Прошли «октябрьские торжества» с большой помпой. Во всех газетах был опубликован большевицкий манифест — один из ярких образцов коммунистической лжи. Согласно точному смыслу манифеста — реки людей, льющиеся в места заключения и каторжных работ должны были быть отпущены немедленно на свободу. На самом деле ничего в положении заключенных не изменилось, расстрелы опять пошли своим порядком, а широковещательные льготы и амнистия были погашены «секретными декретами».
Из Москвы меня отправили в Казань по месту совершения преступления на следствие и расправу. Чем дальше уезжал наш этап от Москвы, тем мы, заключенные, лучше себя чувствовали. Татары и русские конвоиры относились к нам с сочувствием, жалели и старались оказывать всякия мелкие услуги, вроде покупки нам на станциях на наши деньги хлеба, продуктов, папирос. Мы усиленно писали письма и наши конвоиры опускали их в почтовые ящики на станциях, вопреки правилам.
Вот и казанский вокзал. Мне знаком, кажется, тут каждый камень. В тюрьму мы идем через весь город по малолюдным улицам.
Старинная казанская тюрьма со стрельчатыми окнами, тяжелыми сводами и массивными воротами, показалась мне настоящей гостиницей. Надзиратели — люди все добрые и покладистые, старались облегчить нам наше тяжелое положение. Эта метаморфоза тюремная меня очень удивляла, хотя вскоре все объяснилось: в Казанской губернии не было «Войковского набора», не было еще расстрелов и все жило по инерции старой зарядкой. Только спустя год и здесь полилась кровь ничуть не меньше, чем в других местах. Я, главарь крестьянского восстания 1919 года должен был ожидать самой суровой участи. Однако, мои опасения не оправдались.
В тюрьме с удивлением слушали мои рассказы о «Войковском наборе» и уверяли меня, что в Казани ничего подобного не происходит и подвалы ГПУ пустуют. Впрочем, я в справедливости этого убедился сам: на другой день меня из казанской тюрьмы переправили в казанский подвал.
* * *
Следователь ГПУ молодой человек Стрельбицкий рылся в своем столе. Я сидел против него на стуле и молча ожидал дальнейшего. За длинный трехмесячный этап из Новороссийска до Казани у меня уже обдумано все и все решено. Я по виду совершенно спокоен, ибо готов к самому худшему — смерти. Эта мысль о смерти сделалась привычной и давала мне твердость и спокойствие.
— Нну-с, товарищ Дубинкин.
— Я не Дубинкин. Моя настояшая фамилия — Смородин.
— Так, так, — ехидно улыбается Стрельбицкий, — это мы уже знаем.
Он вынул из ящика своего стола толстое дело, мое дело. Восемь лет ожидало оно меня в архивах ГПУ. Порывшись еще в бумажном ворохе, Стрельбицкий извлек мои фотографии и подал мне.
— Узнаете?
Я равнодушно посмотрел на карточки.
— Вы, конечно, будете оправдываться и вины своей не признаете?
— Вы, гражданин следователь, кажется, собираетесь вести следствие?
— Разумеется.
— Ну, уж нет. На основании манифеста об амнистиия подлежу немедленному освобождению.
Стрельбицкий переглянулся с чекистом, сидящим за другим столом в той же комнате и сказал:
— В этом манифесте сказано о дополнительных инструкциях. Вот на основании этих секретных инструкций ваше дело прекращению не подлежит.
— Это как вам угодно, гражданин следователь, но я вам показаний никаких давать не буду.
Стрельбицкий вопросительно смотрел на второго чекиста, очевидно, его начальника.
— Пусть напишет об отказе давать показания, — говорит тот.
Мне дали формальный бланк опроса подследственных и свидетелей и я подробно изложив свои мотивы об отказе давать показания, расписался и возвратил документ Стрельбицкому. Следователь позвонил и передал меня вошедшему конвоиру.
Очутившись в совершенном одиночестве в довольно большой камере подвала, я затосковал. Мое спокойствие меня оставило и тяжесть легла на сердце.
Отказавшись от показаний, я тем самым, приносил себя в жертву, Здесь не следственное учреждение и не юристы это следствие ведут. Я во власти чекистов, действующих по принципу «коммунистической целесообразности». Всякий протест рассматривается ими уже сам по себе как преступление, а мой отказ от показаний мог рассматриваться еще и как желание избавить от ответственности моих сподвижников по крестьянскому восстанию, живущих теперь легально. Я видел толпы обреченных чекистами на каторжные работы совершенно невинных людей, исключая, конечно, уголовников и совершенно ясно представлял себе, какова будет моя участь «активного контрреволюционера», восстававшего против советской власти с оружием в руках, руководившего, до своего ранения, крестьянским восстанием.
Долго ходил по камере, пока изнеможенный тяжелыми думами не легь на нары совершенно разбитый и обессиленный. Я ни о чем не думал, во всем теле стоял нудный зуд. Хоть бы залиться слезами по детски, но нет слез на моем лице и не прекращается душевная боль.
Ночью я успокаиваюсь и начинаю дремать. Дремота переходит в сон, а после сна проходит и острое ощущение утренних переживаний. Привыкнуть можно ко всему.
Потекли дни подвального сиденья: сегодня как вчера, вчера — как сегодня. Я вижу только охрану — красноармейцев. Они начали ко мне привыкать и некоторые дружелюбно со мною разговаривали, если вблизи не было начальства. Иногда появлялись в моей камере заключенные, но через некоторое время их отправляли или в тюрьму, или на этап и я вновь оставался один в пустой камере.
Однажды, уже под вечер, дверь моей камеры открылась и как-то боком вошел молодой человек, имевший, судя по одежде, ультра буржуазный вид. Дверь за ним закрылась и молодой человек, опасливо поглядев на меня, сел на кончик скамьи.
— У вас тут тепло, — нерешительно сказал он.
— Да, у нас тепло. Разве вы не намерены здесь долго оставаться? — спросил я его.
— Конечно, нет. Это какая-то ошибка. Я думаю меня часа через два выпустят.
— Это вам чекист сказал? — спросил снова я.
— Да, тот, что производил обыск.
— Ну, так вы эти два часа выкиньте из головы. Раздевайтесь и будьте как дома.
— Но я не сделал никакого преступления.
— Сюда садят не столько сделавших уже преступление, но главным образом могущих его сделать. Так сказать — профилактика государственного организма.
Молодой человек недоверчиво на меня посмотрел и, конечно, остался при своем мнении.
К вечеру второго дня молодой человек не мог придти в себя от изумления: в камеру нашу набили человек сорок таких же как он, «красных купцов». Это было началом наступления на городскую буржуазию. С неё требовали валюту, отбирали товары. Среди заключенных очень много было коже — заводчиков. Меня, однако, вскоре перевели в казанскую тюрьму. Дело мое считалось законченным и я должен ожидать в тюрьме приговор.