Вскоре по прибытии на Соловки нас перевели из камеры в Преображенском соборе в «пятый взвод». Он помещался в стариннейшей церкве Четырех Святителей Соловецких к югу от собора. В собор мы теперь ходили только на поверку и на развод.

Наше новое местожительство — двухсветная церковь. На уровне крыш, прилегавших к ней зданий, настлали в ней потолок и, таким образом, устроили второй этаж. В него-то нас и поместили. Вместо нар были поставлены топчаны. Со всех четырех стен смотрели на нас изображения (во весь рост) святых соловецких угодников: Зосимы, Савватия, Германа и Елеазара. Входить в наше необыкновенное помещение надо было подымаясь по лестнице, а потом через темный чердак. Выход же был как раз насупротив исторических могил: последнего кошевого атамана Запорожской Сечи Калнышевского, Авраамия Палицына и Кудеяра.[5]

На новом месте мы все воспрянули духом. Теперь мы спали почти каждую ночь и, значит, могли немного передохнуть от непосильного труда. А спустя некоторое время, большинству из нас, удалось обзавестись «сведением», то есть отдельным документом на работу в одиночном порядке, а это в соловецких условиях почти то же, что на воде беспаспортному получить паспорт. Я по «сведению» уходил в «сельхоз», то есть на сельскохозяйственную ферму, на сенокос, на огородные, полевые работы.

Утро. Поверка кончена. Развод.

Ротный писарь, держа в руках большую пачку «сведений», выкликает фамилии и раздает рабочие листки вызываемым из строя. Ротный Чернявский курит папиросу, исподлобья поглядывая на роту. В строю перешептывание, мало по малу переходящее в гудение.

— Разговоры! — рявкает Чернявский. — Стоять смирно! Гудение смолкает, как по мановению волшебного жезла.

Слышен только четкий голос писаря:

— Смородин.

— Семен Васильич, — отвечаю; выходя из строя за «сведением».

Вот она, в моих руках, магическая бумажка. Прохожу вдоль всего строя, мимо громадной толпы, ждущей отвода на принудительные работы под командой, — спешу догнать таких же, как я, счастливцев-одиночек, идущих «за Кремль». Сзади голос писаря продолжает:

— Веткин.

— Константин Петрович, — отвечает приятный тенор.

— Матушкин.

— Петр Тарасыч, — звучит твердый и ясный баритон.

Это мои компаньоны по работе в «сельхозе» — оба правдиста, встреченные мною в Бутырках. Мы в новой камере облюбовали себе уголок, угнездились втроем. Останавливаюсь, поджидаю их, прячась от глаз Чернявского, и — втроем — спускаемся на южную сторону собора. Огибая его фасад идем по вымощенному камнем двору мимо чахлого монастырского садика с черемухой и рябиной. Шаги наши отдаются где-то в глухих монастырских сводах. Тишина, нарушаемая только резкими криками соловецких чаек. Их воспрещено пугать под страхом сурового наказания, и они живут в Кремле все лето, как в былое время, при монахах.

Мы спешим поскорее выбраться из Кремля, — к Северным воротам. «Сведения» у каждого в правой руке, развернуты на должном месте. Вот и ворота. Встаем в непрерывно изливающуюся из Кремля струю людей, показываем пропуски. Из-под сумрачного свода ворот сразу попадаем на солнце. Глаз с удовольствием останавливается на блестящей глади Святого озера. Я залюбовался и даже приостановился, хотя это и запрещено. Продолжаем идти тихими шагами, не оглядываясь, — пользуемся возможностью говорить без опаски.

Впрочем, вот здесь можно остановиться на законном основании — у списка прибывших посылок. Прилежно вычитываем список, но не находим своих фамилий. Рядом со списком приклеена роковая «желтая бумажка»- оповещение о растреле трех бандитов, бежавших было вглубь острова, и морского офицера Рисова.

— Мы все таки хоть надежду имеем получить посылку и письма, — говорю я — вот имяславцы, наши спутники, те уже ничего со стороны и ждать не могут, не имея имен.

— Это настоящие люди, — задумчиво сказал Матушкин, — знают на что и против кого идут. Открыто клеймят коммунистов антихристовыми рабами и Божьими врагами и — на смерть, так не смерть.

Нас догнал «дальневосточник» Кабукин — тоже из «сельхоза». Спрашиваю.

— Вас что-то не видно на сенокосе. В другом месте втыкаете[6]?

Кабукин самодовольно улыбнулся.

— Мне повезло. Блат заимел. Случайно старший бухгалтер УСЛОН'а оказался однополчанином. Устроил меня счетоводом в сельхоз. Обещают перевести из Кремля в сводную роту.

— Ого! Вот так повезло! Поздравляем. Не забудьте в счастьи и о нас, скромных косарях соловецких лугов.

В полдень в сельхозе давалось полчаса на обед, а затем надо было «втыкать» до позднего вечера. Но обстановка здесь была совсем иная, чем на торфе или кирпичном заводе: не сравнить. Десятники только наблюдали за нами, но не орали.

Возвращались мы в свой пятый взвод, конечно, измученными. Противна была грязная, вонючая тринадцатая рота. Но все же, хоть свои топчаны вместо общих нар и угол, где можно поговорить вполголоса.

Спрашиваю Матушкина.

— Как сегодня работа пришлась — вдоль или поперек?

Он улыбается своей тихой, едва заметной улыбкой.

— Ничего. Каждый бы день такая. Веткин принес чайник кипятку. Принялись за чаепитие.

— Интересного человека встретил я сегодня, — рассказывает Матушкин, — не понять кто он такой: то ли чекист, то ли совсем напротив. Подходит это к нам какой-то незнакомый, рослый такой. Поздоровался — и в разговор. Расспрашивает кто, да откуда, да по какому делу. Потом махнул рукой. Здесь, говорит, все дела одинаковы. Вот только говорит — тяжело в этой комедии участвовать в качестве рабочего. Барина то, говорит, играть очень легко, а вот рабочего трудновато. Потом ни с того ни с сего начал рассказывать, что лагерные порядки эти скоро кончатся, что в правительстве ожидаются большие перемены. Якобы Рыкова по шапке вместе с целою компанией «творцов новой жизни». Якобы лагеря из ГПУ перейдут в народный комиссариат юстиции. И еще много сногсшибательного рассказал этот дядя. Потом я узнал стороной, что фамилия его Кожевников. Он племянник Калинина и командовал одним из фронтов, да проштрафился. И, должно быть, здорово, потому что пришит крепко — десять лет имеет.

— Действительно крепко, — смеется Веткин, — то-то у него мозги стали проясняться. По человечески заговорил.