В начале октября 1813 года дела складывались благоприятно для союзников.
После битвы под Дрезденом Австрия, Пруссия и Англия были готовы итти на мир с Наполеоном. Но вслед за Дрезденом последовала победа русских при Кульме, победы при Гросбеерене и Кацбахе. Чаша весов склонялась в пользу коалиции. Новые, заключенные в Теплице договоры скрепили связи между союзниками.
Можайский получил почетное поручение — поздравить Ермолова от имени императора с победой при Кульме. Стали уже известны подробности этой победы.
Несмотря на неудачу под Дрезденом, Наполеон продолжал наступление и послал в обход русским войскам тридцатитысячный корпус генерала Вандама. Первая гвардейская дивизия, Преображенский и Семеновский полки сдерживали натиск французов, отходя горными ущельями на пути от Дрездена к Теплицу. Дело завязалось в Кульмском дефиле, русские заградили оба выхода из ущелья. Войска Вандама не могли пробиться, и французский генерал был вынужден сдаться. Все славили гвардию и Ермолова. Но злые языки говорили, что победа далась бы легче, если бы Ермолов принял предложение Раевского сменить в бою его, Ермолова, корпус. Зная характер Алексея Петровича, этому можно было верить. Можно было наперед сказать, что он ни за что не допустит, чтобы в реляции о Кульмском сражении было сказано — Раевский, а не Ермолов, окончил сражение. Однако никто не умалял его военного искусства. Знали, что еще до сражения он изучил каждую пядь горной местности и мог вести войска с закрытыми глазами и привел бы к победе.
Ермолову в ту пору исполнилось тридцать семь лет. Он был в расцвете сил, богатырское сложение делало его неутомимым. Отвагой, неустрашимостью, презрением к опасности он восхищал солдат. Мастер на острое словцо, любивший смелые шутки, он вместе с тем был хитер и тонок до того, что многое сходило ему с рук. Так тонок, что часто бывал двоедушным. Товарищи его, боготворившие Кутузова, не могли простить Алексею Петровичу его двоедушия на военном совете в Филях, но и они признавали достоинства и бесстрашие генерала.
Из старых друзей Можайский встретил у Ермолова Диму Слепцова. После истории с кривыми султанами тот ушел из Ахтырского полка в адъютанты к Ермолову. Под Кульмом Слепцову на редкость повезло: ядро угодило прямо в брюхо его коня, но лишь оторвало полы сюртука у всадника.
Можайский воспользовался тем, что был послан к Ермолову с поздравлением по случаю победы под Кульмом. Он упросил Алексея Петровича оставить его при себе, и Ермолов сделал это охотно, тем более, что второй его адъютант, Сергей Мамонов, лежал с простреленной ногой.
От Мамонова Можайский узнал о смерти Фигнера. Эта весть поразила его, как громом. Он не хотел верить, расспрашивал, как погиб Александр Самойлович и где это случилось.
Но Слепцов и Мамонов видели Лихарева, говорили с ним, и после этого разговора погасла надежда. В армии многие не скрывали своего негодования, когда узнали, как произошла гибель Фигнера.
Лишь однажды в жизни свела Можайского судьба с Фигнером. Он вспоминал их беседу в лесу, разговор о вольности; вспомнил ссору и примирение… Последнее рукопожатие, гордая осанка всадника с поднятой вверх рукой в зеленом сумраке ветвей…
Время шло, наступили решающие дни, дело было накануне генерального сражения, которое могло решить судьбу Европы.
Можайскому нравилось в штабе Ермолова. Алексей Петрович держал себя запросто с офицерами, особенно с молодежью, но в дурном настроении был страшен, и те же молодые люди, с которыми он шутил, забавляясь их шалостями, трепетали перед ним, когда он был не в духе. Он многое прощал смельчакам, любил, когда его офицеры презирали смерть, и сам не раз рисковал жизнью, — такие были времена. И хотя порою распекал забияк и кутил, но адъютанты при нем все были забияки и кутилы, подобные Слепцову.
