Перевод с чешского М. Зельдович
1
В замке работали, бегали, суетились. Ключница проветривала комнаты, садовник украшал их цветами, в замке и во дворе скребли и чистили, чтобы господа нашли все в полном порядке. Барыню ждали на другой день.
— Веселее будет жить,— радовались обитатели замка.
— Бог даст, и заработков побольше будет,— говорили бедняки и ремесленники, живущие около замка.
На следующее утро прибыла прислуга, вслед за ней повозки с тюками и ящиками. После обеда на холм, где стоял красивый замок, въехала удобная карета, в которой сидела госпожа Скочдополе, она же фон Шпрингенфельд.[1] Напротив нее, спиной к коням, помещалась камеристка, мамзель Сара, на козлах возле кучера — горничная Кларка, а рядом с барыней лежал ее любимец. Это был не муж, не брат и не друг — это был Жоли, крохотная собачка английской породы, обаятельное существо с длинными ушами и тонкой, шелковистой черно-бело-бурой шерстью.
Барыня обожала Жоли.
Пока господин Скочдополе был всего лишь господином Скочдополе и о нем знали только то, что он богат, в доме все было иначе; у его жены не было ни любимчика, ни камеристки; не было и столько прислуги; ни замка, ни лошадей, ни борзых собак; господин Скочдополе не ездил на охоту, не приглашал к себе гостей, и никто не приезжал к нему из города подышать свежим воздухом.
Когда же у господина Скочдополе скопилось столько денег, что он не знал, куда их девать и даже сколько их у него, супруге не понравилась простая фамилия Скочдополе. Она надоедала мужу до тех пор, пока он не купил приставку «фон», и они стали именоваться по-аристократически: «фон Шпрингенфельд».
Барыня была очень довольна — это звучало совсем иначе, и с того времени никто не осмеливался называть ее по-старому, если не желал лишиться ее милости.
«Большому кораблю — большое плаванье». Раз есть титул, необходимо и поместье.
За деньги можно устроить все. Фон Шпрингенфельды купили себе поместье, лошадей, борзых собак, завели и одели в ливреи прислугу, стали ездить на курорты, устраивать банкеты, давать балы.
Если есть пирожок, отыщется и дружок,— приятелей нашлось более чем достаточно, особенно таких, которые живут на чужой счет. Господин фон Шпрингенфельд слыл джентльменом, его жена — красавицей, а ее хороший вкус, остроумие и бог знает что еще превозносились до небес. Госпожа фон Шпрингенфельд была недурна собой, но она считала себя красивее, чем была на самом деле, и этому способствовала главным образом ее камеристка[2] мамзель Сара.
Чтобы удержать мамзель Сару, барыне приходилось платить ей большое жалованье и делать много подарков. Только таким путем удалось переманить Сару от одной графини, считавшейся самой элегантной дамой в столице. Сара служила у графини второй горничной, и платили ей не слишком много, но зато говорили: «Она служит у графини»,— и поэтому горничная не решалась поступить на службу к новоиспеченной дворянке.
Однако деньги смягчили ее гордое сердце. Мамзель Сара стала доверенной барыни, и, если говорила: «Так должно быть» или: «Так было в нашем замке» (подразумевая свою прежнюю хозяйку), госпожа фон Шпрингенфельд тотчас же давала приказание сделать так, как сказала Сара, чтобы все было, как у графини. Однажды Сара сказала:
— У вашей милости должен быть песик. У нас (то есть у графини) тоже был — мы получили его из Англии. Ах, мой прелестный Жоли! Не могу забыть его! — и она начала рассказывать о собачке, добавив, что в аристократическом доме такой песик совершенно необходим.
Госпожа фон Шпрингенфельд стала тотчас же искать себе собачку, и один добрый друг, желавший угодить богатой барыне, нашел для нее желанного любимчика и заплатил за него восемьдесят дукатов. Друг думал, что его хорошо вознаградят, и не ошибся, так как этим подарком он приобрел расположение барыни.
Сколько было радости, когда Сара решительно сказала, что песик красивее, чем у графини!
Назвали его Жоли, как у графини, и установили для него твердый режим, который должен был строго выполняться. Наблюдала за собачкой мамзель Сара. Жоли обычно спал в ее комнате в мягком кресле с бархатной подушкой. Утром, когда мамзель Сара завтракала, он кушал кофе или сливки, после завтрака Сара носила его к барыне, которая немного играла с ним. Когда госпожа фон Шпрингенфельд одевалась, надзор за Жоли поручали лакею. Закончив туалет, она купала собачку, расчесывала ей шерсть, завертывала в тонкую простынку, укутывала в предназначенное для этой цели синее атласное одеяльце и клала обсыхать на подушку. Привыкший к ласке песик позволял делать с собой что угодно. Затем барыня шла с ним на прогулку в сад или, когда фон Шпрингенфельды были в столице, выезжала с ним в карете. В полдень Жоли получал на второй завтрак немного мяса под соусом, а в четыре часа котлетку из куриной грудки, куропатки или другого нежного мяса. Чтобы меню не надоело Жоли, оно менялось ежедневно. Лакей всегда приносил ему пищу на фарфоровой тарелке и ставил на накрытый стол — иначе собачка даже не дотронулась бы до еды,— а после обеда должен был вытирать ей морду.
Остальное время дня уходило у Жоли на забавы и игры, до тех пор, пока Сара не укладывала его в постельку.
Если же случалось, что песик не хотел играть или есть, думали, что он нездоров, и тотчас же посылали за врачом. Когда господа жили в поместье, прописывать лекарство было не так легко, и поэтому они привозили рецепт с собой. Врач, человек, правда, добрый и любезный, никогда не соглашался лечить песика; мамзель Сара советовала, разумеется, чтобы госпожа фон Шпрингенфельд отказала ему в праве получать бесплатно продукты из поместья — так поступила со своим доктором графиня, и после этого он делал все, что от него требовалось,— или чтобы она пригласила домашнего врача. Однако в этом вопросе барыня не могла последовать совету камеристки — поблизости не было другого доктора, а держать домашнего врача было для нее все же дороговато. В столице дело обстояло по-другому, там нашелся более покладистый доктор, который за несколько дукатов прописывал порошки и для собачки.
Однажды госпожа фон Шпрингенфельд захворала, и все время болезни хозяйки Жоли грустил и лежал около ее постели. Это растрогало барыню. Мамзель Сара рассказала, что графинин Жоли тоже грустил, когда его хозяйка болела, и графиня была так тронута, что назначила песику пожизненную пенсию в пятьсот дукатов, на случай если он ее переживет.
Это очень понравилось госпоже фон Шпрингенфельд, и она, следуя возвышенному примеру графини, установила для собачки пенсию в пятьсот дукатов серебром, если Жоли будет жить дольше, чем она, и пятьдесят дукатов тому, кто будет за ним ухаживать. Все это она написала и скрепила своей подписью и печатью.[3]
С той поры мамзель Сара стала еще больше, чем раньше, заискивать перед собачонкой.
Когда слух об этом курьезном завещании разнесся в кругу друзей госпожи фон Шпрингенфельд, все начали восхвалять ее барственную щедрость и благородные чувства, проявившиеся в этом поступке. Ее сравнивали с княгиней, которая, получив в подарок от своего возлюбленного прекрасного коня, велела построить для него особую конюшню с дубовым паркетом, мраморным желобом, полированными яслями и стойлом. За конем ухаживал специальный слуга, а когда княгине надоело кататься верхом, никто не смел ездить на этой лошади. Ее только водили на прогулку, кормили булками и отрубями и каждый день давали большой кусок сахару. И этот порядок был установлен для лошади пожизненно, что тоже было подтверждено письменно.
Один господин Скочдополе был недоволен поступком своей жены, однако молчал. Он относился к ней больше чем внимательно и не осмеливался препятствовать ее причудам и капризам по причинам, которых никто не знал. Поэтому он на все махнул рукой и подумал: «Кто знает, где будет пес к тому времени, когда она умрет!»
У господина Скочдополе тоже были слабости, но вместе с тем он был отзывчивым, добрым человеком и не кичился своим дворянством. Его старое имя было ему милее, а приставку «фон» он купил для того, чтобы сохранить мир в доме.
Его страстью и раньше была охота, и он радовался своему поместью главным образом потому, что мог охотиться в его окрестностях. Все его приятели тоже были охотники и посещали друг друга.
Они не слишком строго соблюдали этикет, не были так прилизаны, как шуты, увивавшиеся вокруг госпожи Скочдополе, и нутро их было здоровее. Поэтому господин Скочдополе охотнее блуждал в обществе своих приятелей по лесам или разговаривал с ними за бокалом вина, чем бывал в пропахшем духами салоне своей жены, где никогда не чувствовал себя свободно.
Прислуга и служащие любили господина Скочдополе больше, чем его жену. С мамзель Сарой они встречаться не любили; те, кто собирался получить что-либо от госпожи Скочдополе, заискивали перед мамзель и Жоли и боялись испортить с ними отношения. Только деревенские псы — собаки мясников, пастухов, сторожей и прочие «мужланы» — не считали нужным обращать внимание на маленького кавалера и не боялись его. Когда мамзель Сара, прибыв в замок, вышла с Жоли на прогулку, собаки сбежались, напали на песика, начали скалить зубы, неприлично заигрывать с ним, оскорбляя его деликатность, так что мамзель была не в силах стерпеть этого, взяла его на руки и отнесла в замок. Она пожаловалась барыне на собачий сброд и предложила запретить посторонним входить в парк с собаками. Приказ был немедленно написан на дощечках, и их вывесили возле парка, а кроме того, Жолинку стали водить на длинной серебряной цепочке.
Мамзель Саре хотелось добиться еще большей власти над поместьем, но пока это ей не совсем удавалось, потому что иной раз вмешивался барин, который, к несчастью, не слишком жаловал ее.
