Давно, давно уже прошло то время, когда я в последний раз любовалась милым кротким лицом моей бабушки: целовала ее бледную щеку, покрытую морщинами; смотрелась в голубые глаза, полные доброты и любви; давно, давно уже ее старые руки благословили меня в последний раз! Нет уже более доброй старушки! Давно покоится она в холодной земле!
Но для меня она не умерла! Образ ее вполне отпечатлелся в моей душе, и пока я буду жива, — он будет жить во мне. Если б я умела хорошо владеть кистью, я иначе изобразила бы тебя, милая бабушка; но настоящий очерк, сделанный простым пером, не знаю понравится ли кому-нибудь.
Да и ты ведь всегда говорила: «На весь свет не угодишь». Я осталась бы довольна и тем, если бы нашлось несколько читателей, которые прочитали бы рассказ о тебе с таким же удовольствием, с каким я пишу.
I
У бабушки были две дочери и сын. Старшая дочь жила долго в одном дружеском семействе в Вене, где и вышла замуж; место ее в этом семействе заняла другая дочь. Ремесленник сын был женат и жил самостоятельно в городе, в доме взятом за женой. Бабушка жила в горах, в деревне на Силезской границе; жила покойно в маленькой хижине со старухой Беткой (Елизаветой), которая была ее ровесница и служила еще у ее родителей. Но она не чувствовала себя одинокою в своей хижине; все жители деревни были ей братьями и сестрами, а она им была матерью; без нее не обходились ни крестины, ни свадьба, ни похороны.
Вдруг однажды получает бабушка из Вены от старшей дочери письмо, в котором та ее извещала, что муж ее вступил в службу к одной княгине, имеющей большое поместье в Чехии, недалеко от нагорной деревни, в которой жила бабушка, и что она переселится туда со всею семьей, а муж ее будет там жить только летом, пока там бывает княгиня. В конце письма она просила бабушку перебраться к ним на житье и скоротать свой век с дочерью и внучатами, которые бы на нее не нарадовались. Бабушка расплакалась и не знала, что делать. Сердце тянуло ее к дочери и внучатам, которых она еще не знала, а долгая привычка приковывала к маленькой хижине и к добрым людям.
Но кровь взяла свое: сильное желание превозмогло давнюю привычку, и бабушка решилась ехать. Хижинку со всем, что в ней было, предоставила она старой Бетке со словами: «Не знаю, каково мне там будет; если понравится, то я умру не у вас».
Вскоре после этого около хижины остановилась тележка. Вацлав поставил на нее бабушкин разрисованный сундук, самопрялку, без которой она не могла жить, корзину с четырьмя хохлатыми курицами, мешочек с двумя четырехцветными котятками, а потом уже посадил расплакавшуюся, растроганную бабушку. Она отправилась на новоселье, провожаемая благословениями друзей.
Сколько ожиданий, сколько радости в Старом Белидле![1] (Так называл народ одинокое здание в роскошной долине, в котором должна была поселиться пани Прошкова, дочь бабушки.) Дети беспрестанно выбегали на дорогу посмотреть, не едет ли Вацлав, и каждому, кто только проходил мимо, говорили: «Сегодня приедет наша бабушка!» Сами же постоянно задавали себе вопросы: «Какая же это будет бабушка?»
Они знали много бабушек и рисовали их пред собою, но не знали все-таки, на которую из них будет походить их бабушка. Наконец подъехала к дому тележка. «Бабушка едет!» — раздалось по всему дому, и пан Прошек, жена его, Бетка с грудным ребенком на руках, дети и две большие собаки, Султан и Тирл, все выбежали к дверям встречать бабушку.
С тележки слезла женщина, покрытая белым платком и одетая по-деревенски. Дети встали все трое в ряд и не спускали глаз с бабушки. Пан Прошек жал ей руку, дочь со слезами обнимала ее, а она, тоже со слезами, целовала ее в обе щеки. Бетка подсунула ей полнощекую Адельку; бабушка улыбнулась ей, назвала ее милым дитятком и перекрестила. Потом посмотрела на остальных детей, сказав им самым дружелюбным тоном: «Золотые мой деточки, как я тешилась-то на вас!» Но дети опустили глаза и стояли неподвижно, как будто примерзли, и только по приказу матери подставили бабушке свои розовые щечки для поцелуев. Они не могли опомниться. Каким образом эта бабушка была совсем не такая, как все когда-нибудь ими виденные? Такой бабушки они еще в жизнь свою не видали! И дети не спускали с нее глаз. Пока она стояла, они ходили вокруг нее и оглядывали с головы до ног. Они осматривали ее темную шубу со складками сзади, широкую зеленую юбку, обшитую широкою лентой; понравился им красный с цветами платок, которым бабушка была повязана под белым платком; они сели на пол, чтобы разглядеть хорошенько красные метки на белых чулках и черные туфли. Вилимек поскоблил цветные зубчики на плетеной корзинке, которую бабушка держала в руках, а четырехлетний Ян, старший из мальчиков, понемножку поднимал у бабушки белый, обшитый красною лентой, фартук, потому что ущупал под ним что-то твердое. Там был большой карман. Яну очень захотелось узнать, что в нем есть, но старшая из детей, пятилетняя Барунка[2], оттолкнула его, говоря шепотом: «Смотри, я скажу, что ты тянешься к бабушкиному карману!» Шепот был немножко громогласен и был бы слышен даже за девятою стеной. Бабушка услыхала, перестала разговаривать с дочерью и взялась за карман, говоря: «Ну, посмотрите, что у меня тут есть!» Затем она выложила на колени четки, ножик, несколько хлебных корок, кусок ленты, два пряничных конька и две куклы. Последние вещи были предназначены детям, и отдавая куклы[3], бабушка сказала: «Бабушка привезла вам и еще кое-что!» — и тотчас вынула из мешочка яблоки и разрисованные яйца, выпустила из мешка котят, а из корзины цыплят. Сколько было радости! Сколько прыганья! Бабушка была самою лучшею бабушкой! «Это майские котятки, четырехцветные, они хорошо ловят мышей; они хороши для дома. Эти цыплята ручные, и когда Барунка их приучит к себе, они будут бегать за ней как котята». Так рассказывала бабушка, а дети ее снова спрашивали о том и о сем, и уже нисколько не робея, очень скоро подружились с бабушкой. Мать кричала на них, чтоб оставили бабушку в покое и дали бы ей отдохнуть, но бабушка отвечала: «Не мешай нашему удовольствию. Терезка, ты видишь, как мы рады друг другу!» И дети послушались бабушки. Один сел ей на колени, другой встал за ней на лавку, а Барунка стояла перед ней, глядя ей прямо в лицо. Одному казалось удивительным, что у бабушки волосы белые как снег, другому — что у бабушки руки сморщенные, а третий говорит: «Что это, бабушка, у вас только четыре зуба?!» Бабушка усмехнулась, и гладя каштановые волосы Барунки, отвечала: «Потому что я старуха; когда вы будете стариками, так тоже переменитесь». Но дети не могли понять, каким образом их белые гладкие руки могут также сморщиться, как у старой бабушки.
Бабушка с первой же минуты свидания не только овладела сердцами своих внучат, но и сама также вполне отдалась им. Пан Прошек, зять бабушки, которого она не знала, в первое же свидание вполне приобрел любовь ее своею прекрасною наружностью, дышавшею добротой и откровенностью. Одно в нем ей не нравилось, это то, что он не знал чешского языка. А она что и знала по-немецки, то давно уже забыла. Однако ж ей очень хотелось побеседовать с Яном. Ян обрадовал ее тем, что понимал чешскую речь; бабушка тотчас узнала, что в доме говорят на двух языках. Дети и слуги говорили с паном Прошком по-чешски, а он им отвечал по-немецки, что впрочем они понимали. Бабушка надеялась, что со временем, в будущих отношениях с зятем, они будут понимать друг друга, а между тем все-таки, насколько могла, старалась заставить понимать себя.
Дочь свою бабушка уже почти не узнала; она видела ее всегда веселою, сельскою девушкой, а тут встретила молчаливую, важно задумчивую и богато одетую госпожу с барскими манерами. Это не была ее прежняя Терезка! Бабушка также тотчас увидела, что домашняя жизнь дочери не походила на ту, к которой она привыкла. В первые дни она была вне себя от радости и удивления, но мало-помалу ей делалось неловко, казалось неудобно в новом доме, и если бы не было этих внучаток, то она бы скоро опять воротилась в свою хижинку.
Хотя у Терезки и были некоторые барские прихоти, но за них на нее никто не мог сердиться, потому что она была все-таки чрезвычайно добра и справедлива. Пани Прошкова очень любила свою мать и неохотно бы рассталась с нею уже и потому, что сама должна была исполнять в замке должность кастелянши, а кроме матери у нее не было никого, кому бы она могла вполне доверить хозяйство и детей.
Поэтому ей было прискорбно, когда она заметила, что бабушка скучает, а это она заметила тотчас и угадала, чего недостает бабушке. Однажды Терезка сказала:
— Я знаю, мамочка, что вы привыкли работать и что вам может наскучить целый день возиться с детьми. Не хотите ли прясть? У меня есть наверху немножко льна; будет у нас его и много, если уродится. Мне было бы особенно приятно, если бы вам не было трудно порой присмотреть и за хозяйством. Я все время трачу на присмотр за замком, на шитье и варенье, а во всем остальном должна полагаться на чужих людей. Прошу вас, будьте моею помощницею и распоряжайтесь всем, как вам угодно.
— Я сделаю это с радостию, если только угожу на тебя; ведь я уже привыкла к такой работе, — отвечала вполне довольная бабушка. И в тот же день слазила наверх посмотреть лен, а на другой день дети в первый раз в свою жизнь видели, как прядут.
Первое, что бабушка взяла на себя, было печение хлеба. Она не могла видеть, как слуги без всякого почтения обращались с даром Божьим: ни в квашне, ни при сажании в печку они его никогда не перекрестят, как будто кирпич какой-нибудь держат в руках. Бабушка, замешивая тесто, крестила квашню мутовкой[4] и сопровождала его благословениями до той минуты, когда хлеб был уже на столе. Во время печения хлеба не смел также никто стоять тут разиня рот, чтобы не сглазить дар Божий, и даже Вилимек, входя в такое время в кухню, не забывал сказать: «Господи благослови».
День, когда бабушка пекла хлеб, был внучаткам праздником. Каждый из них получал по фламингу и по пирогу со сливами или яблоками, чего прежде никогда не бывало. Но они должны были привыкнуть не ронять крошки на пол: «Крошки надо в огонь», — говорила бабушка, сметая со стола крошки, и бросала их в огонь. Если ж кто-нибудь из детей ронял крошки на пол, она приказывала тотчас собрать их, говоря: «Не смейте ходить по крошкам, за это души в чистилище плачут». Также очень сердилась она, если замечала, что хлеб неровно срезан, и всегда говорила: «Кто не сравняет хлеба, тот не поладит и с людьми». Однажды Яник попросил бабушку срезать ему с хлеба всю корку, которую он всегда охотно ел; но бабушка этого не сделала, сказав ему: «Разве ты никогда не слыхал, что кто неровно режет хлеб, режет Господу Богу пятки? Не смей у меня привередничать в еде!» — и Яник должен был отказаться от лакомого куска.
Все валявшиеся куски хлеба и корки, не доеденные детьми, бабушка совала в карман; если потом случалось быть около воды, то она бросала хлеб рыбкам; крошила муравьям, когда гуляла с детьми, или отдавала птичкам в лесу; одним словом, она не тратила даром ни одного кусочка хлеба и всегда говорила: «Уважайте дар Божий, без него худо, а кто его не уважает, того Бог тяжко накажет». Если ребенок ронял хлеб из рук, то должен был тотчас поцеловать его, как бы прося извинения; также, если где-нибудь лежало зернышко гороху, то бабушка, увидев его, всегда целовала обозначенный на нем росток. Тому же самому учила она и детей.
Если на дороге попадалось гусиное перышко, то бабушка тотчас указывала на него со словами: «Подними его, Барунка». Иногда ленивая Барунка отговаривалась: «Да, бабушка, что нам в одном пере?» А бабушка ее тотчас за это бранила: «Ты, дитятко, должна знать, что если одно перо прикладывать к другому, то их будет много; помни всегда пословицу: хорошая хозяйка за одним пером через забор перескочит».
