(М. Т. Лорис-Меликов)

Каждому, кто дожил до великой русской революции, таким далеким, странным и чуждым кажутся и время, и люди, о которых я вспоминаю теперь. А они сыграли в нашей истории и даже в том, что творится сейчас, громадную роль. Ведь случайностей нет. События кажутся неожиданными только слепым кротам да деревянным идолам, которых народное движение из министерских дворцов бросило в темничные казематы. Их бездарность и политическое невежество равнялись только их наглости. Все ужасы, переживаемые нашею родиной, могли бы быть предотвращены, если бы эти ташкентцы приготовительного класса хотя немного знали то, что происходило в Западной Европе с Людовика XIV до крушения Наполеона III. Они ничего не видели и не предвидели. Титулованные и сановные шуты гороховые в этом отношении отстали даже от сотрудников и современников Александра II, хотя и этим, говоря правду, была не большая цена на всемирной правительственной бирже. Настоящее царство самоуверенной и варварской никчеми началось с его сына и преемника на прародительском троне, Ананаса III и последнего. Вы помните его знаменитый манифест, отменявший даже канунные призрачные упования: «А на нас лежит обязанность»? Ананас III и последний разогнал всех деятелей предшествовавшего царствования, все-таки кое-что делавших для своей страны и народа. Одного из таких я встречал. «Старый кот на покое», как непочтительно называл его дух тьмы и человеконенавистничества, мрачный инквизитор Победоносцев, был очень словоохотлив и любил делиться своими воспоминаниями.

Некогда «диктатор сердца» граф Михаил Тариелович Лорис-Меликов медленно умирал тогда в Ницце. Он был выброшен новым курсом за борт вместе с Д. А. Милютиным, замкнувшимся в кипарисовые рощи Симеиза в Крыму. России оказались совсем не нужными люди даже умереннейшего прогрессивного направления. Зловещая фигура бритого Кощея из-за широкой спины ограниченнейшего из монархов грозилась на всех, кому тогда хоть в некоторой степени могла доверять страна. Правда, и Лорис-Меликова и Милютина Ананас III не раз вызывал в Петербург, но им там нечего было делать и они отказывались даже от участия в «совете нечестивых». Ведь какие же компромиссы могли быть у них с Победоносцевым и с полуграмотными собутыльниками государя!

Я помню встречу у А. Ф. М. с тогдашним временщиком.

Только что царь помиловал кого-то, и веревочная петля на этот раз болталась, осиротевшая, впусте. Победоносцев был раздражен. Его так и поводило всего. Зло и подозрительно он оглядывал всех нас и, казалось, только искал повода высказаться. Такой ему и дал едва ли не покойный Терпигорев:

— Россия устала от виселиц.

Победоносцева так и подняло.

— Неправда, неправда, неправда!

Злобная, ехидная судорога свела его бескровные сухие губы.

— Не велика тяжесть — выдержит. Есть от чего устать — от нескольких повешенных негодяев. России сейчас нужны не виселицы, а настоящий правеж черных сотен. Как при Рюриковичах: любо ли? — и бросай сверху на ножи и топоры. Иоанну Грозному, вот кому пора вернуться! Иоанну Грозному.

Он неслышно, на мягких подошвах, подошел к столу и ударил в него желтым кулачком, похожим на сморщенный гриб.

— Да-с, трижды Иоанну Грозному. Неву трупами запрудить! Брюхами вверх! Не время сентиментальничать… Политическая власть синоду, а в синод — если нет, так выдумать Торквемаду.

— Нечего и выдумывать. Есть готовый! — спокойно проговорил Григорович.

— Принимаю ваш намек, Димитрий Васильевич… Во всей его полноте. Гордился бы, если бы соответствовал идеалу. Великого испанца до сих пор не понимают.

— Чего уж понимать! Когда так говорит бывший прогрессивный профессор уголовного права…

Тертий Филлипов довершил:

— Да ведь, ваше высокопревосходительство, — мягко вставил он, — ведь синод не сам работает, а творит волю пославшего.

Победоносцев запнулся.

Удар пришелся метко.

Сел в кресло… помолчал. И вдруг, точно ужаленный.

— Да-с? Волю-то пославшего вы знаете? Помните, что он повелел Израилю о роде и племени Амалека?.. До последнего младенца… до последнего младенца-с! — сладострастно подчеркивал он.

— За что же мы вешаем собак на Ирода?

— И Ирод. Хороший государь был. Кого Господу-Богу понадобилось спасти — он спас. Послал вывести деву с младенцем в Египет… На осляти-с… На осляти.

Я слушал и ушам не верил. Слишком уж это было откровенно.

