Утром было очень жарко. Все, и старый, и малый работали в поле, чтобы свозить по крайней мере то, что было сжато. Хозяева должны были прихватывать ночи, чтоб справить и свое хозяйство, и барщину. Солнце так пекло, что от его жгучего жара могла трескаться земля. Людям было душно, цветы вяли, птицы летали низко, животные искали тени. С утра выступали на небе облачка, сначала маленькие серо-беловатые, рассеянные здесь и там, потом все прибывали, соединялись, поднимались выше, сталкивались, образуя продолговатые полосы, становились все темнее и темнее, и к полдню весь запад уже был покрыт черною, тяжелою тучей, тянувшеюся к солнцу. Со страхом смотрели жнецы на небо, хотя все едва дышали. Каждый торопился работать, хотя надсмотрщик и не кричал беспрестанно и не бранился. Он имел привычку браниться, чтобы люди не забывали, что он имеет право им приказывать и чтобы чувствовали к нему уважение. Бабушка сидела на пороге и со страхом смотрела на тучу, висевшую уже над домом. Мальчики играли с Аделькой за домом, но им было так жарко, что они все бы сбросили с себя и бросились бы в канаву, если бы только бабушка позволила. Аделька, всегда болтливая и живая как цыпленок, зевала, не хотела играть и, наконец, заснула. Бабушка тоже чувствовала какую-то тяжесть на глазах. Ласточки летали низко, потом запрятались в гнезда; паук, на которого бабушка смотрела утром, как он оплетал и давил мух, залез теперь в паутину; птица кучками стояла в тени, псы лежали у ног бабушки и тяжело дышали, высунув язык как будто после страшной гонки. Деревья стояли неподвижно, ни один листочек не шевелился. Прошек шел с женою из замка, и она еще издали закричала: «Собирается страшная гроза! Все ли дома?» Полотно сняли с белильни, дети пришли в комнату, вся птица попряталась, бабушка положила на стол хлеб, приготовила громовую свечку и затворила окна. Все было тихо, солнце спряталось за тучу. Прошек стоял на дороге и смотрел по сторонам. Он увидал Викторку в лесу под деревом. Вдруг поднялся ветер, гром глухо загремел, и черная туча озарилась молнией. «Боже мой, эта женщина стоит там под деревом!» — сказал про себя Прошек и стал кричать и делать знаки, чтоб она отошла. Но Викторка при каждом блеске молнии хлопала в ладоши и хохотала, не замечая Прошка. Полил крупный дождь, молния перекрещивалась на черных тучах, раздался гром, и гроза разыгралась во всей своей ярости. Прошек вошел в комнату. Бабушка зажгла громовую свечку и молилась вместе с детьми, бледневшими при каждом блеске молнии, при каждом ударе грома. Прошек ходил от окна к окну и смотрел на двор. Дождь лил как из ведра, молния за молнией, удар за ударом, как будто фурии летали в воздухе. На одну минуту все затихло, потом голубо-желтый свет снова осветил окна, молния крестом прорезала тучу, и вдруг разразился удар как будто над самым домом. Бабушка хотела сказать: «Свят, свят...», но слова не сходили с языка; пани Прошкова схватилась за стол, сам Прошек побледнел, Ворша и Бетка упали на колени, а дети принялись плакать. Гроза, как бы вылив в этом ударе всю свою ярость, начала утихать. Слабее и слабее становились удары грома, тучи рассеивались, меняли цвет, и уже снова между серыми облаками проглядывало голубое небо. Молния прекратилась, дождь перестал, гроза прошла. Какая перемена в природе! Земля, еще как бы утомленная, отдыхает, но члены ее еще трясутся, а  солнце смотрит на нее еще влажным, но уже светлым оком: кое-где на лице его были еще тучки, остатки сильного разгара. Трава, цветы, все было прижато к земле, по дорогам текли ручьи, вода в потоке была мутная, деревья стряхивали с себя тысячи капель, блестевших на их зеленом одеянии. Птички снова кружились в воздухе, гуси и утки обрадовались лужам и канавкам, образовавшимся от дождя, курицы гонялись за жучками, которых очень много ползало на земле, паук вылез из своего убежища; все царство животных снова спешило насладиться удовольствием и начинало снова вражду и убийства. Прошек вышел на двор, обошел вокруг дома — и глядь... старая груша, столько лет прикрывавшая своими ветвями крышу, была разбита молнией. Половина ее лежала на крыше, а другая половина пригнулась к земле. Уже много лет эта полевая грушка не приносила плодов, да и плоды ее не были крупны; но ее любили за то, что она с весны до зимы украшала крышу своею зеленью. В полях ливень тоже наделал довольно вреда, но люди были довольны уже и тем, что не было так худо, как бы могло быть после града. После обеда тропинки опять уже просохли; пан-отец, по обыкновению в туфлях, шел к шлюзу, и бабушка встретила его, идя в замок. Он сказал ей, что ливень попортил у него плоды, дал бабушке понюхать табаку, спросил ее, куда она идет, и услыхав, что она идет во двор, пошел своею дорогой, а бабушка своею.

