НА ПЕРЕКРЕСТКЕ МОРАЛЕЙ, ИЛИ «БОРЬБА ЗА ЖАНР»
Произведения каких только знаменитых ныне писателей ни подвергались в свое время гонениям критиков и всевозможных лжесвятош, называвших их «вопиющей порнографией». Полагаю, не имеет смысла приводить здесь весь список, начиная с Боккаччо и Рабле, минуя Донатьена Альфонса Франсуа де Сада и заканчивая Дэвидом Гербертом Лоуренсом и Иваном Алексеевичем Буниным. Теперь эти произведения стали признанной классикой. Оставшись при этом Порнографией. По жанру.
Люди очень мало задумываются над тем, как велико в их повседневной жизни то, что принято называть «силой привычки». Сейчас, в пору глобальных изменений в социальном плане, многое из того, что прежде казалось будничным и незыблемым, представляется чудовищным и смешным. Какие-то лозунги, соревнования, навязанные идеалы… Человек расстается со своим прошлым смеясь, помнится, так сказал один неглупый мыслитель. Теперь-то нам, конечно, смешно. Но только смехом этим человечество смеется над самим собой, смеется, потому что не поняло вчера того, что столь очевидно сегодня.
Почему-то мораль считается «моральной». Она, как Евангелие, словно ниспослано роду человеческому свыше. Так ли это? Отнюдь, поймем мы, если задумаемся. Имеющий глаза да увидит…
Когда европейцы только еще начинали приезжать в Китай, расселяясь в Шанхае и прочих городах, местные жители не знали, смущаться им или смеяться. Дело в том, что европейцы, встречаясь на улицах, имели обыкновение целоваться. То, что принято в Европе — на то они и европейцы, — вызывало в китайцах полнейшее недоумение: за поцелуем ничего не следовало. Объяснялось все просто. Поцелуи или просто ласки, не ведущие к естественному продолжению, т. е. половому соитию, считались в Китае оскорблением основополагающих восточных начал: инь и ян.
В свою очередь, европейцы столкнулись в Китае с полным приятием таких «страшных пороков», как внебрачные связи, мастурбация, и многих других дозволенных китайцу удовольствий.
Христианству уже две тысячи лет. То, каким оно мыслилось теми личностями, которые стояли у его истоков, нам не дано узнать. Дошедшая до наших дней религия есть обычный суррогат, много раз приспособленный к нуждам «отцов Церкви» и их шустрых поверенных. Мирянин, преклонивший колени перед священником, — вот любимый символ «веры». И если сам священник получал от этого чувственное удовольствие — ведь среди мирян были и мирянки, притом хорошенькие, — это никого не касалось.
За два тысячелетия любая, даже самая бредовая идея, повторяемая из века в век, может настолько укорениться в умах людей, что они уже воспринимают ее как свою собственную и готовы расправляться за нее с себе подобными — причем не всегда имея с этого хотя бы малую выгоду для себя. Просто «так принято».
Половое соитие, всячески втаптываемое в грязь ревнивыми блюстителями веры, на том же Востоке, в тантрической, например, философии почиталось как «путь к бессмертию». И это, дорогой читатель, не должно вызывать улыбку. Поскольку такое представление базируется на чисто физическом подходе к данному явлению, связанному со значительным расходом внутренней энергии. Вопрос в том, чтобы не просто ее расходовать, пусть даже с удовольствием, но и уметь применять в оздоровительных целях. Мораль восточного человека от этого нисколько не страдала. Зато средний европеец страдал — и страдает — от своей «страусиной» морали. Но не только — а может быть, и не столько — телом.
Вам никогда не приходилось слышать, каким языком разговаривает человек, обуреваемый сексуальными комплексами — путь даже он и «гигант» в бытовом плане? Увидев за стеклом витрины глянцевую обложку «Пентхауса» или «Плейбоя», он вдруг обнаруживает, что его речевой аппарат устроен весьма интересным образом и может выдавить из себя разве что возглас-хрюканье: «Голая баба!». Почему-то он стесняется сказать «нагая девушка» или «обнаженная женщина». Ему кажется, что, сгрубив, он поднимет себя выше своих же собственных эмоций. Хотя как-то сомнительно, что этого труднее добиться, например, просто промолчав…
Все это приводит наиболее эстетствующую часть нашего общества — поскольку на Западе уже давно махнули рукой — к горячему спору о том, что же такое «эротика», а что — эта самая проклятущая «порнография». Невольно хочется спросить: «А был ли мальчик?»
Вероятно, изначальная ошибка заключается в том, что одну часть противопоставления эстеты пытаются объяснить через вторую. Но разве это не все равно, что сравнивать, скажем, Небо и Землю? У эротики существует нижняя планка: чувство, чувственность. Ниже эмоции она не опускается. Дело эротики, эротического искусства — вызывать эту эмоцию (не путать с эрекцией). И ничего больше. Никаких «постельных сцен». Эротическими средствами могут быть аромат, прикосновение перышка к обнаженному плечику балерины, поворот головы, локон, робко выбившийся из-за ушка, цокот каблучков по лакированному полу, тепло трепетного дыхания на шее, непроизнесенное слово… Утонченнее и чище — можно, грубее, приземленнее — нет.
Но как же назвать то, что ниже?
В видеопиратстве постепенно укореняется термин «суперэротика» для фильмов, неимоверно похожих на «Богатых, которые тоже плачут» и т. п. с той только разницей, что не менее слащавые герои вздыхают и плачут в постелях, заменяя заунывные разговоры столь же монотонными совокуплениями.
Можно и так, но едва ли стоит лишний раз прибегать к слову «эротика».
Так как же назвать произведения, где описываются голые — нагие, обнаженные — тела, раздевания, бурные ласки и китайское «единение инь и ян»? Порнографией? Конечно. Но тогда не только бегло перечисленные в самом начале данного предисловия авторы, но и многие писатели — как уже забытые, так и ныне здравствующие — советского периода окажутся причисленными к разряду «порнографических»? Разумеется.
Теперь глубокий вдох. Задержать дыхание. Выдохнуть.
Что случилось? Ох, какое страшное слово сказали! Ну и что?
Помнится, еще в детстве моя родная бабушка, читавшая мне вслух «Трех мушкетеров» и «Остров сокровищ», вслух задумывалась над тем, когда, в каком месте произведения его герои успевают справить нужду. Нет, бабушка не была «пошлячкой», она происходила из достаточно аристократической семьи, об одном из ее предков весьма лестно отзывается в дневниках супруга сосланного в Сибирь декабриста Волконского, сама же она большую часть жизни проработала в консерватории и до конца своих дней помнила французский, которому еще в начале века их с сестрой обучала гувернантка из Парижа. Но все это, однако, не мешало ей беспокоиться о той стороне жизни героев, которая выпала из-под дотошного пера авторов. У этих — и большинства, чего греха таить, — писателей был определенный угол зрения. Именно угол зрения, управляемый той самой моралью, о которой шла речь выше, и сделал эти произведения «романтическими», «сентиментальными», «реалистическими», «эротическими» и т. д., и т. п. — да простят мне филологи столь вольное обращение с этой «научной» терминологией. Если бы те же авторы поменяли угол своего зрения — а многие так зачастую и поступали, — то могло бы получиться произведение порногра… фического жанра. При этом нужно раз и навсегда запомнить очень важную оговорку. Столь нарочито повторяемое здесь слово «порнография» не несет — не должно нести — никакого намека на дурное качество книги, или картины, или фотографии, или фильма. Плохим может быть что угодно. Избранная тема произведения искусства не несет в себе качественной ограниченности. Выражаясь кратко, порнографическое произведение может быть хорошим, оно может — тут следует заменить глагол «должно» — быть написано хорошим языком, его можно публиковать, а главное — его можно читать не пугаясь. Хотя бы потому, что такова история: не сразу, не быстро, но уверенно «грязные», «бесовские», «скабрезные» произведения пробивали себе дорогу к читателю и в ряде случаев становились классикой, причем, что интересно, без каких бы то ни было купюр.
Вывод напрашивается сам собой.
Время меняет человека. По спирали ли, по прямой ли, но развитие происходит, и наступает такой момент, когда сыновья могут кое-чему научить своих отцов. Не потому что наглее, а потому что время раздвинуло рамки «морали», «дозволенного» — называйте, как хотите, — и приходящая на смену старому поколению «новая поросль» освобождена от гнета, довлевшего над предками. Выживает только то, что естественно. Искусственно насаждаемое само по себе вымирает. И слава Богу…
Кирилл Борджиа
В «ДОМЕ ЛЮБВИ» АНАИС НИН
Анаис Нин.
