Благословенный день встает
Там, в море, над волнами,
И небо радостью цветет,
Горячими лучами.
Мы дети света — ночь царить
Не будет вновь над нами.
В Хижине на Бугорке все окна стояли настежь, вбирая в себя юное утро. Было видно, как за открытыми окнами двигались по своей спальне Нильс и Петра Фискер, одеваясь и приветствуя новый день пением этой строфы из грундтвигианского псалма. Голоса их красиво сливались. Внизу, в деревне, люди, разбуженные пением, просыпались один за другим и вслушивались, но без всякого чувства благодарности к певцам: эта пара, казалось им, не имела права петь такой псалом.
На востоке из-за моря поднялось солнце и залило все своим алым светом. В деревне закричали петухи. Звонкая петушиная перекличка заставила Нильса Фискера перейти к «Бьяркемол!», во всю мощь своих легких пел он эту древнюю утреннюю песню викингов.
— Ты разбудишь всю деревню, — смеясь, сказала Петра; она сидела уже за швейной машиной.
Они встали с зарей, чтобы использовать время, пока проснется дневная жизнь. На девять часов была назначена встреча у Высшей народной школы, там их уже будет ждать линейка. А до того Петре еще нужно было дошить платье фермерше, которая отдала переделать его специально к этому дню. Нильс же обещал написать для рабочей газеты статью о международном положении; он хотел закончить ее, чтобы захватить с собой. Оба напряженно работали. Петра что-то напевала, Нильс невольно вторил ей.
— Ты рада, что мы едем в Фьордбю? — спросил он вдруг, откладывая перо.
Петра кивнула.
— Почему в сущности ты никогда не пыталась поступить на летние курсы Высшей народной школы? Ведь это денег не стоит. Эти школы получают такие крупные субсидии от государства и отдельных округ, что даже дети состоятельных крестьян учатся бесплатно.
Петра помолчала немного.
— Одна моя подруга училась там, и на нее все смотрели сверху вниз. Ты и не представляешь себе, как гордо держат себя дети хуторян! — Она говорила очень тихо, точно боясь задеть его сословное самолюбие.
— Ты права, Высшая народная школа носит классовый характер, да и все связанное с ней движение такое же, классовое. Во всяком случае, оно выродилось в классовое. Отец утверждает, что при своем возникновении Высшая народная школа уходила своими корнями в народ. Поэтому я так радуюсь нашей сегодняшней поездке и этому приезжему оратору, который скажет, возможно, что-нибудь новое. А все, что могут сказать другие, включая пастора Вро, я знаю наизусть. Все здесь застыло на одной точке; и объясняется это тем, что Высшая народная школа порвала связь с бедными хусменами, — быть может, для того, чтобы успешнее содействовать растущему благосостоянию многоземельных крестьян. Мы должны завоевать Высшую народную школу для рабочей молодежи раньше, чем все это движение обратится против нее.
— Ты в своей статье об этом напишешь? — спросила Петра, несколько обеспокоенная. Она опасалась, что Нильс отвлечется от своей прямой темы и не успеет кончить к положенному часу.
Он скроил забавную испуганную мину и склонил голову над рукописью.
Как лик молодого бога было поднявшееся над горизонтом солнце, — светлый лик, на котором еще не стерлись следы ночных грез. Нежность юного светила позволяла смотреть на него не моргая. Легкий трепет пробежал по водной глади моря и, точно дрожь экстаза, передался земле; зашумели, клонясь долу, камыши, бездумно заплясала, закружилась листва на деревьях в Эстер-Вестере — каждый листик вместе со своим стебельком. С рассветом над землей будто прокатилась освежающая волна, земля затрепетала — так прекрасно было пробуждение.
Утро было подобно юному воину-копьеметателю, щедро мечущему свои огненные копья. Они вонзались, раскалываясь, в деревья, они зажигали лесные опушки, и пламя пробегало по всем извилинам лесного узора. Они воспламенили край холмистого склона с его пастбищами, заполыхали зубчатые шпили на здании Высшей народной школы, загорелся погнутый золотой крест на церкви грундтвигианской общины, а внизу, в деревне, огонь разлился по кровлям старых крестьянских домов.
За деревней полого поднимается клеверное поле — изумрудно-зеленое, в седой дымке паутинок, взбрызнутых росой. На поле лежит длинный ряд привязанных к кольям коров. Солнечные лучи будят их, они поднимаются им навстречу, выгибают спины, точно новый день заново заряжает их жизненной энергией, и, повернув головы к холмам, за которыми поднимаются коньки на кровлях Хутора на Ключах, протяжно мычат. И сейчас же принимаются за дневную работу. Высунув язык, животные осторожно обхватывают им пучок травы и проглатывают его. Хруп-хруп — кажется, будто кто-то работает рубанком.
Непосредственно за грядой холмов виден Хутор на Ключах с его многочисленными красными строениями; всюду просмоленные балки и белые оконные рамы, все солидно и в полной исправности. Первые лучи солнца падают на две белые трубы на крыше жилого дома, куда они попали, осветив сначала добротный амбар, стоящий на отлете в восточной части двора. Но вот свет разливается по восточному крылу дома, где находится спальня, захватывает листву бузины, которая начинает под ним плясать, и врывается в просторную спальню, где еще бродят ночные тени. Первые алые лучи его попадают на кроватку девочки, живо я щекотно пробегают по ее загоревшим щекам, похожим на спелое яблоко, и заставляют ее, спящую, почесать свой маленький мягкий носик, еще не принявший окончательную форму.
Внезапно девочка быстрым движением садится на постели и теплыми блестящими глазками щурится на солнечный свет. Проснувшись окончательно, она решительно и поспешно карабкается на кровать к матери, а солнечные блики тем временем играют на ее мокрой коротенькой рубашонке и розовом задке. С удивительно нежной улыбкой, выражающей радостное возвращение на родину, она зарывается в плечо матери и прижимается щекой к ее оголенной нежной груди, с которой сползла ночная рубашка. Маленькое тельце извивается от блаженства! Мать не просыпается; во сне она охраняюще обняла обнаженкой рукой малютку, а сама отодвинулась, чтобы обеим было удобнее.