В замкнутом, молчаливом Можайском Ермолов оценил образованность и спокойное бесстрашие. Он задержал поручика у себя, сообщив Волконскому, что ему полезен будет офицер, отлично владеющий языками, для опроса пленных, среди которых, попадались не только итальянцы и немцы, но испанцы и датчане.
Так Можайский остался у Ермолова, и случилось это накануне генерального сражения у Лейпцига.
Ермолов командовал левым флангом. Дело обещало быть жарким.
Лили осенние дожди. Третий день шел военный совет в главной квартире. Ермолов воротился поздно ночью. Сапоги у Алексея Петровича, хоть и были обильно промазаны салом, промокли. Спрыгнув с коня, он крепко выругался и поднялся к себе, во второй этаж немецкого крестьянского дома.
Дом был выстроен добротно, — должно быть, хозяин был не беден. Дима Слепцов и Можайский сидели в подвале, на кухне, и прислушивались к тому, что делалось наверху. Они слышали тяжелые шаги Ермолова и его зычный голос. Он кашлял, бранил погоду, французов и денщика Ксенофонта. Ксенофонт сапогом раздувал самовар, который возил с собой всюду. Чай Ермолов любил больше горячительных напитков.
В ту самую минуту, когда Ермолов воротился из главной квартиры, Дима Слепцов развлекал Можайского песнями. Голос у него был хриплый, но приятный, и пел он с душой, но как только послышался топот шагов наверху, Дима умолк и многозначительно подмигнул Можайскому. Алексей Петрович был не в духе; в такие минуты его остерегались, не любили попадаться ему на глаза.
Вдруг послышалось сверху три гулких удара, — так Ермолов вызывал к себе Слепцова.
— Пойдем, — сказал, вздыхая, Слепцов. — Одному страшно…
Ермолов стоял, расставив ноги, наклонившись над картой. Промокшие сапоги валялись на пороге. Окно было открыто настежь, дождь шуршал по крыше, и ветер шумел в мокрой листве.
— Проиграл, чёртушка, — сердито сказал Алексей Петрович, кивнув в сторону окна. — Ты что говорил?
— Говорил, что к вечеру дождя не будет… Проиграл. Чем прикажете платить, Алексей Петрович?
Слепцов, действительно, проиграл пари. Еще утром он сказал, что к вечеру погода разгуляется.
Ермолов не ответил, но еще ниже нагнулся над картой.
— Союзники! — сказал он свирепо. — Видали?
Он показал на карте местность между реками Плейссой и Эльстером. Здесь была низменная, пересеченная местность, трудно проходимая даже летом и особенно теперь, после осенних дождей. Именно здесь князь Шварценберг, австрийский главнокомандующий, хотел развернуть корпус генерала Мерфельда, австрийские резервы, прусскую гвардию, русских гвардейцев и гренадер.
Можно было себе представить, что ожидало русскую гвардию и гренадерский корпус, если бы они оказались в этой заболоченной местности!
— Стратег! Сципион африканский! Придумал зайти в тыл к Наполеону, а того не видит, что Наполеону прямой расчет ударить в его левый фланг и отбросить к Плейссе… Выбрал плацдарм — вот он там и засядет, как кулик в болоте…
Он с силой ударил пятерней по карте, так, что отдалось во всем доме.
— Так не дали же мы погубить нашу гвардию и гренадер! Не дали австрияку своих солдат на погибель! Барклай, Михаил Богданыч, дай ему бог здоровья, уж на что скромен и терпелив, а тут не выдержал и сказал то, что у нас у всех накипело…
— А государь?
— Сделал по-нашему. «Я, говорит, согласен с моим главнокомандующим. Пусть Шварценберг делает с австрийской армией, что хочет, — русские войска двинутся на правый берег Плейссы, где они и должны находиться…»
В эту минуту отворилась дверь и появился с кипящим самоваром Ксенофонт. От этого или от другой причины Алексей Петрович заметно повеселел.
