В небольшой светлой келье нас помещалось пять человек: я, Матушкин, бывший вице-губернатор агроном Никитин, профессор Санин и инженер-архитектор Лев Васильевич Капустин. Наши компаньоны были старыми сидельцами и, будучи оттерты своими конкурентами — карьеристами с верхов лагерного аппарата, довольствовались пребыванием в десятой роте, вместо второй.
Здесь житье быто совсем не плохое. Поверки существовали номинально и продолжались не более пяти минут. Большинство живущих в роте предпочитали задержаться на работе и приходили в роту часам к десяти, а утром уходили до поверки.
Я с Матушкиным после тринадцатой роты благоденствовали. Мы могли теперь ходить по всему Кремлю, посещать театр, библиотеку.
В библиотеке работал мой однокамерник по Бутыркам комсомолец из Франции. Я поспешил воспользоваться первой представившейся возможностью и направился в Соловецкую библиотеку. Комсомолец мне очень обрадовался. Я с удовольствием смотрел на улыбающегося высокого щуплого парня, пожимая его руку. Сей франко-русский комсомолец — сын журналиста-эмигранта царского времени. Во Франции он вел пропаганду в войсках и на этом деле «засыпался». Ему оставалось только скрыться в гостеприимных пределах СССР. Говорил он без всякого акцента — очевидно, в семье говорили по-русски. На этапе на расспросы об эмиграции (белой) презрительно оттопыривал нижнюю губу и говорил, что он к ней касательства не имел. Так называемый «идейный коммунизм» еще не совсем смылся с его затрепанной по тюрьмам личности. После всяких «присяг» и общих работ комсомолец начинал приходить в себя, с лица его исчезло выражение затравленного зайца. Я поздравил его с избавлением.
— Что помогло вам сюда устроиться? — спросил я.
— Знание иностранных языков. Здесь библиотека интернациональная.
Он начал знакомить меня с библиотекой. Сюда поступали все книги, отобранные у заключенных во время обыска и при освобождении из лагеря. Можно представить себе эту пестроту. Тут же при библиотеке — читальня, обильно снабженная советскими газетами и журналами. Здесь можно было встретить читателей в серых бушлатах, имеющих блат и, следовательно, возможность пользоваться читальней. Что касается «масс», то эти самые массы и понятия не имеют о существовании читальни.
В том же здании помещается соловецкий театр, обслуживаемый артистами (заключенными) с известными именами. Ставилась, конечно, агитационная макулатура. Но и эта макулатура исполнялась мастерски. Истинный талант мог цвести даже на таком плохом субстрате, как советская агитка. Впрочем как в библиотеку, так и в театр могли попадать единицы. Пролетариат хода сюда не имел. Его участь — гнить в рабочих ротах на общих работах, заполнять трупами болота на лесозаготовках и всяких фараоновых сооружениях. Чекисты всяких оттенков, небольшая часть специалистов, смогших выбраться с общих работ, отдельные, имеющие блат, удачники, надзор и охрана — вот кто заполнял театр, пользовался библиотекой, баней номер первый и другими лагерными благами. Коммунистический принцип — работа каждому по способности, а блага — каждому по потребности на этом участке коммунистического социального творчества, очевидно, был попран капиталистическими основами этой новой, построенной исключительно коммунистической элитой-чекистами — жизни.
* * *
Вечером часов в девять все обитатели нашей кельи в десятой роте были в полном сборе. Начинался общий разговор. Мы, новички, были интересны старым сидельцам, как некие вестники с воли, мы же стремились поскорей войти в курс лагерной жизни. Над нашими наивными вопросами старые соловчане только посмеивались.
— Мечты о свидании с близкими выкиньте из головы, — говорил Никитин, — нужно забраться на вершину административной лестницы и только тогда, при наличии к тому же блата, можно начать хлопотать о личном свидании с женой.
— Вы говорите «личном», а разве есть еще и не личное, — недоумеваю я.
Старые соловчане смеются.
Есть еще и не личное, — поясняет Никитин. — Это свидание «на общем основании». Ваша жена, конечно, после хлопот, трудно описуемых, допускается на Соловки и живет в «доме свиданий». Вам это свидание разрешается по часу или по два в день в присутствии надзирательницы. Заметьте: это только в том случае, если вы наверху административной лестницы.
— И нельзя исходатайствовать замену общего на личное? — спросил я.
— Отчего же, ходатайствовать можно, — говорит Капустин. — Знаете, как в поговорке:
Напишите заявление,
Приложите марки:
Это вам поможет,
Как мертвому припарки.
— Вот, знаете, Семен Васильевич, как улетят из Кремля чайки, да прилетит на их место из лесу на зимовку воронье, да замерзнет море и будет почта приходить раз в месяц — и писем не будете получать, не только думать о свидании, — закончил Капустин.