Какая крепкая, здоровая женщина хозяйка Хутора на Ключах, но лицо у нее усталое, — летние ночи слишком коротки, некогда выспаться как следует. Черные волосы рассыпались по открытым плечам и груди, с которых соскользнула ночная рубашка; дыхание у Марии глубокое, здоровое, кожа светлая, нежная; подложив под голову свободную руку, она отдыхает воем существом своим. Сон ее так глубок, что она не чувствует, как крошка тискает своими округлыми короткопалыми ручками ее полную грудь.
Но вот солнце добралось и до Марии! Оно льет свои лучи на ее волосы, отчего они кажутся еще чернее, словно запутался в них сумрак ночи. Солнце уже и на лице Марин, оно перебирает черты его, щекочет, появляясь и исчезая. Мария поворачивает голову, проводит рукой по лицу, точно снимая с него паутину, и чуть-чуть приоткрывает глаза. Она еще наполовину в царстве сна, все раздвоено в ее сознании, подернуто туманом, сдвинуто. Но вот перед нею возникает шкаф, а там, на комоде, лежит ее новая летняя шляпа, купленная к сегодняшнему празднику в Фьордбю. Мария опускается в реальную действительность с быстротой падения; она почувствовала девочку под своей рукой и широко улыбается. Все становится на место. Как смеется и сияет этот новый день! Он — словно лик господень!
Теперь она понимает, почему пробуждение сегодня так радостно и многообещающе, новая шляпа на комоде говорит ей об этом: Фьордбю, праздник лета! Конечно, все это очень весело, но... И вдруг не то сердце защемило, не то... Эйвинн тут! Говорили, что на собрании выступит известный оратор Эйвинн Стеен! Сердце ее откликнулось на это известие с отчаянной силой; оно бьется так, что ей трудно дышать. Мария поворачивает голову.
Вот он лежит рядом с нею, спутник ее жизни, которого ночь и сон начисто вычеркнули из ее жизни. У него переутомленный вид, глубокая складка на лбу говорит о том, что он и во сне не перестает о чем-то напряженно думать. Он слишком много взваливает на себя. Чего ради он это делает? Он весь в мирских делах — все хозяйство да хозяйство, опыты, эксперименты, одно новшество, другое... Взгляд ее с интересом, изучающе скользит по его крепкой голове; где же сидит в этом человеке винтик, который не дает ему покоя, который все время толкает его вперед, заставляет отваживаться на новые и новые дела, материальные или духовные?
Но обо всем этом она размышляет совершенно отвлеченно, — он чужой ей человек. Нынче ночью ей снилось, что она жена Эйвинна, его венчанная супруга. «Эйвинна Стеена, — поправила она себя мысленно, — пастора Эйвинна Стеена». Она еще вся полна ощущений, вызванных этим сном.
Но день властно наводит порядок в спальне, все и всех ставит на свои места; каждый предмет широко и твердо стоит там, где ему положено, и Мария возвращается к себе. Здесь ее дом... пока! Сегодня что-то непременно произойдет; сладостным напевом вошла в ее сознание мысль: сегодня непременно что-то произойдет.
Девочка уже не лежала спокойно, она болтала и смеялась, требовала к себе внимания. Чувство благоговения, заставлявшее ее молчать, улетучилось из ее детского мирка. Она обнаружила в углу свое красное ведерко и совок и попросилась погулять.
— Я хочу встать, копать песочек! — повторяла она.
Приглушенным «ш-ш!» мать велела ей замолчать и дала гребенку, щетку и маленькое зеркальце. До начала рабочего дня на хуторе оставалось еще полчаса, еще все в доме спало. Мария любила эти минуты, когда никто и ничто не предъявляло к ней своих требований. Опершись на локоть и повернувшись лицом к малютке, но не видя ее, она лежала и грезила. Мария Воруп унеслась далеко — это было состояние блаженства, лицо ее выражало безмолвное счастье.
Когда Мария Воруп вот так, как сейчас, устремляла взгляд в пространство, в нем, в этом взгляде, было что-то зыбкое. Он не направлялся на определенный предмет, скорее оба глаза глядели в разных направлениях. Если и случалось иногда, что в какой-то точке пространства эти направления пересекались, они тотчас же снова расходились. Глаза ее в эти минуты то косили, то производили впечатление незрячих. Посторонний человек, увидевший этот рассеянный взгляд, счел бы Марию душевнобольной или по крайней мере не совсем нормальной. Она же сама чувствовала себя душевно вполне здоровой. Это состояние, переносившее ее в мир грез, сопровождалось ощущением чудесной умиротворенности и такого душевного равновесия, которое не могла нарушить даже мысль о предполагаемой беременности. На протяжении дня с его будничными заботами эта мысль не радовала ее: вынашивать в себе существо, чтобы бросить его на порог жизни, казалось ей нежеланной задачей. Но теперь все эти тягостные ощущения сливались с той радостью, что ждала ее сегодня, растворялись в ней. Ведь дитя было зачато в ту светлую ночь, рождением своим оно будет обязано самой утренней заре.
Дочурка, эта маленькая мучительница, не переставала ее тормошить. Крохотный человечек уже брал жизнь с бою: с той минуты, как она открывала свои глазки, и до того мгновения, когда они уже сами слипались от усталости, она что-то рыла, что-то копала, все время была чем-то занята.
— Вставать, играть хочу! — безустали повторяла она. Настойчиво работая крепкими ножками, она выбралась на край кровати, крепко уцепилась за него и выгнулась дугой. Матери с трудом удалось удержать ее в постели, — девочка была сильная и настойчивая!
Внезапно она затихла.
— Животик больно! — сказала она; при этом ее остановившийся взгляд был такой, точно она прислушивалась к какому-то таинственному процессу.
Мария испугалась, хотела было вскочить, ко затем рассмеялась:
— Ах ты, маленькая плутовка, ты обманываешь свою маму? — зашептала она и погрозила малютке пальцем.
Девочка неподвижно лежала в ожидании, но так как все оставалось попрежнему, она изменила выражение лица.
— Хочу а-а! — вдруг сказала она и начала так тужиться, что личико ее стало пунцовым.
Одним прыжком мать соскочила с постели и, схватив малютку, побежала с ней к умывальнику, возле которого стоял ночной горшок. Слава богу, катастрофа предупреждена! А вообще-то, конечно, этой маленькой шельме нужен был только предлог; теперь девочка спокойно принялась выбирать из шкафчика его содержимое; она вытаскивала на пол чулок за чулком, лоскуток за лоскутком, пока не привела все в отчаянный беспорядок, что было строго запрещено. И только тогда она успокоилась.