Повара Сара недолюбливала, так как он не хотел подчиняться и не посылал лакомств по ее просьбе; но барин любил его, а барыня тоже была к нему расположена, потому что благодаря его искусству об ее столе много говорили, и некоторые знакомые хотели сманить этого повара. Поэтому придирки мамзель ему не вредили.
Горничную Кларку Сара тоже терпеть не могла. Но та была дочерью старой ключницы, служившей еще у матери барыни и бывшей много лет экономкой у господ, когда они не жили еще на широкую ногу. Кларинка была красивая девушка, умевшая хорошо и просто делать женскую работу, скромная и добрая. Мать ее овдовела, когда Кларка была еще ребенком; она отдала девочку на воспитание к сестре в провинциальный городок, а сама поступила на службу к госпоже Скочдополе. Кларинка пробыла у своей тетки до тех пор, пока не выросла, а мать работала и копила для нее деньги.
Когда госпожа Скочдополе стала дворянкой, Марьяна, сделавшись ключницей в замке, взяла Кларку к себе.
Девушка понравилась барыне, и так как ей в это время понадобилась горничная, она сказала об этом ключнице и убедила ее, что Кларкино счастье заключается в том, чтобы учиться у Сары,— она увидит свет, а если не устроится иначе, то сможет позднее занять место Сары.
Матери все это было не по душе, но что она могла сказать барыне!
«Если я не сделаю этого,— думала, она,— то лишусь места и растрачу те несколько дукатов, которые скопила для девочки, чтобы ей легче жилось и не пришлось служить. Пусть поступает на место: бог сохранит ее, если она не отвернется от него». Она согласилась на предложение барыни, и Кларка стала горничной. Но Сара терпеть ее не могла и всячески изводила. Когда господа жили в столице, много слез пролила из-за нее Кларка; когда же они переехали в замок, где она была под защитой матери, Сара не осмеливалась мучить девушку, хотя мать ничего не знала о кознях мамзель: Кларка не жаловалась.
Барыня относилась к ней не плохо, как вообще ко всем, но что бы та ни делала, ей казалось, что все не так хорошо выходит, как у Сары, хотя девушка вскоре усвоила себе навыки, необходимые при одевании, и нередко думала, что одевала бы барыню лучше, чем Сара.
Больше всего бесили Сару в Кларке ее молодость и красота, которыми Сара похвастаться не могла; никто не любил ее, так как вдобавок ко всему она была злая и заносчивая. Перед Сарой заискивали те, кому нужно было, чтобы она замолвила за них словечко барыне.
А Кларку любили все, но больше всех писарь управляющего. Кларке он тоже нравился, мать хвалила его, говоря, что он порядочный человек, но мамзель Сара ненавидела его именно за это, она хотела, чтобы он подчинялся ей. Ее очень обижало также, что он называл ее не мамзель, а барышня.
— Неужели этот грубиян писарь не знает, как меня называть? Он думает, что перед ним простая деревенская девушка, и потому величает меня барышней,— однажды сказала она Кларке, желая уязвить ее.
— Мы, простые деревенские девушки,— ответила ей Клара очень любезно,— не позволяем обращаться к нам иначе, это для нас самая большая честь, но если вам не нравится, запретите ему называть вас так. Ведь «мамзель»— это исковерканное французское слово «мадемуазель» и означает тоже «барышня».
— Посмотрите-ка на нее, она хочет поучать меня!.. Что это значит? Я уже давно забыла то, чему вы еще только должны учиться,— сердито оборвала ее мамзель.
Подобные ссоры происходили между ними часто, но Клара всегда вовремя умолкала и тем самым закрывала рот своей противнице.
Когда барыня приехала в замок, служащие встретили ее приветствиями — она любила это. Казначей помог ей выйти из кареты, управляющий взял ее шаль, которую она забыла в экипаже, а писарь, как ни хотелось ему услужить Кларе, подскочил к карете — он всегда исполнял указания управляющего — с тем, чтобы взять на руки собачку. Подумав, что писарь собирается помочь ей, Сара наклонилась к нему; когда же он хотел взять песика, она гневно вскочила и сама протянула к Жоли руки. Но песик проскользнул мимо них обоих и спрыгнул на землю. Писарь быстро нагнулся, но Жоли убежал под карету.
Тут Сара вскрикнула, барыня оглянулась и, увидев собачку под каретой, завопила, будто пса уже не было в живых. Поднялся шум, но с Жоли ничего не случилось.
— Какое могло быть несчастье, если бы лошади дернули,— без конца повторяла Сара, прижимая к сердцу Жолинку и бросая ядовитые взгляды на писаря.
Бедный писарь надеялся стать объездчиком[4] и имел на это право, он мечтал даже о красивой хозяйке, а тут управляющий после встречи барыни сказал ему:
— Ну, вы сами себе все дело испортили, случится чудо, если вы теперь станете объездчиком. Вам нужно задобрить песика, не то все пропало.
— Если за свое счастье я должен благодарить собаку, лучше я поищу себе работу в другом месте. Но я думаю, что барин поступит соответственно заслугам и по справедливости,— сказал опечаленный писарь.
— Это ничему не поможет: барыня властвует над барином, а над барыней — мамзель и собака. Могу только дать вам совет: заслужите расположение мамзель и в свою очередь приобретите над ней власть.
— Никогда я не сделаю этого, не подчинюсь этому злому дракону и целовать собачью лапу не стану,— гордо ответил писарь.
— Мой дорогой Калина, приходится иногда зажигать свечку наперед чертом! — улыбнулся управляющий, желавший добра писарю.
2
Замок стоял на холме, а у его подножья был расположен городок. Река служила границей между господскими и городскими владениями и одним своим рукавом окружала город.
Жители городка делились на три категории. К первой принадлежали зажиточные хозяева, у которых был свой дом, усадьба и достаточно земли, а их жены и дочери носили шляпы и собирали у себя в парадной комнате на чашку кофе целое общество.
Из этих богачей выбирали обычно членов городского управления и бургомистра по старой поговорке: «Без денег и разума нет».
Ко второй категории относились ремесленники победнее, у которых был только клочок земли да домик; их жены ходили в чепцах, а зажиточные бывали очень недовольны, если бедняки позволяли своим дочерям носить шляпы, как у богатых. И, наконец, третья группа — так называемый сброд, батраки, с трудом сводившие концы с концами. Если кто-нибудь из них хотел в чем-либо равняться с первой категорией, это считалось величайшей наглостью. Если батрачки целовали барыне из первой категории руку, она тотчас же вытирала ее, чтобы не осквернить нечистым поцелуем, или подставляла рукав.
Усадьбы богачей и домишки ремесленников стояли по большей части около реки на насыпи. В каждом доме было несколько комнат, специально предназначенных для батраков; это были темные конурки с маленькими оконцами, с земляным полом, без печки или очага. Чтобы обогреться зимой и приготовить себе пищу, батраки ходили в большую людскую во дворе, помещавшуюся возле комнаты приказчика. За такую каморку батрак вносил двенадцать дукатов серебром в год; он был обязан круглый год работать на владельца усадьбы, получая за свой труд небольшое вознаграждение, и не имел права наниматься в другом месте, хотя бы ему предлагали там более выгодные условия. Но если у кого-либо из батраков была многочисленная семья, то ему было тяжело вносить хозяину ежемесячно даже эти деньги, в особенности зимой, когда бывает мало дела и заработки меньше. Поэтому, чтобы легче было платить за квартиру, батраки пускали ночлежников или постоянных постояльцев. Некоторые снимали комнатушки у крестьян, где жилье обходилось не дороже и не налагало никаких обязательств.
В каждой такой конурке батраки хранили запасы продовольствия на зиму. Под кроватями были вырыты ямы, в которых лежал картофель.
В одно прекрасное утро, вскоре после приезда барыни в замок, из темной, пахнувшей плесенью каморки вышла женщина с двумя детьми. Мальчик лет семи-восьми держался за ее юбку, на одной руке она несла маленького ребенка, а в другой — небольшой сверток. Одежда на ней и на детях была ветхая и заплатанная, но чистая. Вслед за ней вышла другая женщина, за которой тащилось несколько ребятишек.
— Скажу я вам, милая Караскова,— сказала вторая женщина,— я бы с удовольствием оставила вас у себя ночевать и дальше, хотя вы ничего не могли мне заплатить, но вы сами видите, как у нас тесно. У меня своих пятеро детей, у шурина трое, у вас двое, пятеро взрослых, подумайте, сколько тут народу. Ведь вы знаете, в какой духоте мы спим. Зимой от этого по крайней мере теплее, но летом плохо. Хозяин поручил приказчику следить за тем, чтобы мы не спали вповалку, так как говорят, что в Праге люди опять умирают от холеры, и тут боятся, чтобы это не приключилось и у нас. И приказчик тоже ругается, когда мы пускаем ночлежников, потому что тут-де разбойничий притон и его обворовывают.
— Боже мой, боже,— вздохнула женщина, задетая за живое этими словами, и ее бледное, изможденное лицо покраснело от стыда.
— Не обращайте на это внимания, никто на вас не подумает, но вы знаете, что, когда ходят подобные слухи, невинные страдают вместе с виноватыми. Люди бывают плохие и хорошие, кто легко верит, тот легко и сомневается, поэтому хорошо, если у человека ушки на макушке. Приказчик должен следить за всем, обижаться нельзя, хозяин у него сердитый. Вы были всегда порядочной и честной женщиной, скажу я вам, и никто вас не подозревает, я бы охотно оставила вас у себя, если бы смела. Может быть, однако, все обойдется. Вот вам на дорогу.
С этими словами батрачка вынула из кармана несколько печенных в золе картофелин и протянула их женщине.
— Да отплатит вам бог сторицей за все, что вы сделали для меня, и да пошлет он вам на много лет здоровья. В добрый час,— всхлипнула женщина, выходя из усадьбы.
— Ты больше не будешь у нас спать, Войтех? — закричали дети мальчику. Но он не оглянулся.