Бабушке не слишком нравилась новомодная меблировка в большой комнате (их было две) в четыре окна, в которой спала пани Прошкова с мужем и Аделькой, и в которой обедали или полдничали только в торжественные дни. Ей казалось, что на таких упругих креслах, с такими вырезными спинками, неловко сидеть, что человек должен всегда остерегаться, как бы не упасть самому или не изломать кресла, слишком крепко прислонясь к нему. Она однажды только решилась сесть на диван; но лишь только подушка опустилась под ней, как бедная старушка до того испугалась, что чуть-чуть не закричала. Дети засмеялись над ней, сели на диван и качаясь звали к себе бабушку, чтоб опять подошла, и уверяли, что он не развалится; но бабушка не шла. «Убирайтесь! — говорила она, — кто же садится на такие качалки, это прилично только вам». На блестящие столы и шкафы она боялась что-нибудь поставить, чтобы не испортился лак, а шкаф со стеклянными стенками, наполненный различной посудой, стоял в комнате на грех, как выражалась бабушка. Дети очень охотно прыгали возле шкафа и всегда что-нибудь стаскивали, за что им много доставалось от матери. Однако нянча маленькую Адельку, бабушка охотно садилась за фортепиано, потому что расплакавшийся ребенок умолкал тотчас, как только бабушка начинала потихоньку стучать по клавишам. Барунка иногда учила бабушку наигрывать одним пальцем песенку: «Это кони, это кони…», а бабушка, кивая головой, пела и всегда размышляла: «Чего эти люди не выдумают! Подумаешь, что там непременно заперта птичка; точно какой голос там поет!»
Без необходимости бабушка не входила в комнаты дочери. Когда нечего было делать, ни на дворе, ни в доме, то она очень охотно сидела в своей комнатке, помещавшейся возле кухни и людской.
Комнатка эта была устроена по вкусу бабушки. У большой печки стояла лавка, а у стены бабушкина постель; тотчас около печки, за кроватью, помещался разрисованный сундук, а у другой стены кровать Барунки, которая выпросила у матери позволение спать с бабушкой. Посередине стоял липовый треножный стол, а над ним свешивалась вниз голубка, как подобие Святого Духа. В углу у окна стояла самопрялка и пряслице с надетою куделью, в которой торчало веретено, мотовило[5] висело на гвозде. На стене висело несколько образов, а над бабушкиною кроватью было Распятие, украшенное цветами. Между окнами зеленели в банках мускат и базилик, и в полотняных мешочках висели различные коренья, липовый и бузинный цвет и т.п., что составляло бабушкину аптеку. За дверью висела оловянная кропильница. В ящике в столе было бабушкино шитье, том «набожных песен», «крестный путь», связка запасных шнурков для прялки, крещенский мел и громовая свеча, которую бабушка имела всегда под руками и зажигала во время грозы. На печке стоял ящичек с трутом и огнивом. В доме для зажигания употребляли бутылочку, наполненную фосфором; но бабушка не хотела никакого дела иметь с этим проклятым снарядом. Только один раз попробовала она, но каким-то образом прожгла себе фартук, выслуживший полных 25 лет, да к тому же чуть и сама не задохнулась. С тех пор бабушка не брала бутылочку в руки. Тотчас запаслась ящичком с кремнем, дети принесли лоскутьев, надергали из них ниток и напитали их раствором серы. Бабушка, положив на печку свой зажигательный снаряд, ложилась спать уже со спокойною мыслью. Детям очень нравилось приготовление этого аппарата и они каждый день повторяли бабушке, что если ей нужно серных ниток, то они сделают.
Всего больше в бабушкиной комнате нравился детям ее раскрашенный сундук. Они с удовольствием рассматривали намалеванные по красному фону, голубые и зеленые розы с коричневыми листьями, голубые лилии и красно-желтых пташек; но самою большою радостью было для них, когда бабушка открывала сундук. Было на что в нем посмотреть! Внутренняя сторона крышки вся была оклеена образами и молитвами, привезенными с богомолья. Там был еще ящичек, а в нем каких-каких вещей не было! Семейные акты, письма дочерей из Вены, маленький полотняный кошелек, полный серебряных денег, посланных детьми бабушке на проживанье, но которых она не истратила и берегла собственно для удовольствия; деревянная шкатулка, в ней пять ниток гранат, к которым была привешена серебряная монета с изображением короля Иосифа II и Марии-Терезии[6]. Когда она отпирала эту шкатулку, что делалось каждый раз по требованию детей, то она им рассказывала: «Видите ли, милые дети, эти гранаты подарил мне покойный ваш дедушка к свадьбе, а этот талер[7] я получила собственноручно от императора Иосифа. Редкий был человек, дай Бог ему царство небесное! Когда я умру, все это будет ваше», — прибавляла она, запирая шкатулку.
— Бабушка, расскажите-ка нам, как это император дал вам талер? — спросила однажды Барунка.
— Напомните мне когда-нибудь в другое время, так я вам расскажу, — отвечала ей бабушка.
Кроме этих вещей было у бабушки в ящике двое четок от мощей, оборки к чепчикам и между всем этим всегда уже какое-нибудь лакомство для детей.
Далее в сундуке лежали белье и платья. Все эти юбки, фартуки, шпензеры[8] летние, шнуровочки и платья лежали в большом порядке, а сверху покоились два накрахмаленные чепчика с ленточною голубкой сзади. Тут дети не смели уже ничего перерывать у бабушки; если же она была в хорошем расположении духа, то вынимала одну вещь за другою, приговаривая: «Видите ли дети, этот канифас[9] у меня уже 50 лет, тот шпензер носила еще ваша прабабушка, а вот этому фартуку столько же лет, сколько вашей маменьке, а он все еще как новый! У вас же платья всегда испорчены. Это все оттого что вы не знаете, как дороги деньги. Видите, вот этот шелковый шпензер стоил сто гульденов, но тогда за него заплатили банковыми билетами». Так рассказывала бабушка, и дети тихо слушали, как будто бы все понимали.
Пани Прошкова желала, чтобы бабушка одевалась в другое платье, более удобное, как она думала, но бабушка не изменила ничего в своем покрое и всегда говорила: «Господь Бог наказал бы меня, старуху, если б я захотела гоняться за модой... Для меня таких новостей не существует, моему старому разуму это не под стать». И она осталась при старом. В доме тотчас же все стало исполняться по приказанию бабушки, все ее называли «бабушка», и все было хорошо, что ни говорила, что ни делала бабушка.
II
Летом бабушка вставала в четыре часа, а зимой в пять. Первым делом ее было перекреститься и поцеловать Распятие, висевшее на фисташковых четках, которое она всегда имела при себе, а ночью клала под голову. Потом вставала с молитвой, и одевшись, кропилась святою водой, брала веретено и начинала прясть, припевая утренние духовные песни. Она сама, как старуха, не могла уже долго спать, но зная, как сон приятен, давала другим в этом полную свободу. Через час после того, как она вставала, слышалось мерное шлепанье туфлей, скрип одной, потом другой двери, и бабушка показывалась на крыльце. В то же самое мгновение гуси начинали гоготать в хлеве, свиньи хрюкать, коровы мычать, куры махать крыльями; откуда-то прибегали кошки и терлись у ног ее. Собаки выскакивали из конур, потягивались и в один прыжок были возле бабушки; если б она не остереглась, то они бы непременно сбили ее с ног и выбили бы из рук чашку с зерном для птицы. Все эти животные любили бабушку, и она их. Боже упаси, если она видела, что кто-нибудь мучил напрасно хоть бы даже червячка; она всегда говорила: «Если нужно убить что-либо, служащее ко вреду или пользе человека, то убивайте его во имя Господа Бога, только не мучьте».
Дети также не смели смотреть, как закалывают кур, потому что они стали бы жалеть, и курица не могла бы умереть.
Но однажды бабушка сильно рассердилась на обеих собак, Султана и Тирла, и было на что рассердиться! Они подкопались под хлев и разорвали в одну ночь десяток прехорошеньких желтеньких утят! У бабушки руки опустились, когда она поутру отворила хлевок и из него выбежала гусыня с оставшимися тремя утятками, испуганно гогоча, как будто оплакивая своих убитых птенчиков, которых она высидела, вместо их вертлявой, непоседливой родительницы. Бабушка заподозрила проказницу куницу, но оглядевшись, она убедилась, что это сделали собаки. Собаки, эти верные стражи! Бабушка не верила своим глазам!... А еще прибежали и ласкались, как будто ни в чем не бывало... и тут бабушка еще больше разгневалась. «Прочь от меня, вы злющие! Что сделали вам утятки? Знать голодны?... Неправда… Это вы сделали только из своевольничанья. Прочь от меня, не хочу вас видеть!..» Собаки поджали хвосты и улеглись по конурам; бабушка же, забыв, что еще рано, отправилась в комнату поведать дочери свою печаль.
Пан Прошек подумал, что или воры обокрали кладовую, или Барунка умерла, когда увидел входившую бабушку, заплаканную и бледную. Выслушав все происшествие, он не мог не усмехнуться над старушкой. Да что же для него несколько утят? Ведь он не подкладывал яйца; он не видал, как утята выклевывались из яичек, как они были красивы, когда плавали на воде, спрятав голову в воду и болтая ножками над водой. Пан Ян лишался только нескольких кусков жаркого! Поэтому он оказал достаточно справедливости, взяв кнут чтобы проучить собак. Бабушка заткнула уши, услыхав на дворе визг, но в то же время подумала: «Что делать... необходимо, чтоб они помнили!» Но когда в продолжение нескольких часов собаки не показывались из конур, она не могла не взглянуть на них, из опасения не слишком ли им досталось. «Что было, то прошло, а ведь это все-таки бессловесные твари» — говорила она про себя, заглядывая в конуры. Псы заскучали[10], жалобно поглядели на нее и почти на брюхе подползли к ее ногам. «Ведь вы теперь сожалеете об этом? Видите ли, так всегда бывает с проказниками! Помните же это!» И собаки это помнили. Если когда-нибудь видели, как на дворе переваливались утята или гусята, то всегда отворачивали свои разгоревшиеся глаза в сторону или уходили прочь, и таким образом приобрели снова полную благосклонность бабушки
Позаботясь о птице, бабушка будила слуг, если они еще не встали; в седьмом часу подходила к спящей Барунке, ударяла ее слегка по лбу — от этого, говорят, душа тотчас просыпается, и шептала: «Вставай, девочка, вставай, уже пора»; потом помогала ей одеться; затем шла в соседнюю комнату посмотреть, проснулась ли мелюзга; если кто-нибудь еще валялся, то бабушка похлопывала его ладонью, приговаривая: « Вставай, вставай! Петух уже девять раз весь сор обошел, а ты еще спишь, как тебе не стыдно!» Она помогала детям умываться, но не бралась их одевать. Она не могла сладить со всеми пуговками, крючочками и различными мелочами на юбочках и платьицах, и обыкновенно оборачивала назад то, что должно было быть спереди. Когда же дети были одеты, бабушка становилась с ними на колени перед образом Спасителя, благословляющего детей, прочитывала «Отче наш», а потом уже все отправлялись завтракать.
Если в доме не было никакой важной уборки, то бабушка сидела зимой за самопрялкой в своей комнате, а летом с веретеном под липой на дворе или в саду, или же шла гулять с детьми. Во время прогулки она собирала травы, которые потом сушила дома и сохраняла для домашнего обихода. В особенности до праздника Иоанна Крестителя[11] она ходила за травами во время росы, считая их полезнейшими. Если кто-нибудь делался болен, то уже бабушка тотчас имела наготове несколько кореньев, горький трифоль[12] от истощенья, от боли в горле репейник и т.п. С лекарями она не зналась во всю свою жизнь.
