серьезное предложение. Он горько улыбнулся:

— По-твоему, значит, и мне приложить руки к тому, чтобы оголить ради выгоды хутор, где я родился... Ты требуешь от меня слишком многого.

— Ну, ладно, отец, ведь я это в шутку, — сказал обескураженный Йенс Воруп и подал старику руку.

— Что ему нужно было? — спросила Анн-Мари, когда старики вновь остались вдвоем в своем чудесном уединении. «Не за тем же, — думалось ей, — приехал Йенс, чтобы привезти кой-какую снедь».

— Что ему нужно было? Вероятно, нащупать почву. Йенс — капиталист, и в этом вся суть.

— Но, значит, у него много денег, — ответила Ани-Мари.

Старый Эббе рассмеялся.

— Видишь ли, милая моя Анн-Мари, можно быть капиталистом и не иметь денег. По большей части так и бывает. А с другой стороны, можно иметь деньги — и не быть капиталистом; хотя в наши дни это трудное искусство. Вернее даже было бы так сказать: капиталист — это тот, кому никогда нехватает денег, — при большом ли, малом ли обороте все равно. Днем и ночью он за ними Охотится. Йенсу никогда нет покою, деньги ему дозарезу нужны то для оплаты процентов, то для срочных нововведений; для него деньги — почти божество, и, надо сказать, не из добрых. Вот что и разумеют под словом «капиталист». Он, понимаешь ли, на все смотрит с точки зрения денег и барыша.

— Это, пожалуй, вроде идолопоклонства! — испуганно воскликнула Анн-Мари. — Ты хочешь сказать, что его вера — деньги?

— Ах боже мой! Все мы только люди, и путь наш отчасти заранее предрешен. Я не осуждаю Йенса, — нашему брату тоже приходилось думать о деньгах, а порой и сна лишаться из-за них, хотя в душе я и восставал против этой власти, оборонялся от нее, чтобы не давать ей воли. А Йенс находит, что так и надо; он поддается обстоятельствам, вместо того чтобы бороться с ними, — вот в чем разница между нынешней молодежью и нами, стариками. Можно подумать, что для него деньги — все, они заполонили его душу и мозг, он живет и дышит ими, он сын своей эпохи. Вот почему он так зависит от денег и почти всегда испытывает нужду в них. Кто верит в чорта, тот с ним и бьется.

Уезжая из «Тихого уголка», Йенс Воруп был удручен и раздосадован. Зачем он выдал себя тестю? Толку от этого ни на грош! Старик слишком мало верит в него; он не хочет вкладывать своих денег, конечно, только из осторожности. В старом поколении крестьян вообще нет ни малейшей подвижности — где родились, там и топчутся всю жизнь. Вот им и хотелось бы, чтобы другие тоже не двигались с места. Пару тысяч, полученные в наследство, они зарывают в землю, как раб из евангельской притчи, а умирая, оставляют ровно столько, сколько у них было при рождении, — ни больше, ни меньше. Двинешь тут дело при таких условиях!

Йенс уже проскакал часть дороги, ведущей на хутор, и вдруг свернул направо, — ему хотелось объехать церковь: заброшенное старое здание, одиноко высившееся на холме за деревней, как бы взывало к нему. Он поскакал ложбиной, лежавшей под холмом.

В ложбине, на некотором расстоянии от дороги, находились развалины старого хутора — длинное полуразрушенное здание, которое не было видно издалека; холмы прикрывали его с обеих сторон. Йенсу ударило в нос страшное зловоние. Он хотел уже было повернуть назад, но вдруг ему кое-что пришло в голову. Он подъехал ближе и постучал кнутовищем в окно. За стеклом показалось бородатое грязное лицо.

— У меня есть хорошо откормленный теленок. Если тебе нужно... — сказал Йенс не здороваясь.

— Сколько? — спросил Ханс Нильсен, никто не называл его иначе, как «живодер».

— Отдам за десятку.

Йенс Воруп торопился — вонь была нестерпимая, да и вообще это было для него малоподходящее местопребывание; даже лошадь почувствовала это — она мотала головой и готова была каждую минуту рвануть с места. Йенсу была видна внутренность комнаты; бросалась в глаза груда перин, но кровати не было ни одной, вся семья спала, должно быть, на полу. Здесь были дети восьми возрастов, все почти одного роста; они высовывали из окна свои растрепанные головы и таращились на него. Тьфу, до чего грязны эти перины!

Живодер помолчал.

— Какой в нем изъян был? — спросил он, растягивая слова.

— Изъян? Да никакого, просто ему надоело жить. Он что-то захворал желудком, вот мы и прирезали теленка. Но зарыть его в землю прямо-таки жалко.

Живодер подал ему бумажку в десять крон.

— Значит, сегодня вечером заберу его, — сказал он зевая.

— Покупка твоя будет лежать у восточного въезда, — крикнул Воруп и поскакал прочь.

Это, разумеется, не цена за теленка, одна шкура стоит этих денег. А с мясом живодер переправится на другую сторону фьорда и там продаст его. Такие цыгане только тем и живут, что пользуются честным трудом других. Глядеть тошно на эти полуразвалившиеся стены, это же позорное пятно для всей округи!

Наверху, у края лощины, стояла грундтвигианская церковь, поднимая свою темную шиферную крышу к бледно-голубому небу. Она походила на отдыхающее живое существо, забытое доисторическое животное. Маленький шпиль торчал, как единственный рог; золотой крест был погнут и еле держался, он скрипел и вертелся под порывами ветра, точь-в-точь как флюгер. При виде красного здания церкви в голове Йенса зашевелились старые, недодуманные до конца дерзкие мысли. Он привязал лошадь к придорожному дереву и поднялся вверх, к церкви.