— Я вам скажу, Тертий Иванович, вы меня вашей отсебятиной не собьете. Всякий-с в Библии находит свои желуди. Я вот вполне согласен с вел. кн. Владимиром. Он вчера в государственном совете: не миловать надо — а виселицы, виселицы, виселицы! От Александро-Невской Лавры до Адмиралтейства… а то, пожалуй, от Питера до Москвы. Зима-с, гнить не будут — так до весны в назидание современникам. На всех телеграфных столбах… Гроздьями… гроздьями. Висите, голубчики! А публику туда и назад катать бесплатно, по очереди. Зрелище и увеселение. Пусть любуется.

Понятно, что Лорису незачем было ехать сюда. Особенно, когда он в присутствии Ананаса III обернулся к Константину Петровичу и морщась:

— Что это так дымом пахнет?

Победоносцев потянул носом.

— Не нахожу!

— Да вы привыкли. Вам ничего. В святом братстве (Германдада) и не к этому принюхаешься.

— Я знаю, что не остроумно, — сознавался Михаил Тариелович, — рассказывая это, — но Александр III удостоил улыбнуться… «Высочайшею был награжден улыбкой». И ее-то Победоносцев, разумеется, никогда мне не простит. С тех пор он нас всех, живущих за границей, предлагает лишить жалованья, аренд, чуть ли даже не конфисковать нашу землю в России. Меня он называет изгоем и князем Курбским из Армян. Злой клеветник, не останавливающийся ни перед чем. У Александра III была очень хорошая черта: он очень любил очные ставки. Я помню, как-то в первые дни после смерти его отца вхожу в Аничков дворец, и вдруг мне государь: «Граф, за что это вы меня вчера обозвали мраморным геркулесом, пояснив, что истуканам мозгу не полагается? Несколько деликатнее правда, но смысл таков».

— Вчера?

— Да. У великого князя Константина.

— Вашему величеству солгали. Я вчера действительно должен был поехать к его высочеству, но остался дома. У меня был мой обычный приступ ревматизма. Я не выходил из спальной. Разрешите, государь, узнать, кто это оклеветал меня.

Александр III сделал удивленное лицо и обернулся к Победоносцеву.

— Что же вы мне рассказывали, Константин Петрович, будто вы сами видели графа?

— Думал, что видел.

Он весь пошел желтыми пятнами

— Народу было много. Показалось… А слова графа передавались в круглой гостиной.

— Не всякому слуху верь!

И царь расхохотался.

— У Романовых это вообще было очень характерное. Они любили ссорить между собою всех, кто около. Даже железный рыцарь, как его называли, Николай I не гнушался этим. Раз он таким способом поссорил Желтухина с Ростовцевым и сам рассказывал Михаилу Павловичу, как они со злости начали выводить один другого на чистую воду. «Много я узнал тогда любопытного!» — смеялся Николай.

О последних годах Александра Второго Лорис-Меликов говорил мало.

— Мне жаль. Он так много сделал и еще больше хотел сделать для России. Он, как все Романовы, был подозрителен, и этим пользовалась часто придворная камарилья. Ведь она всегда сильнее самодержца. Самодержавие — фикция. Правят государствами не неограниченные монархи, а пронырливые и бессовестные временщики и партии. Не надо трогать его память. На него, сверх того, слишком большое влияние имели женщины. Вы помните, когда великий князь главнокомандующий стоял с победоносною армией «у врат Царьграда». Султан уже приказал готовить себе дворец в Бруссе, а казармы Константинополя очищать для наших войск. И ведь не дали России этого удовлетворения за все пережитые боевые невзгоды! Александр II упорно повторял одно и то же: «Я дал королеве Виктории слово не входить в Византию!» Ведь не шесть же маленьких английских крейсеров испугали нас тогда! Государь по какому-то случаю чувствовал себя виновным перед нею и расплачивался Россией… Вотчинный порядок. Государь освободил крепостных, но сам остался помещиком своей империи…