Кроме того приносила лекарственные коренья какая-то старуха с Крконошских гор; эти коренья бабушка особенно берегла и покупала их много. Эта продавщица кореньев и трав приходила каждую осень в определенное время и была всегда желанною гостьей в Старом Белидле. Каждый год дети получали от старухи по картузику чемерицы для чиханья; хозяйка получала различные благовонные коренья и мох, да кроме всего этого старуха целый вечер рассказывала детям о Рибрцоуле, о том, какой он шельма и что он делает в горах. Она рассказывала детям страсти о том, как Рибрцоуль переселяется к своей принцессе Каченке[13] куда-то на Каченкины горы, где она живет. Но принцесса не может его долго выносить возле себя и по временам гоняет его, а он так сильно плачет, что все горные потоки разливаются. Но когда она позовет его опять к себе, то он идет с такою радостью и поспешностью, что роняет, опрокидывает и уносит с собой все попадающееся ему на дороге. Он выворачивает с корнями деревья, мечет с гор камни, сносит крыши, словом, по дороге, где пройдет, словно попущением Божиим все превращается в ничтожество.
Собирательница кореньев приносила каждый год те же самые коренья и те же самые сказки, но детям они казались новыми и они снова радовались приходу старухи. Завидев на лугу зимовики[14], дети говорили: «Уже скоро старуха придет с гор». Если же она опаздывала несколькими днями, то бабушка обыкновенно говорила: «Что это сделалось с нашей старухой? Знать Господь Бог болезнью ее посетил, или она уже умерла!» И до той поры толковали о ней, пока она не показывалась в воротах со своею корзиной за спиной.
Часто бабушка отправлялась с детьми на довольно отдаленные прогулки, или в охотничий дом, или на мельницу, или же в лес, где слышалось пение птичек, где под деревьями разостланы были такие мягкие природные ковры и где росло столько благовонных ландышей, буковицы, печенковой травы, полевой гвоздики, целые кусты волчьего лыка и прекрасных царских кудрей[15]. Эти последние им приносила бледная Викторка, если видела, что они собирали цветы и вязали букеты. Викторка была очень бледна; глаза ее светились как два раскаленные угля; черные волосы ее были всегда растрепаны; никогда на ней не было хорошенького платья, и она всегда молчала. В конце леса был высокий дуб; там стояла Викторка по целым часам, напряженно глядя вниз на плотину. В сумерки она сходила уже к самой плотине, садилась на пень, покрытый мхом, гляделась в воду и долго, долго пела ночью.
— Почему же это, бабушка, — спрашивали дети, — на Викторке никогда нет хорошенького платья, даже и в воскресенье? Что это она никогда ничего не говорит?
— Потому что она юродивая.
— А что это, бабушка, значит: юродивая? — спрашивали дети.
— Ну, когда человек не в полном разуме.
— А что же делают не в полном разуме?
— Да вот, например, Викторка! Она ни с кем не говорит, ходит оборванная, живет летом и зимой в лесу, в пещере.
— И ночью также? — спрашивал Вилим.
— Конечно. Ведь вы слышите сами, как она до ночи поет у плотины, потом идет спать в пещеру.
— И не боится ни огоньков[16], ни водяного? — с большим удивлением спрашивали дети.
— Да ведь папенька говорит, что водяного совсем нет, — замечала Барунка.
Летом Викторка редко приходила в дом просить милостыню; зимой же она приходила, стучала в дверь или в окно, протягивала руку, и получив кусок хлеба или чего-нибудь другого, молча уходила назад. Дети, увидев на снегу кровавые следы ее ног, бежали за ней и кричали: «Викторка, поди к нам, маменька даст тебе бачкоры[17], ты можешь остаться у нас!» Но Викторка и не оглядывалась, убегая в лес.
Во время прекрасных летних вечеров, когда небо бывало ясно, и блестели звезды, бабушка охотно садилась с детьми под липку. Пока Аделька была маленькою, бабушка сажала ее к себе на колени, а Барунка и мальчики становились возле. Иначе и быть не могло: как только бабушка начинала что-нибудь рассказывать, так дети должны были смотреть ей прямо в лицо, чтобы не проронить ни одного слова.
Бабушка им рассказывала о светлых ангелах, живущих там наверху и зажигающих эти светила для людей; об ангелах-хранителях, охраняющих детей на всех путях жизни, радующихся, если дети умны, и плачущих, когда они непослушны. Дети обращали глаза свои к небесам, где сияли тысячи тысяч светил, маленьких, чуть мерцавших, и больших, блестевших самыми яркими цветами.
— Которая же из этих звездочек моя? — спросил однажды Ян.
— Это знает только Бог. Подумай только, возможно ли найти ее между этими миллионами звездочек?... — отвечала бабушка.
— Чьи же эти хорошенькие звездочки, что так блестят? — спрашивала Барунка.
— Эти звездочки назначены тем людям, которых Бог особенно милует, тем избранникам Божьим, которые много добрых дел совершили и никогда не прогневили Господа Бога, — отвечала бабушка.
— Но, бабушка, — спрашивала опять Барунка, когда от плотины послышались жалобные звуки несогласной песни, — у Викторки есть также своя звезда?
— Есть, да только темная. Ну, теперь пойдемте, я вас уложу спать, уже пора, — говорила бабушка, когда уже достаточно стемнело. Прочитывала с ними молитву «ангел Божий, хранитель мой», кропила их святою водой и укладывала в постели. Маленькие тотчас засыпали, но Барунка иногда подзывала к себе бабушку и просила: «Сядьте ко мне, бабушка, я не могу уснуть». И бабушка брала ее за руку и начинала с ней молиться до тех пор, пока она не засыпала.
Бабушка ложилась спать в 10 часов; это был ее урочный час, который всегда был чувствителен для ее утомленных глаз. До этого времени она оканчивала работу, которую задавала себе утром. Прежде нежели ложилась спать, она осматривала, все ли заперто; сзывала кошек и запирала их на подволоку[18], чтобы они ночью не забрались как-нибудь к детям и не задушили их; заливала в печках малейшую искорку, наконец приготовляла себе на столе ящик с трутом и лучину. Если ж можно было ожидать грозы, то бабушка приготовляла громовую свечку, завертывала каравай хлеба в белый платок, и кладя его на стол, говорила слугам: «Помните, что в случае пожара, самое первое, за что человек должен взяться, это хлеб: тогда уже никак не растеряемся».
— Ах, бабушка! Да ведь не всегда же угодит молния в дом, — отвечали слуги, чем, разумеется, не могли угодить бабушке.
— Один Бог всемогущ, как вы-то это можете знать. Осмотрительность никогда не мешает, не забывайте этого, — замечала бабушка.
Когда все было в порядке, она становилась на колени перед Распятием, молилась Богу, кропила себя и еще раз Барунку святою водой, клала себе под голову фисташковые четки и перекрестясь засыпала.
III
Если бы человек, привыкший к шумной жизни больших городов, шел по долине, где стоял одинокий дом, обитаемый семьей Прошка, то подумал бы: «Как это люди живут тут целый год! Я бы желал тут жить разве только пока цветут розы. Боже, что ж тут веселого?» Но там всегда было очень весело, и летом, и зимой. Под низкою кровлей пребывали спокойствие и любовь, иногда только помрачаемые обстоятельствами, например отъездом Прошка в столицу или болезнию кого-нибудь из домашних. Был этот дом невелик, но красив. Около окон, обращенных к востоку, вился виноград; прямо перед окнами был маленький садик, в котором были розы, фиалки, резеда, салат, петрушка и другая мелкая зелень. На северо-восточной стороне был плодовый сад, а за ним шла лужайка до самой мельницы. Высокая старая груша росла возле самого дома, опираясь ветвями о крытую драньем крышу, под которою гнездилось множество ласточек. Среди двора росла липа, а под ней была лавочка. На юго-западной стороне находились службы, за которыми тянулся в гору кустарник до самой плотины. Мимо дома пролегали две дороги. Одна из них, проезжая, вела в гору: вдоль реки к Ризенбургскому замку и в Красную гору, а вниз: к мельнице и в ближайшее местечко, стоящее почти на час пути. Река эта — бурная Упа[19], которая вытекает из Крконошских гор, падает с крутизны и скал, перерезывает узкие долины и бежит постоянно между зелеными берегами, из которых один очень крут и порос различными деревьями. С передней стороны дома, около самого огорода, шла тропинка вдоль канавы, проведенной мельником от плотины на мельницу. Через канаву был положен мостик на косогор, где были пекарня и сушильня. Осенью, когда в сушильне бывали полные плетенки слив, крыжовника и груш, Ян и Вилимек очень часто бегали через мостик, но остерегались, чтобы не увидала бабушка. Однако ничто не помогало: как только бабушка входила в сушильню, тотчас уже видела, сколько не доставало слив, и знала, кто приходил за ними.
— Яник, Вилим, подите сюда! — звала она, как только сходила вниз. — Мне кажется, что вы прибавили мне слив в плетенки?
— Нет, бабушка! — запирались мальчики, краснея.
— Не лгите! — грозилась бабушка, — разве вы не знаете, что Бог вас слышит?
Мальчики умолкали, а бабушка уже все знала. Дети удивлялись тому, как это бабушка вечно знает все, что бы они ни сделали, точно по лицу видит. И они уже не осмеливались более что-нибудь скрывать от бабушки. Летом, в сильную жару, бабушка раздевала детей до рубашки и вела их купаться в канаве, но вода должна была им быть только по колена: потому что она боялась, чтобы дети не утонули. Иногда она садилась с ними на плот, устроенный для полосканья белья, и позволяла им купать ноги и играть с рыбками, быстро шнырявшими в воде. Над водой наклонялись темно-лиственные ольхи; дети охотно ломали от них прутики и бросали их в воду, следя, как дальше и дальше уносило их течением.
— Вы должны бросать прутик подальше на середину, а если он останется у берега, то его задержит каждая травка, каждый корешок, и он не скоро доплывет до места, — говорила при этом бабушка детям.
Барунка оторвала прутик, бросила его в середину канавы и следила за ним. Заметив, что он плывет по течению, она спросила:
— А потом, бабушка, когда он приплывет к шлюзу, может он дальше плыть?
— Может, — подтвердил Ян, — разве не знаешь, как я недавно бросил прутик в воду возле самого шлюза? Уж он вертелся, вертелся, а как попал под шлюз, так и съехал по желобу на колесо; а когда я обежал мельницу, так он уж был в потоке и плыл в реку.
— А потом куда поплывет? — спрашивала Барунка бабушку.
— От мельницы переплывет к Зличскому мосту, от моста около бережка к пропасти, от пропасти чрез плотину вниз, вокруг Барвирьского холма к пивоварне; под скалой переплывет через большие камни к школе, куда вы будете ходить через год. От школы поплывет чрез плотину к большому мосту, до Зволи, от Зволи к Яромери в Лабу.
— А потом куда же еще поплывет, бабушка? — спрашивала девочка.
— Далеко поплывет по Лабе, пока не доплывет до моря[20].
— Ах, до моря! Где это море? Что это такое?
— Ах, море широко и далеко; до него во сто раз дальше, чем до города, — отвечала бабушка.
— А что же там будет с моим прутиком? — печально спросила девочка.
— Будет качаться на волнах, пока они его не выбросят на берег. На берегу будет прохаживаться много людей с детьми; какой-нибудь мальчик поднимет прутик и подумает: «Откуда ты приплыл, прутик? Кто тебя бросил в воду? Верно там где-нибудь далеко сидела у воды девушка, оторвала тебя и бросила в воду!» И мальчик принесет этот прутик домой и посадит его в землю; из прутика вырастет хорошенькое деревце, на нем будут петь птички, а деревце будет радоваться.
Барунка глубоко вздохнула и в задумчивости спустила в воду свое засученное платьице, и бабушка должна была выжимать его. В это время шел мимо охотник и назвал Барунку маленькою русалкой. Барунка завертела головкой и отвечала: «Ах нет, русалок не бывает».
Когда охотник проходил мимо, бабушка всегда говорила: «Зайдите, куманек, наши дома!», а мальчики брали его за руки и вели в комнату. Иногда охотник отказывался, отговариваясь тем, что ему надо караулить молодых фазанов, только что выклевавшихся, что надо идти в лес; но тут выглядывал пан Прошек или жена его, и охотник волей-неволей должен был зайти.
У пана Прошка был всегда стакан вина для милого гостя, каковым был и охотник. Бабушка тотчас приносила хлеба-соли, что бывало очень кстати, и охотник скоро забывал, что фазаны уже выклевались из яиц; потом он крепко проклинал свою забывчивость, торопливо перекидывал ружье через плечо и уходил. На дворе бранил свою собаку. «Гектор!» — звал он, но собаки не было. «В какую преисподнюю он провалился!» — сердито говорил охотник, и дети уже бегали за собакой, бегавшей где-нибудь с Султаном и Тирлом.
