Американцы начинают телефонный разговор отрывистым, гортанным кличем, приблизительно так: «Хэллоу!» Французы — мягким и слегка удивленным восклицанием: «Алло!» Но если вы услышите непонятный и вместе с тем настойчивый окрик «Алё», значит — к вам взывает соотечественник. И даже если вы находитесь в бюро гостиницы на Монпарнасе, в Париже, и в телефонной трубке ужасного парижского телефона звучит хор разнообразных мужских и женских голосов, смех, плач, свист, пение, номера телефонов, названия арон-дисманов — Элизе, Литре, Отей, — все-таки вы не можете не узнать голос Емельяна Михайловича Савчука, знаменитого Емельяна Михайловича из славной Таращанской дивизии, красы червонного казачества. «Алё! — кричит сквозь тысячи голосов Емельян Михайлович. — Алё! Слышишь, уезжаю из этого Парижа. Заходи до нас в номера на рю Делевильэвек. А не можешь, заходи вечером; в кафе де ля Пе. Наши сегодня в театре. Алё!»

Ночь. Без четверти двенадцать. Мы сидим с Емельяном Михайловичем в кафе де ля Пэ на площади Оперы. Электрические заголовки световой газеты летят в розово-синее небо на высоту шестых этажей. Из зева подземной дороги, огражденного балюстрадой, неиссякаемым ключом бьет толпа. Сравнительно узкий бульвар Капуцинов выдавливает из себя на площадь струю мокрых от дождя, сверкающих эмалью и лаком машин, и машины лезут густым, черным, сверкающим током, как лезет из тюбика с краской густой черный лак. Фасад Оперы весь в серебряно-голубом сиянии, и театр давит на мокрую клеенку — мокрый асфальт, отражающий все огни площади и летящие в небо рекламы. Колонна машин выстроилась в боковых улицах, и шоферы терпеливо ждут конца спектакля. Громоздкие белые автобусы поворачивают к вокзалу Сен-Лазар. Мужчины и женщины, одинаково одетые придирчивой модой, сидят на веранде кафе и ждут. Одни ждут знакомых и близких, другие — уличные ротозеи, небогатые туристы — сейчас увидят знаменитый театральный разъезд из Большой Оперы.

— Вставил себе зуб, — говорит Емельян Михайлович, оттягивает нижнюю губу и показывает сияющий, как новенькое обручальное кольцо, золотой клык. Он щелкает широким ногтем по зубу и смеется, показывая два ряда белых, ровных, крепких зубов. И золотой клык меркнет рядом с их сиянием.

— Дома времени нет и денег не густо, а тут вставил. — Емельян Михайлович стучит палкой о стол: — Закажи-ка мне «дьявола».

Ему приносят сладкий, рубиновый напиток, смесь сиропов с содовой, называемую «диаболо». Он смотрит стакан на свет и пьет, жмурясь от удовольствия. Емельян Михайлович сдвигает на затылок серую фетровую шляпу и откидывается на спинку стула. Емельян Михайлович уезжает на рассвете в Шербург. В Шербурге, один за другим, на грузовой пароход грузят двести пятьдесят чудовищных, слононогих коней-першеронов, Купленных во Франции для транспортного отдела коммунального хозяйства родного города Емельяна Михайловича. На пароходе «Фрунзе» Емельян Михайлович снимет фетровую серую шляпу и спортивный костюм из универсального магазина и пойдет на палубу к лошадям в привычной фуражке, гимнастерке, бриджах и сапогах. А пока он сидит в кафе де ля Пэ, на площади Оперы, бритый, подстриженный, одетый как будто не хуже парижан, и ночные девицы заглядываются на статного румяного Емельяна Михайловича Савчука. Ночь, площадь и город ведут свою соблазнительную ночную игру, перемигиваются огнями реклам, перекликаются автомобильными рожками и слепят и кружат нас непрерывным движением людей и машин. Емельян Михайлович пьет свое «диаболо» и усмехается, и начинает один из своих удивительных рассказов, которые звучат совершенно странно в эту чужую карнавальную ночь, в чужом городе и чужой стране.