— Да, женщины имели на Романовых громадное влияние. Исключением была только Дагмара. На Александра III Черевин — уж, кажется, пьяный и глупый человек, — а умел действовать, как никто. Победоносцева царь втайне очень не любил, но поддавался его сухой, непреклонной воле. А Марье Федоровне стоило вмешаться, чтобы испортить все. Его отец — иное дело. Возьмите, например, его вторую жену. Я говорю о Юрьевской. Мы никогда не понимали ее власти над ним. Он, которого коробило все угловатое (настоящий Петроний на троне!), грубое, не замечал, до какой степени она была вульгарна. Даже в мелочах. Ей ничего не значило на интимных вечерах класть вам сахар в стаканы пальцами или ими же брать остывший картофель с блюда. Я старый солдат. Мне ничего, ну, а других поводило от этого. Как-то при ней рассказывали об арабском обычае: шейх, оказывая особый почет гостю, берет руками с блюда горсть жирного рису и деликатно предлагает ему открыть рот. Юрьевская расхохоталась и тут же проделала то же с дежурным флигель-адъютантом. Зато она была не интриганка; добра, хоть и ограниченна. Никого не сделала несчастным, и в ее обращении — сначала особенно — было что-то неуверенное, смущенное. Точно она извинялась за то, что заняла при дворе такое положение. А могла ведь наделать всем немало горя. Она даже личных врагов своих щадила. Как-то она выручила какую-то придворную знатную даму, первую сплетницу, много и часто портившую ей жизнь. Другая бы воспользовалась и утопила врага, а она не отставала от Государя, пока тот не только не простил эту остзейскую баронессу, но и восстановил ее во всех ее должностях. «Как вы могли простить ее?» — спрашивали у Юрьевской. — Что вы хотите… У каждого своя манера мстить. — Когда ей приходилось особенно жутко от какого-нибудь дворцового скорпиона, она задумывалась:

— Верно, я сама, не зная, в чем-нибудь уж очень провинилась перед ним.

Ее терпеть не мог наследник, но ему на нее пожаловаться нельзя было. Она ни разу не воспользовалась случаем отплатить ему той же монетой. А таких представлялось не мало. Ведь вы знаете, какие трения бывают между двумя дворами, старым и будущим, готовым сменить его. Напротив, я знаю, например, что Александр II был очень гневен на сына. Юрьевская в такие минуты предупреждала наследника не попадаться отцу на глаза. Делала все, чтобы, как она выражалась, «утихомирить» мужа. Он очень ценил это.

— Ты ее не знаешь, — говорил он, — это ангел.

Она, впрочем, иногда выходила из себя. У Мих. Дм. Скобелева было два злейших врага, вел. кн. Владимир и Воронцов-Дашков. Раз они взапуски начали, как выражались тогда, кормить царя вяземскими пряниками, то есть лгать на Скобелева. Это было легко: народный герой ненавидел двор и не скрывал своего отвращения к нему. Владимира он называл prince-consort[37] Бисмарковской содержанки, а Воронцову-Дашкову, которого посылали в Туркестан за дешевым Георгием (приехал, пообедал и получил!), он не дал такого.

Юрьевская сначала слушала спокойно, а потом вскочила, — так, что весь сервиз с маленького чайного столика полетел на пол и вдребезги — особа она была весьма «комплектная»:

— Как вам не стыдно!

— Что?

— Повторите это при генерале, когда он будет здесь. Только трусы и клеветники лгут на отсутствующих. Он столько сделал для России, что его можно было не забрасывать грязью, особенно при его государе.

Александр III никак не мог помириться с нею. После смерти императрицы он боялся коронования Юрьевской. А окружавшие нашептывали ему, что ослабевший и опустившийся царь может в угоду жене изменить и самый порядок престолонаследия. Близкие к наследнику пьяницы и реакционеры — разумеется, прежде всего боялись за свое будущее. Разумеется, император вовсе не думал об этом. Он хотел только объявить жену государыней, узаконить ее положение при дворе, не собираясь нисколько отнимать у дофина его родовых прав. Коронация или нет, но ей дан был бы титул Величества и одновременно с этим высочайше дарована была бы русскому народу та самая куцая конституция, о которой столько говорили в свое время. То есть созваны были бы в государственный совет депутаты от сословий с правами только совещательного голоса.

Чтобы не повторяться, я об этом больше говорить не буду, так как сказал все, что мне было известно, в своих воспоминаниях о Милютине.

Я не знаю, какое письмо Михаил Тариелович получил из Петербурга, но я раз застал его очень раздраженным. Он лежал в постели совсем оливковый, глаза его зло сверкали из-под седых нахмуренных бровей, а большой нос казался еще длиннее, так он за эти часы осунулся. И погода была подлая. Pallazzo, кажется, Cataldi[38] на площади Гримальди заслонился ото всех садом, пальмы которого сейчас неистово трепал ветер, срывавший палевые бенгальские розы и далеко уносивший отсохшую осеннюю листву. Я жил в отеле рядом, но пока я перебежал эти несколько шагов, меня чуть не вывернуло наизнанку. В этот вечер «диктатор сердца» высказывался гораздо резче, чем всегда.

— Если бы ум Александра III равнялся его характеру и воле, да при этом дано было ему еще и образование, хотя бы такое же, как и германским принцам, например, — его царствование отметилось бы как одна из блистательнейших страниц в истории России. Но, к сожалению, он был не только невежда. Это еще ничего. Недостаток сведений пополняется знаниями окружающих. Он боялся умных и ученых людей! Он ненавидел их. Самым ужасным приговором для государственных людей в его устах было: он слишком умен для меня. Настоящие курдские мозги!