— Я оставила бы ее здесь,— повторила батрачка,— но что, если она тут у меня умрет,— ведь она на глазах тает, и мне пришлось бы еще хоронить ее. У каждого довольно и своих забот, скажу я вам. Конечно, она найдет кого-нибудь, кто ее приютит.
Тем временем бедная женщина быстро, насколько ей позволяли силы, шла по насыпи мимо дворов к реке. На середине моста она облокотилась о перила и как-то странно посмотрела вниз на медленно текущую воду.
— Мамочка,— обратился к ней Войтех,— посадите мне Иозефека на спину, я понесу его, у вас, наверное, руки, болят. Пойдемте туда, у креста на лугу светит солнышко, там мы согреемся, идемте, мамочка, не печальтесь: если нас не пустили ночевать, мы можем спать и на улице, теперь уже тепло!
— Ах, дитя мое, лучше всего было бы для нас троих спать с отцом в могиле,— вздохнула женщина, прижала к сердцу малыша и залилась слезами.
Войтех заплакал вместе с ней, и так, в слезах, они медленно побрели по мосту на другую сторону.
У последнего двора возле моста несколько батрачек вязали свясла[5] и без умолку громко болтали о всякой всячине. Когда Караскова проходила мимо ворот, они увидели ее.
— Куда она тащится с детьми? — спросила одна из них.
— Куда? Наверное, заработать что-нибудь хочет,— сказала другая.
— Ну уж, она и на кусок хлеба не заработает.
— Не бери греха на душу, Катержина,— прикрикнула на нее старуха.— Караскова хорошо работала, пока была здорова, а теперь на нее смотреть жалко. Она, бедная, потеряла мужа, досыта хлебнула горя, захворала, а чем — неизвестно. Это что-нибудь да значит!
— По-моему, она уже полгода больна лихорадкой.
— Вот именно, полгода,— опять отозвалась старуха,— она не может от нее избавиться и при этом кормит еще грудью ребенка, а ест одну картошку. Ее пожалеть нужно. Как вспомню, какая она девушкой была: кровь с молоком, бойкая, как волчок, всегда чистенькая, как цветочек. Из-за нее барыни ссорились, каждой хотелось взять ее в горничные, так хорошо она владела иглой.
— Если бы она не испортила себе жизнь из-за Карасека, то не дошла бы до этого.
— Эх, бабоньки,— воскликнула другая,— ведь мы все женщины и знаем, как это бывает, если двое любят друг друга и оба молоды. Я бы не стала говорить об этом, если бы сама не испытала... на моей свадьбе венков тоже не плели.
— Еще бы! Стала бы ты отпираться от того, что ясно как белый день,— сказала насмешница.
— Ну, милая, не каждый в этом признается. Ты только попробуй сказать правду своей барышне Стазичке, задаст она тебе трепку,— это тоже ясно как день. Каждый должен отвечать за себя, и я много поплакала из-за этого. Мы бы раньше поженились, но думали: ничего у нас нет, как жить станем. Все говорили мне — брось его, а его уговаривали уйти от меня. Однажды пришел он к нам. Я стала хныкать и жаловаться на нищету. «Перестань, Андулка,— сказал он мне,— если бедный человек загрустит, это и есть настоящая беда; пусть богачи тоскуют. Будь только веселой, и будем любить друг друга. Хоть не наедимся вволю, зато уснем спокойно». Бросила я тяжелые мысли, потому что любила его, и сошлась с ним.
— Это верно, твой муж всегда весел, он сердца не печалит.
— Да, он такой,— продолжала она,— он смеется и поет, говоря, что это единственная награда за слезы, которые он мог бы пролить... Я стыдилась своего греха и охотно вышла бы за него замуж, но у нас было столько долгов, что мы не могли сыграть свадьбу. Иржи сказал: «Мы принадлежим друг другу, можем подождать, пока нас не обвенчают даром». Но меня это мучило; если человек...— пусть бог меня простит — и ребенок... все-таки будет чувствовать себя отверженным. Собралась я с духом, пошла к господину капеллану[6] за советом, рассказала ему все, а он велел прислать к нему Иржика. Тот пошел, и господин капеллан сам все устроил. Через три недели мы обвенчались, и после этого он еще окрестил бесплатно нашего Вашичека.
— Господин капеллан хорошо относится к беднякам, это правда. А что сказал Иржи?
— Он был очень доволен, а раньше ведь делал вид, что ему все равно. Он любит господина капеллана, и, если тому бывает нужно что-либо сделать или куда-нибудь послать, Иржи берет это на себя, даже если приходится работать ночью.
— Вот у тебя было так,— снова начала старуха,— a у Карасковой по-другому. Мать бранила Иозефа за то, что он берет батрачку, хотя сам — каменщик, зарабатывает порядочно и мог бы жениться на дочке ремесленника. Его мать уже умерла, но какая это была баба! Нет и нет! Не хотела давать разрешения, и господин капеллан и учитель уговаривали ее, но, боже упаси, голова у нее была, как каменная стена. А что из этого вышло? Карасек все же Катержину не бросил, а у старухи прибавился еще один грех на душе. Потом Катержина хотела пойти к свекрови с ребенком, чтобы она благословила их, но старуха передала, что выгонит сноху метлой вместе с ее байстрюком.[7] Она обругала Катержину так, что со стороны можно было подумать, будто в бедной женщине на волос честности нет. От одного этого можно зачахнуть.
— Это была баба-яга,— перебил ее кто-то.
— Даже сыну было с ней так тяжело, что он уже собирался уйти из дому, если бы бог не нашел другого средства и не взял старуху к себе. Только на смертном одре она одумалась и благословила их.
— А у старухи были деньги? — спросила Андула.
— Вот именно: ничего после нее не осталось, хватило только на то, чтобы одеть ее и похоронить.
— А чем же она так гордилась?
— Тем, что ее мамаша была родной дочерью барина, а ее дядя — духовным лицом. Начхать на это! У моей тети, говорят, есть где-то мельница, но какое мне дело, если она мелет не для меня. От такого родства столько же пользы, сколько от старой тряпки. Да, да, все из-за того, что старая Караскова не хотела смешивать свою благородную кровь с батрачьей и мучила своих детей. После ее смерти жить им стало легче и лучше; Иозеф зарабатывал много, у Катержины было вдоволь работы у господ. Она хорошо одевала своего мальчика Войтеха. Я с удовольствием смотрела на них, когда они шли втроем из церкви. Любо было поглядеть! Боже мой, как недолго им пришлось жить вместе! Когда я сейчас смотрю на нее, плакать хочется. Как-то она дала мне юбку, и не раз я получала от нее горшочек супа. Не будь я так стара и бедна, что самой есть нечего и негде голову приклонить, я поделилась бы с ней всем, что у меня есть. Пока я жила в комнате, я иногда ходила ей помогать, но когда им пришлось перебраться в каморку, все кончилось. Она не хотела больше ничего принимать от меня, говоря, что у меня самой ничего нет.
— Боже! — начала снова одна из женщин, когда та умолкла.— У меня мурашки по спине бегают, когда я вспоминаю, как упали леса с Карасеком. Я как раз была на той улице и вдруг слышу крик: «Иезус, Мария, леса у Опршалка упали! Карасек убился!» Я видела Караскову, она была бела как мел, когда бежала туда. Лучше бы господь сразу взял его к себе, чем человеку так долго мучиться,— у нее сохранилось бы по крайней мере несколько дукатов и ей не пришлось бы побираться.
— Скажите, пожалуйста,— проговорила старуха,— так только говорится, но за любимого человека можно отдать всю кровь. Катержина была рада, что ее мужа принесли живым. Она ухаживала за ним, день и ночь работала, чтобы добыть ему все необходимое. Она всегда говорила, что не жаловалась бы, если б он остался в живых, хоть и калекой. В то время бог помог ей родить второго мальчика. Но и это ее не сломило. Однако спустя десять недель муж ее все-таки умер, и тогда у нее словно крылья подрезали. Она слегла и с тех пор еле ноги таскает.
— Однако, говорят, что ей много помогали; госпожа Опршалкова, с дома которой упал Карасек, постоянно что-нибудь ей посылала.
— Эх, милые, кто одевается в дареное, ходит без юбки. Долго быть щедрым дело трудное. А попрошайничать Катержина не станет. Она многое распродала, когда муж был еще жив; сами знаете, если комару вырвать ногу, сразу и кишки полезут,— болезнь, потом слабость — и готово дело.
— Но ведь она раньше много шила на господ.
— Шила, пока жила в хорошей комнате, а когда поселилась в каморке, ей перестали доверять хорошую работу, давали только починку или вязать чулки. Что она за это получала? Конечно, такая несчастная, больная женщина с двумя детьми каждому в тягость. Войтеха хотели взять пасти гусей, а она не отпустила его, вот и начали ее ругать, что она много о себе думает и не заслуживает жалости. А что бы она, бедняжка, делала без этого мальчика, ведь он нянчит ребенка, когда она сама не может. Но какая от этого польза, теперь ей уже совсем плохо — кто заступится за бедняжку? Один бог ей поможет... Кто не знает, что такое несчастье, тот и не поверит.
— Если нет своего угла, то и голову негде приклонить. Говорят, сегодня сюда приходил барин, сказал, чтобы батраки не пускали к себе ночлежников и чтобы люди не спали вповалку, потому что опять появилась моровая болезнь.
— Я сама там была,— добавила одна батрачка,— когда утром приходил барин; он сказал, чтобы мы не пускали к себе ночлежников, проветривали каморки и не ели всякой дряни. Ну и оборвала же я его, мои миленькие. «Барин — сказала я,— мы будем охотнее есть мясо и клецки, чем крапиву, лебеду и картофель, только будьте добры платить нам столько, чтобы мы могли покупать все это; богатый ест, что хочет, бедный — что имеет. Мы проветривали бы наши каморки, но окна открывать нельзя, потому что, как вы изволите видеть, в раме только одно стеклышко, а рама эта прибита к стене. Дверей мы не открываем, так как боимся, чтобы кто-нибудь не взял то немногое, что у нас есть, когда мы уходим из дома на целый день. И картофель мы вынесли бы из комнаты, если бы имели возможность хранить его где-нибудь в другом месте. Мы и ночлежников пускать не станем, если вы, барин, снизите нам квартирную плату». Он не ответил ни слова и ушел, как будто его укусила собака. Но я все-таки отвела душу и подумала: «Теперь ты будешь знать!»