Почтенный Лев Васильевич сидел с 1924 года и имел поэтому полное право на авторитетность в вопросах лагерного быта. Но, увы, — порассказал он нам много неутешительного. Но так уж устроен человек: вера в лучшее его не покидает. Впрочем, и сам Лев Васильевич являл собою образец неунывающего и в огне не горящего русака. В 1933 году, после девяти лет каторжных работ, он еще продолжал, будучи освобожден из лагеря, зарабатывать себе свой хлеб в ссылке и даже ухитрялся помогать другим, несмотря на свои семьдесят семь лет.
— Советую вам, — сказал профессор Санин, — как можно скорей выбираться из Кремля. За Кремлем и жизнь совсем другая. Здешняя кремлевская жизнь удивительно однообразна и противна.
Профессор сам жил первоначально в буржуазной третьей роте, где жил самый блатной народ в лагере — чекисты высокой марки. Однако, оттуда профессора переправили непосредственно в четырнадцатую «запретную» роту. Профессор в присутствии сексота выразил неосторожно одобрение поступку бежавших из лагеря морских офицеров. Этого было совершенно достаточно, чтобы очутиться в четырнадцатой роте. Спасла профессора от погружения на дно его незаменимость в работе. Здесь он ведал погодой, то есть метеорологическими станциями. Его можно было видеть иногда — у математических приборов — где-нибудь при дороге, пускающим шары — зонды в нижние слои атмосферы. Вот поэтому профессор вскоре перебрался из запрета в скромную десятую роту. На Соловки профессор попал из-за своей неосторожности. В компании веселых молодых людей на вечеринке подписался на подписном листе пожертвований в пользу какой-то юношеской организации. Сборщиком оказался провокатор. Санин за поддержку контр революционной организации получил десять лет Соловков. Однако, несмотря на такое несчастие, профессор остался прежним. Удары судьбы не приучили профессора к осторожности. Вот теперь он, лежа на своей постели рассказывал нам новичкам соловецкую лагерную «древнюю историю» о расстрелах монахов, пожаре монастыря при чекистах и многих чекистских художествах. Один из хорошо знавших профессора студентов, так его охарактеризовал:
— Это — святая душа на костылях. Во время революции он скрывал белых от красных, при захвате власти белыми — наоборот — красных скрывал от белых. Разумеется ни о какой личной выгоде здесь нет и речи. А вот так человек устроен.
Матушкин интересовался по преимуществу лагерными административными порядками и чувствовалось: за его невинными вопросами сидела крепкая целеустремленность и настороженное внимание. Я лично сразу размяк в десятой роте — то ли от радости, что выполз со дна, то ли от воскресших надежд на избавление. Другое дело Матушкин. Онь остался таким же. На ужас он смотрел без ужаса и не возмущался возмутительным. Теперь, наблюдая его, я чувствовал как в этом цельном человеке есть какой-то поддерживающий его стержень, дающий ему опору в трудностях жизни.
Пока мои компаньоны занялись разговорами о порядках в старостате и способах учета работы по Френкелю, я вышел в длинный коридор роты, намереваясь направиться к дневальному для сдачи сведения. Наша келья находилась как раз в конце коридора. Впрочем он здесь не кончался и был разгорожен дощатой стенкой от помещений, идущих далее. За этой перегородкою начиналось помещение для монахов — инструкторов. Им оставлено несколько келий и они живут здесь небольшой монашеской семьей, числясь служащими ГПУ. В их распоряжении была оставлена одна кладбищенская церковь. Только в 1931 году монахи инструкторы были вывезены на материк, и церковь на кладбище — последняя, оставшаяся неоскверненной, была закрыта.
За загородкой слышался громкий разговор. Кто-то недовольным голосом жаловался:
— Отец Никодим, а отец Никодим, Варсонофий у меня опять воду вылил. Да что же это такое?
Откуда-то послышался примиряющий голос и все замолкло. Все, даже этот разговор за перегородкой производит на меня, оглушенного карантином и дном, особое, радостное впечатление от ощущения суррогата свободы.
Я иду вдоль коридора и у самого столика дневального перед лестницей (кельи нашибыли во втором этаже) встретился с типичным украинцем. Я на него пытливо поглядел. Знакомое лицо… украинец всплеснул руками.
— Да вже-ж это ж вы, Семен Васильич?
Он тряс мне руку и поздравлял от всей души с удачей, с выигрышем жизни.
Я сразу вспомнил Ростовскую тюрьму и вот лицо этого украинца — Пинчука, смотревшего сквозь решетку окна во двор на наш отходящий этап. Он с особой грустью смотрел на меня. Мы шли с ним вместе этапом из самого Новороссийска. Он шел в Соловки, я в Казань на следствие. И вот в Ростове нас разделили: меня повезли дальше, а его оставили.
— Я тогда был уверен, — говорит Пинчук, — что вас расстреляют и мне было жаль вас бесконечно.
После первых взаимных вопросов, Пинчук пригласил меня в свою келью. Остаток вечера я провел в компании счетоводов Соловецкой железной дороги — публики по преимуществу не унывающей и уже знающей и лагерь и лагерные порядки.
