Давно уже кончились белые ночи и на соловецком небе заблистали северные сияния. В эти ясные ночи мороз сковал зеркала многочисленных озер и по их хрустальной, темноватой поверхности ветер гнал опавшие листья и гудел в сумрачных лесах. Солнце стало редким гостем — начались пасмурные, тоскливые дни.
Я, с котомкой за плечами и с пропуском в кармане, шагаю один, без конвоя, по дороге, ведущей на север к Варваринской часовне, стоящей как раз на берегу Глубокой губы внутреннего Соловецкого моря. Там, где дорога, идущая от сельхоза и Кремля исчезает в лесу, у лесистого пригорка, стоит новый домик с мезонином в шведском стиле. Рядом, ближе к дороге, небольшая теплица и далее сарай. Около построек — огород, площадью около двух гектаров. На дальнем углу огорода — будка и столб с метеорологическими приборами. Над полевыми воротами, ведущими в огород, большая доска с надписью: «Соловецкая сортоиспытательная станция».
Я останавливаюсь у ворот в нерешительности. До Варваринской часовни мне нужно пройти еще шесть километров по лесу и успеть вернуться до поверки. На станции работают Петрашко и толстовец Александр Иванович Демин. Мне хочется зайти, но я опасаюсь истратить много времени и уже совсем собрался отправляться дальше, как из-за теплицы вышел молодой, прилично одетый, научный сотрудник СОК'а оккультист Чеховской, попавший на Соловки за свой оккультизм. За ним шел задумавшийся профессор Санин. Оба приветливо со мною поздоровались.
— Заходите к нам. У нас обеденный перерыв, — приглашает Санин.
— Но вы, однако, идете на работу, — заметил я.
— Пустяки. Нам придется пустить только несколько шаров — зондов.
Метеорологи начали заниматься своими приборами, я прошел в домик.
Петрашко и Демин сидели за столом в небольшой комнате.
— Ага, вот и свежий соловчанин пришел. Выгружайте-ка ваши новости, — весело говорит Петрашко, подвигая мне стул.
— Свежесть моя сомнительна, — возражаю я, — скоро два года, как я свел знакомство с подвалами ГПУ.
Ну, все же это не шесть лет прежнего режима, — сказал Петрашко. — Мы хватили, как говорится, горячего до слез. Теперь изменилось все — и узнать ничего нельзя. Вот не угодно-ли: путешествуете теперь без конвоя. А ведь до Френкеля об этом и думать было нечего.
Петрашко на минуту задумался и затем продолжал, обращаясь к Александру Ивановичу:
— Вот мы с вами рассуждали об эволюции большевиков. На лицо как будто все признаки. В прежнее время — в двадцать пятом, шестом годах, порядок лагерный был, конечно, не тот, что теперь. Все ходили на работу командами и обязательно под конвоем. Даже в уборную. А сколько бывало случаев убийств заключенных охраною. Убивали так просто, как собаку или кошку паршивую. А теперь, как видите, под конвоем водят мало. Как будто эволюция на лицо.
— Как же можно в этом сомневаться? — сказал Александр Иванович.
— Всякое зло в конце концов губит себя само.
— Да, вот именно — «в конце концов». А этого «конца концов» придется ожидать неопределенное время. Я вам скажу: эволюции тут нет ни на копейку. Здесь просто напросто изменен только способ истребления заключенных. Способ эксплуатации арестантского труда, как известно, предложил Френкель, московские заправилы — Глеб Бокий, Берман и еще прочая заплечная братия, проект одобрили и теперь Френкель творец новой жизни. Вот мы с вами ходим без конвоя. Но здесь в лагере по-прежнему все происходит феерично и неожиданно. Сегодня же может прийти стрелок и свести вас в двенадцатую или тринадцатую роту — на дно лагерной жизни. Стрелка ведь не спросишь — зачем, да почему? И знать не будешь за что погибнешь.
— Что ж им дает новый способ эксплуатации труда? — спросил я.
— Деньги, дешевый лес, например. Заграничные акулы с удовольствием покупают этот поистине кровавый, но зато дешевый лес. Лесные операции ГПУ очень понравились. В этом году проектируется открыть двадцать восемь новых лагерей с использованием труда по способу Френкеля. Видите, как начали в лагеря подбрасывать народ: Одних шахтинцев целую тысячу ахнули зараз. И ведь это все инженеры, да техники по преимуществу. ГПУ развертывает свои предприятия и ему нужны технические силы. А там, на их место, они своих советских инженеров поставят. Что и говорить — все изменяется. Даже вот красноармейская часть, нас охраняющая, уезжает отсюда на материк. Охрана будет сформирована из заключенных. Конечно, она вербуется по преимуществу из чекистов и служащих милиции. Нам то ведь все равно: хрен редьки не слаще. Мне кажется, в общем, изменение порядков наше положение не улучшает, а ухудшает. Много людей будет гибнуть от непосильного труда, добывая Френкелю барыши. Знаете, лесорубы при пилке баланов иногда приговаривают в такт хода пилы — тебе и мне и Френкелю.
