Редко кто мог похвастать, что видел Диму Слепцова в унынии, в грусти, в тяжелом раздумье. Разве только его слуга Григорий Кокин, который был при нем с юношеских лет. Но и Кокин, когда ему случалось видеть ротмистра в унынии, приходил в смущение.

Эскадрону Слепцова было приказано сопровождать придворную карету с неизвестным важным лицом до богемской границы. Лицо было очень важное, и проводить его вышел сам царь. Дима Слепцов лихо отсалютовал саблей. Александр, скользнув взглядом по офицеру и гусарам, с неудовольствием сказал Волконскому: «Откуда взяли этих янычар?»

«Янычары» были старослуживые гусары, почти все с георгиевскими крестами, прошедшие весь тяжкий и кровавый путь от Тарутина до Бауцена. Если не считать того, что султаны на киверах были недостаточно прямы и кони отощали немного, эскадрон выглядел отлично. Кони отощали оттого, что не хватало фуража, у союзников же, у немцев, без брани сена не выпросишь.

Александр сначала приказал посадить командира Ахтырского полка под арест, но за командира вступился Дохтуров, и дело кончилось выговором.

От такой обиды Дима Слепцов загрустил. Друзьям-приятелям было приказано говорить, что он уехал в главную квартиру, на самом же деле Дима Слепцов целыми днями лежал в палатке, с трубкой в зубах, вне себя от обиды и злости. Часто приходили ему на ум слова Ермолова: «Разве русские служат государю, а не отечеству?» Он был глубоко обижен за своих гусар, за ахтырцев, за полк, у которого была славная и не совсем обычная история.

То был полк из тех славных, постоянного войска «слободских» полков, которые сторожили Украину от набегов крымского хана. Ахтырка, Сумы, Изюм, — так назывались слободы, и от них пошли слободские полки — Ахтырский, Сумской, Изюмский. Другие были тогда времена — времена казачьих вольностей и привилегий. Полковник избирался старшинами, офицеры назывались сотниками, сотенными атаманами, есаулами, хорунжими. Войско состояло из поселенцев-землепашцев, офицер ничем не отличался от простого казака: оба они были земледельцами. При Петре было отменено избрание полковников, украинским дивизионным генералом назначили Петра Апраксина, ему было поручено командование слободскими рейтарскими полками. При Елизавете Петровне слободские полки стали набирать из русских и украинских поселенцев и дали им мундиры, отменив казачью одежду. А при Екатерине II полки стали называться гусарскими. Так родились Ахтырский, Сумской, Изюмский гусарские полки. Ахтырцев любили Кутузов и Багратион, ахтырцем был партизан, герой и поэт Денис Давыдов…

Теплый летний дождь стучал по полотнищу палатки. Пахло прибитой дождем дорожной пылью. Горнист отыграл зорю. Никогда в такой день Дима Слепцов не стал бы лежать один в палатке. Раз-другой он услышал голос приятеля, спрашивающего его, и ответ Григория Кокина:

— Уехали в главную квартиру.

«Ну и ладно, — раздумывал Слепцов, — пусть так, винюсь, не знал, что эскорт назначен австрийцу, а им надо товар лицом показать, особливо сейчас… Так отчитай, устыди, а для чего оскорблять весь славный полк… Вот под Тарутиным, когда отбили обоз Мюрата, Лешке Добрынину достался шитый золотом кафтан самого Мюрата. Он и выкинул штуку, напялил на себя кафтан и пошел куролесить по лагерю…».

Слепцов уже размышлял вслух и жаловался единственному своему слушателю, Кокину:

— Как раз это после боя у Тарутина было…

— В октябре месяце?

— В октябре месяце. Идет Лешка Добрынин по лагерю в кафтане Мюрата, вином от него разит, стоять рядом нельзя. Кругом все хохочут, офицеры и генералы — Коновницын с Кайсаровым — животы надорвали. Вдруг, откуда ни возьмись, в дрожках, сам фельдмаршал. И что он сделал с Лешкой Добрыниным? Покачал головой и только сказал: «Стыдно, господин офицер, не подобает, не прилично русскому офицеру наряжаться шутом… А вам, господа, над этим потешаться, когда враг у нас сидит в матушке-Москве и полчища его топчут нашу землю. Так и передайте всем своим, товарищи мои, что старику Кутузову в первый раз пришлось покраснеть за своих боевых товарищей»… А Добрынину что он сказал: «Поди, голубчик, к себе и сними это дурацкое платье…» Только и всего. Добрынин стоял, окаменев, как будто и капли в рот не брал, чуть со стыда не сгорел… Да, то был человек, фельдмаршал…

Кокин сидел на бурке, чинил сбрую и напевал под нос:

Разорил нашу сторонку
Злодей барин, господин…

— Это что за песня? — зевая, спросил Слепцов.

— Это хорошая песня, — степенно ответил Кокин.

Разорил нашу сторонку
Злодей барин, господин,
Как повыбрал он, злодей,
Молодых наших ребят,
Молодых наших ребят
Во солдатушки…

— Ну тебя с такой песней! — сердито сказал Слепцов. — Только и знаете, что господ срамить! Расскажи лучше сказку, что ли…

Кокин перевернул седло, откинул его в сторону и щелкнул языком.