Странное имя. Новое имя. У вас в руках первая книга писательницы, изданная на русском языке. И наверняка не последняя…
Она родилась 21 февраля 1903 года в Париже. Отца звали Хоакин Нин. Он был испанским пианистом и композитором. Роза Кульмелл, мать девочки, вела свой род из Дании и Франции. Роза начала как певица, однако оставила карьеру ради мужа, вместе с которым скиталась по Европе, и троих детей: у Анаис было двое братьев.
Сплошные разъезды, концерты, дружба с известными музыкантами. Все это было бы интересно, если бы не оказалось так утомительно. Когда Анаис исполнилось девять, родители расстались, и Роза увезла детей в Соединенные Штаты.
В 1914 году одиннадцатилетняя Анаис начала писать свой знаменитый «Дневник», насчитывающий сегодня 150 томов (в рукописи ее дневников 35 000 страниц). Поначалу это были письма к отцу. Еще шесть лет, до 1920 года она писала по-французски, но потом окончательно перешла на английский.
Свои первые произведения Анаис имела обыкновение подписывать весьма скромно: «Анаис Нин, Член Французской Академии». В то время писательнице было семнадцать лет.
В Америке маленькая Анаис неплохо успевала в школе, однако ее возмущала царившая там стандартизация. Она увлекалась исключительно литературой и английским языком. Все прочее было для нее тратой времени.
Характер оказался сильнее устоявшихся правил. Анаис бросила школу и стала учиться сама. Она целыми днями пропадала в публичных библиотеках, причем выработала свою манеру чтения: брать книги в алфавитном порядке и прочитывать их от корки до корки.
Еще через несколько лет Анаис все-таки не выдержала и вернулась в Париж, где в 1932 году была опубликована ее первая книга «Д. Г. Лоуренс: Непрофессиональное исследование», явившаяся одновременно первой работой, написанной об этом авторе женщиной.
Накануне Второй Мировой войны Анаис Нин уезжает обратно в Америку. Оказавшись в нужде, она пишет «эротику» по доллару за страницу для некоего «книжного коллекционера», который и познакомил ее с человеком, сыгравшим в судьбе женщины едва ли не самую важную роль, с писателем Генри Миллером, автором нашумевших по всему миру «Сексуса», «Тропика рака» (уже переведенного на русский язык) и ряда других, не менее скандальных (хотя разумеется, беспочвенно) романов. Результатом ее тогдашних попыток и стал сборник новелл, озаглавленный «Дельта Венеры». Когда обычные издатели по известным причинам отказались публиковать ее детище, Анаис купила печатный пресс и печатала свои собственные книги в течение четырех лет.
Своеволие и неприятие каких бы то ни было моральных рамок сказались не только на творческой деятельности Анаис. «Генри и Джун» — так называется известный (и у нас теперь тоже) фильм, снятый по избранным отрывкам из дневников писательницы и рассказывающий о ее страстной любви как к уже упоминавшемуся Генри Миллеру, так и к его эмансипированной супруге — Джун. Отчасти объяснение столь обширным эротическим запросам писательницы читатель найдет на страницах предлагаемой книги.
Почему из всего обилия наследия Анаис Нин были выбраны для публикации только два произведения: роман «Шпион в доме любви» и сборник новелл «Дельта Венеры»? Потому что все остальное будет похоже на них. Потому что эти вещи по своему характеру и языку — противоположные.
Тот, кто рвется прочесть «что-нибудь эдакое», может даже не открывать «Шпиона». Здесь нет ничего, кроме переживаний женщины, ее видения мира. Ни единой постельной сцены. Умствования, доходящие до абсурда, и скука. Это своего рода «дань времени». Вспомните тягомотного Джойса, улиточного Пруста, засыпающего над каждым словом…
Но это и «язык времени». Первая половина века. Излом искусства. Уроды Пикассо. Поиск передачи мысли не как смысла, а как процесса. Раздробленность сознания и мировосприятия.
В русской традиции, на мой взгляд, этот переход протекал интереснее (для русского же читателя, разумеется). Достаточно вспомнить труды — иначе их и не назвать — Андрея Белого, интеллигентно-вычурную прозу Федора Сологуба и станет ясно, что имеется в виду. Наследники — Михаил Афанасьевич Булгаков и Владимир Владимирович Набоков, преобразовавшие их язык в истинную, упоительную для русского глаза «словопись».
В «Шпионе» Анаис Нин проявляет себя просто как писательница, со всеми своими просчетами и находками. В «Дельте» она — уже понятный любому провокатор, соблазнитель и возбудитель. Создается ощущение, что она решила написать некую «энциклопедию порока», чем занимался в своих «120 днях Содома» еще несчастный маркиз де Сад. В самом деле, используя жанр «рассказа в рассказе», Анаис Нин сумела собрать и «олитературить» практически весь свод сексуальных отклонений, который можно с такой полнотой встретить разве что в специальных пособиях для врачей сексопатологов.
Как она это сделала — судить вам.
Добавлю только, что произведения Анаис Нин, включающие в себя поэтические новеллы, романы и эссе, публиковались в Швеции, Японии, Германии, Испании, Голландии, Италии, Франции, Индии, Бельгии, Англии и Соединенных Штатах Америки.
За свою долгую жизнь Анаис Нин перепробовала разные поприща. Она изучала психоанализ в Университетском Городке в Париже, выступала на сцене, исполняя испанские танцы, ездила с лекциями и как актриса читала слушателям свои собственные произведения.
Умерла Анаис в январе 1977 года. В некрологе, напечатанном в журнале «Ньюсуик», она была названа «одним из наиболее важных авторов современной литературы».
Шпион в доме любви
Детектор лжи спал, когда услышал телефонный звонок.
Сперва он решил, что это будильник приказывает ему вставать, но потом проснулся совершенно и вспомнил о своей профессии.
Голос, долетевший до его слуха, был хриплым, как будто говоривший специально его изменил. Он не мог определить, что же так на него действовало: алкоголь, наркотики, волнение или страх.
Это был голос женщины: однако это запросто мог быть подросток, имитирующий женщину, или женщина, имитирующая подростка.
— Ну кто там еще? — спросил он. — Алло. Алло. Алло.
— Мне нужно было с кем-нибудь поговорить: я не могу заснуть. Я должна была кому-нибудь позвонить.
— Тогда я вынужден кое в чем сознаться…
— Сознаться? — недоверчивым эхом переспросил голос: на сей раз восходящие тональности были явно женскими.
— Так вы не знаете, кто я?
— Нет, я набрала ваш номер вслепую. Раньше я уже так делала. Просто приятно среди ночи услышать чей-нибудь голос.
— Почему обязательно незнакомый? Вы могли бы позвонить другу.
— Незнакомые не задают вопросов.
— Но моя работа в том и, состоит, чтобы задавать вопросы.
— А кто вы?
— Детектор лжи.
За его словами последовало долгое молчание. Детектор лжи ждал, что она повесит трубку. Но услышал, как она кашляет в телефон.
— Да.
— А я уж думал, трубку бросили.
В телефоне послышался смех, вялый, словно журчащий по спирали.
— Но вы ведь не практикуете свою профессию по телефону!
— Это правда. И все же вы не позвонили бы мне, будь вы совсем невинны. Вина — единственное бремя, которое человеческие существа не могут нести в одиночку. Как только совершается преступление, сразу же раздается телефонный звонок, или происходит признание перед незнакомыми людьми.
— Преступления не было.
— Есть только одна возможность облегчить душу: сознаться, быть схваченным, допрошенным, наказанным. Это идеал каждого преступника. Однако все не так просто. Только одна половина «я» хочет искупить вину, быть освобожденной от мук совести. Вторая половина хочет продолжать оставаться свободной. Так что лишь одна часть «я» сдается, кричит «ловите меня», тогда как другая создает препятствия, сложности, пытается убежать. Это заигрывание с правосудием. Если правосудие сообразительно, оно пойдет по следу с помощью самого же преступника. Если нет, преступник сам позаботится об искуплении.
— Это хуже?
— Полагаю, что да. Я считаю, что сами мы судим свои собственные поступки гораздо строже, чем профессиональные судьи. Мы судим наши мысли, наши поползновения, наши тайные проклятия, нашу затаенную ненависть, а не только действия.
Она повесила трубку.
Детектор лжи позвонил оператору и отдал приказ проследить, с какого номера был сделан звонок. Оказалось, что из бара. Через полчаса он уже сидел там.
Он не позволил своему взгляду бродить по залу. Он хотел, чтобы все внимание перешло к ушам и таким образом узнать голос.
Когда она заказала рюмку, он поднял глаза от газеты.