Мария, присев к окну, выходившему на восток, наблюдала за ребенком... а может быть, она грезила? И мать и девочка, занятые каждая своим, тихо дышали.
Йенс Воруп и старшие дети спали, несмотря на болтовню и возню малютки; Йенс в последнее время поздно ложился, а отдохнуть после обеда ему никогда не удавалось. Уже пора было работникам вставать. Мария смутно чувствовала, что следовало бы накинуть платье и побежать через двор будить их, — но тут раздались шаги Сэрена Йепсена, проходившего по замощенной части двора. Как всегда, с первыми ударами колокола он был на ногах. И едва стук деревянных башмаков старого батрака донесся до спальни, как сам хозяин проснулся и, щуря глаза от обилия света, одним движением сел в постели. Открыв их и увидев Марию, он улыбнулся ей. Йенс всегда просыпался в хорошем настроении.
— Что это ты в ночной рубашке сидишь здесь? — спросил он и, соскочив с кровати, подошел к ней, поцеловал ее, пожелал доброго утра и выглянул в окно — поглядеть, какая погода.
— День сегодня будет великолепный! — сказал он, сильно высовываясь из окна. — Туман поднимается, ехать будет чудесно!
— А мне... а мне можно с вами? — внезапно, словно взорвавшись, прозвучал голос Арне. Мальчуган еще не открыл глаза и тер их кулаками, чтобы поскорее прогнать сон. Родители переглянулись.
— Боюсь, ему будет трудно весь день сидеть и слушать речи ораторов, — сказал отец.
— А вот нетрудно! Я уже умею слушать речи и понимаю их. Хольст говорит, что у меня хорошие уши и я умею слушать.
— В таком случае, ладно!
Арне в мгновение ока вскочил и натянул штаны.
— Мы поедем ведь на рысаках? — спросил он басом, продолжая одеваться.
Йенс Воруп незаметно улыбнулся Марии.
— Придется, наверное, — серьезно ответил он. — Карие не выдержат такой далекой поездки.
Арне бросился вон из комнаты.
— Я скажу, чтобы рысакам задали побольше корма, да самого лучшего! — крикнул он в дверях.
— Из него выйдет толк, — сказал Йенс Воруп, задумчиво глядя вслед сыну.
Мария не слышала этого разговора. Держа в поднятой руке гребень и зажав губами одну косу, она стояла перед зеркалом и грезила. «Она похожа на кошку, которая схватила зубами собственный хвост и, перестав играть, чего-то ждет», — подумал Йенс Воруп. О чем это Мария мечтает сейчас? До чего ж она хороша! Черные, как ночь, еще незаплетенные с левой стороны волосы, подчеркивая молочную белизну кожи, рассыпались по высокому плечу и груди, и сосок, розовый, как малина, выглядывает из выреза ночной рубашки. Все эти краски и формы, отраженные в зеркале, казались особенно яркими. Мария стояла, высоко подняв руки, отчего на спине ее, повернутой к нему, образовались ямочки и мягкие линии, словно торс этот только что вылеплен творческой рукой создателя. Горячая волна крови прилила к сердцу Йенса, его неодолимо тянуло поцеловать эти мягкие ямочки на спине. Но он не поддастся этому желанию, он возьмет себя в руки: если он сейчас вспугнет ее, она вспылит, и тогда весь день будет испорчен.
Но вот вошла Карен, ей нужно было взять что-то для Инги и малютки, которых она одевала в людской, — и Мария очнулась.
— Ты словно ничего не видишь и не слышишь, — сказала она мужу. — Ты грезишь, Йенс?
— Один из нас этим грешен, — откликнулся он и вышел из комнаты.
Сэрен Йепсен бродил по конюшне, ища себе дела. Ясно было, что он дожидается Йенса Ворупа.
— Хозяин разрешит мне сказать ему несколько слов? — торжественно обратился он к Ворупу.
— Говори, Сэрен. Ведь мы здесь одни. Что случилось?
— Я хотел лишь сказать, что решил жениться. — Сэрен Йепсен выпрямился.
Это было очень смешно, но Йенс Воруп сдержался.
— Чего это ты вдруг? — сказал он, изо всех сил стараясь сохранить подобающее предмету разговора серьезное выражение лица. — Когда же это ты надумал?
— Нынче ночью, да-да! Вернее, охота жениться давно уже у меня была, но окончательно я решил все нынче ночью. Это одна вдова с той стороны фьорда, ткачиха Малене. Хозяин, верно, незнаком с ней... Ночью, значит, все и решилось. — Старик пытался потянуться, как человек, у которого была беспокойная ночь.
— Вступил на стезю любви? Но, я надеюсь, что ты не собираешься покинуть хутор? Вы, наверное, поселитесь, внизу, в деревне?
— У нее есть дом, там можно обзавестись и парой коров, — хочется ведь когда-нибудь и для себя пожить! А оборотный капитал, чтобы начать дело, у меня имеется.
Оборотный капитал! Сэрен Йепсен получил, как ветеран, в виде почетного дара от государства сто крон, и это, конечно, вскружило ему голову. К тому же еще навязчивая идея всех бедняков — получить когда-нибудь в собственность клочок земли и самому его обрабатывать! Йенс Воруп был сильно раздосадован. Много лет хутор предоставлял старику пищу и кров, до конца дней своих Сэрен мог бы прожить здесь — и вдруг в такие преклонные годы начинать самостоятельную жизнь! Вот что получаешь за свое добро! Где найдешь теперь такого надежного скотника?
После завтрака к подъезду подали фаэтон. Все уселись и только ждали Карен, которой разрешили поехать с хозяевами. Карен примчалась запыхавшись, на ходу застегивая блузку.
Мария пожелала ехать сегодня, как подобает богатой хуторянке, с батраком на козлах, чтоб муж сидел со всеми на переднем сидении. Но Йенс Воруп не захотел.
— Садись ты ко мне на козлы, — сказал он. — Отсюда интереснее глядеть на дорогу. Отрывать работников от дела, чтобы они везли нас, я не стану.