— Что ж… Можно и сказку… — Он задумался, почесал переносицу. — Про то, как солдат чёрта обманул…

— Ладно, рассказывай… — Слепцов лег на живот и закрыл глаза, слушая сиповатый голос Кокина.

— В каком полку, не знаю, — только не в гвардии, не в гусарском, не в уланском, не в егерях, не в гренадерах, не в карабинерах, не в мушкетерах, не в пехоте, не в кавалерии, не в антиллерии, — служил солдат Яшка, мундир зеленый, желтый ворог, сам порот-перепорот, служил двадцать годов, потерял двадцать зубов, а на двадцать первом году сказал: «Больше не могу». Так-то… Взмолился солдат богу: «Господи, что за судьба такая! Всегда мучают и бьют, спокоя не дают, добра не жди, жди напасти, как бы мне не пропасти…» Не скучно, Дмитрий Петрович?

— Ничего, не скучно, рассказывай!

— Не дошла до бога солдатская молитва, и взмолился солдат: «Батюшка, чёртушка, смилуйся, заступись! Одолели напасти, как бы мне не пропасти…» А чёрт тут как тут: «Здорово, солдат! Звал меня, вот он я… Помочь помогу, отслужу за тебя срок, только уговор — отдай мне твою душу, солдат, на что тебе она? А я-то тебе помогу, сниму с тебя амуницию, тесак да ранец, будешь вольный человек…» Подумал солдат, затылок почесал, жалко душу губить, однако рассудил: душа божья, а спина-то своя, спину жалко, — и говорит солдат: «Ладно, бери мою душу, надевай ранец да тесак и всю амуницию, отслужи за меня срок». Так-то. Не скучно?

— Рассказывай! Дальше что?

— А было это при государе Павле Петровиче, кажись… Вот чёрт в казарме лежит, первый сон видит, а унтер его в ухо: «Вставай, мол, пять часов». Встал чёрт, а тут цырюльник: «Постричь, говорит, ему вихор, натереть перед мелко истолченным мелом, сделать сухую проделку, смочить, засушить!» Посадили чёрта на табурет, покрыли рогожей, чтоб мундир не пачкать, попрыскал один цырюльник артельным квасом, а другой стал муку сыпать, густо-густо, и железным гребнем чесать. Так-то… Вот на голове у чёрта стала клейстер-кора вроде. А тут привязали ему сзади железный прут для косы в восемь вершков, привязали косу да надели пукли войлочные на уши, и оглох чёрт. Так и сидел, пока не стала кора на голове, как камень. Ну вот, служит чёрт день, служит другой, отведал солдатской каши березовой, погоняли по плацу до обеда — недосчитался одного зуба, погоняли с обеда до ужина — недосчитался другого зуба, вывели в экзерциргауз — получил сто палок, вывели в другой — получил двести. Попробовал чёрт солдатской жизни и взмолился: «Солдат! А солдат! Бери свою амуницию, тесак да ранец, не нужна мне твоя душа, не хочу за тебя срок служить, нет хуже такой службы…» А солдат ему в ответ: «Нет, коли взялся, служи до конца срока, а я уж свое отгуляю…» Вот как солдат чёрта обманул.

В палатке было тихо. Кокину показалось, что ротмистр уснул, но он лежал, открыв глаза. От этой сказки стало тяжело на душе, хотя ахтырцы хвалились, что у них в полку не бьют солдат. Он вдруг вскочил на ноги и крикнул:

— Зови всех! Беги к маркитанту, возьми в долг вина! Еще удавишься с такой жизни, дьяволы!

Ночью в палатке Димы Слепцова шел пир горой. Была игра и дерзкие речи. Далеко слышался хриплый бас Завадовского. Опять спорили между собой братья Зарины, известные тем, что дня не могли прожить мирно. Туманов бранил «Русский инвалид» — газету, которая недавно стала выходить в Петербурге:

— Прямой инвалид, да к тому же не русский!

Редактором газеты был немец со странной фамилией Пезаровиус, в прежнее время он давал девицам уроки игры на клавикордах.

— Ну и пусть бы учил девиц музыке, а то затеял печатать «Инвалид». У другого инвалида рук-ног нету, а у этого головы не хватает, — сказал Туманов.

Из всех закадычных приятелей-однополчан Слепцов выделял Туманова не потому, что тот был сорви-голова, удалец и собутыльник, а потому, что Туманов на все имел собственное мнение, был отважен в бою и скромен в застольной беседе. Туманов не скрывал того, что вышел из людей простого звания. Его отец был русским поселенцем-землепашцем, командовал сотней в слободском казачьем полку, и когда при Екатерине слободской полк стал Ахтырским гусарским, Антон Иванович Туманов стал гусарским ротмистром. Сын его, Егор Антонович, тоже был офицером Ахтырского полка, и удальцы-фанфароны, вроде Завадовского, с легким пренебрежением поглядывали на гусарского штаб-ротмистра, отец которого еще ходил за сохой. Но храбрость, природный ум Егора Туманова, независимые его суждения вызывали невольно чувство уважения к этому офицеру. К тому же он был георгиевским кавалером.