Пан Леопольд получил, вероятно, приказание ввести бабушку, когда она придет, прямо к княгине, потому что едва бабушка показалась в передней, он без всяких размышлений и проволочек отворил дверь в маленькую  залу, где сидела княгиня. Княгиня была одна. Она попросила бабушку сесть возле себя, и бабушка осторожно села.

— Мне очень нравятся твое простосердечие и откровенность, я верю тебе вполне и думаю, что ты откровенно ответишь на все, о чем я тебя буду спрашивать.

— Иначе и быть не может, сударыня! Только спрашивайте, — сказала бабушка, не в состоянии будучи угадать, что именно княгиня хочет узнать от нее.

— Ты вчера сказала: «Когда барышня увидит свою родину и то, что сердцу мило, так и ее личико расцветет». Ты сделала на эти слова такое ударение, что я была поражена. Ошибаюсь ли я, что ты сказала это с умыслом?

Говоря это, княгиня пристально смотрела на старушку. Бабушка не смутилась, и подумав с минуту, сказала откровенно:

— Я сказала с намерением, что у меня было на душе, то сорвалось с языка! Мне хотелось дать вам заметить. Иногда вовремя сказанное слово бывает очень полезно, — отвечала бабушка.

— Гортензия сказала тебе? — спросила княгиня.

— Боже упаси! Барышня, как я вижу, не из тех, которые показывают слезы всем; но кто сам испытал, тот понимает. Нельзя всегда утаить то, что сильно затрагивает человека. Я сама догадалась.

— О чем ты догадалась? Что слышала? Расскажи мне все. Не любопытство, а забота о моем ребенке, которого я так люблю, заставляет меня узнать все, — тоскливо проговорила княгиня.

— Я могу рассказать все, что слышала, в этом нет ничего дурного, и я не давала клятвы молчать, — отвечала бабушка и рассказала все слышанное ею о помолвке и о болезни Гортензии. — Мысль наводит на мысль, — прибавила она; — если человек смотрит на вещь издали, то она ему кажется иною нежели вблизи, а в каждой голове свой разум. Так, сударыня, и мне пришло на мысль, что может быть барышня неохотно выходит за того графа, может быть только из повиновения к вам. Вчера мне захотелось плакать, когда я увидала барышню. Мы рассматривали прекрасные картинки, нарисованные ею чудесно; вдруг попала мне в руки картинка, которую, по словам барышни, рисовал и подарил ей ее учитель. Я спросила ее, сам ли учитель этот нарисованный красивый мужчина? Ведь старый человек что ребенок: все хочет знать. Она покраснела как роза, встала, не сказав ни слова, но глаза ее были полны слез. Впрочем, мне этого было достаточно, и вы всех лучше можете решить, права ли бабушка.