— Что? — не понял я.

— Курдские мозги… А вы еще кавказец! Неужели не слышали дома: «У него курдские мозги»?

— Не случалось!

— У нас есть пословица: вбил дурак гвоздь в курдский мозг и сто умных, как ни потели, вытащить его не могли. Раз А. III влетела в голову какая-нибудь мысль, — кончено. Вы могли созвать всю Академию наук и доказывать, что это чепуха — все равно. Он тупо смотрел бы вам в глаза и повторял: «Я сказал». А. И в свое помазанничество не верил. Считал это прерогативой самодержавия — такою же, как корона, скипетр и держава… Регалией, что ли, власти, и только, а А. III признавал, как догмат, что его ум и сердце в руке Божией и что он ни делает — во всем исполнение воли Всевышнего. Если он ошибается, значит, ошибается и Всеведущий. С этого его свернуть нельзя было. Ни один папа не верил так в свою непогрешимость. Как-то при нем заговорили о союзе Павла I с Фридрихом, как гибельном для России. Он очень резко возразил: «Об этом судить может только Бог. Ему виднее — зачем он направлял в эту сторону мысли государя». Если хотите, в пережитке средневековья у А. III было свое величие. Во всяком случае, это была не трость, ветром колеблемая, а громадный утес, о который разбивались и события и убеждения, и дела и люди, и правда и ложь. Я не знаю, каков он сейчас. Я давно не был в Петербурге. Повлияла ли на него действительность — не думаю.

В том же доме, где жил Михаил Тариелович, была большая и великолепная квартира хлебосольной «старой барыни» Челищевой, тоже коротавшей свой век в Ницце. Она, как и Лорис-Меликов, не мирилась с новым временем и новыми птицами. Тогда в этом солнечном городе образовалась русская колония, будировавшая из прекрасного далека, за «чертою досягаемости». В ней видную роль играло потом семейство Арнольди. М-me Arnoldi написала когда-то недурный роман из русской жизни «Vassilissa», и появиться у них на «четверговом пироге по-московски» без глубокого знакомства с этим классическим произведением считалось неприличным. Помню даже, как Макс. Макс. Ковалевский заехал ко мне из Больё.

— Нет ли у вас «Василисы»?

— Нет. А что?

— Да ведь мы с вами обедаем у Арнольди.

— Ну?

— Она заговорит о романе… Расскажите мне, в чем там дело?

Раз, когда я сидел вечером у Челищевой за русским самоваром (она любила демонстрировать писателей, художников и государственных людей хотя бы третьего сорта) и вел как-то спор с Викториеном Сарду, высокомерно изумлявшимся, что я не согласен с ним в каком-то вопросе о русской яви, от Лориса появился лакей. «Михаил Тариелович просит вас».

Я застал его за моей книгой.

— Слушайте, а ведь вы революционер.

— ?

— Да… И самый вредный в их смысле. Они, дураки, только не понимают вас… К вам никак только придраться нельзя. Вы в каждой странице точно вода под землей просачиваете, роете подземные норы. Вот ваши «Плевна и Шипка» и «Год войны», — сколько вас за них ругали! Даже, помню, в шовинисты вас записали… А вы ведь войну так рисуете, что прочти я такие книги юношей, проклял бы мундир, вместо академии генерального штаба пошел бы в университет и сделался штафом. А в «Соловках»… Разве это у вас обитель? Что вам Гекуба? Вы просто воспользовались Германом и Савватием, и за их иконостасом рабочую коммуну изобразили. Ну и Федора наша цензура!

— Остается радоваться, граф, что вы не у власти.

Он (лежа в постели) приподнялся на локоть и, остро сверля меня черными горячими глазами:

— А почему вы думаете, что я не ваш единомышленник? Во всяком случае, я не с ними…

Помолчал, помолчал…

— Да, тогда мне и читать некогда было. Меня и с газетами больше Александр Аполлонович[39] знакомил.