Между тем как мальчики бегали за собакой, охотник садился на лавочку под липу. Уходя, он останавливался еще раз и говорил бабушке:
— Приходите-ка когда-нибудь к нам на гору, моя старуха приготовила вам для наседок тирольские яйца. — Охотник хорошо знал слабые струнки хозяек. Бабушка тотчас прибавляла:
— Кланяйтесь домашним, мы скоро к вам будем.
Так обыкновенно расходились приятели.
Охотник ходил мимо Старого Белидла каждый день или через день, в продолжение целого года; наступал новый год и опять все шло по-старому.
Другая личность, которую можно было встретить каждый день в десять часов на тропинке около Старого Белидла, был мельник. Это был его определенный час, когда он ходил осматривать западни шлюза у плотины. О мельнике или, лучше сказать, о пане-отце, потому что его везде и всякий называл так, бабушка говорила, что он честный человек, но проказник.
Так думали, потому что пан-отец охотно дразнил, охотно шутил; сам же редко смеялся, разве только ухмылялся. Но глаза его весело смотрели из-под густых нависших бровей. Он был среднего роста, коренастый, и круглый год носил беловатые панталоны; и когда мальчики высказали свое удивление по этому поводу, то мельник сказал им, что это мельничная краска. Зимой он носил длинную шубу и тяжелые сапоги, летом голубоватый камзол, белые шаровары и туфли. На голове носил он обыкновенно низенькую шапку, обшитую мерлушкой[21]; панталоны его всегда были засучены, было ли грязно или сухо, а без табакерки его никто не видал. Завидев его, дети тотчас бежали навстречу, желали ему доброго утра и шли с ним к шлюзу. Дорогой пан-отец обыкновенно дразнил Вилимка и Яна, спрашивая одного: знает ли он, куда носом садится зяблик? Или допрашивая Яника, умеет ли он уже сосчитать, что будет стоить крейцерная[22] булка, если мера пшеницы стоит десять гульденов. Если мальчик весело и дельно отвечал ему, то он говорил: «Ну, уж я знаю, что ты умная голова. Тебя уже могли бы сделать судьей в Крамольне[23] ». Он всегда давал мальчикам понюхать табаку и ухмылялся, если они сильно чихали. Аделька при виде пана-отца тотчас пряталась за бабушкино платье; она еще не умела хорошенько говорить, а пан-отец каждый раз сердил ее, заставляя выговаривать довольно скоро три раза один за другим: наш конек из всех коньков самый коньковейший. Действительно пан-отец иногда так сердил бедняжку, что она принималась плакать. Зато часто получала от него корзиночку с ягодами, или миндальные орехи, или какое-нибудь другое лакомство; а уж когда пан-отец хотел польстить ей, то называл ее маленькою чечеткой.
Около Старого Белидла ходил также каждый день в сумерки высокий Мойжиж[24], барский сторож. Он был чрезвычайно высокого роста, смотрел мрачно и носил всегда мешок через плечо. Бетка рассказала детям, что он собирает в этот мешок непослушных детей, и с той минуты дети становились смирнее при виде высокого Мойжижа. Бабушка запретила Бетке болтать такой вздор; но когда другая служанка, Ворша[25], сказала, что это Мойжиж Побирало, то бабушка уже на это ничего не ответила. А все-таки этот Мойжиж был, должно быть, дурной человек, потому что он детям казался страшным, хотя они и не верили, что у него в мешке дети. Летом, когда господа жили в поместье, дети видели иногда красавицу княгиню, едущую верхом и сопровождаемую свитой. Мельник, увидев ее, сказал однажды бабушке:
— Мне кажется, что это Божья метла (звезда, комета), за которою тянется хвост.
— Между ними есть разница, пан-отец: Божья метла предвещает людям несчастие, а эти господа приносят всюду счастие, где ни появятся, — возразила бабушка.
Пан-отец, по своей привычке, повертел между пальцами табакерку, ухмыльнулся и не ответил ей ни да, ни нет.
По вечерам приходила навестить бабушку и детей Кристла, дочь содержателя гостиницы возле мельницы, девушка розовая как гвоздичка, резвая как белка и веселая как жаворонок. Бабушка всегда была ей рада и рассказывала ей что-нибудь смешное, потому что Кристла любила смеяться.
Кристла прибегала всегда только на одно словечко; охотник останавливался; мельник приходил на минутку; мельничиха же, если уж забиралась в Старое Белидло, то не иначе как с веретеном на посиделки; охотничиха приходила в гости и приносила с собой своего маленького ребенка; когда же жена управляющего удостаивала семью Прошка своим посещением, то пани Прошкова всегда говорила: «У нас нынче будут гости».
При этом бабушка с детьми всегда уходила; она не способна была ненавидеть кого бы то ни было, но управляющиха ей не нравилась, потому что держала себя выше своего звания. В первое время, когда бабушка только что переехала к дочери и еще не познакомилась ни с домашнею жизнью, ни с окружающими людьми, пришла однажды управляющиха еще с двумя госпожами. Пани Прошковой не было в это время дома. Бабушка, следуя своему обыкновению, попросила гостей сесть, и принеся хлеб-соль, подала ее гостям с чистосердечною просьбой, чтобы важные барыни сами распорядились угощением. Важные барыни поблагодарили с презрительно вздернутыми носами и насмешливо переглянулись, как будто хотели сказать: «Ах ты простачка, за кого ты нас считаешь?» Войдя в комнату, пани Прошкова тотчас заметила, что бабушка поступила против обыкновения гостей, и по уходе их сказала матери, чтоб она таким госпожам не подавала хлеба, потому что они привыкли к иным вещам.
— Знаешь ли что, Терезка? — вскричала вспыхнувшая бабушка, — кто у меня не принимает хлеба-соли, тот не заслуживает и того, чтоб я ему подала стул! Но делай как хочешь, я ваших нововведений не понимаю.
Между гостями, бывавшими в Старом Белидле только несколько раз в год, первое место занимал купец Влах; он приезжал в тележке об одной лошади, с большим запасом сластей, миндаля, изюма, фиг, духов, померанцев[26], лимонов, дорогого мыла и тому подобных вещей. Пани Прошкова весной и осенью очень много закупала у него, за что он и дарил детям по картузику разных сластей. Бабушке это очень нравилось, и она всегда говорила: «Этот Влах вежливый человек; только мне не нравится, что он, кажется, готов на обухе рожь молотить[27] ».
Бабушка охотнее торговалась с продавцом масла, приезжавшим также два раза в год; она всегда покупала у него бутылочку иерусалимского бальзама[28] для ран и прибавляла к плате еще кусок хлеба.
С такою же чистосердечною лаской приветствовала она проволочника и жида; в известное время они всегда появлялись и бывали принимаемы как самые искренние друзья семьи Прошка. Только если в саду иногда раз в год показывались цыгане, то бабушка ужасно пугалась. Она проворно выносила им поесть, приговаривая: «Не бесполезно бывает, если проводишь их до перекрестка».
Самым приятным гостем для детей и всей семьи был все-таки пан Бейер, охотник из Маршендорфа в Крконошских горах, который каждую весну приходил в долину, потому что был также надзирателем над сплавкой леса по Упе.
Пан Бейер был человек высокий, худощавый, мускулистый. У него было худое, продолговатое лицо, большие светлые глаза, выгнутый длинный нос, каштановые волосы и огромные бакенбарды, которые он всегда зачесывал вниз. Охотник из Ризенбургского замка был, напротив, коренастый, краснолицый, имел маленькие бакенбарды и был всегда тщательно причесан. У пана Бейера ряд на голове был пронят всегда посередине, а сзади волосы спускались ниже воротника. Дети это тотчас заметили. Ризенбургский ходил всегда медленным шагом, а Бейер вечно шагал будто через пропасти. Ризенбургский не носил тяжелых сапог по самые колена, имел изящные ружье, погон[29] и ягдташ[30], носил фуражку, украшенную соичьим пером; у Бейера же было порыжевшее платье, крепкий ремень у ружья, а на пуховой шляпе его красовалось ястребиное, коршуновое и орлиное перо.
Таков был пан Бейер. Детям он понравился с первого же раза, и бабушка уверяла, что дети и собаки тотчас знают, кто их любит. На этот раз бабушка не ошиблась, пан Бейер очень любил детей; любимцем его был Ян, необузданный Ян, которого обыкновенно называли чертенком; но пан Бейер утверждал, что из него выйдет славный малый и что если б ему понравилась охота, то он взял бы его на свое попечение. Ризенбургский охотник, приходивший также в Старое Белидло, когда там бывал собрат его с гор, возражал на это:
— Ну, если ему захочется сделаться охотником, то я возьму его к себе; мой Франциск должен также быть охотником.
— Это ничего не значит, собрат, здесь дом то у него под носом; а лучше, если молодой человек узнает и трудности своего положения, а ведь вам, охотникам в долинах только люли[31]! Вы и опасностей-то никаких не знаете.
Тут лесной надзиратель стал пересчитывать все трудности своего быта, говорил о буранах и метелях в зимнее время, о крутых дорожках, о пропастях, об огромных сугробах и туманах. Рассказывал, сколько раз жизнь его была в опасности, когда нога его скользила по отвесной дороге; сколько раз он блуждал и, голодный, бродил два, три дня в горах, не зная как выбраться из этого лабиринта.
— Но зато, — прибавлял он, — вы, жители долин, не знаете, как хорошо в горах летом. Как стает снег, зазеленеют долины, вдруг расцветут цветы, в лесах благоухание и песни, и все это делается как бы волшебством; отрадно ходить в лес, на тягу[32]. Также два раза в неделю захожу на Снежку[33]; когда же вижу восходящее солнце и мир Божий у себя под ногами, так, кажется, не ушел бы с гор; там только забываешь все трудности!
Бейер приносил детям прекрасные кристаллы, рассказывал им о горах и пещерах, где нашел их, приносил им мох, имеющий запах фиалки, и охотно рассказывал о прекрасном саде Рибрцоуля, до которого он однажды доходил, заблудившись в горах во время грозных буранов и ужасных метелей.
Когда в старом Белидле бывал охотник, мальчики не отходили от него, ходили с ним к плотине, смотрели, как сплавлялся лес, катались на плотах. Когда на другой день рано утром пан Бейер уходил, то дети плакали и шли с бабушкой хоть не далеко проводить его; пани Прошкова всегда давала ему на дорогу чего-нибудь съестного столько, сколько он мог унести. «Чрез год, если Бог велит, увидимся снова. Будьте здоровы!» Так прощался он, уходя медленными шагами. Дети еще долго потом рассказывали друг другу о чудесах и ужасах крконошских, о пане Бейере, и уже начинали мечтать о будущей весне.
IV
Кроме больших праздников, дети радовались и каждому воскресенью. В этот день бабушка их не будила; она уже была в это время давно в городке, в церкви; она, как старуха, привыкла ходить к ранней обедне. Мать, а если отец был дома, так и он, ходили к поздней обедне, и тогда дети ходили с ними встречать бабушку. Завидев ее еще издалека, дети тотчас с криком бросались к ней со всех ног, как будто бы целый год с ней не видались. В воскресенье им бабушка всегда казалась немножко иною, с более ясным и ласковым лицом, и одета она бывала лучше: на ногах у нее были новые черные туфли, на голове белый чепчик, с голубкой из накрахмаленных белых тесемок, которая сидела у нее на затылке как живая. Дети говорили между собою, что в воскресенье бабушка «очень хороша». Обыкновенно, когда дети приходили к бабушке, то каждый хотел что-нибудь нести. Один нес ее четки, другой носовой платок, Барунка же, как самая старшая, всегда несла ее сумку. Из-за этого начинались всегда крики, потому что мальчики везде совались носом и непременно хотели осмотреть сумку, а Барунка никак не хотела этого позволить. Каждый раз доходило до жалобы; Барунка должна была обратиться к бабушке, чтоб она побранила мальчиков. Но бабушка, вместо брани, протягивала руку к сумке, обделяла[34] детей яблоками или чем-нибудь другим, и покой тотчас восстановлялся. Пани Прошкова каждое воскресенье повторяла: «Прошу вас, бабушка, не носите им никогда ничего!» Но бабушка каждое воскресенье отвечала ей: «На что бы это было похоже, если б я из церкви не принесла им ничего? Ведь и мы не лучше их были!» И все оставалось по-старому.