— Союзники! — усмехаясь, сказал он. — Дивишься нашему русскому долготерпению. Для чего мы сражаемся? Для того, чтобы освободить от деспота Европу. Удивительно, что они этого не хотят уразуметь. Смотри, как обернулось дело: резервная наша армия подошла из Польши. Наша Богемская армия, армия Барклая, не нынче-завтра соединится с армией Беннигсена. Силезская и Северная армии переправились через Эльбу. И все двинуты к Лейпцигу. Наполеон собрал ведь все силы, кроме корпуса Гувион Сен-Сира. Сравни: у кого сил больше? Перевес у нас, — тут бы и кончить одним ударом. Тут бы и атаковать! Так нет же, третий день спорят, а он, увидишь, завтра сам начнет атаку… Союзники! — с сердцем повторил он. — Да что говорить, завязалось дело под Кульмом, а император Франц сидит в Теплице, во дворце, и музицирует с придворными музыкантами. Когда прибыли туда после боя наши офицеры, то попросили императора Франца потесниться, — в городе нету свободного угла, всюду раненые, всюду войска. Вышел к ним император Франц со смычком в руках и говорит: «Что ж, прекрасно, мы можем продолжать наш концерт внизу…» Забрал с собой своих музыкантов и ушел в нижний этаж…
Алексей Петрович захохотал, но вдруг умолк и сердито добавил:
— Хотел бы я знать, как выглядел бы его величество, ежели бы наша гвардия не решила дела под Кульмом… Называют меня героем Кульма! А знаешь, что было мне всего труднее под Кульмом? Справиться с безумным Толстым-Остерманом! Ведь какая дикая натура! Стоит Толстой-Остерман с гвардейцами, стоит фасом-каре к Дрездену. Французы его обходят. Вижу, идут прямо в обхват каре. Приказываю: «Отойдите назад!» Он орет: «Ни шагу назад! Ни на шаг назад! Вы все трусы! Стоять и умирать на месте!» Веришь, мне его за шиворот приходилось тащить назад… Я свидетель был, когда у него руку отнимали. Пилят кость, он сидит и говорит мне через плечо: «Ведь вот какая получилась неприятность, Алексей Петрович… Дайте-ка понюхать табачку».
Можайскому случалось видеть Толстого-Остермана в главной квартире. Он прославился в жестокой битве на кладбище в Прейсиш Эйлау — с батальоном Павловского полка отбивал атаки французской кавалерии. Видел он Толстого и без руки, с пустым рукавом и поймал его презрительную усмешку, когда тот глядел на «Силу Андреевича», на Аракчеева. Можайскому понравилось загорелое лицо безрукого героя, выгоревшие на солнце брови, глаза на выкате, внезапно загорающиеся яростным огнем… Да, такого приходилось тащить за ворот: «Стоять и умирать на месте!»
— Ксенофонт, дай-ка господам офицерам рому, что им пустой чай пить! — сказал Ермолов.
Дождь лил по-прежнему. Алексей Петрович выглянул в окно, потом подошел к столу и взял за вихор Слепцова:
— Это ты, что ли, пел «Я нигде дружка не вижу» или он?
— Я, Алексей Петрович.
— С душой поешь, а пари все-таки проиграл… Что бы мне с тебя взять? Ну ладно, будет срок — я с тебя спрошу, не помилую.
Прихлебывая из кружки чай, он ходил, разутый по комнате, и пол скрипел под его могучим телом.
— Наполеон будет атаковать, — говорил он, думая вслух, — непременно будет атаковать, чтобы не дать нам соединиться с армией Беннигсена и союзниками. Сколько ни рассеял Наполеон своих солдат в безвестных могилах по всей Европе и в Египте, однако и теперь солдаты его достойные наши противники. Но вот что я вам скажу. Храбрость в сражении еще не все. Афеас, король скифов, однажды сказал Филиппу — царю Македонии: македонцы умеют побеждать, но скифы умеют побеждать не только людей, но голод и жажду… Вот о чем думал я не раз, когда глядел на наших богатырей… Завтра, с зарей, начнем. А теперь пора спать.