— Все дело в сноровке, — говорит Пинчук на мои расспросы, — не нужно сразу напирать и выбираться из той закуты, куда тебя забросило. А так по трошку оно и лучше.
Это был один из ценных советов, хотя он мне, из-за некоторых свойств моего характера, почти и не пригодился. Но кто следовал ему — безусловно преуспевал. При всяких быстрых выдвижениях можно было попасть на сквозняк и очутиться на дне, начиная всю волынку исхода со дна сначала.
* * *
Новая жизнь постепенно затянула раны, полученные на дне, все казавшееся раньше недостижимым, как вот, например, хождение даже за Кремлем без конвоя, стало привычным. Меня уже перестала трогать процедура ухода из роты и я принимал все эти блага и льготы как должное.
В одно летнее утро, идя по дороге в сельхоз, я столкнулся лицом к лицу с Сергеем Васильевичем Жуковым. Он нес в мешке за плечами какой-то груз.
— Вот, оказывается, где скрещиваются все жизненные дороги, — сказал я, пожимая руку Сергея Васильевича.
— Вы на общих работах? Давно ли здесь? — спрашивал он меня.
— Пока числюсь землемером, но работаю на общих работах, а живу в десятой. Утешаюсь тем, что бывает ведь положение и хуже.
Сергей Василевьич грустно кивнул головой. Мы медленно пошли по дороге в сельхоз, ведя тихий разговор. Жуков устроился почвоведом в Соловецком обществе краеведения, или сокращенно, в СОК'Е. Пока он занимался собранием образцов соловецких почв, носил их в СОК в котомке и кроме того помогал в заведывании Соловецким музеем заведующему СОК'ом Виноградову.
СОК — обычный коммунистический блефф, процветающий под эгидой вот этого самого ловкача Виноградова. В распоряжении СОК'а биологический кабинет, химическая лаборатория.
Профессура (по утилитарным отраслям знаний), попадая в СОК, здесь использовалась для всякого рода показных работ. Энтомолог старался открывать виды насекомых, неизвестных на Соловках «при проклятом царском режиме», ботаник от него не отставал в изыскании того же в растительном мире, историк корпел над громадным историческим материалом с целью составления отдельных монографий о заключенных в темницах соловецких при том же «проклятом царском режиме». Если чекисты начинали какое либо незнакомое им дело — СОК должен был для постановки и изучения этого дела выделить своего специалиста.
Обитатели СОК'а жили довольно сносно. Сергей Васильевич попал в СОК не сразу. Из Новороссийска мы вышли одним этапом. Из Бутырок Сергей Васильевич попал прямо на Соловки, а меня повезли в Казань. В анкете при приеме этапа Сергей Васильевич записался почвоведом и наборщиком — линотипистом. Специальность наборщика и привела его на остров, ибо здесь имелась типография, и- спасла от Парандова и Теплой Речки.
— В типографии меня недоверчиво приняли, — рассказывает Сергей Васильевич, — мои компаньоны, обозрев мою физиономию, очки и ультра фраеровский вид, решили, что я очковтиратель и только делаю вид, будто занимаюсь типографской работой. Я работаю, а они ходят около, поглядывают. Один посмотрит — «туфта» — говорит и другой тоже. Но, однако, я сейчас же доказал, что я не «туфта».
— Позвольте, что же это такое за «туфта»?
Сергей Васильевич смеется.
— «Зарядить туфту» это значит втереть очки, но не словом, а делом. Понимаете? Втереть очки словом, ведь это значит просто соврать. И это все же будет не туфта, а именно только вранье. А вот с самым серьезным видом работающего изо всей мочи что-то сделать, но сделать не по настоящему, а так только, чтобы оно держалось как-то — вот что значит «зарядить туфту».
— Это вроде социалистического строительства?
— Пожалуй, что и так.
— Ну, вот, — продолжал Сергей Васильевич, — попал я там в компанию художника-фалыдивомонетчика, да двух комсомольцев-монархистов из Иркутска.
Я воззрился на Сергея Васильевича с недоверием. Тот продолжал:
— Мало вероятно — но факт! Настоящие, стопроцентные монархисты эти комсомольцы. По делу ихнему очень много раз стреляли молодежи. Остатки «недорезанные» разослали по разным гиблым местам в ссылку и на Соловецкую каторгу.
— Как они могли уцелеть? — удивляюсь я, — это же самое страшное преступление — из комсомола в христомол.
Сергей Васильевич улыбается.
— Крайности живут в русском человеке. Духовной пищи взыскует душа. А ведь из классовой борьбы этой «духовной пищи» не выжмешь. Вот и идут в христомол. Я думаю, если бы при этом строе была возможна свобода печати и свобода мнений, в комсомол отсеялась бы публика исключительно крепколобая и бездушная. Смотрю я на своих компаньонов из комсомола — талантливые парнишки. А ведь погибли тоже такие, а может быть и лучше. Разница между ними только в положении родителей. У этих отцы партийные тузы и, конечно, кое-как своих чад отстояли, а тех отстаивать было некому.