Вот она — знаменитая социалистическая «тюрьма без решеток» — Соловецкий концлагерь. Тюрьма по сравнению с лагерем казалась раем. Палачи красной каторги часто орали перед молчаливым фронтом каторжан:
— Здесь вам не тюрьма, а Соловки. Мы выбьем из вас тюремные привычки.
И выбивали. Не палкой, не плетью. Для такой массы народа надо слишком много палок и плетей. Избиение такой массы людей все-таки ведь работа и большая. Выбивали непосильным трудом, голодом и лишением сна. Особенно тяжел карантинный срок — первые две недели по прибытии на «остров пыток и смерти». Днем изнурительная работа, ночью работа «на ударнике» до трех-четырех утра. Подъем в шесть утра и снова изнурительная работа с небольшим перерывом наеду. В этой сумятице дни и ночи слились в какой-то бесконечный, дикий вихрь. Нас группами посылали на разные работы, одни группы уходили из карантинного помещения, другие приходили. Едва усталые люди добирались до нар, как появлялся ротный или взводный командир карантина, изрыгал ругательства, гнал группу на новую работу и отупелые люди молча шли и работали.
Я попал с Матушкиным в одну группу, и мы мотались вместе по карантинным мытарствам.
Матушкин — народный учитель, крепкий, среднего роста, прибыл в эти гиблые соловецкие места, как и я, на десять лет. Даже статья у нас была одинакова: пятьдесят восемь два — активная контрреволюция. У него был всегда спокойный вид. Даже во время непосильной работы он не терял спокойствия. В нем чувствовался настоящий, цельный человек. В огромном большинстве каторжане, пройдя через ужасные подвалы ГПУ, прибывали на каторгу деморализованными, упав духом. Встретить человека, как будто нетронутого тлетворным дыханием подвала было ново и приятно. Мы вскоре близко узнали друг друга и подружились. Здесь же в лагере, в женской роте была и жена Матушкина, учительница комсомолка. Ей дали только три года за соучастие или за укрывательство.
Матушкин, во время наших недолгих встреч наедине, по его рассказам «зарабатывал статью» несколько лет. Несколько лет он был главой своего района. Как только советская власть начинала какую-нибудь очередную кампанию, Матушкин принимался за разоблачения. Он сам изготовлял обличительные прокламации, листовки и распространял их по созданной им обширной сети, хорошо организованной и безусловно чистой от агентов ГПУ. Сам он, женившись на комсомолке-учительнице, вел двойную жизнь. Оставаясь по виду советским «своим человеком» в партии и в школе, втайне руководил «правдистами» в своем районе. Литературу и директивы он развозил по своим ближайшим правдистам сам и передавал из рук в руки. Свои поездки он так умело маскировал служебным делом, что потом, после провала. ГПУ не могло арестовать ни одного «правдиста».
— Ну, а с заграницей вы имели связь? — спросил я его.
— Прямой — нет. В нашу внутрирусскую организацию попадали иногда эмигрантские прокламации и листовки, со стороны, так сказать. Вот, например, помню карикатура в листовке: изображен еврейский воз, везомый рабочим, крестьянином и красноармейцем. На дуге надпись «коминтерн». Но вообще связь с заграницей дело невозможное — сразу можно провалить всю работу. У ГПУ за границей в эмиграции, очевидно, надежная сеть из агентов-провокаторов.
Провал Матушкина произошел совершенно случайно. Не застав дома одного из своих агентов, тоже по профессии педагога, он оставил ему пачку литературы. Эта литература попала в ГПУ. Агент-педагог успел скрыться, но Матушкина предупредить не успел. Несмотря на все ухищрения чекистов, у арестованного Матушкина не нашли ровно ничего компрометирующего. Он жил при школе и у себя никогда ничего подозрительного не держал. Весь аппарат организации и вся его сеть остались целы. Только поэтому и сам Матушкин не был расстрелян и попал на Соловки.
Однажды мы с Матушкиным остались наедине и могли говорить откровенио, не боясь быть подслушанными. Матушкин сообщает:
— Знаешь, меня не забывают ребята.