Одетая в красное и серебряное, она рождала в воображении звуки и образы огнедышащих моторов, когда они рвутся через улицы Нью-Йорка, заставляя сердце замирать в предчувствии катастрофы; одетая во все красное и серебряное, неистовое красное и серебряное, рассекающее плоть. Взглянув на нее, он сразу понял: все будет сожжено!
Из этой красноты и серебра рвется протяжный крик тревоги к поэту, который живет во всех человеческих существах, как ребенок; поэту сбросила она неожиданный трап посреди города и предопределяющее: «Забирайся!».
Стоило ей появиться, как упорядоченность города уступила этому трапу, по которому было предложено взобраться, трапу, стоящему прямо в пространстве, как лестница Барона Мюнхгаузена, которая вела в небо.
Только ее лестница вела в пламя.
Он вновь посмотрел на нее, профессионально насупившись.
Она не могла усидеть на месте. Она говорила много и постоянно, лихорадочно запыхаясь, словно боялась тишины. Она сидела так, как будто не выносила долгого сидения, а когда она поднялась, чтобы купить сигарет, то с такой же страстью вернулась за стойку. Нетерпеливая, беспокойная и проницательная, она торопливо пила; она улыбалась так быстро, что он не был уверен, можно ли это назвать улыбкой; то, что говорилось ей, она слушала только краем уха; и даже когда кто-то в баре выкрикнул ее имя, она сначала не среагировала, как будто оно ей не принадлежало.
— Сабина! — крикнул сидевший за стойкой мужчина, опасно наклоняясь в ее сторону, но из-за боязни кувыркнуться не отпуская стул.
Кто-то из оказавшихся рядом галантно повторил имя специально для нее, и она наконец-то узнала его. В этот момент детектор лжи отбросил радужность, которую зародили в нем ночь, голос, снотворное и ее присутствие, и определил, что она ведет себя так, как будто имеет все симптомы вины: взгляд, который она бросила на дверь бара, словно ждала подходящей минуты, чтобы улизнуть; ее необдуманная болтовня без перерыва; ее сумасбродные и внезапные жесты, не связанные с тем, о чем она говорит; хаос ее фраз; неожиданные, гнетущие паузы.
Когда друзья подсаживались к ней, а потом отходили к другим столикам, ей приходилось повышать свой голос, обычно тихий, чтобы быть услышанной среди льстивых блюзов.
Она говорила о вечеринке, на которой имели место неясные инциденты, туманные сцены, по которым детектор лжи не мог определить, кто перед ним: героиня или жертва; пересказывала прерванный сон, с паузами, возвращениями назад, сокращениями и безудержными фантазиями. Теперь она была в Марокко, посещала с местными женщинами баню, пользуясь одной с ними пемзой, и обучалась у проституток искусству подкрашивать глаза колью[1], купленной на рынке.
— Это угольная пыль, и вы делаете так, чтобы она попала прямо в глаза. Поначалу болит, и вам хочется плакать, но от этого она только распределяется по векам, и так образуется сверкающий угольно-черный ореол вокруг глаз.
— А инфекцию ты там не подхватила? — поинтересовался кто-то справа от нее, которого детектор лжи не мог рассмотреть как следует, смутный персонаж, она не удостоила его взглядом, даже когда отвечала.
— О нет, проститутки освящают коль в мечети.
А потом, когда все рассмеялись этому ее ответу, который сама она вовсе не считала забавным, она засмеялась тоже; все было сейчас так, как будто рассказанное до сих пор писалось на огромной доске, а она взяла губку и стерла все фразой, оставившей нерешенным вопрос о том, кто же был в бане; или, быть может, она где-то прочла эту историю или услышала ее в баре; и как только сказанное стерлось из памяти слушателей, она начала другую…
Лица и фигуры ее персонажей возникали прорисованными лишь наполовину; и как только детектор лжи начинал различать их, будто во сне вмешивались новое лицо и фигура. Когда он уже готов был поверить в то, что она рассказывает о женщине, выяснялось, что это отнюдь не женщина, но мужчина; а когда образ мужчины начинал обретать формы, оказывалось, что детектор лжи ослышался: это был юноша, напоминавший женщину, которая однажды позаботилась о Сабине; и юноша моментально претерпел метаморфозу и стал группой людей, которые как-то ночью унизили ее.
Он не мог запомнить последовательность людей, которых она любила, ненавидела, от которых сбегала, едва успевая следить за вереницей изменений ее собственной внешности, выражавшимися в таких фразах, как «в то время я была блондинка», «тогда я была замужем», и за теми, кто был забыт или обманут; и когда в отчаянии он хватался за повторяемость определенных слов, своим повтором они не создавали никакого рисунка, но, скорее, абсолютную тому противоположность. Слово «актриса» повторялось с наибольшей настойчивостью; и тем не менее после многих часов подслушивания детектор лжи так и не смог установить, то ли она актриса, то ли хочет быть таковой, то ли ее изображает.
Она оказалась под влиянием исповедальной лихорадки, которая заставляла ее приподнимать край вуали, а потом пугала, когда все начинали прислушиваться слишком внимательно. Она то и дело брала гигантскую губку и с полным отречением стирала все, что рассказала до сих пор, как будто это смущение само по себе делалось защитным покровом.
Сначала она заманивала в свой мир; потом затуманивала переходы и спутывала все образы, словно для того, чтобы избежать возможности обнаружения.
Забрезживший на пороге рассвет заставил ее умолкнуть. Она затянула на плечах накидку с капюшоном как будто это была последняя угроза, величайший враг всего. К рассвету она не хотела обратиться даже с лихорадочной речью. Она злобно на него взглянула и покинула бар.
Детектор лжи последовал за ней.
Еще до того, как она проснулась, темные глаза Сабины вспыхнули резким светом драгоценных камней в разрезах век — ясное темно-зеленое сияние берилла, еще не согретое ее лихорадочностью.
И вот она уже проснулась, уже начеку.
Просыпалась она не постепенно, в непринужденности и доверии к новому дню, но стоило только свету или звуку достичь ее сознания, как в воздухе возникала опасность, и она вскакивала, готовая отражать удары.
Ее первым выражением на лице было выражение напряжения, не очень красивое. Волнение, распространявшее силу по телу, проскальзывало и по лицу трепетной неопределенностью, которую нельзя было назвать красотой, как расстройство фокусировки.
С наступлением нового дня она медленно настраивала свой собственный фокус, соединяя тело и разум. Происходило это с усилием, как будто ей трудно было собрать воедино все разложения и рассеивания прошлой ночи. Она напоминала актрису, которой, прежде чем встретить день, нужно организовать свое лицо, принять позу.
Карандаш для бровей был уже не угольной эмфазой на светлых бровях, но рисунком, призванным уравновесить хаотическую асимметрию. Грим и пудра были не просто предназначены для того, чтобы усилить фарфоровость строения кожи и сгладить неровности, вызванные сном, но для того, чтобы разровнять резкие морщины, нарисованные ночными кошмарами, возобновить контуры и запятнанные поверхности щек, свести на нет противоречия и конфликты, растянувшие ясность линий лица, замутив чистоту его форм.
Она должна была рисовать лицо заново, разглаживать озабоченные брови, размыкать смятые веки, смывать следы тайных внутренних слез, выделять рот, как на холсте, чтобы он хранил свою сияющую улыбку.
Внутренний хаос, вроде тех тайных вулканов, которые внезапно поднимают четкие складки мирно вспаханного поля, прятался под беспорядками лица, волос и костюма в ожидании той трещины, которая позволит ему выйти наружу.
В зеркале она увидела раскрасневшееся, ясноглазое лицо, улыбающееся, гладкое и красивое. Многочисленные хладнокровные и изобретательные действия просто-напросто растворили ее тревоги; теперь, когда она чувствовала себя готовой встретить день, воскресла ее истинная красота, которую до сих пор стирало и портило беспокойство.
Свою одежду она рассматривала с тем же взвешиванием возможных внешних опасностей, вроде нового дня, который просочился через закрытые окна и двери.
Верила ли она в опасность, которая исходила от предметов точно так же, как от людей, которую платье, туфли, пальто требуют в меньшей степени от ее замирающего сердца и тела? Ибо костюм тоже был вызовом, дисциплиной, западней, которая, стоит с ней смириться, может оказать влияние на актера.
Она закончила тем, что выбрала платье с дыркой на рукаве. Надев его в последний раз, она остановилась перед рестораном, который был слишком роскошным, слишком нарочитым, и она побоялась в него зайти, но вместо того, чтобы сказать: «Я боюсь туда входить», сумела найти причину.
— Не могу же я туда входить, когда у меня дырявый рукав.
Она подняла накидку с капюшоном, которая казалась более надежной, более безопасной.
В складках накидки тоже содержалось нечто, что она принимала за качество, которым обладает исключительно мужчина: некий порыв, наглость, некое щегольство свободой, которое недоступно женщине.