Можайскому не спалось. Он накинул плащ, вышел во двор и долго стоял посреди большого крестьянского двора. Под навесами в порядке были расставлены бочки с водой на случай пожара; лежали заступы и топоры. Свинцовые тучи низко неслись над селением; казалось, что дождь понемногу утихает. Внезапно в разрыве свинцовых туч появилась луна и осветила кирпичную ограду. Штык часового на мгновение блеснул в лунном сиянии.
В эти дни и ночи, в вихре событий, он почти не думал о прошлом. Но именно сегодня, накануне сражения, которое будет упорным и кровавым (он знал об этом), мысли Можайского унеслись в прошлое. «Почему ты думаешь о ней? — спрашивал он себя. — Разве нет у нее человека, который о ней заботится, который приходится ей мужем?» Все кончилось между Екатериной Николаевной и Можайским. Но он не мог забыть ее глаз в ту ночь, в Грабнике. Так не смотрят на давно позабытого человека. Нет, он все-таки был прав, когда с отчаянием в душе, холодно, как бы равнодушно говорил с ней. Как же можно было иначе говорить с той, которая уже семь лет была женой другого? На самом деле она ему далека, она ему чужая. Но почему же он не может до сих пор забыть тех дней в Васенках и редких, сорванных украдкой поцелуев в старом саду, где на них с усмешкой глазели мраморные фавны и нимфы? Он поднял глаза и тяжело вздохнул. И вдруг услышал шорох.
— Кто здесь?
— Я… Федор. Как, Александр Платонович, завтра Сулеймана седлать?
— Да, Сулеймана.
Федор помолчал.
— Большой будет завтра бой, — со вздохом сказал он.
— Почем ты знаешь?
— Солдаты говорили. Ужин был добрый — значит перед большим боем.
— Пожалуй…
Можайский знал, что у Ермолова был обычай давать солдатам двойной рацион перед боем.
— И правда, — послышался из темноты голос Федора, — чего рацион жалеть: после боя едоков-то поубавится.
«Какая черствость сердца!» — подумал Можайский, однако в словах Федора Волгина ему почудилось едкость. В последнее время он стал примечать у Волгина некую язвительность в разговоре.
В сущности, он сам был тому причиной. Слепцов с приятелями, да и он сам, не стесняясь присутствием Волгина, высмеивали порядки в штабе, потешались над «гатчинцами», с горечью рассуждали о военных неудачах. Волгина считали верным человеком и оставляли его у порога караулить, когда за столом развязывались языки.
Порой Можайскому казалось, что Волгин понимает в том, что происходит вокруг, куда больше, чем сами господа офицеры.
И это было немного обидно: все же он был только крепостной человек Воронцовых.
— Ну иди, — строго сказал Можайский. — Иди же!
Большая тень Волгина отодвинулась и исчезла.
Можайский еще долго стоял посреди крестьянского двора. Потом сделал несколько шагов, сел под навесом на опрокинутую тележку и так просидел, пока не повеяло предрассветным холодом.
Что-то потревожило воронье. Вороны с карканьем поднялись с верхушек деревьев и зашумели крыльями. Потом послышались два голоса. Можайский узнал голос Ксенофонта; другой голос, должно быть, дежурного писаря.
— Каков сам сегодня? Грозен?
— Грозен. Да оно к лучшему.
— Почему так?
— Он, когда зол, лучше воюет.
Послышался тихий смех. Потом кто-то, вздыхая, сказал:
— Воронья налетело — страсть…
— Чуют, проклятые… Одних коней сколько побьют!
— Кони чтó! Людей жалко… Ксенофонт Макарыч, скажите по совести: для чего русские на чужой земле воюют? Погнали французов со своей земли, теперь бы замириться и жить по-соседски.