Но взбираться на козлы Мария не захотела: если ему рысаки дороже, чем она, тогда пожалуйста! Пусть делает, как хочет! Она велела Карен сесть на козлы к мужу, между ними забрался Арне, Мария же осталась в коляске.
Нередко случалось, что она была собой недовольна и упрекала себя в недостаточной любви к мужу. После празднования десятилетия их свадьбы ее не раз мучило сознание, что она плохая жена, пятнающая честь мужа. В такие минуты она делала над собой усилие и давала себе зарок с головой уйти в домашние дела и быть мужу тем, чем должна быть хорошая жена, — надежной спорой во всех случаях жизни. Они сжимали друг друга в объятиях, и тепло их зародило под сердцем у нее новую жизнь, само же сердце ее остыло. А теперь она оборонялась: радовалась каждому суровому слову его, даже самой простой неуступчивости! Она не была такой, какой ей быть надлежало, о нет! Но в этом и его вина, — он больше думал о хозяйстве, чем о своей жене. Она облегчала свою совесть, находя подтверждение тому, что муж недостаточно внимателен к ней, часто забывает об ее существовании. Он женился не на ней, а на хуторе.
Но сегодня все было так легко и хорошо, ничто не нарушало ее душевного равновесия. По телу разливалось приятное тепло, сердце усиленно билось, непонятная радость не оставляла ее. Она сидела в глубине коляски, летний ветерок ласкал ее лицо.
Спустившись в деревню, они остановились перед «Тихим уголком», чтобы захватить с собой стариков. Эббе и Анн-Мари держали друг друга за руки. Глаза у обоих сияли, как огни свечей на алтаре, лица торжественно светились — это и было то самое, что Йенс Воруп никогда не мог постичь. Ведь они всего-навсего собирались послушать несколько речей! Но и Йенс Воруп был сегодня весел на свой лад. Прекрасный день и хорошее настроение окружающих заразило и его. И особенно Мария, — он не помнил, когда еще видел ее такой красивой.
— Ты так разрумянилась, дорогая, — радостно сказал Йенс, поворачиваясь к ней. Ему казалось, что на нее так благотворно подействовала быстрая езда на рысаках и великолепные, радующие глаз места, по которым они проезжали.
— Разрумянилась? — спросила она и, счастливо улыбаясь, приложила руки к щекам.
Да, ей было тепло, и сердце так сильно колотилось! Но что ж тут удивительного? Сегодня день, о котором она столько лет мечтала, — день, когда она увидит Эйвинна; ибо приезжий оратор, о котором шла такая слава, был он! Мария нисколько не сомневалась в этом. Что произойдет, когда они окажутся лицом к лицу, об этом она не думала, она знала лишь — этот день решит ее судьбу. Каким-то странно нереальным представлялось ей все — Йенс, Карен, Арне, который стоял между ними и держал в руках свободный конец вожжей, и даже природа вокруг. У нее было такое чувство, словно все это не имеет к ней прямого отношения, словно она случайно попала сюда, приехала в гости или что-нибудь в этом роде, и ей нужно спешить домой, а домой — значит в Норвегию! И она стала тихо напевать песню на слова Бьёрнсона:
О если б, если б я могла
взглянуть, что там, за грядой высоких гор...
Но как только остальные стали подпевать, она внезапно умолкла.
На дороге сегодня царило оживление. Андерс Нэррегор, как обычно, пригласил пастора Вро с женой; они уютно сидели вчетвером в фаэтоне, а впереди, на козлах, кучер в фуражке с козырьком. Мария поймала себя на чувстве зависти. Когда поднимались на холм над фьордом, они увидели Сине Термансен с мужем, спускавшихся из своего старого хутора в долину; далее — учитель Хольст со своей бойкой Ловизой; несмотря на принадлежность к государственной церкви, они заперли школу и тоже отправились в Фьордбю. Хольсты, фермер с фермершей и заведующий кооперативом взяли напрокат пароконный фургон у кузнеца Даля.
— Желаю тоже поехать туда и собственными ушами услышать вашего пророка, — сказал кузнец. — Но я поеду с автомобиле; если кто хочет со мной, пожалуйста.
Ни у кого, однако, не было желания принять подобное приглашение. То ли автомобиль, то ли сам кузнец отпугивали жителей Эстер-Вестера.
Дорога вилась среди холмов; слева, у подножия их, тянулась лента фьорда, а там, за ним, все шире и шире открывался морской простор. С проселочных дорог на шоссе вливалось множество повозок, двуколок, бричек, и оно было подобно потоку, вбиравшему в себя все эти маленькие ручьи.
— Пожалуй, трудно будет найти место для лошадей, — сказал старый Эббе. — Сегодня в Фьордбю большой день.
Он был горд этим. Со времени своей юности он не видел такого множества крестьян, устремляющихся на собрание. Но в ту пору, когда его единомышленники и друзья съезжались на многолюдные встречи, было все же по-иному: каждый привозил с собой что мог, устраивались общие трапезы, никого не спрашивали ни об его происхождении, ни о богатстве. Нынче же каждый обязан докладывать, кто и что он; бедняку даже здесь отведено свое место, поэтому он и не шел сюда, — он избрал себе других богов.
И где только уставится это множество выездов?
— Для нашего фаэтона я обеспечил место, — сказал Йенс Воруп, вполоборота взглянув на старика.
— Ну, за тебя я не беспокоюсь! — Старик рассмеялся. Дом Высшей народной школы, превратившийся ныне в современного типа отель, да еще самый аристократический в городе, постоялые дворы и обычные гостиницы, даже миссионерский дом — все это до того было переполнено всевозможного типа выездами, что яблоку упасть негде было. Во всех номерах и коридорах гостиниц толпились люди; маленькие семейные стайки во главе с отцом семейства двигались скопом, то и дело теряли друг друга и вновь встречались. Повсюду пили кофе, курили, жевали захваченные из дому бутерброды, — и вдруг все разом встали и пошли. До начала было еще далеко, но кто-то отодвинул от себя чашку с кофе, почему-то встал — и тут всем сразу пришла в голову мысль, что, вероятно, в зале нехватит. Свойственной сельским жителям походкой, слегка наклонившись торсом вперед, шли массы людей по улицам города, устремляясь к зданию, где помещался зал собраний.