— Пусть все идет как идет, — сказал Александр Иванович. — Трудно во всем происходящем сейчас разобраться. Что именно руководит властью? Меня, например, до крайности удивил арест и заключение в Соловки московских спиритуалистов. Наш Чеховской сидит за спиритуализм. Спиритуалистов обвинили в странном преступлении, якобы они оказывали влияние на представителей центральной власти спиритуалистическими средствами. В устах людей, исповедующих диалектический материализм, это звучит совсем нелепо.
Метеорологи вернулись.
— Ну, как, пустили свои пузыри? — шутит Петрашко.
— Пустили, — улыбается Чеховской.
Я заторопился. В разговорах незаметно прошел целый час.
— Кланяйтесь варваринцам, — сказал Петрашко на прощанье.
Опять я иду по лесной дороге мимо замерзших зеркал озер. Навстречу мне попадается команда рабочих под конвоем. Я ухожу с дороги и жду пока команда не пройдет. Усталые и изможденные люди шагают как автоматы. Вероятно, они работали на землянных работах по проведению железной дороги на новые Филимоновские торфоразработки.
Грубый конвоир окидыват меня презрительным взглядом и я чувствую, как у меня заныло сердце и побелели губы. Команда прошла, я поникнув головой, иду дальше с тоскою на сердце. Откуда эта тоска безысходная, откуда эта тяжесть на сердце? Я старался убедить себя в отсутствии всякой опасности. Да разве дело в опасности для моей только жизни? Мне, измотанному по тюрьмам и этапам, после подвальных ужасов смерть стала ничуть не страшной. Но этот ужас перед слепой силой, эта тоска, заливали душу помимо моей воли.
Дорога делает излучину и я вижу сквозь группу деревьев у камней кусочки моря. Вот оно плещется у прибрежных камней холодное и неприветливое. Я останавливаюсь на берегу, всматриваюсь в туманную даль и безнадежная тоска еще сильнее сжимает сердце.
Еще несколько поворотов дороги и из-за гущи елей выглянула Варваринская часовня. Дорога пролегает у самой часовни. С другой стороны дороги песчаный берег и деревянная пристань для лодок.
Через небольшие сени прохожу внутрь часовни. Обширная часовня с большими иконами на стенах и средних колоннах, занята под жилье работниками Соловецкого лесничества. Я знал только некоторых из них и теперь знакомлюсь с остальными. За небольшим столом три землемера заняты изготовлением планов, каких-то диаграмм и чертежей. Соловецкий лесничий — старый князь Чегодаев что-то вычисляет, поместившись за своим маленьким столиком вместе со своим помощником. В сторонке у плиты стоит высокий белорус и варит обед. Плиты почти не видно за средней колонной. На широкой колонне большая икона великомученицы Варвары, около стоит кровать и на ней сидит высокий, плотный, еще не старый, ширококостный человек, с длинными, как у священника, волосами, окладистой русой бородой и такими же усами. Одет он в полушубок, — по-видимому, только что пришел. Его спокойное лицо совсем не носило печати угнетения, — общей печати нашей соловецкой жизни, а его медленные, уверенные движения дополняли впечатление какой-то, живущей в нем, скрытой силы.
Это был лесник Соловецкого лесничества, архиепископ Илларион Троицкий. Он внимательно на меня посмотрел и приветливо поздоровался. Помощник лесничего Николай Иванович Борецкий дал мне деловые справки, за которыми я был прислан, и через полчаса я, закончив свою миссию, уже собрался в неблизкий обратный путь.
— Да куда вы торопитесь? — сказал князь Чегодаев. — У нас обед готов, пообедайте с нами.
За обедом разговор перешел на изменение лагерной политики. Борецкий приветствовал это изменение с большим удовлетворением.
Еще два года назад людей губили как мух. Никто не знал — будет ли он завтра жив. Да, что говорить. Припомнйте кронштадтцев. Их пригнали в Пертоминский лагерь семь тысяч. А теперь осталось их девять душ. Где эти семь тысяч? Всех угробили.
— Нравились мне, — сказал владыка, — грузины-меньшевики. Они ни за что не хотели смириться и добились своего: их вывезли с острова и заключили в изолятор, заменили лагерный режим легким тюремным. Помните их песенку:
Вперед на баррикады,
Чекистам нет пощады!..
Это не кронштадтцы,
Дружный был народ.
— Попали бы они к Селецкому на лесные работы, — возразил Борецкий, — угробил бы он и меньшевиков-грузин. Вы не поверите, — обратился он ко мне, — люди гибли даже не от работы, а просто от холода. Загонят их в лес, да суток пять и не пускают в барак. Пищу привозят, охрану меняют, а заключенные безотдышно на морозе — терпи, либо мри. Урока для работы тогда не было никакого, а просто истребляли людей — так выводили в расход за ненадобностью. Теперь уже не то: появляется некоторое подобие порядка.
— Не было у них порядка и не будет, — решительно опроверг владыка, — все у них основано на очковтирательстве, на туфте. Не из жалости они перестают свои зверства делать.