— Умирать никому не хочется — ни бедняку, ни тем паче богатому, но смерти не избежишь, крестом ее не прогонишь и не упросишь. Почему же нам не помогают, если за нас боятся? — сказала старуха.
— А что же вы думаете, разве пес лает ради деревни, а не ради себя? Он боится за свою шкуру. Зачем нам помогать, пока мы не умираем с голоду, времени будет достаточно и после,— опять сказала та же насмешница.
— Ну, вот,— снова начала старуха,— когда в прошлом году появилась комета, люди говорили, что это не к добру. Так и получилось. Дорогие мои, чем дальше, тем хуже, да спасет и не оставит нас господь бог!
— Если бы не было нуждающихся, не грело бы солнце! — воскликнула насмешница.
— Ты с самого рождения дерзка на язык,— сказали ей другие.
— Я сердита на нашего барина,— продолжала она,— на самом деле тридцать рейнских за такую каморку — разве это дешево? Если хотят проявить к нам какую-то милость, пусть устроят за эти деньги человеческое жилье, а не скотское. Мы здесь долго не останемся, ему придется позаботиться о других рабочих. А мы пойдем к помещику. Там тоже много не заработаешь, но зато не будешь считаться последним человеком, как здесь. Мой муж справится со всяким делом. А если ничего другого не найдется, никто не станет меня попрекать детьми,— этого я простить барину не могу, и оттого я сегодня сама отказалась от работы, даже мужа не стала ждать. Он, наверное, согласится со мной.
— Вот как? — удивились все.
— Кто позволит себе попрекать человека детьми, тот против бога... А вы знаете, что я ему сказала?
— Нет, не знаем, расскажи. Уж больно ты смелая, Дорота.
— Как только я ему ответила, когда он стал говорить о чистоте, он ушел, но, вероятно, рассердился и вскоре пришел снова. Сказал, что у него потерялся цыпленок и что мы, наверное, знаем, кто его взял. Подумать только! Я готова была вцепиться ему в волосы.
— А вчера я сама видела,— отозвалась одна из женщин,— как жена приказчика варила цыпленка.
— Ну, вот вам. А если сказать ему об этом, он не поверит. Ну, я ответила, что ничего не знаю. Тут он начал ругаться, что у каждого из нас куча детей, что мы лодырничаем, и поэтому нам нечем их кормить, что мы воруем и господам приходится нас содержать. И я сказала,— при этом Дорота, подбросив охапку соломы, подбоченилась и ее глаза вспыхнули гневом,— я сказала: господь бог знает, почему он нам больше доверяет детей, чем господам, на нас, бедняках, весь мир держится, и еще много кой-чего высказала я ему и в конце концов отказалась от работы.
— Хорошо поступила, мы все рано или поздно так сделаем. Боже мой, они не хотят, чтобы у нас были дети! А кто работал бы на господ, если бы нас не было?
— Они жиреют на наших мозолях. А наш брат не наестся, не согреется, не оденется — и его же за это упрекают. Боже мой, когда у нас что-нибудь будет?
— И для нас наступит царство небесное, о бедняках бог думает! — сказала старуха.
— Эй вы там, о работе, что ли, забыли и открыли заседание сейма? О чем вы там языком чешете? — раздался голос стоявшего у ворот приказчика.
— Работа сделана, а заседание закрыто; жаль, что вы пораньше не пришли, вы могли бы послушать, о чем мы говорим,— оборвала его Дорота, бросая последнее свясло в кучу.
3
Пока женщины во дворе судачили о Карасковой, она с детьми шла по дороге к лугу; дойдя до сада, села у креста на траву. Войтех уже перестал плакать и ел полученную от матери картофелину. Это был красивый мальчик, похожий на мать. Но суровая рука нищеты уже успела стереть здоровый румянец с его лица, в его больших умных глазах не было детской беззаботности и веселья, трогающих нас при взгляде на детей. Глаза Войтеха, тусклые и печальные, особенно когда он смотрел на изможденное лицо матери, светились большой добротой и умом, необычным для его возраста.
Дети богатых долго остаются детьми и радостно проводят детские годы. Они огорчаются, только когда им не дают игрушек, или что-нибудь им не удается, либо их наказывают родители. У них только одна забота — учиться. Легки бывают тучки, которые омрачают их небо. Детям бедняков незнакомы такие радости. В самом раннем возрасте перед ними раскрывается жизнь во всей своей наготе, со всеми своими страданиями и скорбью. Холодным резким дыханием сдувает она с нежного цветка детской души тонкую пыльцу, стирает сверкающие краски, как мороз сжигает едва распускающиеся бутоны.
Войтех, совсем маленький мальчик, уже должен был стать опорой матери и ее единственным другом. Едва он научился отрезать себе хлеб, как уже помогал ей зарабатывать его. Когда она могла работать, Войтех, сам еще ребенок, ухаживал за братишкой, как настоящая нянька. Он хорошо справлялся с этим. Ему трудно было носить малыша на руках, он садился с ним на порог возле каморки, качал его, пел ему, как это делала мать, пока ребенок не засыпал. Когда же он просыпался, Войтех играл с ним, успокаивал его тем, что мама сейчас придет и возьмет его, разговаривал с ним, и хотя бледный, болезненный ребенок не понимал, что ему говорят, он все же смотрел на брата и слушал. Войтех утешался сам рассказами об отце и лучших временах.
— Милый Иозефек,— говорил он ребенку,— если бы папа был жив, он часто приносил бы нам белую булочку, яблоко, и мы жили бы куда лучше. Малыш, папа нас очень любил. Однажды он купил мне на ярмарке коня и трубу, но Гонзик Голубович потом сломал ее. Папа сажал меня на колени и рассказывал, я трубил, а он пел мне: «Едет, едет мальчик-почтальон». Если бы папа был жив, мы не жили бы в каморке, у нас была бы хорошенькая комнатка, в какой мы жили у Зафоуков. Погоди, маленький, когда ты подрастешь, я покажу тебе окна той комнаты. У мамы были там цветы, и, когда она шила, я сидел около нее и смотрел в окно. У нас были стол, стулья и картинки, а я спал на постельке с периной. Ты бы спал со мной, малыш, если бы был тогда на свете. На завтрак мы ели суп, на обед тоже суп и еще что-нибудь, а по воскресеньям — мясо. По воскресеньям я ходил с мамой и папой в церковь, а после обеда — в рощу, папа пил пиво, а мне покупал булочку. Там играла музыка. Ох, малыш, какое это было: время! А сейчас у нас ничего нет.
Это были отрадные воспоминания мальчика о раннем детстве, но они слишком быстро тускнели, и он всегда оплакивал то беззаботное время.
Когда Караскова с детьми расположилась около креста, она положила Иозефека на траву и укрыла его юбкой, которая была спрятана в свертке. Кроме этой юбки, в нем было еще немного рваного белья и маленький деревянный конь. Войтех прятал его, как память об отце, и не хотел давать Иозефеку, пока тот не научится играть.
— Что же мы будем делать, дети? — грустно спросила, Караскова, поглядев на бледного ребенка, над личиком которого Войтех держал как зонтик широкий лист лопуха.— Куда мы денемся? Как я могу надеяться на помощь чужих людей, когда стала в тягость тем, кто знает меня и для которых я работала, пока хватало сил?
— Замолчите, мамочка, замолчите, пойдем в деревню,— помните, старая Дорота нам посоветовала пойти в деревню. Там нам не откажут в милостыне и позволят ночевать на сене. Погодите, я попрошу какого-нибудь крестьянина, чтобы он оставил нас у себя, а я буду ему за это даром пасти гусей, увидите, они согласятся, и вам будет легче.
— Ах, сынок, я верю, что нам будет легче в деревне, если бы мне немного помог господь, я бы шила крестьянам, хотя теперь уже поздно. Как я доберусь туда, если не могу держаться на ногах, они отяжелели, отекли.
— Пойдем потихонечку, мамочка, я понесу Иозефека сам, а вы можете опереться на меня.
— Ах, дитя мое,— вздохнула мать и, взяв мальчика зз руку, расплакалась.
От жалости к матери Войтех тоже залился слезами, Иозефек проснулся, его личико сморщилось, как будто и он собирался плакать.
— Что с тобой, жучок? Хочешь есть и пить? У тебя в ротике пересохло? Боже, а мне нечего тебе дать! — причитала мать и, взяв холодные ручки ребенка в свои, стала дышать на них.
— Мамочка, я побегу в замок, может выпрошу там что-нибудь и куплю Иозефеку молока, подождите здесь! — вскочил Войтех и тут же собрался бежать.
— Нет, Войтех, не ходи в замок, помнишь, как тебя недавно выгнали оттуда. Не ходи, тебя могут там побить.
— Меня выгнал лакей, он водил там собачку, которая на меня залаяла. Старая Дорота сказала, что если я пойду в замок, то чтобы шел на кухню, тамошний повар добрый и подает нищим. Или, может быть, я пойду к ключнице, она дает каждому нищему по крейцеру. Не бойтесь, мамочка, я постараюсь, чтобы лакей меня не увидел.
— Это тебе не поможет. Чтобы попасть в замок, куда бы ты ни направился — на кухню или куда-нибудь еще, ты все равно должен пройти мимо привратника; если даже ты не увидишь никого, не забывай, что там привязаны большие собаки, они лают на каждого прохожего — и тогда выходит привратник.
— Я пойду садом — забор там низенький, перепрыгнуть легко, и я как-нибудь доберусь кустами до кухни.