— Так он с тобой и замирится, Бонапарт! Не дай бог такого соседушку.
— Вот оно что…
Потом голоса смолкли, и Можайскому стало еще грустнее.
Воронье покружилось и затихло. Наступила странная, жуткая тишина, точно Можайский был совсем один на этой земле, точно по ту и другую сторону не стояли друг против друга многие тысячи вооруженных людей, которые, может быть, поутру уснут навеки.
Когда стало светлеть на востоке, все разом поднялось, ожило, зашумело; слышалось ржание коней, топот, скрип колес и отдаленные крики команды.
Ермолов без рубахи стоял под навесом, Ксенофонт лил ему на могучий затылок холодную воду из ведра. Алексей Петрович кряхтел; вскидывая бровь, он поглядывал на небо. Дождя не было, бледно-желтая полоса зари светилась на востоке.
В шестом часу прокатился первый пушечный выстрел.
Начался день 16 октября 1813 года, первый день Лейпцигской битвы.
Битва началась в седьмом часу утра, — кирасирская бригада генерала Левашова начала наступление. «Русские нападением на Вахау имели честь первыми начать битву под Лейпцигом», — впоследствии писал историограф.
С возвышенности у сельского кладбища отлично было видно поле битвы и особенно замок Стольберг — «дом с красной крышей», ключевая позиция фланга неприятеля. Белые облачка дыма вылетали из длинных и узких окон замка, из окон каменных служб, рассыпанных вокруг него.
Замок стоял на холме; в зрительную трубу были видны синие мундиры и белые портупеи французов, перебегающих от замка к службам. Ниже, на склонах холма, виднелись распластанные фигуры, иные лежали не шевелясь, иные ползли, поднимались и падали. Белые штаны егерей резко выделялись на пожелтевшей траве, но зеленые их мундиры почти сливались с землей. То были раненые и убитые в первой же атаке.
Ермолов прохаживался у ограды кладбища по протоптанной коровами тропинке. Французы отстреливались метко, им было легко отбивать атаки огнем, достать же их за каменными стенами было мудреным делом. Пушечные ядра ударяли в каменные стены, поднимая облачка красноватой пыли, но, разумеется, не могли пробить трехаршинную толщину стены. Как всегда, когда дело уже началось, Алексей Петрович был весел и, выпрямившись во весь богатырский рост, приложив козырьком руку к глазам, глядел, как строились гвардейские егеря.
В стороне, собравшись в кружок, стояли командиры полков и та приближенная к Алексею Петровичу молодежь, которую в армии называли «ермоловцами».
Вся картина сражения показалась бы нашему современнику, военному человеку, красивой, но очень странной: строящиеся чуть не под огнем неприятеля полки, сверкающее на солнце золотое шитье мундиров, белые и черные плюмажи на шляпах генералов, блистающие штыки, развевающиеся под ветром знамена, зеленые, синие, белые мундиры, ментики гусар, их высокие шапки… Все это было величественно, красиво, видно простым глазом, и если бы не распластанные фигурки, лежавшие неподвижно на склоне холма, походило на смотр или учение.
Пороховой дым застилал подножье холма, на котором стоял «дом с красной крышей». Дима Слепцов издали глядел на Ермолова и, весь дрожа от нетерпения, ожидал приказа. В то же время он мучительно завидовал Можайскому, которого зачем-то позвал Ермолов.
— Вообрази себе, — спокойно и нисколько не торопясь, говорил Ермолов, — вообрази, что было бы, ежели бы мы держались линейного прусского строя, атаковали бы двумя тонкими цепями развернутых батальонов? Был бы второй Аустерлиц и наша погибель.
Прусские вояки видели поле сражения театральной сценой, ровным и чистым полем — плацпарадом. Когда же французы вынудили пруссаков сражаться на пересеченной местности, шеренги тотчас сломались, и в 1806 году, после Иены и Ауэрштедта, в шесть недель не стало прусской армии и самой Пруссии.