Вызывающий танец тореадора, развевающийся стяг средневекового всадника в атаке, парус, вовлеченный в вопиющее противоречие с ветром, забрало воина, защищающее его лицо в битве — все это она ощутила, когда завязывала накидку.
Распростертая накидка была ложем у кочевников, накидка развернутая была стягом приключений.
Теперь она была облачена в костюм, наилучшим образом подходивший для полетов, битв и турниров.
Занавес ночной беззащитности был поднят, чтобы явить миру готового ко всему героя.
Готова, говорило зеркало, готова, вторили туфли, готова, шелестела накидка.
Она созерцала себя, разодетую вовсе не для мирного и доверительного столкновения с жизнью.
Она нисколько не удивилась, когда выглянула в окно и увидела мужчину, который давеча преследовал ее, а теперь стоял на углу и делал вид, будто читает газету.
Это не было странным, потому что такова была материализация ощущения, известного ей уже много лет: ощущения Ока, которое наблюдает и следует за ней на протяжении всей жизни.
Она прошла по 18-й Стрит к реке. Шла она слегка не в ритме, как человек, который дышит неглубоко, делает длинные шаги и наклоняется вперед, словно жокей, пришпоривающий коня.
То была улица, вдоль которой в два ряда выстроились гаражи для грузовых автомобилей. В этот час они раздвигали тяжелые железные двери, и наружу выкатывались огромные грузовики, затмевавшие солнца. Колеса у них были высотой с Сабину.
Они оказывались так близко друг к другу, что она уже не видела ни саму улицу, ни дома на другой ее стороне. Справа от нее они образовывали стену ревущих моторов и приходящих в движение гигантских колес. Слева же продолжали открываться двери и медленно выпускали новые грузовики, словно намереваясь поглотить ее. Они принимали угрожающие, нечеловеческие размеры, так что она теряла возможность видеть водителей.
Сабина ощутила дрожь по всему телу и уклонилась от грохота, но тут грузовики еще сильнее выросли в ее глазах, масштабы их стали чудовищными, а вращение колес — не контролируемым. Она почувствовала себя ребенком в огромном мире страшных гигантов. Ее скелет в сандалиях приобрел ужасающую хрупкость. Она осознала, какая же она ломкая и сокрушимая. Она ощутила, как на нее накатывается опасность, механическое зло.
Ощущение хрупкости было настолько сильным, что возникшая слева женщина, шедшая в ногу с ней, напугала ее. Сабина взглянула на ее профиль, и высота незнакомки, уверенность походки успокоили ее. Та тоже была одета в черное, но шла без страха.
А потом она исчезла. Отражение обрело свой конец. Сабина стояла перед собой, образ в натуральную величину, идущий рядом с потрясенным внутренним «я», в очередной раз доказывая ей несоответствие между ее чувствами и внешней реальностью.
Много раз Сабина переживала крохотность, ощущение гигантских опасностей, однако из зеркала на нее смотрела высокая, сильная, зрелая женщина тридцати лет, равная своему окружению. В зеркале был образ того, чем она стала, образ, который она отдавала миру, однако ее тайное внутреннее «я» могло быть раздавлено колесом большого грузовика.
Именно в это мгновение уменьшившейся силы перед ней всегда возникал образ ее мужа Алана. Вызывание образа Алана требовало появления у нее настроения слабости, некоего внутреннего дисбаланса, преувеличения страхов. Возникал он в определенном месте пространства. Спокойное лицо. Спокойная манера держаться. Рост, позволявший ему выделяться в толпе и гармонировавший с ее концепцией его уникальности. Образ Алана возникал в ее воображении, как моментальный снимок. Он проникал в нее не через осязательную память, не через какое-либо из чувств, но через глаза. Она не помнила ни его прикосновений, ни голоса. В ее мозгу он был фотографией со статической позой, характеризовавшей его: либо стоящий выше среднего роста, что вынуждало его слегка нагибать голову, либо в нем превалировало спокойствие, рождавшее впечатление своеобразного благословения. Она не видела его игривым, улыбающимся, безрассудным или беззаботным. Он никогда не заговаривал первым, не отстаивал своих пристрастий и убеждений, но ждал, как исповедник, чтобы прежде всего ухватиться за слова или настроение собеседника. Это делало его пассивным слушателем, рефлектором. Она не могла себе представить, чтобы он чего-нибудь страстно хотел (разве что, чтобы она вернулась домой) или брал для себя. На двух моментальных снимках, которые она носила с собой, он являл две грани, но между ними не было контраста: один слушал и ждал, мудрый и независимый, а другой находился в медитации, как наблюдатель.
Когда какое-нибудь событие (в данном случае прогулка по 18-й Стрит) вызывало в Сабине панику, появлялись эти два образа Алана и желание вернуться домой.
Она возвратилась обратно в ту комнату, в которой проснулась утром. Вытащила из-под кровати чемодан и принялась складывать вещи.
Портье за стойкой отеля улыбнулся ей, когда она проходила мимо, направляясь к двери, и в этой улыбке Сабина увидела вопрос, сомнение. Человек за стойкой посмотрел на ее чемодан. Сабина подошла к стойке и сказала, делая привал:
— А что… мой муж не заплатил по счетам?
— Ваш муж позаботился обо всем, — ответил портье.
Сабина сердито вспыхнула. Она была уже готова вспылить: что же вы на меня тогда так пялитесь? И почему это на вашем лице такая ирония? И почему только она сама заколебалась при слове «муж»?
Насмешки гостиничного персонала прибавили к ее и без того тяжелому настроению усталости. Чемодан в руке ощутимо набирал вес. В этом состоянии потерянности все предметы становились необычайно тяжелыми, каждая комната — тягостной, всякая задача — неразрешимой. Кроме всего прочего, весь мир казался нашпигованным укоряющими очами. Улыбка кассира была иронична, испытующий взгляд конторщика — недружелюбным.
Гавань находилась всего в каких-нибудь двух кварталах, однако расстояние производило впечатление огромного, трудности казались непреодолимыми. Она остановила такси и сказала:
— Пятая Авеню, дом 55.
Таксист не послушался.
— Послушайте, дамочка, да ведь туда всего два квартала пешком. Вам это явно по плечу.
И умчался.
Она побрела дальше. Дом, до которого она дошла, был роскошен, однако, как и большинство зданий в Деревне, страдал отсутствием лифтов. Вокруг не было никого, кто помог бы ей дотащить чемодан. Два этажа, которые ей пришлось взбираться, показались бесконечной лестницей из кошмара. Они лишили ее последних сил.
«Но зато я спасена. Он будет спать. Он обрадуется моему приходу. Он там. Он распахнет объятия. Он потеснится. Мне больше не придется сражаться.»
Не успела она добраться до последнего этажа, как увидела тоненькую полоску света из-под его двери, и почувствовала, как теплая радость растекается по всему телу. «Он там. Он не спит.»
Так, будто все пережитое до сих пор было всего лишь испытанием, и вот оно, убежище, обитель счастья.
«Не понимаю, что заставило меня уйти отсюда, из этого счастья.»
Его дверь всегда открывалась как будто в комнату, лишенную способности изменяться. Мебель никогда не переставлялась, свет всегда был рассеянным и мягким, как в бомбоубежище.
Алан стоял в дверях, и первое, что она увидела, была его улыбка. У него были сильные, очень ровные зубы, а голова — длинная и узкая. Улыбка почти закрывала его узкие глаза, излучающие ласковое сияние. Стоял он очень прямо с почти военной выправкой, и от высоты роста голова его, когда он смотрел вниз на Сабину, была наклонена, как будто под собственной тяжестью.
Он всегда встречал ее с нежностью, как бы подразумевавшей, что у Сабины большие проблемы. Он машинально спешил предоставить ей уют и кров. То, как раскрывал объятия, и тон, которым он приветствовал ее, означали: «Прежде всего я тебя обогрею и утешу, прежде всего я вновь поставлю тебя на ноги, ведь ты всегда такая разбитая внешним миром».
Странно. Постоянное, почти болезненное напряжение, которое она испытывала, находясь вдали от него, всегда исчезало в его присутствии, у самого порога его квартиры.
Неторопливым движением он взял у нее чемодан и осторожно поставил в ее шкаф. В движениях его был некий опорный центр, ощущение совершенной гравитации. Его эмоции, его мысли вращались вокруг устойчивого стержня, как хорошо организованная планетарная система.
Доверие, которое она чувствовала в его уравновешенном голосе, теплом и легком, в его гармоничных манерах, никогда не бывавших неожиданными или порывистыми, в его мыслях, взвешенных перед тем как происходит их артикуляция, в его взглядах, отличавшихся трезвостью, было настолько велико, что походило на полную отдачу себя его воле, на полное самоотречение.