Он вынул две открытки, прошедших лагерную цензуру. Одна открытка была адресована «Матушкин».
— Они и фамилии моей хорошо не знают, — пояснил правдист.
В открытках авторы ободряли своего друга, в несчастии сущего, иносказательно сообщали о делах, идущих успешно и кончали трогательным обещанием никогда его не забывать.
— Как же это через цензуру прошло?
— А почему бы не пройти? Цензоры разные бывают, — возразил он улыбаясь.
— Вечером мы опять были в карантинной роте, под пятивековыми сводами, в каменной громаде Преображенского собора. Мертвая гнетущая тишина, несмотря на множество лежащих на нарах людей. Но вот дверь с шумом распахнулась, и вошедший ротный заорал:
— Встать. Смирно.
Все замерло. Оказалось — пришел стрелок-охранник.
— Матушкин. Без вещей.
Матушкин встал и пошел за охранником. Куда? Кто знает?
Веткин тревожно посмотрел ему вслед. Уходя, Матушкин кивнул ему головой и скрылся за дверью.
Впоследствии я познакомился поближе с Веткиным, быстрым, энергичным тридцатилетним парнем. Когда, бывало, начнет рассказывать о своих необычайных похождениях, глаза его так и загорятся огнем. Сколько раз он переходил границу туда и обратно — и сам не помнит. Над своей фамилией он не раз посмеивался. Ясно было, что фамилия вымышленная. Этот неутомимый ходок попался в лапы ГПУ не в своем районе, а в другой губернии. Там в тюрьме он и встретился с Матушки ным. Веткин относился к нему как к старшему, Матушкин им руководил.
Любимым занятием Веткина было чтение и объяснение Евангелия. Он походил на сектанта. Как и Матушкин — ке курил, не пил и, вдобавок, не л мясо.
Я ломал голову — куда это могли взять Матушкина? Веткин уже посмеивался:
— Ничего, не иголка, найдется.
Утром Матушкин был на своем месте. Расспрашивать нельзя — не принято, — таков каторжный режим.
* * *
Через две недели кончился карантин, и мы втроем: я, Матушкин и Веткин попали в сельхоз рабочими по уборке сена. Получили на руки особый документ «сведения», с которым ходили из кремля и обратно без конвоя. Однажды утром на мощеном камнем дворесельхоза, где собирались по утрам рабочие, Матушкин потянул меня за рукав:
— Пойдем.
Мы пересекли двор, завернули налево и вошли в постройку вроде сарая. Снова двери, какие-то закоулки и, наконец, комната с двумя большими окнами и четырьмя постелями. У правого окна, за столом, сидел высокий рыжеватый человек с редкими оспинами на веснушчатом лице.
— С приездом, — добродушно приветствовал он, протягивая руку и радушно усаживая нас на колченогую скамью. — Привыкайте, привыкайте, это необходимо. Из каких краев?
Это был полковник (агроном) Степан Герасимович Петрашко. Он сидел уже второй раз. По первому разу отбыл полностью свои три года и был выслан в Сибирь. Через полгода вновь получил уже десять лет и опять попал на те же Соловки. Человек он размашистый, заметный. Его можно было всегда узнать издали по энергичной фигуре. Он ходил твердым решительным шагом, и совсем не имел вида пришибленного несчастиями.
Каждый день мы заходили в барак сельхоза на несколько минут: перекинуться словом, узнать новости. Завелись новые знакомства, открылись новые возможности вырваться из Соловецкого кремля и поселиться здесь в сельхозе. Рабочие сельхоза жили разбросанно; при конюшнях, мастерских, на сортоиспытательной станции, при конторе и во многих других местах. Все эти рабочие входили в состав так называемой «сводной роты».
Мало по малу лагерные вихри разбросали нас в разные стороны. Я попал на кирпичный завод на тяжелые физические работы. Лагерные новости, называемые там «радио параши» известили, что Матушкин пошел в гору и уже где-то является небольшим начальством. Очевидно у него и здесь, среди лагерного начальства, оказались «свои ребята».