— Ох, мальчик, никогда не ищи таких путей, иди всегда прямо. Везде есть люди, сторожа могут увидеть, они схватят тебя и спросят, куда идешь ты, как бы не осрамиться. Берегись этого, дитя.
— Ну, я не пойду так, мамочка, пойду прямо, дай только бог, чтобы никого не встретить, а до кухни я доберусь,— сказал мальчик и, решительно повернувшись, направился в замок. Мать осталась одна с ребенком.
Солнце сильно жгло, но малышу было холодно, несмотря на то, что под ним была перинка и он был закутан в юбку; даже дыхание матери не согревало ему ручки. Глаза его были обращены к синему небу и не смотрели на мать, ротик судорожно подергивался, личико исказилось, он тяжело дышал. Мать смотрела на него со страхом, ведь он всегда улыбался ей, гладил по лицу и любил обвивать ручкой ее шею, а сейчас впервые даже не взглянул на нее. Иозефек был от рождения хилым и слабым ребенком. Ему было уже около года, но он еще не говорил и не умел сидеть. Тельце его исхудало, и когда мать целовала его ручки и ножки, она всегда плакала и думала: «Для тебя было бы лучше, если бы бог взял тебя»,— но в следующее мгновение она горячо прижимала его к сердцу и готова была отдать за его здоровье и жизнь всю кровь до последней капли. Когда Караскова увидела, что ребенок так сильно изменился, ее охватило тяжелое предчувствие, и, ломая руки, она с громким плачем опустилась на колени у подножия креста.
— Отец небесный! Смилуйся, у людей нет к нам жалости, позови нас к себе; святой Иозеф, помолись перед отцом небесным за невинного страдальца ребенка и за свою Катержину. Смилуйся, я в полном отчаянье! — причитала она надрывающим сердце голосом.
Долго молилась и плакала Караскова, пока не услышала голос Войтеха, бежавшего из замка с радостным криком. Она поглядела на ребенка и, увидев, что он закрыл глаза и стал дышать ровнее, сказала подходившему мальчику, чтобы он не шумел.
Войтех подбежал радостный, взволнованный.
— Ма-ма, мамочка, посмотрите, что у меня есть! — запыхавшись, воскликнул он и вытащил из одного кармана большой кусок жаркого, из другого — краюху хлеба, сладкий пирожок и огрызки мяса и булочек; все это он положил на колени матери, радостно глядя на ее удивленное лицо.
— Правда, вы удивлены? Но это еще не все. Подождите! Закройте глаза и не открывайте их, пока я не скажу: «Пора».
Мать машинально сделала то, о чем просил мальчик. Он вытащил из штанов завернутую в бумажку серебряную монету в двадцать геллеров, взял руку матери, повернул вверх ладонью, положил на нее монету и сказал тихо: «Пора». Мать открыла глаза и, увидев деньги, даже испугалась.
— Ради бога, кто тебе дал это, сынок? Какой дорогой ты шел?
— Прямо мимо привратника, мамочка. Прихожу к воротам, а там сидит толстый привратник и поет. Я подумал: «Хорошо, что он поет, он не рассердится, когда я попрошу его пропустить меня на кухню, чтобы выпросить у повара остатки какой-нибудь еды».
— Милый мальчик,— сказал он,— я не смею пускать туда ни одного нищего, а повар едва ли даст тебе что-нибудь. Иди во двор, там тебе скорее подадут милостыню.
— Я был там недавно,— сказал я,— они выругают меня, если увидят.
— Эх, так ты, наверное, озорник, тебе и подавать не стоит,— сердито сказал привратник, и мне стало обидно. Я рассказал ему, кто я и что вы и Иозефек больны. Он вышел, принес мне из дома эту краюху хлеба и сказал, чтобы я приходил за хлебом каждый день, но только к воротам. Я хотел попросить у него крейцер, чтобы купить молока, но постеснялся. Когда я уже собирался уходить, к нам подошла какая-то барышня из замка. Привратник обратился к ней:
— Не найдется ли у вас, Кларинка, для этого мальчугана чего-нибудь к завтраку? — и тут же рассказал ей о папе и о том, что он хорошо знал его.
Кларинка спросила меня о вас, и когда я ей все рассказал, она заплакала и принесла мне все это и монету. Она, наверное, добрая, мамочка. Она сказала мне, чтобы я каждый день в два часа приходил к привратнику и что господин Когоут — так зовут толстого привратника — будет всегда давать мне какую-нибудь еду для всех нас. Если же его не будет на месте, то я все равно узнаю, где искать пищу. Потом она погладила меня по голове и так хорошо на меня поглядела, как вы. Видите, мамочка, еще утром, когда я шел с вами, мне словно нашептывал кто-то: «Иди в замок».
Мать ничего не ответила, положила еду на траву, опустилась на колени перед крестом и начала молиться. Мальчик стал на колени возле нее.
Поблагодарив бога, пославшего ей благодетелей, женщина начала делить пищу. Она хотела дать Войтеху самые большие и лучшие куски, но он не согласился.
— Мамочка,— сказал он,— у меня хорошие зубы, дайте мне что-нибудь потверже, что помягче — оставьте себе, а сладкий пирожок и куски булочки — Иозефеку. Как он удивится! И молоко он тоже получит — сейчас я сбегаю за молоком.
— Нет, поешь сначала, он еще спит. Пойди за молоком к Гайковой — это близко. Она честная женщина и нальет тебе полную кружку. Много раз предлагала она мне молока для каши, но я стеснялась ходить за ним, у нее достаточно своих забот. Подкрепись, мальчик, потом пойдешь. Боже, какие вкусные вещи! — И мать с сыном принялись за еду.
Кто-то из состоятельных горожан, проходя мимо и видя, что сидящие у креста едят мясо, подумал: «Вот тебе и нищие! Это называется — они умирают с голоду; видно, им живется неплохо. И что лучше всего — им не нужно ни о чем заботиться».
Мать и сын съели все с аппетитом.
— Хорошо господам. Боже! И такую пищу получает, говорят, каждый день барынина собачка, даже лучше.
— Ну, сынок, кто имеет много, тот охотно транжирит.
— А почему господа не дают нищим?
— Сытый голодного не разумеет; если бы они знали, как плохо живется народу, они бы, вероятно, давали охотнее, но они этого не знают, милый. Когда ты снова увидишь ту добрую барышню, скажи ей, что если найдется для меня какая-нибудь работа, то я, когда, бог даст, немного окрепну, с удовольствием сделаю для нее все что угодно. Господь наградит ее за все,— сказала мать, складывая в узелок оставшиеся куски. Сладкий пирожок она положила возле ребенка, а крошки отнесла на муравьиную кучу.
— Пусть и у них будет праздник! — проговорила она. Войтех взял сладкий пирожок и положил его на юбку, которой был укрыт братишка, чтобы он, как только проснется, тотчас же увидел лакомство.
— Теперь я побегу за молоком, чтобы порадовать Иозефека, а то он от голода такой печальный, видите, мамочка? Вот уже несколько дней, как он мне не улыбается. Сейчас он очень бледный и холодный.
— Ах, я боюсь, что Иозефеку нельзя ничем помочь,— грустно сказала мать, снова усаживаясь около ребенка.
— Можно, мамочка, не плачьте, подождите, ему будет хорошо; помните, вам как-то сказал доктор, что он поможет ему. Дайте мне деньги и научите, что сказать.
— Вот тебе деньги, отнеси их Гайковой, она даст тебе кружку молока и сдачу мелочью, хорошенько спрячь деньги и расскажи ей, где нам бог послал их.
Войтех взял у матери монету, сунул ее в карман и хотел бежать, но вдруг Иозефек открыл глаза и посмотрел на него.
— Иозефек! — воскликнул Войтех, взял пирожок и хотел поиграть с братишкой, прежде чем уйти, но голос матери испугал его.
— Оставь! — воскликнула она и, положив руку на холодный, как лед, лобик ребенка, испуганно закричала: — Иозефек! Иозефек! Ты не узнаешь меня? Дитя мое! Бог с тобой! — она наклонилась к его личику так, чтобы он видел ее, но его глаза постепенно стекленели. Мать приложила дрожащую руку к его сердечку, ей показалось, что оно еще бьется.— Иозефек! — воскликнула она, всхлипывая.
— Иозефек! — плача, позвал Войтех.
Ребенок открыл ротик, словно улыбаясь, и легко вздохнул, как спящий птенчик. Это был его последний вздох.
— Что с ним, мамочка? — испуганно спросил Войтех.
— Умер! — беззвучно ответила мать и, сраженная горем, повалилась на землю возле мертвого ребенка.
4
Портной Сикора жил в маленьком домике. Земли у него не было. Он был отцом пятерых детей, а зарабатывал плохо. Возвратясь домой после скитаний по свету, он получил так много работы, что едва справлялся с ней. Каждый хотел одеваться у нового портного, приехавшего из Вены и шьющего по последней моде. Сикора взял несколько подмастерьев, женился, и дела у него пошли так хорошо, что он купил себе домик. Однако из Вены приезжали и другие портные. Они становились мастерами, и даже более известными, чем Сикора, не потому, что он шил хуже, но оттого, что новые мастера высоко ценили себя, при встрече целовали руки барыням и разговаривали только о князьях и графах, на которых работали в Вене. Они привозили с собой красивые модные журналы, шили по ним, и каждый думал, что если получит пиджак от этого нового портного, то станет таким же красивым, как нa картинке. Сикора перестал нуждаться в помощи даже одного подмастерья, у него остались только старые заказчики, которые любили шить удобные вещи и требовали не то, что модно, а то, что добротно сшито. Но они не любили много платить, и к тому же их было мало, так как, кроме Сикоры, в местечке работало еще около двадцати портных.