Княгиня встала, прошлась по комнате и сказала самой себе: «Я ничего не замечала: она всегда весела, послушна, никогда о нем не говорила».

— Ну! — отозвалась бабушка на это размышление вслух: — у каждого своя натура. Один человек не был бы счастлив, если б он каждую радость, всякое горе не мог выставить напоказ свету; а другой носит их в груди своей всю жизнь и берет с собою в гроб. Трудно приобресть любовь таких людей, но любовь порождает любовь. Мне кажется, что в людях есть сходство с травками: за иной травкой мне не нужно ходить далеко, я ее найду всюду, на каждом лугу, на каждой меже; а за иной я должна идти в чащу леса, должна искать ее под листьями, не должна лениться перелезать через бугры и камни, не обращать внимания на репейник и терн, преграждающие мне дорогу. За то эта травка наградит меня во сто раз. Собирательница кореньев, которая приходит к нам с гор, принося нам благовонный мох, всегда говорит: «много он мне делает хлопот, пока я его найду, но за то он и отплатит!» Мох этот имеет запах фиалки и благоуханием своим напоминает зимой весну. Простите, сударыня, я всегда собьюсь с дороги! Я хотела еще сказать, что барышня была весела, может быть и потому, что надеялась, а теперь, потеряв совершенно надежду, она вдвое сильнее привязалась к своей любви. Бывает так, что мы узнаем, чем мы обладали, только тогда, когда уже потеряем!

— Благодарю тебя за правду, старушка, — сказала княгиня; — будет ли мне от ней польза, не знаю, но только бы Гортензия была счастлива. Я много обязана тебе, без тебя я не попала бы на настоящую дорогу. Не хочу тебя больше задерживать. Завтра Гортензия собирается рисовать, приходи сюда с внучатами.

С этими словами княгиня отпустила бабушку, унесшую в душе своей сознание, что добрым словом помогла благу человека. Подходя к дому, бабушка встретила охотника; он был испуган и шел торопливым шагом.

— Послушайте-ка, что случилось! — сказал он бабушке растроганным голосом.

— Не пугайте меня! Говорите скорее, что такое?

— Викторку убило молнией!

Бабушка всплеснула руками, и с минуту не могла ничего говорить, пока на глазах ее не показались две крупные слезы.

— Господь сжалился над нею! Пожелаем же ей вечного покоя! — тихо проговорила она.

— Умерла легкою смертью, — заметил охотник. В это время вышли на двор Прошек, жена его и дети, и услыхав от охотника печальную новость, все приуныли.

— Перед грозой мне стало как-то страшно за нее, когда я увидел, что она стоит под деревом. Я звал ее, делал ей знаки, но она только смеялась. Итак, я видел ее в последний раз. Хорошо ей теперь!

— А кто ее нашел, где? — спрашивали все.

— После грозы, — отвечал охотник, — я пошел в лес посмотреть, не попортилось ли что-нибудь там; прихожу я на вершину к сросшимся елям, которые растут над пещерою Викторки, и вижу, что там что-то лежит под хвоем. Зову — никакого ответа. Я посмотрел вверх, откуда взялся этот хвой: у обеих елей с внутренней стороны точно кто-нибудь содрал сверху до низу кору вместе с ветками. Я разгреб хвой, — под ним лежала убитая Викторка. Я дотронулся до нее, она уже была холодная. С левой стороны, от плеча до ноги, платье было сожжено. Она так любила грозу, при блеске молнии она всегда смеялась, вероятно вбежала на вершину, откуда очень хорош вид, села под ели, и смерть застигла ее там.

— Как нашу грушку, — сказала про себя бабушка. — А куда вы дели Викторку?

— Велел отнести в охотничий дом, он всех ближе. Я сам устрою ее похороны, хоть приятели и отговаривают. Я был в Жернове и объявил там. Я не думал, что мы так скоро лишимся ее. Я буду тосковать по ней, — говорил охотник. В это время в Жернове зазвучал колокол. Все перекрестились и стали молиться. Это был похоронный звон по Викторке.