Старший Зарин метал банк, понтировали два офицера третьего эскадрона и младший Зарин. Слепцов и Завадовский говорили о первом эскадроне. Совсем недавно, за смертью от ран ротмистра Ртищева, его принял Завадовский. Он не мог нахвалиться своим первым эскадроном, но тут Туманов сказал негромко, однако так, чтобы все слышали:

— А рукам воли все же давать не следует. И вахмистра за усы у нас в полку не положено хватать… Может быть, у гвардейских гусар так водится, а у нас, ахтырцев, этого в заводе нет. (Всем было известно, что Завадовский за провинность был переведен к ахтырцам из лейб-гвардии гусарского полка.)

Завадовский стоял, вытянувшись во весь рост, касаясь головой полотнища палатки. Лицо его исказилось недоброй усмешкой:

— Я уж позабыл, когда в юнкерах служил, и непрошенных учителей прошу себя не утруждать.

Туманов положил «Русский инвалид» и нехотя ответил:

— Не знаю, пожалуй, не мне вас учить… Однако даже Суворов в «Полковом учреждении» своем собственноручно писал: «…ясное и краткое истолкование погрешности более тронет честолюбивого солдата, нежели жестокость, приводящая в отчаянье…» Сказал я то, что думал. Другие то же думают о вашем поступке, но не говорят. И ежели вы сочли мои слова за обиду, я готов…

Туманов, не торопясь, поднялся с коврика.

— Однако мы в походе.

— Что ж, жив буду — ваш слуга.

Коренастый, маленький Туманов стоял против Завадовского и глядел на него холодно и строго. Он только что вернулся с рекогносцировки. Потемневшее шитье его венгерки, потускневший от дождей и непогоды белый крестик в петлице, выпачканные в глине рейтузы — все было разительной противоположностью с щегольским ментиком, красиво облегавшими ноги чекчирамя и всем видом одетого, как на бал, Завадовского.

— Граф, — сердитым басом вдруг заговорил Слепцов, — ежели на то пошло, Туманов сказал правду. Бывает, дашь волю рукам в бою, в запале. А перед строем, ветерана — этого в нашем полку не водится. В каждом полку свой обычай.

Все притихли. Оба Зарина и офицеры третьего эскадрона бросили карты и уставились на Завадовского.

— Вахмистр Глушенко со мной под Малоярославцем был, не будь его рядом — разрубил бы мне голову французский кирасир… А вы его за усы.

— Ну что ж… — скрипнув зубами, сказал Завадовский, — переучиваться мне поздно.

И он вышел из палатки, захватив плащ и шапку.

Все молчали. Туманов сел на коврик и сказал как бы про себя:

— Когда нечисть в полку заведется, ее надо с корнем вон. А то какой пример молодым офицерам! Полк — одна семья. Мы, ахтырцы, хвалились: у нас в полку гатчинского духу нет. А ежели заведется, то как гатчинцы возрадуются. Скажут: вот, мол, мы говорили, с солдатом иначе нельзя… А с каким лицом будем мы глядеть в глаза гусарам?

У всех было тяжело на душе. Завадовский был храбрый офицер, но после этого разговора каждый думал о том, что он не пришелся ко двору. Чтобы забыть о том, что случилось, Зарины заговорили о другом. Кто-то сказал, что Можайского причислили к штабу его величества и что его видели в Петерсвальде.

— Шутишь? — изумился Слепцов. — Саша Можайский?

— Будет флигель-адъютантом, посмотришь, будет!

Дима Слепцов с досадой бросил карты и встал. Карты были плохие и вести ничуть не лучше. «Хоть бы скорее в поход, — подумал он, — уж ежели Можайский пошел в штабные лакеи, значит, не осталось честных людей на земле». Он потянулся за кивером, взял саблю и вышел из палатки. Никто даже не оглянулся на него.

Было уже за полночь, несло дымком сторожевых костров. Слепцов медленно шел по линейке, поглядывая по сторонам. Гусары спали, только изредка, вспыхивали огоньки глиняных трубочек. Все вокруг было, как на бивуаках на родине, хотя они находились у Бреславля.

Слепцову вдруг послышалось гнусавое бормотание. Он прислушался. Читали псалтырь по покойнику. Он пошел в темноту, на голос, и увидел мигающий в темноте желтый огонек восковой овечки.

Покойник в солдатском мундире лежал головой к востоку, в застывших руках догорала свеча. Над ним сидел вахмистр и, положив книгу на барабан, запинаясь, читал молитвы.

Слепцов подошел поближе и перекрестился.

— Кто? — беззвучно спросил он у вахмистра.

— Лутовинов Кузьма, второго эскадрона.

Лутовинов был старый солдат, в этом году ему выходил срок службы — двадцать пять лет.

«Спросить бы у лекаря, отчего помер, — подумал Слепцов. — А впрочем, что они знают, лекаря?»

Он вздохнул и пошел в сторону своей палатки. Огонек восковой свечки скоро пропал в темноте.