— Сроду мне зубы не болели. Заболел я зубами в первый раз в городе Казани, аккурат в восемнадцатом году, и, по правде сказать, сам я виноватый. Отмечал зубом пулю, для чего отмечал — не припомню, только хрустнул зуб и, скажи на милость, зачал он сверлить под Царицыном, сверлит и сверлит. Даже щека припухла, и братва смеется: «Омелька, кто тебя так поцеловал, Омелька?» Хорошо. Захожу до госпитального доктора. Доктор знакомый, положил у дупло вату запечатал — и до свиданья. Месяц прошел и год, я и думать про него забыл, делов — слава богу! Однако подходит время, забираем мы у Деникина назад Курск и Харьков, и Сумы, и Нежин, и заходим понемногу у самый Киев. Аккурат зашли мы у Киев в субботу под воскресенье. Деникинцы из Киева выбираются, однако с боем. Не то, чтобы бой, а так, суматоха. Зашли мы у Киев ночью, темно, над городом бахают с пушек, с Броваров бьют, с Дарницы бьют, кто бьет — неизвестно, стрельба идет, на Демиевке дома горят — суматоха. Ну, зовет меня до себя комкор и говорит: «Омелька, читай приказ, назначаешься ты комендантом города Киева. Оправдай себя, Омелька, наведи порядок». Хорошо… Слышишь, закажи мне пива. Пиво дают стопками, смех…

Я заказал Емельяну Михайловичу страсбургского пива. Сдавленное шипение моторов, шорох, шум, смех и восклицания на чужом языке заглушали Емельяна Михайловича.