Когда пришел Йенс Воруп со своими, все места до одного были заняты. В партере и на ярусах теснились люди, скамьи убирались через окна, чтобы вместилось побольше народу.
Йенса Ворупа выбрали председателем собрания, да и помимо того, ему и его семье отвели места в первом ряду. Но пробраться вперед сквозь эту толпу людей нечего было и думать, поэтому Йенс повел своих через маленькую боковую дверь, находившуюся на противоположной стороне дома. И внезапно вое они очутились в зале возле первого ряда стульев, перед большой ораторской трибуной.
В первых рядах сидели иногородние гости, в большинстве прибывшие издалека, чтобы послушать священника-импровизатора. Это были директоры высших народных школ, представители состоятельных слоев, жители столицы, сочувствующие грундтвигианскому движению, седовласые священники, похожие друг на друга, как братья, и все вместе — на старого Эббе.
Только здесь можно было убедиться, что Эббе кое-что значил и за пределами своей общины. Все ведущие деятели движения сердечно и почтительно приветствовали его. Его выбрали в почетные председатели собрания. Но если Йенс Воруп, непринужденно, как будто иначе и быть не могло, вышел вперед и занял одно из двух кресел, стоявших по обе стороны ораторской трибуны, то Эббе с большим трудом удалось уговорить занять второе кресло. Это было очень трогательно.
Йенс Воруп с чувством собственного достоинства встал со своего председательского места, поднялся на трибуну и открыл собрание. Он сразу же предоставил слово пастору Вро. Тот, по своему обыкновению, неуклюже, бочком, взобрался на трибуну, все время оживленно разговаривая при этом с председателем, и вдруг с таким недоумением молча повернул к публике большое широкое лицо, точно все это для него чистейшая неожиданность. Хочешь не хочешь, рассмеешься, как уж там ни сдерживайся!
Собственно говоря, он не собирался выступать с этой трибуны, чистосердечно заявил пастор. Он отнюдь не был за то, чтобы заполучить сюда этого священника из еретиков, которого духовные власти Норвегии за его чересчур независимые взгляды на бога и христианскую церковь лишили сана, — да еще в момент, когда сам Вро и другие грундтвигианские священники провозглашали лозунг «назад к государственной церкви!» Он, пастор Вро, старался, как только мог, помешать этому собранию, и он должен признаться, что хоть он и приехал, но без особого удовольствия. Если же он, вопреки вышесказанному, все же приветствует в этом зале Эйвинна Стеена, то это значит, что он высоко ценит человеческие искания, которыми полон гость; правда, люди часто в поисках воды проходят мимо ручья, не замечая, что он рядом, но бывает, что ищущий находит живую воду. Пастор Вро надеется, что сегодня именно так и будет, и призывает божье благословение на оратора и на собрание. Он уступает место герою дня!
Последние слова Вро произнес, как-то особенно сверкнув стеклами очков. Мария Воруп, не оглядываясь по сторонам, сидела и слушала пастора с таким выражением, точно- что-то радостно напевала про себя. Она ни к чему больше не стремилась, такое твердое чувство уверенности жило в ней. Но когда она увидела приближавшегося к трибуне оратора — высокого, худого, чуть-чуть сутулого человека с нервным лицом, она страшно побледнела. Вот это и есть тот самый удалой норвежский парень, ее Эйвинн? Лицо его в глубоких складках, говорящих о размышлениях над вопросами, чуждыми повседневной жизни; он и сейчас словно не видит огромного собрания; он стоит судорожно переплетя пальцы, словно молится, — быть может, о даровании ему силы. Широкое обручальное кольцо чуть не падает с пальца, так крепко сжимает он руки. Обручальное кольцо! Сердце у Марии неистово защемило. «Нет, нет», — горевала она, приложив руку к груди. Норвежец вопросительно посмотрел на нее с трибуны и заговорил. После первых же слов он запел псалом:
Ребенком смотрел я в солнечное око его.
Тем, кто сидел рядом с Марией, бросилось в глаза ее странное поведение. Ее считали немного истеричной, и поэтому женщины потеснились, чтобы Анн-Мари села рядом с ней. Пока мощные звуки красивого псалма, подхваченного тысячами голосов, гремели под сводами зала, маленькая Анн-Мари с материнской нежностью гладила дрожащую руку Марии. Мария понемногу успокоилась.
— Проводить тебя на улицу? — шопотом спросила Анн-Мари.
Но Мария, принужденно улыбаясь, отрицательно покачала головой и села поудобнее, собираясь слушать. Лицо ее словно окаменело; она решила держать себя в руках. И вдруг в ней как будто что-то надломилось, она запрокинула голову и начала как-то странно, беззвучно смеяться. Анн-Мари вывела ее через маленькую дверь запасного выхода и вскоре вернулась одна.
— Она пошла в общежитие школы полежать немного, — шопотом сказала она Эббе, с беспокойством следившим со своего председательского места за всей сценой.
— Беременна, наверное, — шушукались между собой сидящие в первых рядах женщины; на этом они и успокоились.
Приезжий оратор стоял, как бы прощупывая взглядом свою аудиторию, и ждал. Но вот он опять заговорил: о стране равнин, об островах Дании, о лебедином гнезде, из которого вылетают один за другим поющие лебеди. Он рисовал Данию на фоне суровой, скалистой Норвегии. С юности он стремился сюда, в эту плодородную, богатую страну, которая скромному норвежцу представляется благословенным краем. Он так описывал Данию, что аудитория слушала его с заблестевшими глазами. Всем казалось, что они никогда и не знали, как прекрасна их родина. От описания страны оратор незаметно перешел к характеристике ее величайшего по своей духовной мощи сына — героя, вечно старого и вечно юного, величайшего человека из народа, которого когда-либо знал север Европы, а может быть, и весь мир. Он назвал его как бы общим знаменателем всех добрых, созидательных сил датского народа, а может быть, и всей Скандинавии.