К счастью, Сикора шил домашнюю одежду также и для управляющего замком, праздничную тот выписывал из Праги, чтобы она была моднее. Но привыкший к удобной одежде управляющий не мог ни согнуться, ни поклониться в костюме из Праги, и он отдавал ее Сикоре переделывать. Портной распарывал сюртук, перешивал его, и когда управляющий поворачивался в нем перед зеркалом, поднимал руки, размахивал ими, изгибался во все стороны и нигде не жало, он с наслаждением говорил:
— Ну, теперь мы попали прямо в точку!
Он платил Сикоре три-четыре дуката за перешивку, у него получался удобный сюртук, сшитый по журналу.
Однако шить новые костюмы приходилось не часто.
Сделав однажды сюртук, заказчики носили его по нескольку лет, а затем перелицовывали. За перелицовку много платить не хотели, хотя возни с ней было больше. Сикора был вынужден искать себе дополнительный заработок. Честный, порядочный человек, он не брал много за работу, и денег у него было мало. Он был не требователен, жена его, тихая, скромная женщина,— тоже. Дети их охотно учились. Одного из них отдали в Прагу, учеником к слесарю. Сикора ежегодно ездил туда, чтобы посмотреть, как ведет себя сын, мать всегда старалась послать ему белья, а отец копил деньги, чтобы сшить и, как он говорил, «сунуть» ему что-нибудь из одежды. Две девочки-близнецы учились шить, чтобы потом поступить на хорошее место или просто кормиться шитьем, двенадцатилетний мальчик после окончания школы тоже собирался учиться ремеслу, а шестилетняя девчушка вертелась около матери.
Итак, Сикора, к счастью, шил и управляющему, который посоветовал ему арендовать господский сад подле замка, и когда Сикора, послушавшись, заложил свой домик, чтобы получить нужную для этого сумму, помог apeндовать сад по сходной цене. Сикора был доволен, что ему повезло,—черешни уже созрели, казалось, что и другие фрукты тоже уродились. Можно было надеяться на хороший доход.
Вставая и ложась, Сикора просил бога, чтобы он убеpeг фрукты от грозы и града. Он построил себе в саду около замка сторожку, и так как не был пока занят сбором и продажей фруктов, то мог еще шить. Жена или дочери приносили ему в сад поесть. На ночь приходил к нему сын и помогал сторожить.
От креста до сада было недалеко. Сидя на скамеечке около сторожки, Сикора видел, как Караскова расположилась с детьми, как убежал Войтех, и слышал радостные возгласы, когда он вернулся.
«Бедняги получили, наверное, щедрую милостыню; что бы им такое могли дать? Куча раков (это была любимая поговорка портного)!» — подумал он.
Когда он увидел, что, помолившись, Караскова с мальчиком начали есть, он запел божественный гимн и продолжал работать, не глядя по сторонам. Вдруг громкий плач и крик нарушили тишину. Испуганно подняв голову от работы, Сикора прежде всего увидел, что Катержина лежит на траве у креста и над ней рыдает Войтех.
«Нужно посмотреть, что с ней случилось; господи помилуй, она похожа на тень!» — подумал портной и побежал к кресту.
— Что случилось? — спросил он еще издали.
— Ах, господин Сикора, у нас умер Иозефек,— ответил сквозь слезы Войтех.
— Может быть, это показалось только?
— Нет, он холодный и не двигается.
— Куча раков! — воскликнул портной, глядя на мертвого ребенка, которого мать все еще держала за ручку. — Да утешит вас бог, Караскова. Да будет ему вечная радость, куча раков! Чего могли вы ему пожелать лучшего? Если бы у меня остались все десять ребят —куча раков! — вот было бы забот! Успокойтесь, нужно отнести мальчика в город и заявить о его смерти. Идите, идите пока в сад. А ты, мальчик, как тебя звать?
— Войтех.
— Куча раков, Войтех! У нас тоже был Войтех; беги к нам, знаешь, где мы живем?
— Знаю.
— Беги и скажи, чтобы Доротка и Иоганка немедленно пришли сюда, понимаешь?
Войтех тотчас же побежал, бросив взгляд на мать, которую поднимал Сикора. Она не плакала, не отвечала, а снова молча склонилась над ребенком.
— Оставьте, я понесу его. Помилуй господи!
Сказав это, портной осторожно поднял тельце, закутанное в одеяло, и пошел по направлению к саду. Караскова поплелась за ним. Вскоре прибежали девочки с Войтехом.
— Останьтесь пока здесь, нам нужно позаботиться о гробике для малютки, пойти к господину доктору, чтобы он осмотрел его, и к господину капеллану. Затем мы отнесем мальчика в часовню на кладбище.
— На какие деньги я сделаю все это? Ведь у меня ничего нет! — печально проговорила женщина.
— У нас есть двадцать геллеров, мамочка, вот они, — сказал Войтех.
— Оставьте их себе, разве этого хватит? Куча раков! — сказал Сикора.— Как-нибудь устроим с божьей помощью. Подождите тут, я скоро приду.
Портной ушел. Девочки печально глядели на несчастную семью. Посмотрев на Иозефека, Войтех заплакал, а мать, не проронив ни слезинки, время от времени прикладывала руку к сердцу и глубоко вздыхала.
Был уже полдень, когда Сикора возвратился в сад; его сын Вавржинек нес гробик.
— Ну, мамаша, все устроено. Вот гробик, господин доктор придет осмотреть младенца, и господин капеллан благословит его. Могильщиков мы тоже как-нибудь найдем, даст бог.
— Как я вас отблагодарю за это? — сказала несчастная мать.
— Святой Мартин знает, за что дает плащ,— усмехнулся добрый портной.
Мать сама одела ребенка и с помощью девочек уложила его в гробик. Принесли с луга цветов и обложил ими младенца. Иоганка побежала домой за образками, Доротка, сняв с шеи медный крестик, вложила его в сжатые ручки малютки. Поток материнских слез омыл тельце, пока гроб не накрыли крышкой. Дети и женщины с насыпи пришли посмотреть на покойника, а вечером Сикора сам отнес мертвого ребенка в часовню. Караскова с Boйтехом шли вместе с ним.
На кладбище у ограды была могила, на ней зеленел мускат и цвели фиалки — это была могила мужа Карасковой. Когда-то, в более счастливые для нее времена, эти цветы украшали ее комнату, а потом она посадила их сюда, как памятник на могилу своих былых радостей. Бедная женщина, отнеся ребенка в часовню, возвратилась, разбитая физически и душевно, и упала на землю у могилы. Сикора с Вавржинеком ушел обратно в сад, его жена подошла к рыдающей женщине и очень ласково сказала ей:
— Идем, милая, идем со мной, отдохните у нас, вам это необходимо. Видите там, в углу, ограду: это мои пять могилок. Я знаю, что это такое, но на все воля божья. Пойдем! Войтех, возьми маму за руку!
Войтех послушался, и Караскова волей-неволей пошла с ними на вал, в домик Сикоры. Жена портного тотчас же приготовила им на ужин суп. Караскова не могла есть, жалуясь на боль в желудке.
— Это у вас от горя; подождите, я сварю вам мятный корень, после него боль пройдет. Пойдите полежите.
Караскова послушалась совета. Она выпила отвар, и жена портного отвела ее в каморку, где на полатях было постелено чистое белье. Несчастная Катержина не знала, как благодарить ее. А Войтех ел суп и рассказывал об Иозефеке, о том, как был в замке и что ему там дали.
— Вот видишь, мальчик: когда хуже всего, помощь ближе всего,— сказала ему жена Сикоры.—Повсюду есть добрые люди, но человек должен уметь разглядеть их; случайно их не встретишь. Вы могли бы и раньше ночевать у меня, если бы твоя мама догадалась прийти. А я никуда не хожу и ничего не знаю. Ну, теперь бог даст, вам будет легче; если бы у вас было на кусок хлеба, вы бы быстро поправились.
Успокоенный Войтех ушел спать; когда он помолился и лег на чистую постель рядом с матерью, он порывисто прижался к ней и с удовольствием вытянулся. Они давно не спали на такой постели, перинки для укрывания у них не было, сохранилась только одна старенькая для Иозефека. Войтех и мать ложились обычно одетыми: во-первых, потому, что так было теплее, а во-вторых, оттого, что им чаще приходилось спать вповалку с другими людьми. Караскову особенно мучило то, что она ни утром, ни вечером не могла помолиться в тишине, что ей всегда приходилось быть на людях.
— Мне больше всего жаль, мамочка,— сказал Войтех,— что Иозефек не попробовал ничего из хорошей пищи и умер, бедняжка, видно, от голода.
— Теперь у него большие радости, и он не завидует нам, сынок,— тихо ответила мать.— Он теперь у отца, на небе, и, наверное, позовет за собой и мать: у него был приоткрытый правый глазок, как у отца. Говорят, это значит, что он позовет кого-то за собой.
— Ах, мамочка, лучше бы и мне умереть с вами, что я буду делать один? — заплакал Войтех и, обняв мать за шею, прижался к ней.
— На то воля божья, Войтишек. Если я умру, бог позаботится о тебе и пошлет людей, которые будут любить тебя, как я.
— Ах, я не хочу, мамочка, я умру вместе с вами; никто не будет любить меня так, как вы.
— Молчи, сынок, мы не смеем роптать на бога. Я уже достаточно согрешила тем, что накликаю на себя смерть,— сказала мать и, поцеловав мальчика в лоб, погладила его по щеке.
Но Войтех не мог успокоиться; он спрашивал мать, что у нее болит; для того чтобы он заснул, она сказала, что хорошо себя чувствует, но мальчик никак не мог сомкнуть глаз, ему нужно было рассказать, чем его угощала жена Сикоры,— хотелось развеселить мать. Он уговаривал ее не беспокоиться: и для них настанут лучшие времена, и она будет здорова.
Утром, едва рассвело, Сикора пошел будить Вавржинека, чтобы тот сменил его, так как ночью портной сторожил сад и теперь хотел отдохнуть. Вавржинек встал. Не успел портной лечь, как прибежала из города перепуганная Иоганка.
— Папочка! — кричала она еще издали.— Идите, идите домой, Караскова умирает, а мама не знает, что делать.