— Комендант города? Пожалуйста. Тут самая работа, связь налаживай, патрули посылай, даешь пароль — отзыв, уголовники, шпана из тюрьмы поразбежалась, грабежи, налеты, жара. И что ты скажешь, в самое время заныл у меня окаянный зуб и сверлит, и ноет, мама моя… Самая работа, а он меня крутит, а он докучает. Ну, что тебе сказать, я в старой армии был, у меня два ребра вынуто, я два раза контуженный был, и ничего. А тут — беда. Не оправдаю себя, какой из меня комендант, — шляпа! Позвал я своего адъютанта Костю Рубцова и говорю: «Костя, будь настолько любезный, покамест подойдут госпиталя, вырви у меня проклятый мой зуб чем ни попадя». — «Катись, — говорит Костя, — я на доктора не кончал, случалось мне и быков холостить, и бандюг в расход пускать, ты мне начальник, я твой адъютант, но на это я не согласен». — «Вот, говорю, гад вот ты весь и сказался! Кто тебя под Ворожбой у казачьего сотника из-под коня достал, а ты вот какой гадюка. Хорошо». — «Не серчай, товарищ начальник, — говорит Костя Рубцов, — а лучше всего сделай приказ скатить с платформы «Васю-коммуниста». И вот мой совет — сядем мы с тобой в броневик и поедем в город до зубного врача». — «Правильный совет, — говорю я, — все-таки ты не совсем дурной, Костя». Скатили мы с платформы «Васю коммуниста», завели, сели и поехали. Выехали на мост, зажгли прожектор. Как зачали нас крыть из винтовок! «Туши пока, — говорю, — в потемках получше будет». Дали мы ходу, и так в потемках поехали. Стрельба идет, пули стукаются, суматоха. «Омелька, — говорит Костя, — даешь к дому, что на две улицы. Не может быть, чтобы в таком большом доме не было хоть одного зубного доктора». Надоела эта стрельба, и дали мы из «Максима» две очереди прямо по Крещатику и в бок. И тихо стало, как на пасху. Стали мы против самых ворот, подошел Костя к воротам и тихонечко постучал: «Граждане, кто тут есть, граждане?» Могила. Стукнул еще раз. Могила. Я ждать не могу: во-первых, меня зуб ломает и крутит, дело тоже не стоит, — как дал я раз прикладом, забегали люди за воротами, забегали и зачали голосить и в тазы бить. Спорили мы с ними, спорили, кто такие, где мандат. «Мандат, — говорю, — у нас с собой; где комендант, там и мандат, и будьте настолько любезны, откройте, не хочется ворота гранатой рвать». Услышали про гранату — открыли. Стоит домовая охрана — восемнадцать человек в исподнем белье, польтах и калошах и трясутся. «Извиняемся, — говорит Костя, — будьте настолько любезны, не имеется ли у вас в доме зубной врач, очень товарищ начальник зубом мучается». — «Есть, — говорит с удивлением домовая охрана, — как же, имеется, но только не врач, а врачиха». И ведут они меня черным ходом в подъезд, на третий этаж. И, действительно, выходит к нам молоденькая зубная врачиха, и руки у нее трясутся. «Успокойтесь, — говорит Костя, — гражданка, вы должны быть абсолютно спокойная, вам придется освободить товарища начальника от проклятого зуба». Садитесь», — говорит врачиха, надевает халат, а сама вся белая, как этот ее халат. «Успокойтесь, — говорю ей, — мы, таращанцы, — страшные для одной буржуазии, а вы, как я вижу, спец, в которых у нас постоянно нужда». Выбрала она занозистый крючок, глянула в рот и говорит: «У вас, товарищ, временная пломба, а может быть и вата, я ее выну». «Не знаю, — отвечаю, — что именно, но это у меня из-под самого Царицына, аккурат с восемнадцатого году». Копается в дупле крючком, и как тебе сказать, глянул я, вокруг как бы посветлело, хотя была ночь, третий час. «Костя, — говорю, — как тебе сказать, но кажется мне, что опять я Емельян Михайлович Савчук, Таращанской дивизии». — «Правильно, — говорит Костя и снимает с себя английский трофейный термос, заработанный под Архангельском, и с благодарностью вручает зубной врачихе. Сели мы в броневик и поехали в прежней компании на вокзал. Вокруг стрельба, а я довольный, Костя довольный и братва вся довольная. Пробыл я на той должности в Киеве два с половиной месяца, и положила мне эта молоденькая врачиха пломбу, и держалась пломба у меня восемь лет, до самого Парижа, тут я ее и сменил. Вот какая история».

Он допил пиво, стукнул себя слегка ладонью по губам. Из-за театра на площадь выдвигалась колонна машин. Женщины в прозрачных и легких платьях, сияя драгоценностями, спускались по ступеням на площадь.

Автомобили казались дорогими футлярами для женщин и их драгоценностей. Подагрические старики в черном, твердых, как латы, белоснежных сорочках, покидали театр и накрывали цилиндрами желтые восковые лысины. Праздные толпы стояли на тротуарах и смотрели на чужие драгоценности, чужих женщин и чужие машины.

— А между прочим, — сказал повернувшись ко мне Емельян Михайлович, — а между прочим, тот самый Костя Рубцов и та самая докторша восьмой год муж и жена. Ничего живут. И дети есть, хорошо живут. Вот тебе и вся история. Кто на гражданской войне был — знает. Всякое бывало. И страху натерпелись, и крови было немало, ну и другой раз весело тоже было. Вот, скажем, зуб. История…

Ночь, площадь и город вели свою привычную соблазнительную игру, перемигиваясь огнями реклам и перекликались автомобильными рожками. Но Емельян Михайлович невидящим, рассеянным взглядом смотрел на площадь, похожую на танцевальный зал. Он видел темные пустынные улицы, черные, насупившиеся дома, слышал громы пушек, грохот перестрелки и тяжелую поступь грядущих, последних побед.