В доверии же она устремлялась к нему, благодарная и теплая.
Она ставила его отдельно от других мужчин, отличного от всех и уникального. В колебаниях ее чувств он один занимал постоянное положение.
— Устал, малыш? — спросил он. — Тяжелая получилась поездка? Успешная хоть?
Он был старше ее всего на пять лет. Тридцатипятилетний, с сединой на висках, он говорил с ней так, как будто был ее отцом. Неужели такой тон был у него всегда? Она попыталась вспомнить Алана молоденьким юношей. Когда ей было двадцать, а ему двадцать пять. Однако никаких отличий она усмотреть не смогла. В двадцать пять он так же стоял, так же говорил и даже тогда употреблял это свое словечко «малыш».
На какое-то мгновение, из-за ласкающего голоса, из-за того доверия, той любви, которую он выказывал, ей страстно захотелось признаться: «Алан, я не актриса, я не играю ролей на улице, я не уезжала из Нью-Йорка, все это я придумала. Я жила в гостинице с…»
Она затаила дыхание. Она всегда так делала, затаивала дыхание, чтобы правда не могла просочиться наружу никогда, ни сейчас с Аланом, ни в номере гостиницы с любовником, задававшем об Алане вопросы. Она задерживала дыхание, чтобы задушить правду, и делала еще одну попытку быть той самой актрисой, от которой открещивалась, сыграть роль, от которой отказывалась, описать путешествие, которое не предпринимала, воссоздать женщину, отсутствовавшую восемь дней, с тем, чтобы улыбка не сошла с лица Алана, с тем чтобы его доверие и счастье не разбились вдребезги.
Во время короткой приостановки дыхания она была в состоянии сделать переход. Сейчас перед Аланом стояла актриса, снова разыгрывавшая прошедшие восемь дней.
— Дорога была утомительная, но спектакль прошел неплохо. Поначалу, как ты знаешь, я роль просто возненавидела. Но я стала сочувствовать госпоже Бовари и во второй вечер играла уже хорошо. Я даже уловила особенности ее голоса и жестов. Я полностью изменилась. Ты слышал о том, что напряжение делает голос выше и тоньше, а нервозность увеличивает количество движений?
— А ты актриса, — заметил Алан. — Даже сейчас! Ты так вжилась в роль этой женщины, что не можешь из нее выйти! Ты тоже делаешь больше жестов, чем обычно, да и голос у тебя изменился. Почему ты все время прикрываешь рот ладонью? Ты как будто удержала что-то, о чем тебе очень хотелось рассказать.
— Да, именно так она и делала. Я должна остановиться. Я так устала, так устала, что не могу… не могу перестать быть ею.
— Я хочу, чтобы ко мне вернулась моя Сабина.
Из-за того, что Алан сказал, что она играла роль, из-за того, что он сказал, что она не Сабина, не настоящая, та, которую он любил, у Сабины возникло ощущение, будто женщина, отсутствовавшая восемь дней, прожившая их в маленькой гостинице с любовником, расстроенная непостоянством этой связи, ее странностью, в нарастающей тревоге выражавшаяся множеством движений, никчемных, ненужных, как волнение ветра или воды, была и в самом деле другой женщиной, ролью, которую она играла на улице. Таким образом был оправдан чемодан, непостоянство, мимолетность восьми дней. Ничто из случившегося не имело отношения к Сабине, только к ее профессии. Она возвратилась домой целая и невредимая, готовая отвечать преданностью на его преданность, доверием на его доверие, одной единственной любовью на его любовь.
— Я хочу, чтобы ко мне вернулась моя Сабина, а не женщина с новой странной жестикуляцией, которой у нее никогда не было, прикрывающая лицо, рот рукой так, словно она собиралась сказать то, что не хотела или не должна была говорить.
Он продолжал задавать вопросы. И теперь, отойдя от описания роли, которую играла, и перейдя к описанию города, гостиницы и труппы, она почувствовала, как эта тайна мучительно сжимает ее сердце, невидимая вспышка стыда, невидимая для других, но сжигающая ее, как лихорадка.
Этот стыд внезапно одел ее, проник в жесты, затмил красоту, глаза неожиданной светонепроницаемостью. Для нее это было все равно что потеря красоты, отсутствие качества.
Всякая импровизация, всякая выдумка, предложенная Алану, всегда сопровождалась не каким-либо прямым осознанием этого стыда, но заменой: выговорившись, она сразу же ощущала, что платье ее словно увяло, взгляд потускнел, чувствовала, что стала непривлекательной, недостойной любви, недостаточно красивой, не того качества, которое заслуживает, чтобы его любили.
«Почему я любима им? Буду ли любима и впредь? Его любовь относится к тому, чем я не являюсь. Я недостаточно красивая, я плохая, плохая для него, ему не следует меня любить, я этого не заслуживаю, стыдись, стыдись, стыдись того, что недостаточно красива, есть женщины гораздо красивее, с лучезарными лицами и ясными взорами. Алан говорит, будто у меня прекрасные глаза, но я не могу их видеть, для меня они — лживые глаза, мой рот тоже лжет, всего несколько часов назад его целовал другой… Теперь он целует рот, целованный другим, целует глаза, восхищавшиеся другим… стыдись… стыдись… стыдись… обманы… обманы… Одежда, которую он с такой тщательностью развешивает за меня, была обласкана и смята другим, другой нетерпеливо крушил и мял мое платье. У меня не было времени раздеться. И это самое платье он теперь с любовью вешает на плечики… разве могу я забыть то, что было вчера, забыть головокружение, это безумие, разве могу я вернуться домой и остаться дома? Иногда я не в силах вынести такой скорой смены декораций, этих быстрых переходов, у меня не получается гладкой смены одних отношений другими. Некоторые части меня отрываются, как фрагменты, и летают повсюду. Я теряю свои жизненные части, часть меня остается в том гостиничном номере, часть меня уходит из этого приюта, часть меня следует по пятам за тем другим, который одиноко идет по улице, может быть, и не одиноко: кто-нибудь уже мог занять рядом с ним мое место, пока я здесь, это будет моим наказанием, а кто-нибудь займет мое место здесь, пока меня нет. Я испытываю чувство вины, оставляя обоих в одиночестве, я ощущаю себя ответственной за их одиночество, виноватой вдвойне, перед обоими. Где бы я ни была, я расколота на множество кусочков, не отваживаюсь собрать их воедино, как не отваживаюсь соединить двух мужчин. Сейчас я здесь, где мне не причинят боль, во всяком случае несколько дней мне никоим образом не сделают больно, ни словом, ни жестом… но я здесь не вся, укрыта только моя часть. Что ж, Сабина, актрисы из тебя не получилось. Ты отвергла дисциплину, рутину, монотонность, повторения, всякие длительные усилия, и вот теперь у тебя роль, которую нужно менять каждый день, чтобы уберечь одно человеческое существо от горя. Умой свое лживое лицо, надень одежду, которая оставалась в доме, которая принадлежит ему, крещеная его руками, сыграй роль цельной женщины, по крайней мере такой ты всегда хотела быть, не все здесь одно лишь вранье…»
Алан никогда не понимал ее желания скорее принять ванну, эту необходимость моментально переодеться, смыть старый грим.
Боль от потери ощущения места и цельности притуплялась, а стыд улетучивался по мере того, как Сабина входила в настроение удовлетворенности Алана.
В это мгновение она чувствует, как некая сила извне побуждает ее быть той женщиной, которую он требует, желает и создает. Что бы он о ней ни говорил, она будет это выполнять. Она больше не ощущает никакой ответственности за то, кем она была до сих пор. Происходит модификация ее лица и тела, ее манер, ее голоса. Она стала женщиной, любимой Аланом.
Чувства, протекающие по ней и уносящие с собой — любовь, покровительство и преданность. Эти чувства образуют мощный поток, по которому она плывет. За счет своей силы они поглотили все ее сомнения, как в случае фанатичной преданности стране, науке, искусству, когда все преступления прощаются неоспоримой ценностью поставленной цели.
В ее глазах возник свет, словно отблеск бриллиантика, закрепивший с величайшей точностью ее намерения. В другое время ее зрачки были расширены и, казалось, расфокусированы на настоящем, но теперь эта алмазная точность была поставлена на службу плетения животворящей лжи, что придавало им ясность, еще более прозрачную, нежели ясность правды.
Сабина хочет быть той женщиной, которую мечтает увидеть в ней Алан.
Временами Алан не уверен в том, чего хочет. Тогда неистовая и бурная Сабина ждет в невероятном бездействии, настороженная и внимательная, стараясь уловить малейшие признаки его желаний и фантазию.