Вместе с бабушкой приходила также пани-мама, т.е. мельничиха, а иногда еще какая-нибудь кумушка из Жернова (так называлась деревня, ближайшая к мельнице). Пани-мама носила длинное платье со шпензером и чепчик с серебром. Это была женщина низенькая, полнощекая, с черными веселыми глазами; она имела маленький приплюснутый нос, приветливую улыбку и двухэтажный подбородок. На шее носила в воскресенье мелкий жемчуг, а в будни гранатки. На руке у ней висела тростниковая корзинка с крышкой, в которой находились покупные коренья, потребные пани-маме в ее хозяйстве.
За женщинами шел пан-отец, обыкновенно с каким-нибудь кумом. Если было жарко, то он нес свой светло-серый сюртук на палке через плечо. В воскресенье он надевал вычищенные сапоги до половины икр, обшитые вверху бахромой, что очень нравилось детям, и узкие панталоны, доходившие до сапог. На голове он носил, обыкновенно, черную мерлущатую шапку, на которой с одной стороны сверху донизу были нашиты голубые бантики. Кум был точно также одет, как пан-отец, только его длинный сюртук с фалдами[35] и большими оловянными пуговицами был зеленого, а не серого цвета, который пан-отец уважал как мельник.
Люди, шедшие к поздней обедне, приветствовали идущих от ранней словами: «От слова Божия!», а последние отвечали словами: «К слову Божию!» Иногда останавливались и расспрашивали друг друга, что нового в Жернове или на мельнице. Зимой редко можно было встретить кого-нибудь из жерновских, идущего в местечко в церковь, потому что крутая дорожка была небезопасна. Зимой они ходили обыкновенно в Студницы или в Красную Гору, где дорога была не так крута; летом же это ничего не значило, в особенности для молодежи. В воскресенье до обеда луговая дорожка к городу была усеяна прохожими. Там шла вольным шагом старушка, покрытая платком и в шубе, а возле нее плелся, опираясь на палку, старик с гребенкой в волосах, как обыкновенно носят только старики. Женщины в белых чепчиках с голубками, мужчины в мерлущатых или в выдровых шапках обгоняли их, перебегая чрез длинные мостки на косогор. С горы же вниз шли припрыгивая девушки, легкие как лани; за ними, как олени, торопились веселые юноши. То мелькнет между деревьями белый накрахмаленный рукав, то заденет за кусточек развевающаяся красная ленточка, приколотая на плече, то опять мелькнет пестрый вышитый камзол юноши, пока наконец вся веселая толпа не выберется на зеленую лужайку.
Пришед домой, бабушка снимала праздничное платье, надевала канифасное и начинала что-нибудь прибирать в доме. После обеда ей всего больше нравилось сидеть, положив голову к Барунке на колени и заставив ее выдергивать все седые волосы, от которых так чешется голова. При этом она обыкновенно засыпала ненадолго. Проснувшись, она всегда удивлялась, что уснула. «Право не знаю, как это у меня глаза закрылись», — говорила она.
После обеда ходила они обыкновенно с детьми на мельницу, чему дети уже вперед чрезвычайно радовались. У мельника была также дочка, ровесница Барунке, славная, веселая девочка, которую звали Манчинкой.
Перед воротами мельницы стояло между двумя липами изваяние Яна Непомука[36]; там после обеда в воскресенье сидела пани-мама с Манчинкой, а иногда и жерновская кумушка. Пан-отец стоял перед ними, и играя табакеркой, рассказывал им что-нибудь. Как только, бывало, завидят около канавы бабушку с детьми, так Манчинка бросалась к ним навстречу, а пан-отец, опять уже в своих туфлях, с засученными панталонами и в сером камзоле, ковылял за ней с жерновскою кумушкой. Пани-мама уходила на мельницу приговаривая: «Приготовить было детям чего-нибудь, а то ведь покою не дадут». И прежде, чем дети приходили, стол был уже приготовлен или под окном, или в огороде, а зимой в комнате; на столе были вкусные бухты[37], хлеб, мед, масло, сливки, а пан-отец приносил еще в корзиночке только-что нарванных плодов, или пани-мама подавала на соломенном блюде сушеный крыжовник и сливы. Кофея или какого-нибудь другого барского питья и в заводе тогда еще не было между простолюдинами; кофей подавался только у пани Прошковой.
— Хорошо сделала, бабушка что пришла, — говорила пани-мама, подавая ей стул, — я не знаю, если бы вы не пришли в воскресенье, для меня бы, кажется, и праздник не в праздник. Ну, теперь покушайте же, что Бог послал!
Бабушка ела мало и просила также пани-маму, чтоб она не давала много детям, но толстая пани-мама только смеялась этому.
— Вы уже стары, так мы уж и не дивимся, что мало кушаете; но дети, ах Боже мой, да у них желудок утиный! Когда хотите спросите нашу Манчу, она вам всегда скажет, что хочет есть.
Дети ухмылялись и отдавали полную справедливость пани-маме.
Получив от пани-мамы по бухте, они уходили за житницу[38]; там бабушка не должна была смотреть за ними; там они играли в мячик, в лошадки, в цвета и разные подобные игры. Там их уже всегда ожидали одни и те же товарищи: шестеро детей мал-мала меньше, как трубочки в органе. Это были дети из лачужки над гостиницей. Прежде на этом месте была только лачужка, но когда туда переселился шарманщик с женой, родители этих детей, то хозяин пристроил им еще комнатку, да кухню. Отец ходил по окрестностям с шарманкой, а мать шила и стирала на семью, и работала из-за куска хлеба. У них ничего не было, кроме музыки да этих шести пузатиков, как выражался пан-отец. Несмотря на такую бедность, не было заметно нужды ни на детях, ни на шарманщике, ни на жене его; у детей лица были полные, и порой из лачужки несся запах чего-то возбуждавшего аппетит, и видя детей шарманщика с блестевшими масляными губами, соседи думали: «Что это готовится у Кудрны?» Однажды пришла Манчинка от Кудрны и рассказала пани-маме, что Кудрнова дала ей кусок зайца, который был так вкусен, что она и пересказать не может — ну точно миндаль.
«Заяц? — подумала пани-мама, — да где они его взяли?.... Уж не ворует ли Кудрна дичи: надо бы его хорошенько!..»
Пришла Цилка, старшая дочь Кудрны. Этой девушке всегда было кого нянчить: в семье у них каждый год были маленькие. Пани-мама тотчас ее спросила:
— Что у вас было хорошего за обедом?
— И, ничего, только картофель! — отвечала Цилка.
— Как же это ничего, кроме картофелю? Манча сейчас рассказывала, что ваша мама дала ей кусок очень вкусного зайца!
— И, пани-мама, это был вовсе не зайчик, а кошка, которую тятенька поймал в Красной Горе, или белка. Тятенька встретил полесовщика, который нес трех застреленных белок для филина. Тятенька попросил их у него, говоря, что он слышал, будто белки вкуснее даже молодого зайца, потому что они питаются только орехами. Полесовщик отдал белок тятеньке, подтвердив, что они действительно очень вкусны. Тятенька принес их домой, снял с них шкуры, а маменька нам их изжарила и сварила еще картофелю, вот у нас и был отличный обед. А когда Манчинка пришла к нам, то маменька дала и ей кусочек. Недавно нам маменька принесла с барского двора гуся: он подавился хлебом и надобно было заколоть его; но барыня не хотела этого и отдала гуся маменьке; таким образом у нас было мяса на несколько обедов и сала много....
Тут пани-мама прервала Цилку словами:
— Убирайся, убирайся! Фуй, меня мороз по коже продирает!... Манча, если ты, скверная девчонка, будешь еще раз есть у Кудрны зайца!... Пошла сейчас умойся, пока еще ничего руками не трогала.
При этом пани-мама вытолкнула Цилку за дверь.
Манчинка со слезами уверяла пани-маму, что заяц был очень хорош, а пани-мама только отплевывалась. Пришел пан-отец, и услыхав, что случилось, завертел табакерку между пальцами, говоря:
— Что вы, пани-мама, сердитесь? Кто знает, почему девка толстеет? На вкус товарища нет. Может быть, и я когда-нибудь покушусь на добрую белку! — прибавил он с усмешкой.
— С белкой и не являйтесь ко мне, пан-тятя... да полноте болтать такой вздор! — говорила с сердцем пани-мама, а пан-отец моргал глазами и смеялся. Не одна пани-мама, но и многие боялись брать что-нибудь от Кудрны или даже брать за руку кого-нибудь из его семейства, и все это потому, что они ели белок и всякую всячину, чего никто не стал бы есть. Но детям Прошка было все равно, ест ли семья Кудрны паштеты с фазанами или кушает ворон, только бы пришли за житницу играть с ними. Они делили с ними бухты и все, что имели, чтобы только были веселы. Цилка, уже десятилетняя девочка, совала кусок бухты в ручонку маленького ребенка, которого должна была нянчить, клала его на траву и играла вместе с другими или плела из стеблей подорожника мальчикам колпаки, а девочкам корзинки. Наигравшись досыта, вся толпа плелась в комнату, и Манчинка объявляла матери, что они все ужасно голодны. Пани-мама нисколько не удивлялась этому и кормила всех, даже и тех, которыми так брезговала. А пан-отец всегда дразнил ее. Как только приходили дети, так он начинал: «Я не знаю, мне что-то грудь давит: нет ли у вас, Цилка, кусочка зайца, ты бы...» Но пани-мама всегда плевала и уходила прочь, а бабушка, грозя, говорила пану-отцу: «Ай, какой вы шутник, пан-отец! Будь я на месте пани-мамы, уж испекла бы я вам ворону с горохом». Пан-отец начинал вертеть табакеркой и хитро улыбался, прищуривая глаз. Когда старики сидели в огороде, к ним приходил обыкновенно старший работник с мельницы и начинался разговор о проповеди, о том, что объявлялось в церкви, за кого молились, кто с кем встретился у обедни; от этого переходили к урожаю вообще и в особенности, к разливу воды, грозам и граду, потом к тканью и беленью полотна и к росту льна, а все заканчивали крамоленскими ворами и тюрьмой. Работник был весьма разговорчив, но к вечеру, когда съезжаются помольщики, помнящие пословицу: кто раньше приедет, тот раньше и мелет, — работник должен был отправляться на мельницу. Пан-отец шел посмотреть, что делается в гостинице, а кумушки, оставаясь одни, толковали еще о том о сем.
Зимой дети почти половину дня сидели на печке. Печь была большая; на ней спала прислуга, да хранились все куклы и игрушки Манчинки. Когда дети залезали туда, то на печке не оставалось свободного местечка, да еще на верхней ступеньке садилась большая домашняя собака. Каждое воскресенье на этой печке праздновалась свадьба какой-нибудь куклы. Женихом была труба, а Миколаш[39] играл роль священника. Потом ели, пили и танцевали, причем обыкновенно кто-нибудь так наступал собаке на ногу, что она начинала выть и прерывала разговор всего общества. Пани-мама кричала на детей: «Прошу вас, дети, не разломайте печку, ведь мне завтра надо стряпать!» И на печке тотчас все затихало. Дети уж играли тятенькой и маменькой. Молодой маменьке журавль приносил ребенка и Аделька, не умевшая устраивать банкеты, должна была играть роль бабушки, а Вилим и Ян были крестными отцами и называли крестника Гонзичком[40]. И опять начинался бал. Кушанья были предивные, и собака была также гостем. Гонзичек тотчас вырастал, и тятенька вел его в школу, а Ян исправлял должность учителя и учил его складам. Но одному ученику быть не приходилось, должны были все учиться, и тотчас решалось: «будемте играть в школу!» Ходили все к Яну в школу, но никто не приносил заданного урока; учитель сердился, и каждый ученик получил два удара по руке. Собаку же, бывшую также учеником и не знавшую никогда урока, учитель присуждал, кроме двух ударов, украсить черною доской, что и бывало в точности выполняемо: ей вешали на шею доску. Рассерженная собака спрыгивала с печки с ужасным шумом, срывая с себя постыдный знак. Работник от страха вскакивал с лавки, бабушка отплевывалась, а пан-отец, грозя табакеркой, кричал на детей: «Сетку на рыб, мешок на раков! Вот я вас!», и снова вертел табакеркой и смеялся, не давая это заметить детям.