— Грундтвиг, — сказал он, — первый из всех деятелей западной культуры порвал с традициями классицизма, с древней Грецией и Римом, со всем этим культом бездушного академизма и вывел народ на истинно твердую почву, питаемую вечным источником культуры всех народов — их собственным прошлым, их национальной культурой! Грундтвиг, — продолжал оратор, — пробудил дремлющие в народе силы, претворившие поражение шестьдесят четвертого года в победоносный подъем — подъем гуманизма, веры во всевышнего, материального благосостояния. Он излучал такое тепло, что оно и в соседних странах вызвало к жизни таланты могучих народных вождей: Бьёрнсон в лучший период великого расцвета своих творческих сил вдохновлялся идеями Грундтвига. Бьёрнсон видел в датском народе светлый идеал, он любил его и научил норвежцев любить его.
Сам оратор еще мальчуганом зажегся этими чувствами и все свое отрочество и юность не изменял своему решению посетить родину великого датчанина и высших народных школ, страну, не знающую классовых предрассудков и духовной косности, самую человечную и свободную в подлунном мире. И вот наступил день, когда он приехал сюда. Месяцами и годами разъезжал он по Дании, посещал высшие народные школы, жил в грундтвигианских общинах, присматривался к политике крестьянина и наблюдал его за работой. Он, оратор, приехал в Данию, чтобы на деле присоединиться к прекрасному движению, чтобы собственными глазами увидеть то, о чем он слышал и читал, взволнованный до глубины души.
Но где же он, великий дух Грундтвига? Эйвинн Стеен искал повсюду и меньше всего находил его в Высшей народной школе и в самих грундтвигианских общинах. И школа и община, повидимому, отказались от своих идеалов и заняли компромиссную позицию, выгодную лишь одному единственному сословию. Представители этого сословия используют грундтвигианское учение как маскировку, как средство удержать свой моральный перевес и тем самым укрепить и расширить свою политическую власть над другими слоями общества, — так по крайней мере это кажется постороннему наблюдателю. В произведениях Грундтвига они почерпнули не его здоровые и живительные взгляды, а только культ родного края, ограниченный самыми узкими, национальными интересами, они подменили социальное и политическое свободомыслие Грундтвига сословным чванством и классовым эгоизмом. Грундтвигианские общины с их прекрасными традициями свободных христианских взаимоотношений, по образцу которых пытаются строить свою жизнь люди в отдаленнейших горных долинах Норвегии, пятятся назад к официальному христианству, которое Грундтвиг презирал, быть может, больше всего. А Высшая народная школа смешивает, повидимому, жизнерадостность Грундтвига с поверхностным отношением к жизни. Оптимизм его она подменила оппортунизмом. Она порвала связь с малыми мира сего, подрубив тем самым сук, на котором сидела, и вконец измельчала. Критики она совершенно не переносит и требует, чтобы за ее убожеством признали божественное происхождение. Но больше всего губит школу ее стремление поддержать авторитет государства; наряду со всякими аграрными усовершенствованиями она превратилась в парадный экспонат для заграницы.
Оратор просил извинить его за то, что он, чужеземец, осмелился выступить с критикой, и помнить, что критика эта — результат его великой любви к Дании. Эта страна питала его ум и душу в годы его роста и созревания, он с детства стремился познакомиться с тем, что теперь он напрасно искал здесь. Неужели же то, что он ищет, отошло в область истории? Неужели же великое движение — величайшее и прекраснейшее из всех движений, дотоле известных Скандинавии, — рассеялось, как дым? Неужели же правы те, кто иронизирует насчет идеалистического содержания грундтвигианства, утверждая, что оно превратилось в грубый меркантилизм, что его столь гуманные идеалы заменило производство высшего качества яиц, бекона и масла? Нет, он не верит этому!
Речь оратора произвела сильное впечатление, что можно было заключить по тем серьезным кивкам, которыми слушатели то и дело обменивались. Представители старшего поколения отчетливо вспоминали, как их некогда обогащало и возвышало грундтвигианское движение, а молодых эта речь на час или два оторвала от их бесконечных размышлений над всякими расчетами и сделками и перенесла в более высокую сферу.
Пастор Вро пытался отчасти ослабить остроту впечатления от этой речи ироническим признанием: край их, сказал он, очаг всяческого греха, а он, здешний пастор, главный виновник этого.
— Вот стою я перед вами, крестьянин из крестьян и грешник перед лицом господним, — воскликнул он, обращаясь к собранию. — Дания — крестьянская страна, и истинная демократия требует, чтобы крестьяне же управляли ею. Исходя из идеалов Грундтвига и под его руководством датский крестьянин завоевал государственную власть, получив тем самым в свои руки мощный и авторитетный аппарат. Неужели же этот самый крестьянин должен отказаться от власти или уступить хотя бы часть ее в ущерб себе? Я был первым грундтвигианским священником, который вернулся в лоно старой церкви, этой обители господней, насчитывающей скоро тысячу лет своего существования. Это древний оплот — пусть купола ее рушатся, она же стоит нерушима! Стены ее впитали силу многих поколений, которых церковь крестила, венчала и хоронила, — та самая церковь, в которую они приходили каждое воскресенье подремать часочек после обеда, когда их совесть была чиста перед богом, приходили со своими страхами и раскаянием, когда дьявол искушал их. По сравнению с этой церковью церковь грундтвигианской общины — не больше чем шатер, который сильным порывом ветра может быть разрушен в любое время. Никогда Грундтвиг не удовольствовался бы вместо дома шатром, если бы собирался надолго селиться там, он — один из могучих столпов датской народной церкви. Пастор Вро говорил словно нехотя. Он был плохо настроен, раздосадован, раздражен. Здесь, на публичном собрании, не место критике: она подрывает патриархальные отношения между главой общины и паствой, — а ведь это зеркало отношений между людьми и богом. Поэтому речь его звучала не очень убедительно. Многие слушатели восприняли его речь как подтверждение слов норвежца о духовной бедности общины. Даже те, кто хлопотал за его назначение на место пастора после смерти старого священника и, восхищаясь его «практическим христианством», облегчал ему путь назад к государственной церкви, — даже их охватило теперь сомнение. Тогда этот официальный отход от грундтвигианской церкви казался им искусным тактическим маневром, ибо таким образом перед местными грундтвигианцами открывалась возможность получить перевес над остальными, да и финансовые тяготы перекладывались на плечи общества. Но теперь, точно молния, поразило их сознание, как недостойно веру в бога использовать для своих практических целей; они, грундтвигианцы, продали за чечевичную похлебку право первородства своего движения.