Новое «я», которое она предложила ему, создала для него, оказалось изумительно невинным, новее, чем оно бывает у любой молоденькой девушки, поскольку оно было сродни чистой абстракции женщины, идеализированной фигурой, рожденной не как есть, а их обоюдным желанием. Она даже поменяла для него свой ритм, отказалась от тяжелых, беспокойных движений, от пристрастия к большим предметам, большим помещениям, к безвременью, капризам и неожиданным действиям. Ради него даже ее сильные руки начинали нежнее ложиться на окружающие объекты.
— Ты всегда хотела быть актрисой, Сабина. Я счастлив, что ты осуществляешь свое желание. Это утешает меня в твое отсутствие.
Для того, чтобы сделать ему приятное, она начала воссоздавать события последней недели, пока ее не было дома: путешествие в Провинцию, поведение труппы, проблемы с режиссурой, реакцию публики, вечер, когда перегорели предохранители, вечер, когда полетел звук.
В то же самое время ей хотелось поведать ему о том, что произошло в действительности; ей хотелось преклонить голову на его плечо, как на силу хранящую, как на оградительное понимание, связанное отнюдь не с обладанием ею, но с полным ее знанием, включающим в себя всепрощение. Чтобы он судил о ее поступках с той же беспристрастностью и мудростью, с какой подходил к действиям других, чтобы простил ее, как прощал людей незнакомых, исходя из знания их мотивов.
Но больше всего ей нужно было его прощение для того, чтобы заснуть глубоким сном. Она знала, что ждет ее вместо сна: тревожное бдение в ночи. Ибо после того как она восстановила события прошедшей недели ради успокоения Алана, после того как он поцеловал ее с благодарностью и жадностью, накопившейся за время ее отсутствия, и крепко уснул в отрешенности и доверии, Сабина осталась лежать без сна, вспоминая, не закралась ли в ее фантазии та, которая окажется обнаруженной позднее, не выяснится ли, что описание гостиницы в Провинции грешит изъянами, основанными на слухах. Она боялась забыть то, что уже рассказывала о ней, что рассказывала об участниках труппы. Боялась, как бы в один прекрасный день Алан не встретил кого-нибудь из актеров и не узнал, что Сабина никогда с ними не работала.
Наступившая ночь оказалась просто-напросто погруженным во тьму театром, в котором выдуманные сцены приобрели еще большую четкость, нежели при свете дня. Сцены, окруженные со всех сторон тьмой, походили на сцены из сна, преувеличенные, резко очерченные и вместе с тем наполняющие бездну кругами света.
Вне этой комнаты, этой постели была черная пропасть. На день Сабина избежала опасности, и не более того. Другие опасности ждали ее завтра.
Ночью она ломала себе голову над тайной своей отчаянной потребности в доброте. Точно так же, как иные девушки молят о красоте в любовнике, или о здоровье, или о власти, или о поэтичности, она пылко умоляла: пусть он будет добрым.
Откуда в ней возникала такая потребность в доброте? Она что, была калекой? А если бы она вместо этого вышла замуж за человека сильного или человека жестокого?
От одного слова «жестокость» ее сердце начинало биться учащенно. Размеры опасности, которой она избежала, были настолько велики, что она не отваживалась даже себе их представить. Она хотела и добилась доброты. И вот теперь, обретя ее, она рисковала ее потерять на дознании каждый день, каждый час!
Алан спал так безмятежно. Даже во сне он сохранял ясность мимики. Четкий рисунок его носа, рта и подбородка, угловатые линии тела — все было вылеплено из некоего материала честности, который не мог ослабнуть. Даже в мгновения страсти взгляд его не дичал, а волосы не оказывались в беспорядке, как у других. Наслаждение никогда не доводило его до исступления, он никогда не издавал те почти нечеловеческие звуки, которые рождают джунгли первобытной чувственности мужчины.
Не этот ли квиетизм[2] вселял в нее веру? Он не лгал. Он мог рассказать Сабине о том, что чувствовал и над чем размышлял. На мысли о признании, о доверии к нему она почти заснула, когда из мрака явственно возник образ Алана, и он все рыдал, рыдал отчаянно, как после смерти отца. Это видение разбудило ее, наполнив ужасом и чувством сострадания, и она снова сказала себе: я всегда должна быть начеку, чтобы защитить его счастье, всегда должна быть бдительна, чтобы защитить моего ангела-хранителя…
В темноте она полностью воскресила в памяти восемь дней, проведенных в Провинции.
В поисках дома О’Нила она забрела в дюны и потеряла дорогу. На солнце песчаные дюны были настолько белыми, настолько безупречными, что она ощутила себя первым человеком на вершине ледника.
Море пенилось у его подножья, словно пытаясь затянуть песок обратно в пучину, всякий раз всего лишь отодвигая его, чтобы затем вернуть во время прилива в форме геологических рисунков, статическое море кристаллизованных волн песка.
Там она остановилась и сняла купальник, собираясь позагорать. Облачка песка поднимались ветром и рассыпались по ее коже, как муслин[3]. Интересно, размышляла она, если я полежу здесь подольше, меня ведь наверняка засыпет, и тогда я исчезну в естественной могиле. Неподвижность всегда рождала в ее сознании этот образ, образ смерти, заставлявший ее вставать и искать активности. Отдых напоминал ей смерть.
Однако здесь, в это мгновение тепла и света, обратившись лицом к небу, ощущая страстно ластящееся к ногам море, она не боялась образа смерти. Она тихо лежала, наблюдая за тем, как ветер разбрасывает песчаные рисунки. Она испытала минутное беспокойство, вызванное тревогой и желанием. Однажды счастье было определено как отсутствие желаний. Тогда что же переживала она, если оно было противоположностью желания?
Она была благодарна, загипнотизированная успокаивающим блеском солнца и неизлечимой неугомонностью моря, потому что нервы ее не вибрировали, не сокращались и не спугивали этого мгновения отдыха.
И тут она услышала песню. Это была не обычная песенка, которую мог напевать кто угодно, прогуливаясь по пляжу. Пел мощный, поставленный голос, привыкший к огромным залам и скоплениям народа. Ни песок, ни ветер, ни море, ни сам космос не могли его превозмочь. Он летел уверенно, бросая вызов им всем, живой гимн, равносильный стихиям.
Тело появившегося вслед за песней человека совершенно соответствовало его голосу, как идеальный футляр — инструменту. У него была сильная шея, большая голова с высокими надбровными дугами, широкие плечи и длинные ноги. Полнозвучное вместилище голосовых связок, с хорошим резонатором, подумала Сабина, не шевелясь и надеясь на то, что он пройдет мимо, не заметив ее и не прервав песни из «Тристана и Изольды».
Песня продолжалась, Сабина ощутила себя в Черном Лесу из немецких сказок, которые с таким упоением читала в детстве. Гигантские деревья, замки, всадники — все лишено пропорции в глазах ребенка.
Песня воспаряла, разбухала, вбирая в себя весь шум моря и золотую суматоху солнечного карнавала, соперничала с ветром и выбрасывала свои самые высокие ноты в космос, словно мост, сотканный из пышной радуги. А потом чары спали.
Он увидел Сабину.
Он замешкался.
Молчание ее было таким же красноречивым, как его песня, ее неподвижность, в которой выражалась ее сущность, была сродни его голосу.
(Позже он признался ей: «Если бы ты тогда заговорила, я бы прошел мимо. Ты обладаешь талантом давать всему высказываться за тебя. Я подошел к тебе потому, что ты молчала».)
Она позволила ему продолжать грезить.
Она наблюдала, как он свободно и легко поднимается, улыбаясь, по песчаной дюне. Его глаза переняли свой цвет у моря. Мгновение назад она видела море как миллион бриллиантовых глаз, а теперь их было только два, они были еще синее, еще холоднее, и они приближались к ней. Если бы море, песок и солнце задумали создать мужчину, олицетворяющего радость вечера, они бы сотворили именно такого.
Он стоял перед ней, загораживая солнце, и по-прежнему улыбался ее попыткам прикрыться. Молчание услужливо заменяло им диалог.
— Здесь «Тристан и Изольда» прозвучали еще прекраснее, чем в опере, — сказала она. И спокойно надела купальник и ожерелье, словно то был финал представления его голоса и ее тела.
Он сел рядом.
— Есть только одно место на свете, где она звучит еще лучше. В самом Черном Лесу, где песня была рождена.
По акценту она поняла, что он из тех мест и что физическое сходство с вагнеровским героем не случайно.
— Я частенько ее там пел. Там живет эхо, и у меня возникало ощущение, будто песня сохраняется в скрытых источниках и через много лет после того, как не станет меня, она снова взовьется ввысь.