— Эх, куча раков! Что с ней случилось? — заторопился старик и, быстро надев куртку, побежал с дочерью домой. По дороге Иоганка рассказала, что ночью пришел в комнату с плачем Войтех и сказал, что его матери очень плохо и он не знает, что с ней. Жена Сикоры пошла к ней в каморку. Караскова была совсем холодная и не могла говорить. Послали за пастором. Когда он пришел, нужно было позвать и доктора.
— А что сказал доктор? — задыхаясь, спросил портной.
— Что помочь ей нельзя, у нее та самая болезнь, которая сейчас везде свирепствует.
— Сохрани нас бог! — вздохнул Сикора.
Когда они дошли до дома, оттуда как раз вышел доктор. Жена Сикоры провожала его.
— Ну как? — спросил его портной.
— Уже отошла, бедная! — воскликнула жена Сикоры.
— Отмучилась! Только, смотрите, отнесите поскорее труп в мертвецкую, хорошенько проветрите квартиру и, если возможно, не спите несколько ночей в каморке. У Карасковой была холера;[8] но вы можете не опасаться, что она непременно будет и у вас,— добавил доктор.
— Все мы в руке божьей, господин доктор! — сказал Сикора.
В это время из комнаты вышли дети, а Войтех хотел пробраться в каморку. Жена Сикоры не пускала его, говоря, что мать спит. Услышав это, мальчик подошел к доктору и озабоченно спросил, может ли случиться, что мать останется жива. Доктор повернулся, положил руку на его голову и сочувственно произнес:
— Бедняжка!
Мальчик переводил взгляд с одного на другого, затем, плача и повторяя, что он хочет видеть мамочку, бросился в каморку; но жена Сикоры обняла его обеими руками.
— Молчи, Войтечек, ты должен радоваться за мамочку, что кончились ее мучения. Она никогда не выздоровела бы. Теперь она на небе. Успокойся. Если будешь слушаться меня так же, как слушался ее, то я буду любить тебя так же, как она,— утешала его добрая женщина.
— Куда вы хотите его отдать? — спросил доктор.
— Моя старуха права, куча раков! Если мы кормим пятерых, то, даст бог, прокормим и шестого. Мы оставим его у себя, господин доктор.
— Придите, пожалуйста, завтра ко мне,— проговорил доктор и, низко поклонившись портному, ушел.
На следующий день, под вечер, похоронили Караскову и ее ребенка. Их положили в одну могилу, рядом с Карасеком.
Похороны бедняков бывают скромны. Священник окропил могилу святой водой, могильщик с Сикорой опустили гроб, а семья портного и несколько батрачек помолились над могилой. Бедняжку Войтеха словно ножом в сердце ударили, когда он первый бросил в могилу матери три горсти глины и услышал, как твердые комья глухо ударились о гроб. Ему было так тяжело, что он предпочел бы сам лечь в эту могилу.
Капеллан и доктор помогли Сикоре похоронить Караскову. Кроме того, когда портной пришел к доктору, тот обещал ежемесячно давать ему деньги на содержание мальчика, чтобы как следует воспитать его.
— Я бы взял Войтеха к себе, но я холостяк и мало бываю дома; у вас за ним будет лучший надзор,— добавил добросердечный доктор, которого при всей его воспитанности недолюбливали состоятельные горожане, в особенности за то, что он не льстил, не целовал им рук и говорил всем правду в глаза. Его называли грубияном.
5
На следующий день после похорон Карасковой по городу разнеслась страшная весть: «У нас холера!»
— Кто умер? Кто умер? Сколько умерло? — спрашивали все друг друга.
— Вчера похоронили Караскову с ребенком, старуха Шафранкова была на похоронах, а сегодня она уже умерла. И старая Дорота расхворалась. В усадьбе Заврталовых сегодня слегли две батрачки.
Так говорили везде. Богачей охватил страх.
— Я уже говорил вам,— сказал один из состоятельных обывателей другому,— если у нас появится эта болезнь, то виновата будет чернь. Что им ни говори, все равно не послушают. Они едят, что попадет под руку, каморок своих не проветривают, куда ни заглянешь — грязь; как же может быть иначе?
— Только скажи им что-нибудь, тотчас один ответ: «Платите нам больше, будем лучше жить». Это нахальная, продувная шайка; они даже не стесняются говорить вам все это прямо в глаза. Я делаю, что могу, я и зимой давал им работу, чтобы они не умерли с голоду, и вот вам благодарность. Протяните им палец, они вцепятся в руку.
— Я это знаю, господин Чмухалек. Сделайте черту добро, он вас пеклом отблагодарит. Бездонную бочку водой не наполнишь. Времена сейчас трудные, жизнь дорога, а цены на хлеб не поднимаются, а падают. Скверная штука, я ожидал более высоких цен и думаю, что сглупил.
— Так не может долго продолжаться, господин Видржигост, не может. Мне говорили в Праге, что цены опять начнут повышаться, как же иначе! У меня лежит наготове двести четвериков зерна, и я ожидаю более благоприятного времени.
— Я тоже надеюсь. Вчера было в газетах, что в Будейовицком районе выпал град, и говорят, что такая погода распространится от Праги до самой Австрии. Это только начало. Будет еще хуже. Да сохранит нас господь.
— Человек живет в постоянных заботах. Беспокоится, пока хлеб стоит в поле, а когда он, наконец, убран, за него мало платят. Более того — существуют еще и другие волнения: вечером, ложась спать, человек не бывает уверен в том, что встанет утром, вот это хуже всего.
— О, я сразу пошел за этим,— сказал господин Видржигост, вынимая из кармана пузырек с каплями.— Человек должен быть готов ко всему. Я сказал своей жене, чтобы она не подавала к столу овощей, как можно лучше окуривала дом и вообще делала все, что предписал доктор. Так мы, может быть, убережемся от болезни.
— Если бы нам не нужно было держать батраков в усадьбах, но что делать,— не досмотришь, все украдут. Хоть бы можно было обойтись без этих людей. Они бич для нас! — вздохнул господин Чмухалек.
Еще больше, чем мужчины, боялись холеры дамы. Ни одна батрачка не смела переступать порог господского дома, а если попадалась навстречу барыне и собиралась поцеловать ей руку, то та издали кивала, чтобы она «оставила ее в покое». Барыни соглашались варить для батрачек суп и подавать им милостыню каждую неделю до тех пор, пока будет свирепствовать болезнь, чтобы поддержать их, и жертвовали на церковь.
Тазы с уксусом не выносились из комнат, капли и ромашка были всегда наготове, а грубиян доктор вдруг стал самым желанным гостем. Похоронный звон был неприятен барыням, и когда начинали звонить в церкви, они бледнели и у них мороз пробегал по коже.
Госпожа Заврталова собиралась поехать в Прагу, чтобы заказать себе модное платье. Госпожа Опршалкова отложила уже сто дукатов на золотую цепочку и сто на часы; она была женой первого советника городского управления. У жены бургомистра, или, как ее называли между собой барыни, госпожи бургомистерши, были цепочки и часы, а у госпожи Опршалковой таких вещей не было. Это сильно мучило ее, так как после жены бургомистра она считала себя первым лицом в городе; она хотела поехать с госпожой Заврталовой в Прагу купить цепочку и часики. Госпожа Ненастова собиралась приобрести для дочери приданое, третья барыня хотела поехать с ними за компанию, а у четвертой жил в Праге двоюродный брат. Но все эти прекрасные планы пока оставались мечтой. Ни одна из дам не осмеливалась выходить из дому, не оставалась долго даже в церкви, чтобы не застудить ноги на холодных плитах пола, а также и потому, что туда сходится всякий люд и воздух там дурной.
Только горожане последней категории не изменили своего образа жизни. Хотя они были благодарны господам за ежедневную миску супа, радовались, что мельник дешево продавал им отруби и муку на клецки или лепешки, но все же, чтобы насытиться, продолжали варить лебеду. Те, которым перепадало несколько грошей в неделю, должны были затыкать ими десятки дыр. За работой у бедняков не было времени думать о смерти, когда же они вспоминали о ней, она не страшила их — им нечего было терять. Слыша похоронный звон, они молились за усопшего, желая ему вечной радости. Веселый Иржик всегда напевал при этом свою любимую песенку: «Блажен тот, у кого ничего нет: он не беспокоится о том, куда что спрятать»,— и, когда Андулка упрекала его за то, что он радуется, говорил:
— А почему мне не радоваться, если бог благоволит ко мне,— он дал мне тебя, а после смерти даст небо.
— Подумай только, какие сейчас тяжелые времена, смерть так и косит людей.
— Ты с ума сошла; разве у нас не было того же испокон веков или ты слышала когда-нибудь, что смерть громко предупреждает, когда придет за человеком? Люди живут и не знают, долго ли им жить, скоро ли и где умрут — дома или в поле. «Поживем, умрем, мира не переживем»,— пропел Иржик, обращаясь к жене, и она, конечно, радовалась тому, что он поет, а не грустит.
Слух о холере скоро дошел и до замка. Госпожа фон Шпрингенфельд очень боялась смерти; она немедленно позвала врача, чтобы он последил за ее питанием, дал ей верное средство против холеры, посоветовал, нужно ли уехать из замка. Доктор не тратил много слов и не был шарлатаном; он коротко сказал ей, что уедет она или не уедет, никто не может поручиться за ее здоровье. Но он добавил, что особенно бояться нечего, потому что не так все страшно. Она спросила, откуда взялась эта болезнь, и доктор начал рассказывать о жизни бедняков.
Питание, жилище, всякие другие вещи все больше и больше дорожают, а заработная плата не повышается в такой степени, чтобы хватало на все необходимое; таким образом, чем больше одна часть населения богатеет, тем больше беднеет и страдает другая, а последствием нищеты и забот является в конечном счете смерть, которой так боятся господа.