Недовольны были выступлением пастора Вро и присутствовавшие здесь руководящие деятели Высшей народной школы и церкви. Решено было помеченный следующим пунктом программы доклад по поводу миссионерской общины Санталя отменить и предоставить слово зятю пастора Вро, учителю Высшей народной школы Хагену. Хаген, преподававший в одной из крупных высших народных школ, находившейся в центре цветущей Южной Зеландии, в такой же мере отличался живостью и ловкостью, как его тесть — медлительностью. Он слыл оратором божьей милостью и мог битый час вызывать у своей аудитории безудержный хохот, ни о чем в сущности не сказав. Вступать в полемику со столь сильным оратором, как этот воинствующий чужеземец, Хаген и не помышлял, но он мог рассеять впечатление от его речи и отвлечь присутствующих от тягостных размышлений. Уж одно его появление на трибуне, еще раньше чем он открывал рот, вызывало веселое настроение у тех, кто хоть раз его слушал.
Неожиданно в конце зала появился человек и что-то сказал сидевшим в задних рядах. Это привело людей в сильное волнение, — быстро разрастаясь, оно в мгновение ока охватило зал. Присутствующие что-то кричали, не слушая друг друга, многие, прокладывая себе путь локтями, ринулись к выходу.
— Война! — кричали они. — Началась война между Россией и Германией!
Учитель Высшей народной школы Хаген преобразился: с лица его сбежала улыбка, он, казалось, стал вдруг выше ростом.
— Спокойно! — крикнул он так, что его услышали в самых отдаленных уголках зала. — Успокойтесь, друзья, и выслушайте меня!
В зале наступила мертвая тишина.
— Мужчины и женщины Дании! Война разразилась! Та самая страшная война, угроза которой так долго висела над всеми нами. Если это выдумка, то пусть бог покорает того, кто вздумал бы сыграть с нами шутку. Если же это правда, то, значит, для каждого из нас пробил час его судьбы. Мы малый народ, но и самому малому народу выпадает иной раз на долю пережить величайшие события. Навострим же наш слух и вое наши чувства среди мрака и неизвестности, в которых мы пребываем. И если мы услышим призывный глас божий, да не уклонимся мы от его зова, да будем мы готовы следовать ему! Помолимся же все вместе за наших братьев, населяющих долины Королевской реки.
Он молитвенно сложил руки и опустил голову, и все последовали его примеру. В большом зале воцарилась тяжелая тишина. Потом собравшиеся с чувством пропели «Молитву за Данию».
Когда умолкли последние слова о «царе царей», в глубине зала на скамейку вскочил мужчина и потребовал внимания. Это был Нильс Фискер.
— Вот и дождалась Европа! Пришла беда! — крикнул он. — К прискорбию, весть о войне подтвердилась. У меня в руках сообщение телеграфного агентства. Знаю, что в эту минуту многие из присутствующих думают об одном лишь: взять реванш за шестьдесят четвертый год. Но давайте не будем во имя нескольких тысяч наших соотечественников кричать «ура» войне! Помните, что современная война несет миллионам смерть, а сотням миллионов лишения и горе. Многие здесь желают поражения Германии, и надежда на это поражение радует их. Но не забывайте, что народ — это относится к каждому народу, а уж к немецкому больше, чем ко всякому другому, — нельзя смешивать с той кучкой людей, которая временно решает судьбу подлинного народа, а там, на юге Ютландии, угнетает наших соотечественников. Эти правители рано или поздно сгинут, немецкий же народ останется — он не может сгинуть! Европа, мир, человечество не могут обойтись без этого терзаемого, закаленного в многочисленных тяжелых испытаниях народа, этого козла отпущения, на которого сыплются удары за все грехи и глупости, совершаемые всеми нами. Что значит несправедливость, содеянная немцами в отношении нас, Польши и Эльзас-Лотарингии, по сравнению с несправедливостью, больше того — с угнетением, которое их собственная страна на протяжении многих веков сама терпит? А то, что мы претерпели от этого скромного и великодушного по своей природе народа, — что это по сравнению с тем, что он дал нам? Нас учат, что немец наш исконный враг. А подумал ли кто-нибудь из вас, что представляла бы собой Дания, если бы соседом ее на месте Германии была какая-нибудь другая великая держава? Вспомните об Ирландии!
В зале поднялась такая буря протестующих выкриков, что Нильс Фискер вынужден был переждать минутку.
— Он социалист! — слышались возгласы. — Он продался немцам! Сколько они заплатили тебе?
— Сейчас я вам отвечу, — продолжал Нильс Фискер. — Немцы дали мне мою культуру. Кому мы обязаны такими этапами нашей культуры, как реформация, кустарные промыслы? Нашим южным соседям! Кто дал первый толчок развитию нашего животноводства, развитию нашего рабочего движения, которое вы смешиваете с грязью, а дети ваши будут славить как величайшее культурное движение всех времен? Наши южные соседи! Так не вздумайте же строить свое счастье на их гибели! Смотрите, как бы мы не попали из огня да в полымя! Не вздумайте приветствовать катастрофу — быть может, самую страшную, какую когда-либо знало человечество! Не подобает нам извлекать пользу из такого бедствия. Справедливость, добытая огнем и мечом, никогда ничего хорошего не приносила!
Когда Нильс кончил, в зале было тихо. Его страстная, сильная своей убежденностью речь произвела известное впечатление, но не его, отставного учителя, хотелось услышать теперь этим людям.
И вот на трибуну поднялся пастор Вро. Он выразил благодарность «бывшему» учителю Фискеру за его гуманные воззрения, заставляющие его брать на себя столь щекотливую задачу — выступать в роли защитника! Даже самым тяжелым преступникам предоставляется право иметь защитников! Слушать призыв к человечности и напоминание о народных массах всегда отрадно и утешительно. Нет, последователи идей Высшей народной школы не затыкают себе уши ватой. Но провидение прокладывает свои пути; наш путь, путь нынешних людей, идет через чувство национального, какое бы значение в будущем ни получили идеи интернационализма. Что проку в том, что мы готовы объять мир, если для своих единокровных братьев у нас нехватает любви? «Тот, кто не полюбит малых сих, пусть не ждет любви народа и признания потомков», — правильно говорит в одной из своих песен Бьёрнсон. Хотим мы того или не хотим, но мы то и дело мысленно возвращаемся к нашим угнетенным южноютландским братьям: служа им, мы с удовлетворением сознаем, что служим человечеству.