Казалось, Сабина прислушивается к эху его песни и его описания того места, где есть память, где само прошлое — как многоголосое эхо, хранящее опыт; тогда как здесь существовал великий порядок избавляться от воспоминаний и жить только настоящим, словно память — не более, чем обременительный багаж. Именно это он и имел в виду, и Сабина поняла его.
Потом движение прилива увлекло ее, и она нетерпеливо сказала:
— Идемте гулять.
— Я хочу пить, — сознался он. — Давайте вернемся к моим вещам. Я оставил там сумку с апельсинами.
Они спустились по песчаным дюнам, скользя так, словно это была снежная гора, а они — лыжники. Пошли по влажному песку.
— Я однажды видела пляж, где каждый шаг рождал под ногой фосфористое сверкание.
— Взгляните на песчанок, — невпопад сказал певец, однако Сабине понравилось его предложение и она рассмеялась.
— Я приехал сюда отдохнуть перед открытием моего сезона в опере.
Они ели апельсины, плавали и снова гуляли. Только с закатом прилегли на песок.
Она ожидала с его стороны страстного жеста, соответствующего большому телу, тяжелым рукам, мускулистой шее.
Он устремил на нее свой взгляд, теперь ледянисто-синий; глаза его были обезличены, казалось, они смотрят за нее на всех женщин, растворенных в одной, которая, однако, в любой момент снова может раствориться во всех. С таким вот взглядом Сабина всегда сталкивалась в Дон-Жуане, повсюду, это был взгляд, которому она не доверяла. То была алхимия страсти, фиксирующаяся на мгновение на воплощении всех женщин в Сабине, однако через секунду уже способная превратить Сабину во множество ей подобных.
Ее индивидуальность как «уникальной» Сабины, любимой Аланом, оказалась под угрозой. Недоверие к его взгляду студило в ней кровь.
Она изучала его лицо, стараясь заметить, догадался ли он, что она нервничает и что каждое мгновение только усиливает эту нервозность, почти парализуя ее.
Однако вместо страстного жеста он своими гладко очерченными руками завладел кончиками ее пальцев, словно приглашал на воздушный вальс, и сказал:
— У вас холодные руки.
Он погладил остальную часть руки, поцеловав локти и плечи, и проговорил:
— Ваше тело лихорадит. Вы слишком долго были на солнце?
Чтобы его успокоить, она беспечно сказала:
— Обычное волнение перед выходом на сцену.
Он рассмеялся, насмешливо, скептически, чего она и боялась. (На свете существовал только один мужчина, веривший в ее страх, и в тот момент она бы с удовольствием убежала обратно к Алану, убежала прочь от этого насмешника-незнакомца, которого попыталась ввести в заблуждение своей уравновешенностью, своим искусным молчанием, своим приглашающим взглядом. Продолжать в таком духе было слишком трудно, и у нее ничего бы не вышло. Она была напряжена и испугана. Она не знала, как вернуть престиж в его глазах, раз позволив себе слабинку, которой этот незнакомец не поверил и которая никак не вязалась с ее провоцирующим поведением. Этот дразнящий смех ей пришлось услышать еще раз, когда он пригласил ее познакомиться с его ближайшим другом, спутником в приключениях, с его братом Дон-Жуаном, таким же учтивым, приятным в обхождении и самоуверенным, как и он сам. Они отнеслись к ней так же весело, как если бы она была одного с ними поля ягода, авантюристка, охотница, неуязвимая женщина, и это оскорбило ее!)
Увидев, что она не разделяет с ним его веселья, он сделался серьезным, продолжая лежать рядом с ней. Она же оставалась оскорбленной, и сердце ее громко стучало от волнения перед выходом на сцену.
— Мне пора возвращаться, — сказала она, поднимаясь и с горячностью отряхивая песок.
Он сразу же галантно встал, обнаруживая долгую привычку подчиняться женским капризам. Встал, оделся, перебросил через плечо сумку и пошел рядом, иронично учтивый, бескорыстный, непосредственный.
Через мгновение он спросил:
— Вы не откажетесь встретиться со мной на ужине в «Драконе»?
— На ужине — нет, после — да. Часов в десять-одиннадцать.
Он снова поклонился, иронично, и продолжал идти рядом, сохраняя холодный взгляд. Его безразличие раздражало ее. Он шел с полной уверенностью в том, что всегда добьется желаемого, а она ненавидела эту уверенность, она завидовала ему.
Когда они добрались до прибрежного городка, все прохожие стали оглядываться на них. Светлый Вестник, подумала она, из сказочного Черного Леса. Дышит глубоко, расправляя широкую грудь, идет очень прямо, а потом еще эта праздничная улыбка, от которой ей делалось весело и легко. Она была горда тем, что шла рядом с ним, словно несла трофей. Как женщина, она и гордилась из женского тщеславия, из любви к победам. Его залихватская походка рождала у Сабины иллюзию силы и мощи: она очаровала, завоевала такого мужчину. Она выросла в собственных глазах, хотя знала, что это ощущение ничем не отличается от опьянения и что оно исчезнет, как восторг после спиртного, а на следующий день она будет чувствовать себя еще более неуверенной, даже еще более слабой в душе, выжатой, пустой внутри.
Душу, в которой она постоянно ощущала неуверенность, эту структуру, всегда столь близкую к коллапсу, которую можно было запросто уязвить грубым словом, невниманием, критикой, которая пасовала перед трудностями, преследовало видение катастрофы, какие-то навязчивые предчувствия, которые она слышала в «Вальсе» Равеля.
Вальс, ведущий к катастрофе: кружение в блестящих воздушных юбках, на полированных полах, в бездну, минорные ноты, симулирующие легкость, насмешливый танец, минорные ноты, напоминающие о том, что судьба мужчины управляется первичной тьмой.
Душу Сабины время от времени поддерживал искусственный луч, поддержка для удовлетворения тщеславия, когда этот столь явно привлекательный мужчина шел рядом с ней, и все, видящие его, завидовали женщине, его очаровавшей.
Когда они расставались, он на европейский манер склонился над ее рукой, с насмешливой уважительностью, однако голос его прозвучал тепло, когда он повторил:
— Так вы придете?
Ни его привлекательность, ни совершенство, ни бесстрастность не трогали ее, а это легкое колебание — тронуло. Потому что на мгновение он сделался неуверенным, на мгновение она почувствовала в нем человеческое существо, потерявшее часть своей неуязвимости и оттого ставшее чуть ближе.
Она сказала:
— Меня ждут друзья.
Тогда медленная по своему развитию, но до неприличия ослепительная улыбка озарила его лицо, в то время как он стоял в полный рост и салютовал:
— Смена караула у Букингемского дворца!
По его ироничному тону она поняла, что он полагает, будто она встречает не друзей, а скорее всего другого мужчину, другого любовника.
Он бы не поверил в то, что она хочет вернуться в свою комнату, чтобы смыть песок с волос, натереть загоревшую кожу мазью, нанести новый слой лака на ногти и, лежа в ванне, воскресить в памяти каждый шаг их неожиданной встречи, поскольку у нее была привычка смаковать опьянение от прожитого не один раз, а два.
Девушку, с которой она делила комнату, ей было вполне достаточно просто предупредить о том, что вечером ее не будет, однако именно в этот вечер у них на одну ночь остановилось третье лицо, и эта женщина была не только знакомой ее, но и Алана; поэтому уход делался более сложным. Еще раз ей придется своровать экстаз и лишить ночь опьянения. Она выждала, пока они обе не уснут и тихонько вышла на улицу, однако направилась не к Главной улице, где прогуливались все друзья-артисты, готовые предложить ей свою компанию. Она перебралась через поручни причала, соскользнула по деревянному столбу, поцарапав руки и попортив платье о ракушки, и спрыгнула на пляж. Она пошла по влажному песку по направлению к особенно ярко освещенной пристани, где «Дракон» предоставлял свое неоновое тело томящимся жаждой исследователям ночи.
Никто из ее друзей не мог позволить себе зайти туда, где даже рояль сбросил некогда благопристойный вид и добавил танец своего обнаженного внутреннего механизма к прочим движениям, раздвигая диапазон пианиста от абстрактных нот до дисциплинированного балета запрокидывающихся шахматных фигур на трясущихся проволочках.
Чтобы добраться до ночного клуба, ей пришлось карабкаться по огромным железным перекладинам, воткнутым в сверкающие столбы, за которые цеплялись ее платье и волосы. Она пришла запыхавшись, словно ныряла с пристани и возвращалась обратно, освобождаясь от объятий морского ила. Однако ее никто не заметил, кроме Филипа. Прожектор был направлен на певца льстивых блюзов.