— Почему богачи не открывают дверей своих складов и не продают беднякам хлеб по дешевой цене, чтобы они могли питаться как следует и поддержать свои силы; почему не строят домов, где были бы дешевые удобные квартиры; почему не откроют приютов для детей бедняков, чтобы не оставлять их на произвол судьбы в то время, когда родители работают; почему не откроют больниц, чтобы за больными бедняками был надлежащий уход и они хорошо питались,— тогда не было бы искалечено так много рабочих и они не умирали бы преждевременно от нужды. Почему, нанимая поденщиков, берут на работу того, кого голод заставляет работать за самую дешевую плату? Если бы на все это обратить внимание, не было бы такой нужды, горя и голода, не было бы столько болезней, такой нищеты, а самое главное — отпала бы необходимость жаловаться на испорченность нравов, всегда проистекающую из нужды и невежества.
— Ох, доктор, слишком много для этого требуется! — ответила госпожа фон Шпрингенфельд.
— Это не так,— повторила она.— Что касается меня, то я исполнила бы все ваши пожелания, будь это в моей власти; я всегда делала для бедняков все, что могла, но в прошлую зиму у нас было много расходов, и сейчас я ничего не могу предпринять. Что же касается хлеба, то все зависит от управляющего, я не вмешиваюсь. В ближайшие дни приезжает мой муж; поговорим с ним и посмотрим, что можно сделать для облегчения этого бедственного положения. А пока возьмите и раздайте по собственному усмотрению.— С этими словами она вынула из письменного стола две пятигульденовые бумажки и, протянув их доктору, поклонилась. Это означало, что он может идти.
Доктор поцеловал ей руку и направился из замка прямо в сад к Сикоре. Он отдал ему полученные деньги, чтобы тот купил для Войтеха новую одежду и определил его в школу.
В замок приехал барин, и с ним много гостей, таких же любителей охоты, как и он. Начался шум, одно увеселение сменялось другим, голова госпожи фон Шпрингенфельд была полна забот, и она совершенно забыла о бедняках и о холере, и не было никого, кто бы напомнил ей об этом.
Холера еще не появилась среди состоятельной части городского населения, она свирепствовала только на насыпи среди бедняков и уносила одного за другим. У бедняков крещение и отпевание проходят тихо и незаметно. Похороны не привлекали внимания, и в замке совсем не замечали, что делается за его стенами.
Войтех чувствовал себя почти счастливым: портной и его жена относились к нему, как к родному, дети подружились с ним, он получил чистую одежду, постель и еду, ни в чем не испытывал лишений, ему недоставало только матери. Мальчик тосковал по ней и каждый день под вечер ходил на ее могилу помолиться и поплакать.
Кларка сдержала слово: каждый день в два часа дня Войтех получал горячую пищу, большие куски жаркого и всякого печенья. Но он не брал ничего в рот, а отдавал жене Сикоры, которая делила все поровну между ним и своими детьми. Его искренняя привязанность тем более радовала ее, что и они относились к нему так же.
Мать Клары заметила, что она делит с мальчиком свою пищу и выпрашивает еще кое-что у повара. Слуги видели, что она каждый день ходит в сторожку у ворот, но не говорили об этом, потому что у каждого из них были свои собственные заботы. Даже Сара не выслеживала Клару, как прежде; у нее было много работы с барыней, переодевавшейся по нескольку раз в день, были и свои личные дела, так как в замке находились слуги гостей и мамзель Саре хотелось поймать на удочку кого-либо из них. Она старалась принарядиться, прихорашивалась и зазывала их к себе, угощая изысканными лакомствами. Клара с ней не дружила, что было очень приятно Саре, так как Кларкина миловидность бросалась в глаза господам, и там, где она появлялась, не замечали мамзель Сару. Клара была вежлива со всеми, но ни на кого не обращала особого внимания — ни на господ, ни на слуг. Ей было приятнее всего посидеть вечером в комнатке матери или пойти с ней в сад либо в поле, где всегда случайно или не случайно их встречал писарь Калина и провожал домой.
Мамзель Саре все-таки посчастливилось: за ней стал ухаживать один из приезжих слуг — камердинер Жак. Он не влюбился в нее — нет, но он льстил ее тщеславию, которое использовал в своих интересах. Он служил у одного барона, однако жилось ему хуже, чем старому Иозефу у господина Скочдополе. Поэтому он вместе с мамзель Сарой мечтал о том, как бы попасть на службу к господину Скочдополе и поделить с ней власть в доме. Хотя мамзель Сара не скрывала затруднений, с какими пришлось бы столкнуться при увольнении старого Иозефа, она не отчаивалась и была намерена пустить в ход все, чтобы Жак поступил на службу если не к барину, то хотя бы к барыне. Эти заботы отвлекли внимание Сары от разных разговоров, лично ее не касавшихся, но к которым она в другое время охотно прислушивалась; она даже стала забывать о своем любимце Жолинке, не ласкала и не холила его. Когда мамзель Сара видела, что Кларка гуляет и разговаривает с писарем, это не приводило ее больше в такую ярость, как прежде; она окидывала их презрительным взглядом, думая: «Ты просто грубиян в полотняном балахоне и недостоин моей милости, ты все равно мне не пара».
А господин Жак, конечно, круглый год не вылезал из черного фрака и белой жилетки; на сухопарой фигуре мамзель Сары всегда висел шелк, на голове был бант, на пальцах сверкали кольца; от Жака пахло пачулями,[9] а от нее духами «Мille fleurs».[10]
Кларинка одевалась всегда просто, чисто, не носила драгоценностей, не признавала никаких духов, ее украшали только молодость и привлекательность.
У писаря Калины тоже имелись фрак и белая жилетка; он заказал их себе, когда приехали господа, чтобы предстать перед ними в приличном виде. Управляющий посоветовал ему сшить фрак, своего рода форму, принятую у господ. Но в будни Калина носил полотняный пиджак. Он не только расхаживал по паркету и коврам, но много раз забегал к ключнице в сапогах из юфти[11] и, когда входил, приносил с собой в комнату запах леса и полей. Он загорел, как цыган, руки у него не были белые и
мягкие. Но если бы даже он был одет в дерюгу[12] и подпоясан соломой, а Клара была завернута в паутину, все равно они нравились бы друг другу. И правда: «Не по хорошу мил, а по милу хорош».
Кларе и Калине очень хотелось, чтобы он стал объездчиком, все остальное пришло бы само собой. Они это прекрасно знали, хотя еще не говорили о своих чувствах; но когда Калина, впавший в немилость у барыни из-за песика, от всего сердца проклинал Сару, Кларка всегда вздыхала.
Калина надеялся на барина. Уже на второй день его приезда управляющий отправился к нему замолвить словечко за писаря. Однако Сара в первый же день успела настроить барыню, и та немедленно пожаловалась мужу на неловкого писаря, который чуть не отправил на тот свет Жолинку. По ее мнению, Калина не только неловкий человек, но и злонамеренный, глупый и грубый...
Господин Скочдополе терпеливо выслушал жену, но не сказал ни да, ни нет, и барыня больше не напоминала ему об этом; она привыкла, что муж делает так, чтобы ничто ее не беспокоило.
Когда на следующий день управляющий пришел к барину, чтобы попросить за Калину, господин Скочдополе сказал ему:
— Милый мой! Я знаю, что никто больше Калины не подходит к этой должности, я сам этого желаю, но жена очень сердита на него за то, что он будто бы чуть не погубил ее собачку, и поэтому я не могу сейчас обнадежить его — не хочу нарушать мир в доме.
Управляющий начал рассказывать барину, как все было на самом деле, и добавил, что мамзель Сара восстановила барыню против Калины.
Господин Скочдополе был не так глуп, как казалось: он прекрасно знал, что происходит в замке.
— Пусть Калина пока останется писарем, а другого объездчика мы брать не будем, надо, чтобы все немного улеглось. Вы понимаете меня?
— Понимаю, сударь, не бей коня и не серди жену, если хочешь жить с ними в мире,— усмехнулся управляющий.
— Да, вы попали в точку, мой милый,— смеясь, хлопнул его по плечу господин Скочдополе.
Они поняли друг друга.
Калина был поражен. Он знал, как поступить, если бы не Клара: сразу же ушел бы со службы, но управляющий успокаивал его:
— Потерпите, Калина! И на нашей улице будет праздник.
Но писаря нисколько не успокаивали эти утешения и обещания. С тех пор как приехал барин, он был почти все время печален и задумчив и долго пребывал бы в таком настроении, если бы не произошли кое-какие события, изменившие до некоторой степени положение его и других.
6
Как уже было сказано, мамзель Сара, сидя с Жаком или погрузившись в мысли о будущем, забывала обо всем и даже о своем питомце. Теперь у нее был другой любимчик, получше песика. И вот что случилось вскоре после приезда барина. День был жаркий, господа проводили время в прохладной гостиной в нижнем этаже или гуляли в тени по саду. Прислуга брала пример с господ; одни спали, другие валялись, третьи развлекались кто как мог. Мамзель Сара сидела в своей комнате и шила, Жак поместился возле нее и то играл наперстком и воском, то разрезал разбросанные лоскутки и при этом нашептывал Саре много страстных и красивых слов, неискренних, правда, но мамзель верила им и восторгалась, потому что речи Жака льстили ей и казались слаще меда.
Лакей принес для Жоли на фарфоровой тарелке второй завтрак, рубленую фазанью грудку. Обычно Сара все проверяла — свежая ли пища, достаточно ли чиста тарелка, нет ли в мясе хрящей или косточек и так далее, но в этот день она даже слова не проронила, обрадовалась, что лакей скоро ушел, и не обратила внимания, что тот неплотно прикрыл за собой дверь. Не встала Сара также, когда Жоли повернулся к ней, ожидая, что она подойдет. Но она не подошла, и собачка принялась за завтрак. Покушав, Жоли подошел к мамзель, остановился перед ней и стал ждать, чтобы она, как всегда, вытерла ему салфеткой мордочку. Однако Сара не замечала его до тех пор, пока он не тронул ее лапкой.