Конечно, грех, что она пришла в такой упадок, — почти все стекла выбиты, красивые красные камни, из которых сложен фасад, попортились от непогоды... Досадно, что нет с собой метра: интересно было бы определить их стоимость, на случай если церковь решат снести.

Йенс шагами начал измерять церковь в длину и ширину, но, дойдя до противоположной стороны, вдруг остановился как вкопанный: пастор Вро сидел на откосе и смотрел на него сквозь золотые очки.

Пастор подошел к Йенсу:

— Я как раз думал о том, как вы с тестем не похожи друг на друга. Вернее, о том, как быстро меняется жизнь. «Когда копают могилу, где-то качают колыбель», поет Грундтвиг, а старая пословица гласит: «Сегодня в порфире, а завтра в могиле». Сорок лет прошло с тех пор, как крестьяне пошли штурмом на тысячелетнюю церковь и нанесли сюда кирпичи для постройки божьего храма. Тогда это было вопросом жизни для целого народа — по крайней мере для тех, кто уже пробудился: либо надо было соорудить собственный храм божий, либо духовно обнищать, окунуться в пучину мрака. А ныне? Ныне у подножия алтаря растет чертополох, а зять человека, сооружавшего этот храм, измеряет шагами его длину и ширину, прикидывая, на какую сумму очистится строительного материала при сносе. Древние храмы, греческие, например, были долговечнее.

Йенс, увидев, что его раскусили, покраснел.

— Я только хотел посмотреть, много ли места занимает такое здание, — сказал он.

— Гм... гм... Так, так... Это другое дело. А то наш брат мог бы тут посодействовать... Но что хорошо, то хорошо. Методисты ведь тоже зарятся на эту церковь, они бы непрочь ее купить. Продать свой храм за ненадобностью, продать тому, кто больше даст, — пикантно, не правда ли? В недостатке свободомыслия нас упрекнуть нельзя! А что скажет старик Эббе? — Пастор поднял вверх указательный палец. — Он разгневается на нас, Йенс Воруп, а его мы все боимся. Впрочем, есть ведь и другие проекты. Можно, например, сделать из этого храма зал для спорта или банк. «Эстер-Вестер-Банк» — это звучит совсем недурно, а? Ведь каждая эпоха сооружает себе свой храм, — заключил пастор, спускаясь с холма. Подходя к дороге, он крикнул протяжно: — До свидания!

Йенс Воруп остался в одиночестве. Он был в полном недоумении. Большой весельчак этот пастор, когда он в духе, но понять его трудно. Что он хотел сказать? Потешался он над Йенсом или серьезно делал все эти предложения? От него всего можно ждать... Предложит, пожалуй, продать церковь язычникам или огнепоклонникам... Этим, мол, покажешь наилучшим образом, как бесстрашен народ, избранный богом.

Пастор Вро и сам поистине бесстрашен; такого мнения о нем не один Йенс Воруп. Он выдвигал иногда такие дерзновенные предложения, что у его прихожан волосы дыбом становились. Они исполнялись священного трепета, который, правда, быстро улетучивался, так что попытка пастора взорвать устоявшийся быт ни к чему не приводила. Но все же оставалось смутное впечатление, что по воздуху пронесся шум крыльев мятежного ангела. Да, пастор был с люциферовским душком; он не только сотрудничал в крупной свободомыслящей столичной газете, он вообще питал слабость к мятежным ангелам.

Неплохо иметь пастора, который во имя общины взваливает на себя самое тяжелое бремя и своими деяниями как бы исполняет древние заветы. Таким образом, для него оправдывается половина хорошей старой пословицы: «Свобода не только Тору, но и Локе!» И при этом ему не приходится много ставить на карту.

А время было не такое, чтобы разрешать себе уклоняться с прямого пути, об этом часто думалось Йенсу, когда он слышал рассказы о том, на какие жертвы способны были старые грундтвигианцы, о многолюдных «собраниях друзей». Теперь собираются в высших народных школах, и это обходится столько, сколько номер в гостинице; а тогда так и сыпались подношения, пожертвования, многие привозили с собой целую свинью или ком масла, не говоря уж о том, во что обходилось содержание «свободной церкви» и помещений, где происходили собрания. А какое самопожертвование проявили крестьяне, соорудив за какие-нибудь несколько лет целую сеть «красных цитаделей» духовной жизни — высших народных школ!

Все это пришло на ум Йенсу Ворупу, пока он ехал домой, и он в который раз подумал, что пастор Вро может иной раз загнуть такую загадку, что волей-неволей будешь шевелить мозгами. Но делал он это как-то особенно, по-своему, так что его и на слове поймать нельзя было. Вот как теперь: что он, в шутку или серьезно сказал, что поможет Йенсу приобрести здание церкви? Это было бы интересно знать. Право же, дух времени требует скорее сноса старых церквей, чем сооружения новых.

Да, те времена были другие! А теперь кто же позволит себе отдать свои накопления, чтобы засеять духовную ниву, а потом спокойно пожинать радость жизни? Почва требует теперь фосфатов и чилийской селитры, а работа на полях — машин. Но благо им было, старикам, вечно парившим в облаках, — с этим Йенс не мог не согласиться, особенно в такие минуты, когда он уставал от вечной погони за деньгами.

А приятно это было: стоя на вершине холма, оторваться на минуту от будничных дел и вместе со своим духовным пастырем посмотреть, что получается, когда вещи ставятся на голову. Это и поразмыслить заставляет и поддерживает внутри человека царство божие. Духовной пищи столько, что и не справиться с ней.