Колонны с развернутыми батальонами впереди и цепи стрелков, из состава тех же батальонов выделенные, — так нынче атакуют. И так стало после Аустерлица, волей князя Смоленского. За одну эту реформу надо его век благодарить. Барклай? — неожиданно кончил он. — Что ж, Барклай храбрый, опытный, честный… Но трудно без фельдмаршала, ох, трудно!.. — И, вдруг повернувшись к Слепцову, негромко сказал: — Гвардейским егерям — врассыпную, вперед… С богом!
Последнего слова Слепцов не расслышал, он уже был в седле и летел вниз по скользкой и мокрой скошенной траве.
Ермолов посмотрел на небо. Большое облако приблизилось к солнцу, мгновение — и солнце затмится, и не так уж будут видны атакующие цепи стрелков.
— Ну-с, господа, теперь пора!
Большими шагами он побежал вниз, где стояли развернутым строем гренадерские батальоны. Остановился перед строем и сорвал с себя шляпу с черным плюмажем:
— Барабанщики!
Громовой голос его прозвучал сквозь грохот ружейной пальбы. В то же мгновение ударили сорок барабанов. Огромная фигура Ермолова показалась впереди колонны. На шее сверкал Георгий, полученный из рук самого Суворова. Он бежал впереди с обнаженной шпагой, прижав к себе шляпу левой рукой. Черный плюмаж трепетал на осеннем ветру. Барабанщики едва поспевали за генералом. Позади он слышал грохот сапог бегущих за ним шести тысяч гренадер.
Так началась решительная атака на «дом с красной крышей» на фланге неприятеля.
С десяти утра и до часу дня на фронте в восемь верст шло сражение. Ни та, ни другая сторона не имели успеха. Около двух часов дня Наполеон сосредоточил кирасирские полки и пехоту, решив прорвать центр русской армии и отбросить армию Барклая к Плейссе. Всю силу удара предстояло вынести гренадерам генерала Раевского.
Началось самое жаркое дело этого дня — бой у деревни Госса.
Теперь все мысли Ермолова были там, Где гренадерский корпус Раевского принял на себя главный удар неприятеля.
Ермолов и Раевский почитали друг друга, но всегда между ними существовало доблестное соперничество. Ермолов немного опасался острого языка Раевского, но по-своему любил его, и сейчас Алексею Петровичу хотелось, чтобы Раевскому было трудно, и тогда, справившись с делами у себя, Ермолов предложит ему помощь, точно так, как под Кульмом это сделал Раевский. Вот почему, взяв с собой только Слепцова, Ермолов, к удивлению своего штаба, поскакал к Раевскому.
Стоило только взглянуть в ту сторону, где лежали пруды у деревни Госса, как он сразу понял, что именно здесь, а не у «дома с красной крышей», решается успех первого дня сражения.
Гренадеры только что отбили пятую бешеную атаку французов. По множеству лежавших на равнине трупов, по лицам солдат Ермолов убедился, что здесь — самое решающее дело. Глубокий, длинный овраг пересекал поле сражения в тылу у русских. Гренадеры и кавалерия могли быть опрокинуты к оврагу. Впереди же тускло блестели пруды, и за ними клубился дым горящего селения.
Ермолов спрыгнул с коня. Поперек тропинки лежала убитая лошадь, ее расседлывали коноводы. Злодей Алексея Петровича заплясал на месте, косясь налитыми кровью глазами на труп лошади.
— Где генерал? — спросил Ермолов.
Ему показали в сторону оврага. Ермолов спустился по крутой тропинке в овраг. Там он увидел Раевского. Генерал сидел на опрокинутом ведре со зрительной трубой в руках и старательно протирал стекла платком. Увидев Алексея Петровича, он встал и, благодушно улыбаясь, пошел ему навстречу. Они обнялись, поцеловались.
— Здорово, Николай Николаевич! — усмехаясь, сказал Ермолов. — Каков денек!