— Россия идет к великой катастрофе. Наше полицейское правительство — совсем архаическое. Оно и слепо, и глухо. Я радуюсь, что умру скоро. Не доживу до страшных дней, когда наше отечество рухнет… В бессонные ночи — а они у меня часты — я вижу этот неизбежный суд истории. Подумайте: сколько времени прошло с раскрепощения крестьян, а им императорская власть не дала даже сносной школы. Александр II несколько раз говорил об этом, но наша придворная св. Германдада всегда становилась между ним и народом. Александру III и в голову не приходит народное образование. Если Победоносцеву удастся, он все его сосредоточит в руках попов. В этом ужас. Безграмотностью масс воспользуются умные демагоги и направят этот темный океан, куда захотят. И во всем так: возьмите родное мне военное дело. С турецкой войны сколько прошло? Ведь мы нашу балканскую кампанию едва-едва дотянули. Все у нас расползалось и разлезалось. А с тех пор ни одна прореха не заштопана. Успокоились на дешевом «Гром победы раздавайся» и заснули. Александр II говорил: «Нужно оставить это сыну». А сын взял Ванновского, который хвастается: «Вот я никакого высшего образования не получил, а сделался военным министром!» И вся мощь громадной империи в таких руках. А государь радуется: «Наконец я нашел человека, который мне понятен». Я не знаю, откуда придет гроза, но она идет. Я вот в этой комнате, закутавшейся от света в темные гардины, предчувствую, вижу грозу… Какой-нибудь нежданный враг ударит на нас. И расшибет… А потом неизбежный ход истории: другого нет. Побежденная страна потребует реформ. Не нынешнее же правительство даст их. Оно все время сидит на штыках. Положение неудобное… Сам народ возьмется за дело. Ну, первые попытки будут задавлены… А потом… Знаете, ужасно то, что эти люди думают, будто для них история создаст новые пути, а не погонит их по старым. Поэтому их не пугает пример других династий и режимов. Я у вас прочел: «Когда история приговаривает к смерти тот или другой порядок, он не находит к своим услугам ни талантливых, ни сильных, ни умных людей». Какая это правда! Я отсюда оглядываюсь на Петербург. Ведь там уже исполняется этот приговор. Вокруг Александра III — нет таких. Я их всех знаю и вижу отсюда. Какая это все бездарность! Да, вы правы, страшно правы. Хорошо умереть теперь… Советую и вам не дожить до исполнения вашего зловещего пророчества.

В это время он уж не выходил из дому.

Очень плохо себя чувствовал. Сам говорил: в груди арба скрипит… Лежал целые дни и только в окно любовался великолепными пальмами, магнолиями и такой святой чистотою лазури, какой не видел и в небесах родного ему Кавказа.

Он знал, что дни его сочтены, и ждал спокойно. Любил повторять:

— Я старый солдат, и если смерть до сих пор меня щадила, так уж никак не по моей вине. Каждый день для меня отсрочка и… не особенно ценю ее. Время такое, что мы с Милютиным не нужны. А так коптить небо скучно.

В Ницце было сильное землетрясение.

— Наш дом ходуном, — рассказывали мне на place Grimaldi. — Ждали, вот-вот рухнет. Все бежали, кого в чем застало (дело было ночью) — на улицу, на площадь, к берегу.

Денщик (при нем остался такой) будит графа.

— Вставайте, ваше сиятельство!

— Зачем?

— Земля трясется! Сейчас все провалится!

— Что провалится?

— Земля!

— Куда?

— Скрось землю!

Как раз в это время глухой удар и судорога кабинета, где спал на диване Михаил Тариелович.

— Что ж, ты думаешь, если я встану, земля успокоится? Ступай, не мешай мне спать!

Перевернулся и заснул.

А кругом росла паника, обезумевшие ниццарды чуть не кидались в море. Перепуганные иностранцы в костюмах, не поддававшихся описанию, сослепу носились по улицам, а великолепный Мамонт Дальский, как был в постели, так и влез на фонарный столб, весьма основательно сообразив, что дома, пожалуй, и не уцелеют, а столб во всяком случае устоит.

Вечера он проводил за винтом. Постоянным партнером графа был Харитоненко. Вообще, это была не жизнь, а медленное, скучное доживание.

— Я в первый раз узнал, что в сутках двадцать четыре часа! — говорил он.

Ему некуда было девать их. Другой осколок эпохи Александра II — Д. А. Милютин, уединившийся под тень Симеизских тополей и кипарисов, разводил виноградники, писал свои воспоминания (интересно узнать, в каких кладезях государственного или семейного архива хранятся эти драгоценнейшие документы?). Его посещали выброшенные за борт уцелевшие работники «времени реформ». Наконец, когда ему надоедало однообразие крымского пустынножительства, он садился на пароход в Севастополь и делал экскурсии в Константинополь, Афины, Патрас и через Апулию в Неаполь и Рим. В одной из таких я его встретил, и изумился бодрости и неутомимости этого старца. Лорис-Меликов переходил от дивана к столу, и только. На его лице все чаще и чаще я замечал уныние. Как-то у него вырвалось:

— Не знаю, зачем живу… Меня оторвали от живого и кипучего дела. Я ведь не знал минуты покоя. Все последние двадцать лет провел в бреши или, как один из ваших героев говорит, на Малаховом кургане.