— Уж это верно настряпал наш чертенок! — бормотала бабушка, — лучше будет, если уберемся домой, а то эти дети, пожалуй, и мельницу вверх дном поставят!
Но хозяева удерживали: еще не был окончен рассказ о Французской войне и трех государях. Бабушка знала их всех троих; она много испытала, знала военный быт, и всякий ей верил.
— А кто такие были эти три ледяные мужа, которых рус[41] послал на Бонапарта? — спрашивал бабушку младший работник-весельчак, красавец.
— Как же это ты не можешь догадаться, что это были три месяца: декабрь, январь и февраль? — объяснял ему старший. — У русских такая зима, что люди должны носить футляры на лицах, чтобы не отморозить носа. Французы не привыкли к зиме: как пришли в Россию, так все и перемерзли. А рус знал, что так будет, потому их и удерживал. Ведь он умная голова!
— А вы лично знали императора Иосифа? — спросил бабушку один из помольщиков.
— Как же мне его не знать, когда я с ним говорила, когда он собственноручно дал мне вот этот талер! — отвечала бабушка, взяв в руки талер, висевший на гранатках.
— Расскажите-ка нам, как это было, где он вам его дал? — спрашивали уже многие. Дети притихли на печке, и услыхав последний вопрос, слезли с печки и просили бабушку рассказывать, потому что они тоже еще не слыхали об этом.
— Но ведь пани-мама и пан-отец уже слышали это, — намекнула бабушка.
— Хороший рассказ человек может без скуки выслушать и два раза, и много раз, только рассказывайте, — отозвалась пани-мама.
— Ну, так я расскажу вам, только вы, дети, усядьтесь и сидите смирно. — Дети тотчас уселись и сделались смирны как деревяшки.
— Когда строился Новый Плес (Иосифов)[42], я уже была подростком. Я из Олешниц; знаете, где Олешницы?
— Знаем: это за Добрушкой, в горах на Силезской границе, не так ли? — отозвался старший работник.
— Там, точно там. Возле нашего двора, в маленькой лачужке, жила вдова Новотна. Добывала она себе кусок хлеба тканьем шерстяных одеял; накопив несколько готового товару, она несла его на продажу в Яромер или в Плес. Бывало покойница мать и печет, и варит, а мы, дети, то и дело бегаем к соседке. Наш отец был с ее сыном в кумовстве. Когда я уже могла немножко ладить с работой и приходила к Новотной, то она говорила мне: «Поди-ка, сядь к станку, да поучись, это тебе когда-нибудь в прок пойдет. Чему человек научится в молодости, то в старости для него находка!» Я была словно огонь в работе: не заставляла никогда понукать себя; послушалась и скоро так хорошо научилась этому ремеслу, что могла вполне заменить Новотну. В это время император Иосиф часто посещал Новый Плес; везде говорилось о нем, и кто его видел, тот дорожил этим, как Бог знает чем. Однажды, когда отправлялась Новотна с товаром, я попросилась у своих, чтобы позволили мне идти с ней посмотреть на Новый Плес. Мама заметила, что куме тяжело будет нести все, и сказала: «Ну, ступай, поможешь куме нести». На другой день по холодку мы пустились в путь, а к полдню пришли на луга перед Плес. Там лежало много бревен; мы сели на них и начали обуваться. Кума только что сказала: «Куда же мне бедняжке занести сначала эти одеяла?» — как от Плеса подошел к нам какой-то господин. В руках у него было что-то похожее на флейту; он поминутно прикладывал ее к лицу и начинал вертеться.
— Посмотрите-ка, кума, — говорю я, — это верно какой-нибудь музыкант: он играет на флейте, а сам кружится.
— Ах ты, глупая девочка, это не флейта и не музыкант, этот господин вероятно наблюдает за стройкой, я его всегда вижу здесь. У него вот эдакая трубочка, а в трубочке стеклышко, сквозь которое он смотрит; говорят, что так можно далеко видеть. В нее он видит везде, где кто что делает.
— Ну, кума, если он видел, как мы обувались? — спросила я.
— Ну, что ж такое? В этом нет ничего дурного, — отвечала со смехом кума.
Между тем господин уже близко подошел к нам. На нем были серый сюртук, маленькая треугольная шляпа, а позади висела коса с бантом. Он был еще молод и красив как картинка.
— Куда идете, что несете? — спросил он, останавливаясь около нас. — Кума отвечала, что несет в Плес товар на продажу.
— Какой товар? — спросил он.
— Шерстяные покрывала, барин, может быть, и вам которое-нибудь понравится, — отвечала Новотна, торопливо развязывая узел и раскладывая на бревна одно из покрывал. Она была истинно хорошая женщина, но уж если пускалась в торговлю, то бывала ужасно болтлива.
— Их делает твой муж, не правда ли? — спросил господин.
— Делывал, делывал, золотой ты мой, да вот уже около страды[43] два года будет как умер! Чахотка сделалась! Я иногда приглядывалась к станку, научилась ткать, и вот, теперь мне это пригодилось. Я вот и Мадле[44] говорю: только учись Мадла: чему научишься, того никакой вор не украдет.
— Это твоя дочка? — спросил господин.
— Нет, не моя, а кумина. Она мне помогает порой. Не смотрите на нее, что она такая маленькая, зато проворная и в работе как молния. Вот это покрывало она делала одна-одинешенька.
Господин потрепал меня по плечу и так приятно посмотрел на меня: во всю жизнь не видала я таких славных голубых очей, точно васильки.
— А у тебя вовсе нет детей? — обратился он к куме.
— У меня есть один сын, — отвечала кума. — Я отдала его в ученье в Рихнов. Господь Бог даровал ему благодать Св. Духа: ученье для него игрушка; как хорошо он поет на хорах; я бы отдала последний грош, только бы из него вышел священник.
— А как он не захочет быть священником? — возразил господин.
— И, захочет, барин! Иржик[45] у меня добрый мальчик! — отвечала кума. Между тем я пристально смотрела на трубочку и думала, как это господин смотрит в нее. Он мою мысль точно по глазам угадал: вдруг повернулся ко мне, да и говорит:
— Тебе хочется знать, как смотрят в эту трубку, не так ли?
Я закраснелась и не могла глаз поднять, а кума еще прибавила:
— Мадла думала, что это флейта, а вы — музыкант. Я уж ей сказала, кто вы такой.
— А ты разве знаешь? — спросил он с усмешкой.
— Я не знаю как вас зовут; но вы один из смотрителей за постройкой и в эту трубочку наблюдаете за рабочими, не правда ли?
Господин до того хохотал, что схватился за бока.
— Последнее-то вот, ты, матушка, угадала. Хочешь посмотреть в трубочку? На, посмотри! —обратился он ко мне, когда уже вдоволь нахохотался, и приставил мне трубочку к глазу. То-то чудеса увидела я! Я смотрела на Яромер, прямо в окна домов, и видела отлично каждого человека, могла различить даже, что он делает, как будто бы стояла возле него, я видела как перед собой людей, которые далеко работали в поле. Я хотела передать трубочку куме, чтоб и она посмотрела, но она сказала мне:
— Что ж ты думаешь, разве мне, старухе, пристало играть?
— Но ведь это не для игры, матушка; это очень полезная вещь, — возразил ей господин.
— Ну оставь ее у себя, мне она не кстати! — отвечала кума и ни за что не хотела посмотреть. Мне пришло в голову, что если бы сквозь это стеклышко можно было увидеть императора Иосифа! И я посмотрела на все стороны. Этот господин был так добр, я ему и сказала, кого бы желала видеть.
— Что ж тебе такое император, разве ты его любишь? — спросил меня господин.
— Еще бы не любить! — отвечала я, — когда его каждый человек хвалит за его доброту и достоинство. Мы каждый день за него молимся, чтобы Бог дал ему долгое царствование, а также его матушке.
Господин как будто улыбнулся и спросил:
— Хотела бы ты с ним говорить?
— И, сохрани Господи! Да как бы я на него смотреть-то стала? — говорю я.
— Ведь ты меня не стыдишься, а ведь император такой же человек, как я.
— Ну оно все-таки не то, барин, — вмешалась кума — император все император, об этом нечего и говорить. Я слыхала, что когда человек смотрит ему в глаза, то человека бросает и в жар и в холод. Это говорил наш заседатель, разговаривавший с ним уже два раза.
— Вероятно у вашего заседателя совесть не чиста, если он не может никому смотреть прямо в глаза, — говорил господин, записывая что-то на лоскутке бумажки. Потом отдал этот лоскуток куме и сказал, чтоб она шла в Плес в магазин, что по этой бумажке ей заплатят за одеяло. А мне дал этот серебряный талер, говоря:
— Береги эту денежку, чтобы не забыть тебе об императоре Иосифе и его матери. Молись за него Богу: молитва горячего сердца бывает услышана Богом. Когда придете домой, можете сказать, что разговаривали с императором Иосифом! — договорил и быстро отошел от нас.
Мы упали на колена и сами не знали, что делали от страха и радости. Кума бранила меня за то, как я осмелилась быть настолько дерзкой, а сама была тоже достаточно смела. Но кому бы пришло в голову, что это был император! Мы утешали себя тем, что он должно быть не рассердился на нас, потому что наделил нас. В магазине Новотной заплатили за ее покрывало втрое больше, нежели она просила. Мы домой точно летели, а когда пришли, так не было конца рассказам, и все нам завидовали. Мама отдала провертеть отверстие на моем талере, и с того времени я ношу его на шее. Мне бывало много раз жутко, но я его все-таки не отдала. Жаль, очень жаль, что этот человек уже в сырой земле! — со вздохом закончила бабушка свой рассказ.
— Да, жаль! — подтвердили остальные. Дети, узнав историю талера, вертели его на все стороны; теперь он стал для них замечательным. Бабушка стала еще выше в глазах всех, с тех пор как узнали, что она говорила с императором Иосифом.
С воскресного вечера на мельнице начиналась уже новая неделя. Крестьяне съезжались, поставы[46] начинали понемногу стучать в обычный такт; старший работник ходил по мельнице, приглядывая везде опытным глазом, все ли в порядке; младший работник с песнью перебегал сверху вниз, снизу вверх, от ковша к ковшу, а пан-отец стоял перед мельницей, приветствуя с веселым лицом всех, кто приносил ему выгоду, и угощая их всех табаком.
Летом пани-мама с Манчинкой провожали бабушку до гостиницы. Если в это время там была музыка, то они ненадолго останавливались у плетня, где к ним присоединялось обыкновенно еще несколько кумушек, глядевших также на танцующих. Внутрь нельзя было пробраться: там было все полно; даже Кристла, несшая пиво в сад, где сидели господа, должна была поднимать кружки выше головы, чтоб их не вышибли.
— Посмотрите на нее! — говорила пани-мама, указывая движением головы на сад, где сидели господа из замка, желавшие задержать Кристлу, приходившую к ним. — Посмотрите! Не думаю, чтоб вы нашли еще где-нибудь такую девушку! Не думаете ли вы, что Бог вырастил ее только для того, чтоб вы вскружили ей голову?
— Нечего бояться, пани-мама! Кристла не позволит так поступить с собой, — отозвалась бабушка: — она им покажет, где двери!
Так и случилось. Один из тех господ, от которых за версту пахнет мускусом, шепнул девушке что-то на ухо, но она со смехом прервала его словами: «отложите ваше попечение!», выскочила в сени и с веселым лицом положила руку в мозолистую руку высокого юноши, позволила обнять себя и вести в танец, несмотря на крики: «Кристинка, налейте!»
— Этот ей, видно, милее всего замка с его господами и драгоценностями! — сказала с улыбкой бабушка, пожелала пани-маме доброй ночи и пошла с детьми домой.