— Славный денек, я такие люблю! Не жарко, и солдату легче.
— Покажи мне, голубчик, что у тебя… Мне что-то невдомек, что «он» затеял.
«Он» был Наполеон, который в эту минуту стоял у деревни Вахау.
Раевский и Ермолов поднялись по тропинке, вышли на край оврага и долго глядели в ту сторону, где за тысячу с немногим шагов от них стояла французская пехота.
Ермолов отвернулся и стал глядеть на гренадер. Солдаты отдыхали. Одни сидели, другие лежали на сырой, размытой дождями, залитой кровью земле. Несмотря на прохладную погоду, многие были в поту, в расстегнутых мундирах. Немало раненых осталось в строю, их можно было приметить сразу по окровавленным повязкам. Впереди по всему полю лежали неподвижные тела убитых. Ермолов перекрестился и снова стал смотреть на живых.
Почти все были солдаты старой службы, старослуживые, седоусые воины. Не раз они слышали яростное «алла» турецких таборов, вой и пронзительный визг янычар. Уже во второй раз они совершали поход в Европу, глаза их видели пыльные белые дороги и зеленые виноградники Ломбардии, видели Суворова при Нови и Треббии.
Алексей Петрович задумался. Многое вынесли эти люда за два десятилетия военной службы — и гатчинскую муштру, и кайзер-парады, и шагистику в экзерцир-гаузах, парики, пудру, вшивые прусские букли, палки и шпицрутены. Но все качества русского солдата — выносливость, бесстрашие, сметка, отвага и страшная сила рукопашного удара — все это сохранили русские люди, сокрушившие непобедимую до сего времени армию Наполеона. Недаром сам Наполеон говорил Чернышеву, что если бы у него были его старые батальоны, которые полегли в Испании, или русские солдаты, он не испытал бы горечи поражения в битве при Асперне.
— Золотые люди, — проговорил в раздумье Ермолов и, оглянувшись, встретил внимательный, добрый взгляд Раевского.
Солдаты сидели на земле, поставив между колен ружья, и пристально глядели вперед: там, за пожелтевшими кустарниками, поднимался дым пожарищ, и уже простым глазом можно было увидеть передвигающиеся вправо колонны французов. Готовилась шестая атака неприятеля.
— А справа что ж? — спросил Ермолов.
Там что-то двигалось, поблескивая металлом на солнце.
— Я полагаю, кавалерия, кирасиры, — сказал Раевский.
В это мгновение ядро просвистело над их головами. Тотчас же второе ядро ударило влево, где стояли кони, и, ломая кустарники, зарылось глубоко в землю.
— Николай Николаевич, — лукаво прищурившись, сказал Ермолов, — надо думать, ежели мы их видим, то и они нас видят?
В подтверждение этих слов со свистом упало в тридцати шагах третье ядро.
— Натурально, видят, — сказал Раевский и рассмеялся. — Будет тебе, Алексей Петрович, мы ведь с тобой не подпоручики, нам славы не занимать, что нам перед солдатами петушиться?
Ермолов тоже рассмеялся, и они ушли за кусты, где стояли кони. Алексей Петрович взял повод, потом отдал, подошел к Раевскому и поцеловал его в губы. Простившись, он легко поднялся в седло и пустил коня в галоп.
Раевский не устрашился новой, шестой атаки. Он знал, что гренадеры устоят.
Главнокомандующий обещал ему помощь гвардейского корпуса, обещал поддержку резервных батарей. Сколько еще можно было ожидать этой помощи?