— Пойдемте посмотреть на нее, — просили дети родителей и бабушку.

— Приходите уж завтра, когда она будет лежать в гробу одетая, — сказал опечаленный охотник, раскланялся и ушел.

—Уж не будет больше ходить к нам Викторка, не будет больше петь у плотины! Она уже на небе! — говорили между собою дети, принимаясь за прежнее занятие, и забыв даже спросить бабушку о Гортензии.

«Да уж наверное на небе: она столько терпела на земле!» — подумала про себя бабушка.

Известие о смерти Викторки быстро разнеслось по всей долине. Каждый знал, каждый жалел ее и поэтому желал ей смерти, такой смерти, какую  Бог редко посылает людям. Прежде говорили о ней с состраданием, а теперь с благоговением. Когда бабушка на другой день пришла с детьми в замок, чтобы Гортензия могла их срисовать, то княгиня тоже заговорила о Викторке. Гортензия, услыхав, как сильно ее любили в охотничьем доме и Старом Белидле, обещала для охотника и для Прошковых срисовать ее портрет, уже виденный бабушкою и изображающий Викторку под деревом.

— Перед своим отъездом она рада доставить удовольствие каждому, она бы с радостью увезла вас всех, — сказала княгиня улыбаясь.

— Всего приятнее быть между людьми, любящими нас, и высшего удовольствия не может быть, как доставлять удовольствие другим, — заметила бабушка.

Дети были очень рады своим портретам (о портрете бабушки никто не знал), радовались они и подаркам, обещанным Гортензией, если они будут смирно сидеть, что они и исполняли. Бабушка с удовольствием видела, как под искусною кистью девушки изображение ее любимых внучат становилось живее и живее, и она сама напоминала детям, когда они поддавались влиянию своих привычек: «Сиди Ян, и не стучи ногою, чтоб барышня могла тебя хорошенько срисовать! Ты, Барунка, не морщь нос как кролик, зачем это? Вилимек, не дергай плечами как гусь крылом, когда у него выпадает перышко!» Когда Аделька, забывшись, засунула в рот свой указательный пальчик, бабушка тотчас побранила ее, говоря: «Постыдись! Ведь ты уж так велика, что могла бы хлеб резать. Вот я когда-нибудь насыплю тебе на руку перцу!» Гортензии эта рисовка доставляла большое удовольствие, и она порой смеялась вместе с детьми. Она вообще день ото дня расцветала, и бабушка говорила, что Гортензия ей кажется не розою, а розовеющим цветком яблони. Она была повеселее, глаза ее все больше блестели, всем она улыбалась и всем говорила только приятное. Иногда она засматривалась на бабушку, глаза ее делались влажными, и отбросив кисть, она брала в руки бабушкину голову, целовала ее сморщенный лоб и гладила белые волосы. Однажды она нагнулась и поцеловала у нее руку. Бабушка этого не ожидала и стояла как пораженная.

— Что это вы делаете, барышня? Я не имею на это права.

— Я знаю, что я делаю, старушка, за что я должна благодарить тебя: ты была моим ангелом! — и Гортензия встала на колени у ног старушки.

— Да благословит вас Господь и да даст вам счастия, так вами желаемого, — сказала бабушка, положив руки на чело девушки, чистое и белое как лепесток лилии. — Буду молиться за вас и за княгиню. Она прекрасная женщина.

На другой день, после грозы, охотник зашел на Старое Белидло и объявил, что можно пойти проститься с Викторкой. Пани Прошкова не могли видеть мертвых и осталась дома. Мельничиха была брезглива или, как говорил пан-отец, боялась, чтобы Викторка не причудилась ей ночью. Кристла была на барщине. Таким образом с детьми и бабушкой пошла одна Манчинка. По дороге нарвали цветов и из домашнего саду взяли резеды; мальчики взяли с собой освященные образочки, которые им принесла бабушка со Святоневицкого богомолья; бабушка несла четки, а Манчинка тоже образочки.