V
Чрез две или три недели, в ясный прекрасный день бабушка объявляла: «Сегодня пойдем на посиденки[47] к охотнику!» Дети радовались этому с самого раннего утра до той минуты, как бабушка брала веретено и пускалась в путь. За плотиной дорога шла около крутого косогора к мосту, от которого непрерывно тянулась тополевая аллея до самого Ризенбургского замка. Но бабушка выбрала дорогу, шедшую около косогора вдоль реки до лесопильной мельницы, над которою возвышался пригорок, поросший высоким медвежьим ушком, за которым Барунка охотно лазила и приносила его бабушке. За мельницей долина все более и более суживалась, и река в тесном русле быстрее неслась чрез огромные камни, преграждавшие ей путь. Пригорки, окружавшие долину, были покрыты елями и соснами, которые своею тенью закрывали всю долину. Этой-то долиной и шли дети с бабушкой, пока не добрались до развалившегося Ризенбургского замка, поросшего мхом и резко выдававшегося между темно-зелеными деревьями.
Поодаль от замка, над старым сводом, — под которым, говорят, есть подземная дорога на три мили, но куда нельзя было ходить вследствие сырости и испорченности воздуха, — была выстроена беседка с тремя высокими стрельчатыми окнами. Владетели замка, бывая на охоте, заезжали сюда завтракать. К этой беседке пустились дети, взбираясь вверх по крутизне как дикие козы. Старушка бабушка едва вкарабкалась, справа и слева хватаясь за деревья.
— Как вы далеко от меня, а я не могу дух перевести! — говорила она, втащившись наконец на гору. Дети взяли бабушку за руки, ввели ее в беседку, где была приятная прохлада и живописный вид из окон, и посадили ее на стул. С правой стороны беседки дети видели развалившийся замок, ниже замка лежала полукругом долина, запертая с обеих сторон пригорками, покрытыми елями. На одном из этих пригорков стояла маленькая церковь. Только шум воды и пение птиц нарушали царствовавшую окрест тишину.
Ян вспомнил о сильном Цтиборе , пастухе Ризенбургском. Там на лугу поймал его однажды барин, когда он нес на плечах целую, вместе с корнем вырванную ель, украденную в господском лесу. Когда барин спросил его, где он ее взял, то он откровенно сознался ему в своей вине. Барин простил ему и велел придти в замок и принести с собой мешок, обещаясь дать ему столько съестных припасов, сколько он в состоянии будет унести. Цтибор не знал, что такое вежливость, и взяв у жены девятилокотный мешок, отправился в замок, где ему в него наложили гороху и копченых окороков. Рыцарь полюбил его за силу и откровенность, и когда был объявлен турнир в Праге, взял его с собою. Цтибор, благодаря своей силе, поборол одного немецкого рыцаря, которого никто не мог пересилить, и король сделал его тоже рыцарем.
Детям очень нравился этот рассказ, и с того времени, как старый пастух рассказал им его, замок и луг сделались для них более интересными.
— А как называется место, где стоит вон та церковь, бабушка? — спрашивал Вилим.
— Это Баушин. Если Господь даст нам здоровья, то мы там побываем, когда туда пойдут на богомолье, — отвечала бабушка.
— А что же там случилось, бабушка? — спрашивала Аделька, готовая слушать бабушку с утра до вечера.
— Там явилось чудо. Разве не знаете, ведь Ворша недавно рассказывала?
— Нет, мы ничего не знаем. Пожалуйста, расскажите нам! — клянчили дети, и бабушка не заставила долго просить себя.
— Только сядьте хорошенько на лавку и не высовывайтесь из окошек, а то как раз свалитесь вниз и сломаете себе шею. Вот за этими вершинами и этим лесом есть деревни Турин, Лютобор, Слатина, Мечон и Баушин; все эти деревни принадлежали в старые времена одному рыцарю, называвшемуся Туринским и жившему в Турине, в замке. У него была жена и единственная дочь, прехорошенькая девочка, но, к несчастию, глухонемая, что очень печалило родителей.
Однажды эта девочка прохаживалась по замку, и ей пришло в голову посмотреть, что делают маленькие барашки на Баушинском хуторе и насколько они выросли с тех пор, как она их не видала. Должно вам сказать, что тогда еще не было ни этой церкви, ни деревни, только был один хутор, в котором жила прислуга и помещались стада владельца Туринского. Вокруг был только лес, а в лесу дикие звери.
Дочь Туринского владельца много раз бывала на хуторе, но всегда ездила туда с отцом; вот она, глупенькая, и подумала, что пробежав немножко, она будет уже там. Она все шла да шла, куда глаза глядели; думала, что все дороги одинаковы, она еще была молода, неразумна как вы. Долго шла она, а хутора еще не видать; наконец на нее напал страх, она стала думать, что скажут отец с матерью о том, что она убежала из замка; испугалась и бросилась бежать назад. Но когда человек в страхе, то он легко собьется с толку, в особенности такой ребенок. Девочка окончательно сбилась с дороги и не пришла ни к дому, ни к хутору: зашла в густой лес, где не было ни тропинки, ни свету, и тогда только догадалась, что заблудилась! Можете себе представить, каково ей было! Вам бы не было еще так худо, потому что вы можете говорить и слышать, а она не могла. В ужасе бегала они и туда и сюда, и тем более еще запутывалась. Наконец голод и жажда измучили ее, ноги у ней разболелись, но все это было ничто в сравнении со страхом пред темною ночью, дикими зверями и перед тем, что мать и отец будут на нее сердиться. Испуганная и заплаканная, она очутилась около какого-то колодца, к которому она жадно прильнула и напилась; оглянувшись кругом, она увидела две протоптанные тропинки. Но она не знала, по которой идти: опыт уже научил ее не думать, что каждая дорога приведет к дому. Тут она вспомнила, что когда ее матери бывает жутко и страшно, то она всегда уходит в свою комнату и молится. Она встала на колени и молила Бога, чтоб он ее вывел из лесу.
И вдруг услыхала она чудные звуки, шумело и звенело у нее в ушах, все сильнее и сильнее, все яснее и яснее. Девочка не понимала, что с ней делается, что это за звуки! Она затряслась от страха, заплакала и хотела бежать, а тут из леса бежит по тропинке белая овечка, за ней другая, третья, четвертая, пятая, и наконец так много, что около колодца собралось целое стадо. У каждой овцы на шее висел колокольчик, колокольчик звенел, и девочка это слышала! Это овцы ее отца, вот бежит и белая пастушья собака, а наконец показался и сам пастух! Девочка вскрикнула: «Барта!» — и побежала к нему. Барта[48] очень обрадовался, услыхав, что барышня говорит и слышит, взял ее на руки и бросился к хутору, от которого они были очень близко. А пани Туринская в то время уж совершенно растерялась, не зная, куда вдруг пропала из замка дочь ее, и что с ней сделалось. Разослали людей по лесу, отец также искал, а мать ожидала на хуторе. Можете себе представить, как маменька была рада, когда Барта принес ей дочку, да еще вылеченную. Когда же и отец воротился, и дочь им все рассказала, то родители дали обет выстроить церковь у того колодца в благодарность Богу. Так и сделали. Эта церковь, что вы там видите, та самая, а вот возле нее и тот колодезь, где девушка пила и молилась, а вот в этом лесу она заблудилась. Девочка эта давно уже умерла, и пан, и пани Туринские, и Барта, все умерли, да и замок Туринский уже в развалинах.
— А куда девались овцы и собака? — спросил Вилим.
— Ну, собака издохла, старые овцы тоже, а молодые выросли и сами уже имели маленьких барашков. Так все идет на свете, милые детки; один умирает, другой нарождается!
Дети засмотрелись на долину, воображая, как ездят рыцари, как блуждают девочки. Вдруг из лесу выехала дама на прекрасном коне, сопровождаемая берейторами. На ней была темная кофта, длинное коричневое платье ее висело ниже стремян, на голове была черная шляпа с зеленым вуалем, развевавшимся около черных локонов.
— Бабушка, бабушка! Рыцарша едет, посмотрите-ка! — закричали дети.
— С чего вы это взяли? Разве есть рыцарши? Это княгиня! — отвечала бабушка, выглядывая из окна.
Дети почти рассердились на то, что это не рыцарша, как они думали.
— Княгиня едет к нам на гору! — закричали они.
— Бог знает, что вы там видите: ну как сюда влезет лошадь? — говорила бабушка.
— Право, Орланд цепится как кошка, только посмотрите! — кричал Ян.
— Оставь меня в покое, я не хочу смотреть. Какие странные забавы у дворян! — проговорила бабушка, удерживая детей, чтобы не высовывались из окна.
Через минуту княгиня была уже на горе, легко соскочила с лошади, перебросила свое длинное платье через руку и вошла в беседку.
Бабушка учтиво встала, приветствуя ее.
— Это семейство Прошек? — спросила княгиня, смотря в лицо детям.
— Точно так, сударыня! — отвечала бабушка.
— А вы верно их бабушка?
— Да, сударыня, я мать их матери.
— Вам можно порадоваться: у вас здоровые внучата. А вы, дети, слушаетесь своей бабушки? —спросила княгиня детей, не спускавших с нее глаз. При ее вопросе однако они опустили глаза, прошептав: «слушаемся».
— Ну, пока еще ладим! Не всегда… ну, да что делать! Ведь и мы не лучше были! — отвечала бабушка.
Княгиня улыбнулась, и увидав на скамейке корзинку с ягодами, спросила детей, где они их насбирали. Бабушка тотчас подстрекнула Барунку словами: «Пойди, девочка, подай княгине!»
— Ягоды совсем свежие, дети их вот по дороге насбирали, кажется, должны вам понравиться. Когда я была молода, я охотно ела все плоды; но с тех пор как у меня умер ребенок, я и одной ягодки в рот не взяла.
— Почему же? — спросила княгиня, принимая от Барунки корзинку с ягодами.
— Это у нас так водится, сударыня; когда у матери умрет ребенок, то она не ест никаких ягод до Св. Иоанна Крестителя. Говорят, что Дева Мария ходит по небу и раздает плоды маленьким детям. Тому ребенку, чья мать не была воздержана и ела плоды, Дева Мария говорит: «Видишь ли, дитятко, тебе мало досталось, потому что мать твоя съела ягоды». Поэтому матери и не едят плодов. Но если удержишься до Св. Иоанна, так удержишься и после, — прибавила бабушка.
Княгиня держала уже в пальцах ягоду сладкую, пурпуровую, как ее красивые губы; но после слов бабушки положила ее невольно назад в корзинку, говоря:
— Не могу я сегодня есть, да и вам, дети, не осталось бы ничего на дорогу.
— Это ничего, княгиня, кушайте или возьмите домой так с корзиночкой, а мы себе еще наберем! — торопливо проговорила Барунка, отталкивая подаваемую ей корзинку.
— Принимаю ваш подарок! — отвечала княгиня, улыбаясь простодушной девочке, — но завтра вы придете за корзиночкой в замок и приведете с собой свою бабушку. Понимаете?
— Придем, придем! — подхватили дети совершенно так, как они это делали, когда их звала пани-мама на мельницу. Бабушка хотела что-то сказать, но было уже поздно; княгиня слегка поклонилась бабушке, улыбнулась детям и вышла из беседки. Отдав корзинку берейторам, она вскочила на Орланда и как прекрасное видение скрылась за деревьями.
— Бабушка, я вперед уже радуюсь, что буду в замке. Тятенька говорил, что там у княгини есть хорошенькие картинки! — говорила Барунка.
— А там, говорят, есть попугай, который разговаривает! Погодите, бабушка, вы все это увидите! — закричал Ян, хлопая в ладоши.
Но маленькая Аделька, осмотревшись, сказала бабушке:
— Ведь я не останусь в таком платье! Не правда ли бабушка?
— Царь ты мой небесный, как это я не присмотрела за этой девочкой! Красива же ты! Что ты это наделала? — И бабушка крестилась, смотря на испачканную девочку.
— Я в этом не виновата! Ян меня толкнул, и я упала на ягоды, — отвечала малютка в свое оправдание.
— Вечно вы двое деретесь! Что же княгиня должна о вас подумать? Она назовет вас чертенятами! Ну же, пойдемте к охотнику. Но я вам говорю, если вы, мальчики, будете опять шалить, то я вас никогда больше не возьму с собой, — прибавила бабушка,
— Мы будем умненькие, бабушка, — уверяли мальчики.
— Увидим! — проговорила бабушка, следуя за детьми по тропинке к дому охотника.