Многие вздохнули с облегчением. С ними говорил их священник в тяжелую минуту, когда душа, потрясенная огромными событиями, объята смятением, он подтверждает те их мысли и ту их веру, которые им внушали с малых лет. А единственная возможность обрести уверенность — это услышать подтверждение того, чему тебя учили в детстве.
На сцене показался пастор Эйвинн Стеен, но он не поднялся на трибуну, а остановился возле нее, как бы подчеркивая, что он здесь чужой.
— Я, может быть, не имею права вмешиваться в ваш спор, хотя сердцем чувствую, что это право у меня есть. Но да будет позволено мне выразить вам, как хорошо я понимаю ваше страстное желание воссоединиться с людьми, населяющими земли южнее Королевской реки, людьми, которые по праву являются вашими и, я позволю себе также сказать, нашими братьями. Но и за золото, не говоря уж о счастье, можно иной раз слишком дорого заплатить. Подумайте об этой цене и спросите бога и себя, нет ли более совершенных путей вернуть то, что у вас отняли. Мне думается, что только то счастье заслужено, что смирением добыто. Если вы сумеете выпросить у бога, чтоб он вернул вам Южную Ютландию, отведя от вас угрозу войны, вы заслужите у него воссоединение со своими братьями; оно произойдет когда-нибудь и будет прочным и прекрасным.
Слова эти не всеми были встречены сочувственно, многие считали их малоутешительными.
— Пока трава вырастет, корова издохнет! — раздался чей-то голос.
Протестующие возгласы слышались со всех сторон. Уже немолодой, видный собой крестьянин протиснулся вперед:
— Я хотел только сказать: я желаю немцу того, что он заслуживает. А если дело касается Южной Ютландии, то я отправлюсь на войну добровольцем, хотя у меня полон дом детей и даже внуков.
Часть молодежи присоединилась к нему.
Старый Эббе встал со своего председательского кресла. Седовласый и кроткий, поднялся он на трибуну и оглядел собрание. Он был сильно взволнован, щеки у него дрожали.
— Мы так часто с вами пели: «Кто в бога верует, тот суеты не ведает!» А сейчас, по-моему, среди нас есть такие, которым не терпится — очень уж соблазнительно им половить рыбку в мутной воде. Я стар, и, наверное, вы, молодые, втайне смеетесь над моей дряхлостью и считаете, что мне бы следовало помолчать сегодня. Но некогда и я был молод, и о тех годах разрешите мне вам кое-что рассказать. В семидесятом году, когда разразилась франко-прусская война, я был молодым парнем и сидел на школьной скамье в Высшей народной школе. Однажды, когда мы собрались на вечерние занятия, в зал вошел рассыльный и принес экстренный выпуск газеты. Директор прочитал ее вслух, и наступила удивительная тишина — тишина вне и внутри нас. Но жена директора вышла на середину зала и захлопала в ладоши. Все мы, не только она, любили наше отечество и скорбели по отнятой у нас земле, но что-то непреодолимое мешало нам последовать примеру той, которая аплодировала войне. И как ни высоко ценили мы своего директора и его жену, мы не могли побороть себя. И вот теперь мировая история опять грозит нам катастрофой. Дорогие друзья, не будем же аплодировать войне, словно это интересный спектакль, а со страхом в сердце и с глубоким волнением пойдем навстречу грядущему. Помолимся за тех, кто попал в эту беду, и не только за наших братьев в Южной Ютландии, а за всех, за бедное, несчастное человечество, — и за нас самих! Скажу вместе с сыном, который мне, старику, на многое открыл глаза: лучше самому стерпеть беду, чем поживиться на несчастье другого!
По всему залу люди поднимали руки, прося слова. Вдруг кто-то принес весть, что несколько часов назад прервалась связь между Южной Ютландией и островами. На трибуну поднялся полицейский чин и объявил: все военнообязанные должны немедленно явиться по принадлежности на свои воинские участки. Это вызвало большое смятение среди присутствующих, личные заботы вытеснили вдруг все остальное. Еще только на несколько минут удалось восстановить тишину: главный оратор собрания Эйвинн Стеен предложил с трибуны пропеть на прощание гимн Йонаса Ли в честь Скандинавии. И, следуя за его мощным голосом, все подхватили слова гимна:
В век наш жадный, где звоном мечей
Все отзывается глухо,
Север, ты дышишь покоем ночей.
Солнцем сверкающим духа.
Грохот орудий и пышный венец —
Не для тебя эта слава!
Нет! Ты — прибежище мирных сердец,
Мирного счастья держава.
Все за тебя мы с крестом на щитах
Боремся, гибнем и спорим.
Мысли вздымается солнечный стяг
Над зеленью рощ и над морем..
Страха не ведай, наш скромный отряд,
Бой принимая священный, —
Только сплоченней становится в ряд
Каждая юная смена.
Север священный! Родная страна!
Под светлой полярной звездою
Тот побеждает, в ком вера сильна
В годы, покрытые мглою.
Вольною мыслью стремиться вперед —
Вот твой заманчивый жребий!
Трепетный блеск в твоем сердце живет —
Тот, что пылает и в небе.
Словно невинное и улыбающееся дитя, совсем как Христос-младенец, излучая сияние духовной силы, — лежала Скандинавия в окружении жестокого мира великих держав. Душу возвышало сознание своей причастности к ней. Такие вдохновляющие и прекрасные цели давно не вставали перед внутренними взорами участников собрания. Покидая его и устремляясь каждый в свою сторону, люди, хотя сердца их и сжимались от страха и тревоги, чувствовали себя как бы избранниками божьими, пусть и маленькими, но спасителями мира. Ничтожность каждого в отдельности восполнялась их многочисленностью. И на сей раз избавление миру несет священная земля Севера! Все. твердо верили в это!
Даже Йенс Воруп возвращался с собрания домой другим человеком. Ему казалось, что он способен от многого отказаться, только бы итти вместе со всеми по пути этой великой идеи. Если народы Севера, проникнутые смирением и сердечной простотой, могут явить человечеству благой пример и даже осчастливить его миром, то игра стоит свеч. В этом он был теперь глубоко убежден.