— Кто бы подумал, что нам придется устраивать похороны? — проговорила охотничиха, встречая бабушку на пороге.

— Мы все не вечны: вставая утром, не знаем, будем ли вечером ложиться спать, — отвечала бабушка.

Прибежала серна и посмотрела на Адельку; сыновья и собаки охотника прыгали около детей.

— Где она лежит? — спросила бабушка, входя в сени.

— В беседке, — отвечала охотничиха, взяла Аннушку за руку и повела гостей в беседку. Беседка, состоявшая только из маленького зала, была усыпана хвоем; посередине, на носилках из березовых неотесанных бревен, стоял открытый простой гроб, в нем лежала Викторка. Охотничиха надела на нее белый саван, на голову положила ей веночек из слезок, а под голову зеленого моху. Руки были положены одна на другую, как их Викторка любила держать и при жизни. Гроб и крышка были украшены хвоем, в головах горела лампадка, в ногах стояла чашечка со святою водой, а в ней лежало кропило[122] из ржаных колосьев. Охотничиха все устраивала сама, все приготовляла, несколько раз на дню бывала в беседке и уже пригляделась ко всему. Бабушка же, подойдя к гробу, перекрестила усопшую, встала возле на колени и молилась. Дети последовали ее примеру.

— Так скажите мне, все ли вам нравится и все ли мы сделали? — заботливо спросила охотничиха, когда бабушка окончила молитву. — Много цветов и образов мы не ставили: я уже знала, что вы тоже захотите дать ей какой-нибудь подарок в могилу.

— И хорошо сделали, кумушка, — отвечала бабушка.

Охотничиха взяла у детей цветы и образа и положила все это около тела почившей вечным сном. Бабушка намотала четки на окоченелую руку покойницы и долго смотрела ей в лицо. Это лицо уже не было дико. Черные, жгучие глаза были закрыты, блеск их угас. Черные, вечно растрепанные волосы были причесаны, лоб, холодный как мрамор, был украшен пунцовым венком, как лентою любви. На лице не было заметно диких подергиваний, безобразивших Викторку, когда она сердилась; но на устах запечатлелась ее последняя мысль, как будто боязливо замершая на них, — горькая улыбка.

— Что так болело в тебе, бедное сердце? Что тебе сделали? — говорила бабушка тихим голосом.— Уже никто не вознаградит тебя за то, что ты выстрадала. Кто виноват, того да судит Бог, ты же теперь в сиянии и покое!

— Кузнечиха хотела, чтобы мы положили ей под голову стружки, а мы положили мох; боимся только, чтобы нас люди не осудили, в особенности родные, что мы ее взяли на свое попечение и так просто похоронили, — говорила охотничиха.

— К чему тут разукрашенное ложе? Не заботьтесь ни о чем, милая кумушка, пусть люди толкуют что хотят, после смерти завернули бы в парчу, а пока была жива, ни разу не спросили: что с тобою, несчастная? Оставьте ей эту зеленую подушку, ведь она пятнадцать лет спала на такой.

С этими словами бабушка взяла кропило, три раза окропила покойницу святою водой с головы до ног, перекрестилась, велела детям сделать то же, и все тихо вышли из беседки.

За Ризенбургом, в живописной долинке, около Боушинской церкви, выстроенной некогда Туринским владельцем в благодарность за выздоровление его немой дочери, есть кладбище; там похоронили Викторку. На могиле ее охотник посадил ели.

— Они зелены и летом, и зимой, да и она их любила, — сказал он бабушке, когда они разговаривали о ней.

Викторку не забывали, хотя она уже больше не пела у плотины свою колыбельную песенку, хотя пещерка была пуста, а ели срублены. Имя несчастной Викторки еще много лет раздавалось в печальной песне, сложенной в память о ней Барою Жерновскою.