Скоро очутились они в черном лесу, сквозь который уже виднелся белый хутор и дом охотника. Перед домом была огороженная зеленая полянка, усаженная липами и каштанами, под которыми стояло несколько лавочек и столиков, врытых в землю. По траве ходили павлины, о которых бабушка говорила, что у них ангельские перья, дьявольский крик и воровская походка, и толпа крапчатых цесарок с загноенными глазами; в траве сидели беленькие кролики, стригли ушами и при малейшем шуме боязливо разбегались в разные стороны. Хорошенькая серна с красным ошейником лежала у входа, а по двору слонялось несколько собак. Как только дети закричали на них, они радостно заскучали, подбежали к детям, стали вертеться около них, и диво еще, что не сбили их с ног. Серна также на зов Адельки подошла к ней и своими голубыми глазами так мило посмотрела на нее, как будто хотела сказать: «Ах, здравствуй, ведь это ты, что приносишь мне порой лакомую пищу!» Аделька должно быть по глазам угадала ее мысль, потому что опустила руку в свой карманчик и вынула кусок булки для серны, которая схватила его, продолжая бежать за девочкой.
— Что вас там разбирает, вы, свора, — послышался откуда-то голос, и чрез минуту показался охотник в легком зеленом сюртуке и с ермолкой на голове. — А, да это милые гости! — вскричал он, увидав бабушку,— милости просим! Гектор, Диана, Амина, прочь! Слова своего не слышно! — говорил он сердито собакам. Бабушка вошла в дом, над дверями которого были прикреплены оленьи рога. В сенях висело несколько ружей, но так высоко, что дети не могли достать их. Бабушка очень боялась ружья, даже и тогда, когда оно не было заряжено, и если охотник смеялся над этим, она всегда говорила:
— Кто же знает, что может случиться: ведь враг-то силен.
— Правда, — говорил охотник, — если Бог попустит, так и мотыга выстрелит!
Бабушка прощала охотнику то, что он частенько дразнил ее, только он не смел в ее присутствии ни клясться, ни поминать имени Божьего всуе: этого бабушка не могла слышать и тотчас затыкала уши, говоря:
— Ну зачем это богохульство? Чтоб после вас пришлось кропить святой водой!
Охотник любил бабушку и поэтому удерживался, чтобы не проговориться при ней о черте, который у него всегда нечаянно, как он выражался, срывался с языка.
— А где же кумушка? — спросила бабушка, входя в светлицу и не видя там никого.
— Садитесь только, я ее сейчас позову! Ведь вы знаете, что она как наседка вечно возится с цыплятами, — говорил охотник, идя позвать жену.
Мальчики остановились у шкафа, в котором блестели ружья и охотничьи ножи, а девочки играли с серной, вбежавшею за ними в комнату. Бабушка, окинув одним взглядом приветливую, чисто прибранную комнату, сказала про себя:
— Уж правду сказать, когда сюда ни придешь, в праздник или будни, всегда все чисто, как стекло!
Увидав пряжу, связанную и помеченную знаком, лежавшую на лавочке у печки, она подошла к ней поближе и внимательно рассматривала ее.
В это время дверь отворилась, и вошла женщина еще довольно молодая, одетая в домашнее платье и с белым чепчиком на голове. На руках у нее сидела маленькая русоголовая девочка. От души поздоровалась она с бабушкой и детьми, и на ее веселом приветливом лице было ясно видно, что она действительно рада.
— Ходила поливать полотно! Я очень рада, что оно будет нынешний год белее лебедя, — проговорила она, извиняясь в своем отсутствии.
— Вот так прилежание! — отвечала бабушка, — один кусок белится, а здесь уже опять приготовлена пряжа для ткача! Вот уж будут полотна как пергамен![49] Только бы ткач вам хорошо сделал, да не обманул бы вас. Вы довольны своим ткачом?
— Сами знаете, милая бабушка: ведь он каждого сумеет обмануть! — отвечала охотничиха.
— Хотелось бы посмотреть, как это вас ткач надует, когда у вас все рассчитано, — заметил с усмешкой охотник. — А прежде всего садитесь, что вы все стоите? — говорил он бабушке, которой не хотелось отойти от пряжи.
— Еще будет время! — отвечала бабушка, взяв за руку маленькую Анинку, которую мать поставила к лавке, потому что девочка только что начинала ходить.
Вслед за хозяйкой в дверях показались два загорелых мальчика. Один светловолосый по матери, а другой темноволосый по отцу. До самых дверей они весело бежали за матерью, но когда мать начала разговаривать с бабушкой, то они, не зная что сказать детям, сконфузились и прятались за платье матери.
— Что вы, сойки! — вскричал отец, — разве это вежливо прятаться за маму, когда вы должны встречать гостей! Сейчас подойдите к бабушке.
Мальчики охотно подошли к бабушке и протянули ей руки: бабушка положила им в руки по яблоку. — Вот вам, играйте, да вперед не стыдитесь! Мальчикам не следует держаться за мамино платье, — увещевала их бабушка, а мальчики потупились и смотрели на яблоки.
— Ну теперь подите же, — приказывал тятя, — покажите детям филина и бросьте ему сойку, что я сегодня застрелил! Покажите им молодых щенят и молодых фазанов. Но только не летайте там, как ястребы, а то я вас! — Уж этого дети не дослышали, потому что едва отец сказал: «ну подите», как они толпой хлынули из комнаты.
— Ну, скоро же! — сказал с усмешкой охотник, и было видно, что эта скорость ему нравилась.
— Дети как дети: молодая кровь! — заметила бабушка.
— Если б только эти мальчики не были такими шалунами!... Верите ли, бабушка, я целый день в страхе: то на деревья лазят, то кувыркаются, панталоны рвут, даже ужас берет! Благодарю Бога за эту девочку, она умненькая! — говорила охотничиха.
— Что хотите, кумушка, а по матери узнаешь дочку, а по отцу сына! — отвечала бабушка. Охотничиха с улыбкой протянула мужу дочурку, чтоб он ее немножко понянчил. — Только принесу чего-нибудь поесть и сейчас опять здесь буду, — проговорила она.
— Добрая жена! — сказал охотник по ее уходе, — грех на нее жаловаться. Только вот все боится, чтобы мальчики не убились! Да что же за мальчик, если в нем нет огня.
— Все излишнее может быть вредно, куманек! Ведь если им дать волю, так они на головах станут ходить, — отозвалась бабушка, несмотря на то, что сама не всегда следовала тому, что говорила.
Через минуту вошла хозяйка с полными руками. На дубовом столе очутились белая скатерть, фаянсовые тарелки, ножи с черенками из рогов серны, появились ягоды, молочные блины, сливки, хлеб, мед, масло и пиво.
Хозяйка взяла у бабушки веретено из рук, приговаривая: «Будет вам прясть, бабушка, берите-ка, отрежьте себе хлебца, да намажьте масло, только сегодня сбито, а пиво не крешеное[50]. Блины не слишком хороши: я испекла их наудачу; да говорят, что все неожиданное кажется вкуснее! Ягоды вы не кушаете, так дети им будут рады, только вот сливок прибавлю». Так угощала охотничиха. Резала ломоть за ломтем и намазывала маслом или медом.
Вдруг бабушка о чем-то вспомнила, ударила себя по лбу и сказала:
— Эх, старая голова непамятливая! Видите ли, мне еще до сих пор не пришло в голову рассказать вам, что мы в беседке разговаривали с княгиней!
— Неудивительно, когда эти дети своим криком оглушат человека! — ответила охотничиха, а охотник тотчас начал расспрашивать, что им говорила княгиня.
— Не рассказывайте, бабушка, пока я не приду назад, — сказала охотничиха, — я должна сначала успокоить детей, чтобы хоть немножко посидели смирно.
Дети между тем бегали везде, а сыновья охотника, Франик и Бертик, везде были первые и обо всем рассказывали гостям. В ту минуту, как мать показалась на пороге и звала их к полднику, они стояли перед домом, и маленькая Амина показывала свое уменье скакать через палку и приносить поноску. Они не заставили два раза звать себя.
— Сядьте хорошенечко под деревом, кушайте, да не слишком пачкайтесь! — напоминала им охотничиха, раскладывая полдник на столиках. Дети уселись, а собаки встали около них и смотрели им прямо в глаза.
Войдя опять в светличку, охотничиха просила бабушку рассказать о княгине, и бабушка рассказала слово в слово все, что и как было.
— Всегда скажу, что у нее доброе сердце! — заметила охотничиха. — Когда сюда приедет, всегда спросит, что делают дети, а маленькую Аннушку всегда поцелует в лоб. Кто детей любит, тот хороший человек. Но слуги рассказывают о ней, будто она Бог знает какая!
— Угодишь черту, заслужишь ад! — отозвалась бабушка.
— Так, так, бабушка! — поддакивал охотник, — это справедливая пословица. Я согласен, что не нужно бы и желать лучшей госпожи, если б она не была окружена этими драбантами[51], которые ее только раздражают да лгут ей. А вся эта челядь только и делает, что у Бога время крадет. Как посмотришь, милая бабушка, на свет, так и подумаешь: кабы на вас да тысячу.... карликов! (Охотник едва не сказал: чертей.) Разве не досадно, как подумаешь, что эти великаны, ничего не умеющие, ни к чему другому негодные, как только стоять деревянною болвашкой на запятках, да в комнатах сидеть, получают столько же, сколько и я, и значат больше, чем я, между тем как я и в дождь, и в слякоть, и в метель должен шляться по лесам, день и ночь драться с ворами, обо всем позаботиться и за все отвечать! Мне не на что жаловаться, я доволен; но когда придет такое неумытое рыло, да нос вздернет кверху передо мной, так я бы его.... клянусь душой.... Эх, да что напрасно сердиться! — Охотник схватил стакан и с досады вытянул его разом.
— Да знает ли княгиня обо всем этом? И почему не решится никто донести ей, если случится какая-нибудь несправедливость? — спросила бабушка.
— Ну, к черту! Да кому же охота лезть в огонь? Я много раз разговаривал с ней и мог бы рассказать ей многое, но я всегда подумаю: Франц, молчи, ведь на тебя же, пожалуй, свалят! И она бы, конечно, мне не поверила, стала бы спрашивать тех высших, и тогда бы все пропало: ведь они все заодно, рука руку моет! Я говорил с ней еще несколько дней тому назад; она ходила по лесу с тем чужим князем, который везде с ней. Где-то встретили они Викторку и спрашивали меня о ней, княгиня ее испугалась.
— Ну что же вы ей на это сказали? — спросила бабушка.
— Да что было нужно, то и сказал ей, что это юродивая, но что она никому зла не делает.
— А что же она-то вам на это ответила?
— Села на траву, князь сел у ее ног, а мне приказали тоже присесть и рассказывать об юродивой Викторке и о том, как она помешалась.
— И ты охотно рассказывал? — поддразнивала жена.
— Ты ведь знаешь, жена! Кто ж бы не был рад услужить красивой женщине! А наша княгиня, хотя и не молода, но еще чертовски хороша. Ну, да что же делать? Должен был рассказывать.
— Вы шутник, кум! Уже два года, как я здесь живу, а вы мне все еще только обещаете рассказать подробно, как это случилось с Викторкой, и до сих пор я знаю это только кое-как. Впрочем я не красавица, приказать вам не могу и поэтому, вероятно, никогда не узнаю до конца историю Викторки.
— Ах, бабушка, вы для меня милее самой красивой женщины на свете, и если вам угодно слушать, то я хоть сейчас готов вам рассказать историю Викторки.
— Уж когда куманек захочет, так мягко стелет! — сказала усмехнувшись бабушка. — Если это не противно кумушке, то прошу вас рассказывать. Старый что малый, а вы ведь сами знаете, как дети любят сказки.
— О! Я еще не стара, а тоже люблю слушать! Ну, рассказывай, тятенька, рассказывай! Так время пойдет скорее! — заключила охотничиха.
— Маменька, дай нам, пожалуйста, хлеба! У нас нет уже ни кусочка, — раздался в дверях голос Бертика.
— Это невероятно! Во что это дети так много едят? — дивилась бабушка.
— Половину съели, а половину раздали собакам, серне да белкам: это всегда так. Ох, уж мне с ними просто ад! — сказала со вздохом охотничиха, снова принимаясь резать хлеб. Пока она ходила наделять детей и отдавала дочку няне, охотник набил себе трубку.