Действительно, до тех пор, до этой ниццской живой могилы, обвеянной шелестом пальм, дыханием поздних роз и ласковым трепетом моря, но все-таки могилы, он стоял на страде, не отрывая рук от государственного руля. Хорошо или нет, но делал свое дело. Во всяком случае, несравненно лучше, чем полуграмотные дворники Александра III. А тут вдруг — уходи в пространство — ты нам не нужен. Понадобились гробокопатели, которые сведут на нет все, что удалось до сих пор сделать, несмотря на невозможнейшие условия законодательного зодчества. Отнята надежда на лучшее завтра, право крикнуть предостерегающее «берегись», когда видишь, что корабль несется на подводные рифы или на утесы, не различимые слепотствующим кормчим в туманах такого близкого будущего.

Он потому и дряхлел так быстро, — человек неутомимой борьбы, боевой тип. Он и в мирный труд в Петербурге, Харькове, на Кавказе, всюду, куда его бросала судьба или «высочайшее повеление», вносил решительные приемы военного времени, не знал сна и досуга, — а тут сплошное безделье, и некуда девать этих растягивавшихся в бесконечность, ничем не наполненных часов. И тянутся они для беспокойного характера, кипучей энергии и стальной воли так, что хоть головой в стену бейся…

Я упомянул о Милютине и его записках.

Лорис-Меликов вел тоже свои, но это был человек живого дела, а не письма, который сейчас же хотел видеть, что выходит из его работы. Милютин и на посту военного министра, и в бесчисленных комитетах — оставался профессором и писателем, обладавшим недюжинным талантом. Я помню его записки о Кавказской войне, в которой он участвовал еще при Николае I (ведь тогда все эпохи русской истории скрещивались не наиболее важными течениями народной жизни, — а вотчинным порядком — именами царей, часто враждебных собственному народу!). Не могу не повторить еще раз — авось это направит кого-нибудь, имеющего силы на такой подвиг, подобный Геркулесову в Авгиевых конюшнях — надо во что бы то ни стало найти мемуары Д. А. Милютина. Ведь они освещают дела и людей самой интересной эпохи нашей истории — эпохи, где этот просвещенный автор и по тогдашнему либеральный «сановник» был не только ответственным работником, но часто вождем и вдохновителем. Не ждать же нового беспардонного Носаря, который по малоумию и мстительному гневу возьмет да и сожжет государственный архив, как он жег такой же Петербургского Окружного Суда и Судебной Палаты. Там же ведь ждут во блаженном успении архангельской трубы многочисленные письма и записки М. Д. Скобелева. По повелению Александра III их отбирали у всех друзей и знакомых гениального полководца, может быть, для того, чтобы окутать непроницаемой тайной все обстоятельства его убийства спадассинами «священной дружины», убийства, совершенного по приговору, подписанному без ведома царя, — на это бы Ананас не пошел — одним из великих князей и «Боби» Шуваловым, считавшими этого будущего Суворова опасным для всероссийского самодержавия.

Да, Лорису было хуже, чем Милютину.

Мне кажется, что он и записки свои бросил.

По крайней мере, он не раз говорил:

— Я привык, любезный друг, не писать, а подписывать.

Еще диктовать туда-сюда, но и для этого в тогдашней ниццской русской колонии он не нашел бы достаточно грамотного и досужего человека. Визиты, сплетни, интриги вокруг русской церкви, файфоклоки, флирт и Монте-Карло поглощали все время этих в большинстве пустых и глупых недоносков. А кто был поумнее, у тех оказывались свои большие дела и неотложные работы.

«Либеральный чиновник» — это теперь звучит наивно и смешно. Мы берем такие верхние ноты, чуть ли не в трехчетвертное ля-бемоль социального творчества попали, что средний регистр нас не удивляет, но в те времена, о которых я вспоминаю, даже такой слабительный лимонад, как «диктатура сердца», был в диковину. Лориса-Меликова, впрочем, всегда тянуло влево. Он в своем изгнании дружил с Белоголовым, с Джаншиевым, с эмигрантами-врачами. Как-то я застал у него зловещую и несколько театральную фигуру настоящего бундиста. Было ли это со стороны Лориса-Меликова лукавство, но он так заворожил мрачного незнакомца, что тот, выходя со мною, несколько раз повторял:

— Вот это человек!.. Никогда не думал!

А на другой день Михаил Тариелович мне: «Знаете, каждого купить можно. Одного звездою, другого деньгами… А этот, вчерашний, дешевле всего».

— ?

— Так… Он, уходя, так мне жал руки… А я, всего только, его внимательно не слушал!