Он думал и о другом. Гусарские полки стояли за рощицей и по диспозиции уже должны оставить деревню Госса и быть готовы встретить атаку французской кавалерии. Но сколько ни глядел он в зрительную трубу, глядел до рези в глазах, он не замечал никакого движения на опушке рощи. А французскую кирасирскую дивизию он уже мог видеть простым глазом…
Однако недаром Наполеон говорил о Раевском, что он создан из материала, из которого делаются маршалы. В минуту опасности он обретал неисчерпаемые силы, «был прелестен», как вспоминал любимый адъютант его — Батюшков. Глаза Раевского сверкали, обычная язвительная усмешка исчезала, это был не тот насмешливый и желчный человек, который подшучивал сам над собой: «Превозносили меня за то, чего я не делал, а за истинные мои заслуги хвалили Милорадовича…»
Как бы помолодев, сорокалетний генерал взлетел на коня, точно юноша. Он был уверен — и шестая атака будет отбита, настолько уверен, что уже готовился к контратаке.
— Ребятушки, не пятиться, не пятиться! — ободрял он молодых солдат из последнего своего резерва.
Раевский сидел на коне без шляпы; ветер трепал рано поседевшие волосы, вытянутая рука как бы составляла одно целое со сверкающей полосой стали. Прищурившись, он глядел в сторону неприятеля.
Частый свист ядер и грохот ружейной пальбы возвестили начало шестой атаки на деревню Госса.
Ермолов возвращался к себе. Он был спокоен за свою колонну: она уже охватывала «дом с красной крышей» и, возможно, вела уже бой в самом замке. Ему было немного завидно, что теперь все зависит не от стойкости его солдат, а от стойкости гренадер Раевского. Потому он ехал немного хмурый и пустил вскачь Злодея, не оглядываясь на едва поспевавшего за ним Слепцова.
Вдруг, осадив коня, он стал всматриваться в ту сторону, где из-за оголенных деревьев чернела вышка кирхи селения Вахау.
— Алексей Петрович, назад! — побледнев, сказал Слепцов.
— Вижу, и без тебя вижу. Отлично вижу.
В самом деле, ему отлично были видны спускавшиеся в долину эскадроны французских кирасир. Это была та кавалерия, которую решил бросить в атаку Наполеон, чтобы прорвать центр русских.
Но Ермолова смутило другое. Он видел и русскую кавалерию, видел гусар, по три справа выезжавших из-за рощи у деревни Госса. Гусары не видели французов, а если бы увидели, то не успели бы перестроиться.
— А ведь наших сомнут, — подумал вслух Ермолов.
И это была правда, потому что гусары ехали тонкой линией и не могли выдержать атаки плотного строя французских кирасир.
Слепцов же думал о том, что они оба очутились между французами и нашими и при атаке их ожидает смерть или плен… Он беспокоился о Ермолове больше, чем о себе.
Между русскими и французами оставалось не более тысячи шагов.
Ермолов оглянулся, сразу увидел необычную бледность всегда румяного Слепцова и вдруг спокойно и весело сказал:
— Ну вот и самое время платить пари… Спой-ка мне, голубчик, «Я нигде дружка не вижу»…
Слепцов опешил.
— Пой! — сердито закричал Ермолов. — Слышишь, пой, раз проиграл!
Слепцов подбоченился и, поглядывая в сторону французов, не очень уверенно, но довольно громко запел. Он сам себя не слышал, вряд ли слышал его Ермолов, потому что земля гудела от топота нескольких тысяч коней.
— Нечисто поешь, — усмехаясь, бросил Ермолов, — ну, хватит…
Это была опасная шутка. Наш современник, пожалуй, не поверит, что в такую минуту русский генерал, герой Отечественной войны, мог сыграть шутку со своим адъютантом. Однако так оно было, и долго еще после боя офицеры и старослуживые солдаты хвалили за лихость своего генерала. Впрочем, возможно, это была бы его последняя шутка, если бы картина не изменилась. От глубокого оврага, перерезавшего поле боя, вдруг отделилась плотная ярко-алая масса всадников — скакали лейб-казаки, личный конвой императора Александра. И теперь было ясно, что сейчас произойдет сшибка казачьей лавы и французских кирасир.
Все это случилось на глазах Ермолова и Слепцова в течение пяти минут: оба они даже не успели сообразить — откуда здесь взялись лейб-казаки.
Как это случилось, они узнали впоследствии.