Потом он о таких же типах:

— Страшные люди! Мы все не верим себе. Жизнь большинства из нас — сплошное ложное положение. Мы думаем одно, говорим другое и делаем третье. Эти верят тому, что они говорят. За ними большая сила. Весь их кругозор — в куриный нос, но у других он еще короче, а убежденность их, разумеется, увлекает массу. У них готовые лозунги, и они так же легко воспринимаются ею, как… впрочем, вспомните апостолов. Ведь и всю их философию, все учение можно уложить в десять строк всего — легко усвоить, выучить и повторить другим. А главное, не надо думать, догадываться. Я читал ваши книги давно, признал в вас революционера, но у них будет больше успеха. Вы доказываете — а народу это скучно… Эти проще: они приказывают, и толпе это понятнее.

Блуждавшие по Европе сановники тоже заглядывали к нему. Но с опаской… Или точно совершая подвиг невероятного мужества.

— Я ничего не боюсь… Я даже у Лориса был…

И сам на себя любуется в зеркало: вот-де какая я цаца, смотрите на меня, православные.

Даже заплечные мастера Ананаса III показывались у него, складывали губы пупоном и журчали: как-де у нас жалеют, что вашего сиятельства нет в Петербурге. А между тем стоило бы вам, граф, пожелать и… Наш Августейший сколько раз вспоминал… Ваша государственная мудрость… и проч. и проч. и проч., все, что полагается Иуде Искариоту говорить в таких обстоятельствах. После них, бывало, Лорис-Меликов отдувается, точно он воз в гору тянул.

— Много я теперь согрешить могу. Два вечера с Дурново провел. Сейчас бы умереть — прямо в рай.

Он с ними и говорить не умел, а может быть, и не хотел. Только с ласковою усмешкой слушал. Понимай-де, как хочешь.

— И ведь всякий щучий мозг воображает, что он обвел меня вокруг пальца. А в Питере хвастаться будет: «Я-де армяшку так пронял. Он уж и туды, и сюды, а я его и в хвост, и в голову». Знай-де наших, какие мы богатыри.

Я помню раз такое свидание.

К Лорису приезжали «каяться» разные старые сослуживцы и единомышленники, побратавшиеся при дворе с Победоносцевыми и Толстыми. Вращаясь вокруг грузной фигуры А. III, поневоле ставили точки ко всему движению народа и государства, все-таки начавшемуся в прошлое царствование. И не только ставили точки, но и делали мерзости, а старое тянуло к другому, к либерализму интимных вечеров и товарищеских обедов в отдельных кабинетах у Донона. Отдыхая за рубежом, они считали долгом (заметая след лисьими хвостами) собеседовать с Михаилом Тариеловичем в минорном тоне. По Щедрину — являлись «сечься». Лорис, лукаво щуря глаза и пряча под большим армянским носом насмешливую гримасу, добродушно выслушивал все…

А сам молчал.

— Отчего же вы ему не отвечали?

— Так ведь это он тут, в смокинге, между обедом в Кафе Режан и ужином в Арменонвиль. А как нацепит в Питере вензеля — сейчас опять будет каяться в другую сторону, с сокрушенным видом и столь же искренно и откровенно. Вот-де, что мне этот восточный человек, Карапетка, говорил… Ну уж… Только бы дожить.

И вдруг:

— Тяжело мне… Как тяжело, без дела.

— И ведь, что ужасно: ясно вижу, черным по белому, как бедной России придется расплачиваться за эти знаки препинания Александра III…

Он так часто из своей ниццской кельи уносился тревожным предчувствием к далекой России, что и я, поневоле, вспоминая встречи с ним, возвращаюсь то и дело к этой излюбленной им теме. Он, казалось, читал в закрытой книге неумолимых судеб то, что ждало нас в очень близком будущем. Он даже предвидел неизбежную войну с Японией, и в его смятенной душе росло сознание общей вины перед народом, которому суждено пройти через катаклизмы: «И они будут так же неизмеримы, как громаден он. Маленькие политические единицы легко проходят через всякие потрясения. В какой-нибудь Португалии, напр., родовые боли революции пройдут в неделю-две, а в России даже не определишь, сколько этому чудовищному котлу надо будет перебродить, чтобы все в нем опять отстоялось… И это неизбежность! Пока еще есть время, и я в Петербурге говорил, писал туда — и в ответ: «Давно ли вы, граф, стали трусом…» Или: «У страха глаза велики». А Победоносцев даже в государственном совете отрезал мне: «Разумеется, злоумышленникам нужна будет диктатура сердца… Поставь кое-кого из их пособников и покровителей к рулю — тогда действительно и у нас повторится 93 год, и новый Людовик XVI взойдет на эшафот. Пусть нас не пугают инородцы (это, разумеется, — намек на меня). У русского царя найдется достаточно и кандалов, и штыков, и мест, которые на географических картах обозначаются точками, для тысячи самозванных Дантонов, Маратов и Робеспьеров…» Я поднялся и спрашиваю: «Кого это ваше высокопревосходительство считаете инородцами?» А кощей, сверля меня в упор злыми глазами: «Как кого? Ведь ваше сиятельство изволили только что говорить, что в России революция будет особенно ужасна потому, что наша страна представляет конгломерат десятков народов, интересы которых часто не только не сходятся, а противоречат одни другим. И что успокоение, которого можно достигнуть в одноплеменном государстве легко — идя навстречу его господствующим требованиям, — почти невозможно там, где все это сшито на живую нитку и готово расползтись при первом удобном случае». И потом ехидно подчеркнул: «Прошу заметить, что, по толкованию графа, любовь к царю, вере и отечеству является только живой ниткой… Ну что же, у его величества найдутся, когда понадобится, не только живые нитки, но и мертвые петли!»

— Не могут, — волновался Лорис-Меликов, — такие преступления правителей проходить безнаказанно для их подданных. Народы, которые терпят подобную власть, так же виновны, как и она. Перед высшим судом истории они всегда в ответе. И, разумеется, к вашему социалистическому раю, — насмешливо подчеркнул он, — России, хоть она и православная, придется пройти через католическое чистилище.

— Вы спрашиваете: откуда придет гроза? Почем я знаю. Я не сейсмограф, чтобы указать это. Да и сейсмографы отмечают только то, что уже где-то началось… Думаю, что созданная при благосклонном содействии российских императоров Голштейн-Готторпской династии могучая Германия толкнет нас куда-нибудь в опасную и, во всяком случае, безумную авантюру, чтобы ослабить нас и, обессиленных, утративших волю, гений, характер, — разгромить, расчленить и вернуть к границам Великого Княжества Московского. На нашем востоке растут страшные силы… Представьте, чем будет пробудившийся Китай… А что такое молодая, или, лучше сказать, воскресающая Япония? Я присматривался, когда стоял у власти, к их дипломатам. Могу сказать, они не по плечу нашим. Сюсюкающие, пронырливые, наблюдательные, они видят все… И их обязательная улыбка — является для меня зловещее трагической маски… Я когда-то заговорил об этом с государем накануне моей отставки… Он удостоил только засмеяться и потом — Черевин мне передавал — Александр III ему: «Представьте себе, Лорис меня Японией пугать вздумал». Ну, разумеется, общий хохот. А приглашенный в этот день к высочайшему столу Ванновский как будто вскользь заметил: граф видит, что почва под ним колеблется после ужасного события (1-е марта), ну и строит себе золотой мостик в государственные канцлеры и министры иностранных дел.

— А теперь, ведь, немного прошло, посмотрите, кто остался в Петербурге. Кого оттуда гонят? Всех сильных людей, людей инициативы, способных брать все на свою ответственность. Глупым людям — нужны слепые исполнители, каменщики, а не архитекторы, писцы, а не законодатели. И ведь жизнь не ждет. Мировые воды бегут мимо, созидают рядом вавилоны. Под лежачий камень они не текут, а через него перебрасываются… Сейчас мне пишут о нашем способе защищать западную границу: немцы там — крепость, а мы против сейчас же церковь, две, три. В иноверной массе! По австрийскому рубежу — швабы нарыли сплошной ряд твердынь, которые придется одолевать нашим серым богатырям, а мы — визави — православные обители, точно Холмщина и вся эта окраина сразу воссоединится с нами от звона колоколов. Подумаешь, какие трубы израильские против новых иерихонов… А в военном ведомстве — полный простор безымянному доносу. Теперь начальству приходится трепетать не только своих помощников, но и писарей. Чуть что — сейчас же анонимное послание Ванновскому, а он на место командирует Баранка или кого другого. А роль жандармов в дивизиях и корпусах! Следи-ка за офицерами, за направлением умов… Да… Не сразу все придет. Сначала боевые неудачи… Потом крах внутри и развал всего Государства.

— Ну уж и всего Государства!

— Не так это глупо, как вам кажется. Какие обручи сбивают Россию в одно политическое тело? Ведь не внутренняя связь, не химическое сродство, а именно обручи… Хоть и железные. А если кто или что их собьет? Что же, доски сами удержатся? Разве это «отечество» для населяющих его народов? В лучшем случае, кордегардия или Управа Благочиния. Была когда-то такая. Пришел, дал взятку и грабь. Своего рода папская индульгенция вперед… Обеспечение полной безнаказанности… Эх, лучше не думать. А только вот что скажу вам: умру скоро, вы меня переживете и не раз позавидуете мне.

Разве покойный не был хорошим пророком?

Сколько раз в роковые дни всероссийского боевого позора, сначала у Тихого океана, а потом на западе, и теперь в страшную эпоху народного гнева, творческого, но беспощадного, я завидовал ему, лежащему в своей далекой могиле.

Мертвые сраму неймут…

Как жаль, что я не принадлежу к тем живым, которые его не чувствуют!