Радостный румянец проглянул даже сквозь густой загар. Он отодвинул для нее стул и, наклонившись, шепнул:
— Я боялся, что вы не придете. Проходя мимо вашей студии в десять, я не увидел там ни одного огонька, тогда я подошел и постучал в окно, не очень сильно, потому что по ночам я плоховато вижу, и опасался оплошать. Никто мне не ответил. Я бродил в темноте… ждал…
От испуга, что Филип мог разбудить ее подруг, из-за того, что опасность была предотвращена, она почувствовала, как у нее повышается температура, жар в крови, спровоцированный опасностью. Его ночная привлекательность стала лекарством, а картина того, как он, ночью, вслепую разыскивает ее, тронула и обезоружила Сабину. Глаза ее теперь сделались темными и казались обведенными угольной пылью, как у восточных женщин. Веки слегка голубели, а брови, которые она не выщипывала, отбрасывали тени, из-за чего темное мерцание глаз казалось исходящим из более глубокого источника, нежели при свете дня.
Ее глаза впитывали в себя яркое сочетание его черт, контраст между сильной головой и руками, с длинными пальцами, лишенными волос и покрытыми тончайшим пушком. Он не только ласкал кожу вдоль ее руки, но, казалось, оказывал давление искусного музыканта на скрытые нервы инструмента, который был хорошо ему известен, приговаривая:
— Красота вашей руки схожа с красотой вашего тела. Если бы я не знал вашего тела, мне бы захотелось его увидеть теперь, когда я вижу форму руки.
Желание сотворило вулканический остров, на котором они лежали в трансе, ощущая под собой подземные вихри, танец пола и стола и магнитные блюзы, вырванные с корнем желанием, лавины телесной дрожи. Под нежной кожей, под усиками секретных волосков, под извилинами и долинами плоти текла вулканическая лава, раскаленная страсть, и там, где она обжигала, голоса исполняемого блюза переходили в крик грубой ярости, неукрощенный крик наслаждения птицы и зверя, крик опасности, крик страха, крик деторождения, крик раненой боли, исходящий из хриплой дельты природных впадин.
Дрожащие предчувствия, волнующие руку и тело, сделали танец невыносимым, ожидание — невыносимым, курение и беседу невыносимыми, скоро должен был наступить неукротимый припадок чувственного каннибализма, радостной эпилепсии.
Они бежали от глаз мира, от порочных, грубых, яичниковых прологов певца. Вниз по ржавым решеткам лестниц, в подземелье ночи, благосклонной для первого мужчины и первой женщины в начале мироздания, где не существует слов, чтобы овладеть друг другом, где нет музыки для серенад, нет подарков для обольщения, нет турниров для произведения впечатления и внушения покорности, никаких второстепенных орудий, украшении, ожерелий, корон для подчинения, а есть только один ритуал, радостное, радостное, радостное, радостное пронзание женщины чувственной мачтой мужчины.
Открыв глаза, она обнаружила, что лежит на корме лодки, а под ней — пальто Филипа, любовно защищающее ее от осадков, просачивающейся влаги и ракушек. Филип лежит рядом, только его голова находится выше ее, а ноги вытянуты дальше, чем ее. Он спит, спит крепко и глубоко дышит. Она садится в лунном свете, сердитая, обеспокоенная, разбитая. Лихорадка достигла своего апогея и уже спала отдельно от желания, оставив его неудовлетворенным, на мели. Высокая температура и никакого климакса — Гнев. Гнев — это ядро не расплавится, пока Сабина мечтает быть как мужчина, свободной обладать и желать в приключении, получать удовольствие от незнакомца. Ее тело не растает, не поддастся грезам о свободе. Оно обмануло ее в приключении, за которым она охотилась. Лихорадка, надежда, мираж, приостановленное желание, неудовлетворенное, будут с ней всю ночь и весь следующий день, будут гореть в ней не затухая, отчего окружающие скажут:
— Какая же она чувственная!
Проснувшись, Филип с благодарностью ей улыбнулся. Он дал, взял и был доволен.
Сабина, лежа, думала о том, что никогда больше его не увидит, хотя отчаянно этого хотела. Он рассказывал о своем детстве и любви к снегу. Он обожал ходить на лыжах. Потом без перехода возник некий образ, уничтоживший эту идиллическую сцену, и Филип сказал:
— Женщины никогда не оставят меня в покое.
Сабина ответила:
— Если хочешь быть с женщиной, которая не всегда будет ждать того, что ты займешься с ней любовью, будь со мной. Я пойму.
— Ты умница, что так говоришь, Сабина. Женщины склонны обижаться, если ты не всегда готов и не в настроении разыгрывать романтического любовника.
Ее слова вернули его на следующий день, когда он признался, что в жизни не проводил с женщиной более одного вечера, потому что «после этого она начинает требовать слишком многого, начинает предъявлять претензии…»
Он пришел, и они отправились гулять в дюны. Он был разговорчив, но ни разу не затрагивал личностного. В душе Сабина надеялась на то, что он расскажет ей что-нибудь такое, что расплавит неподдающееся чувственное ядро, что она ответит, что он пробьется через ее сопротивление.
Потом абсурдность подобных ожиданий насмешила ее: искать нового рода сплав, потому что добиться чувственного ей не удалось, тогда как хотела она именно чувственного, добиться мужской свободы в приключении, добиться удовольствия без зависимости, что могло освободить ее от всех тревог, связанных с любовью.
Мгновение она видела в своих любовных тревогах подобие тех, что знакомы наркоманам, алкоголикам, заядлым игрокам. Тот же непреодолимый импульс, напряжение, принуждение и затем депрессия, следующая за уступкой импульсу, резкая смена чувств, горечь, депрессия и снова принуждение…
Трижды море, солнце и луна были насмешливыми свидетелями ее попыток по-настоящему обладать Филипом, этим авантюристом, мужчиной, из-за которого ей завидовали другие женщины.
И вот теперь, уже в городе, окруженная пурпуром осени, она шла к его квартире после того, как он ей позвонил, колокольчики на индийском кольце, подаренном им, весело позванивали.
Она вспоминала свою боязнь, что он исчезнет вместе с летом. Он не попросил ее адреса. За день до его отъезда приехала подруга. Он говорил об этой женщине сдержанно. Сабина угадала, что она важна ему. Она была певицей, он ее учил, их связывала музыка. Сабина слышала в его голосе уважительные нотки, которые ей не хотелось вдохновлять, но которые напоминали тон Алана, когда он заводил разговор о ней. К этой другой женщине Филип испытывал то же чувство, что Алан к Сабине. Он с нежностью рассказывал о ее слабом здоровье Сабине, которая так неистово хранила тайну того, что замерзала, когда они плавали, или уставала, когда их прогулки затягивались, или перегревалась на солнце.
Сабина придумала игру в суеверия: если эта женщина красива, тогда Сабина больше его не увидит. Если же нет, если ее непоколебимо любят, тогда Сабина могла быть прихотью, капризом, лекарством, лихорадкой.
Увидев ее, Сабина удивилась. Она была некрасива. Бледная, самоуничижительная. Однако в ее присутствии походка Филипа становилась мягкой, счастливой, размякшей от счастья, менее натянутой, менее высокомерной, нежно-умиротворенной. Вместо вспышек молний в льдисто-синих глазах — мягкое сияние раннего утра.
И Сабина поняла, что, когда ему понадобится лихорадка, он позвонит ей.
Теряясь в бесконечных пустынях бессонницы, она подбирала запутанную нить своей жизни и разматывала ее с самого начала, надеясь обнаружить то место, в котором дороги начинали беспорядочно скрещиваться.
Сегодня она вспомнила лунные ванны, словно начало ее жизни отмечалось ими, а вовсе не родителями, школой, родиной. Словно они определили направление ее жизни больше, нежели наследие и имитирование родителей. В этих лунных ваннах, должно быть, и скрывался секрет мотивации ее поступков.
В шестнадцать Сабина принимала лунные ванны, прежде всего потому что все принимали солнечные, и, во-вторых, признавала она, потому что ее уверяли, будто эти ванны опасны. Воздействие лунных ванн было неизвестно, однако подразумевалось, что эффект от них может быть противоположен солнечным.
Когда она только еще начинала подвергать себя лунному воздействию, ей было страшно. Какими будут последствия? Существовало множество табу, запрещавших смотреть на луну, многие легенды рассказывали о том зле, которое может с тобой произойти, если уснешь при лунном свете. Она знала, что на сумасшедших луна влияет раздражающе, что некоторые приобретают животную привычку выть на луну. Она знала, что в астрологии луна правит ночной жизнью подсознательно, незримой для сознания.
Однако она всегда предпочитала ночь дню.
Летом лунный свет падал прямо на ее постель. Она по несколько часов лежала под ним нагая и все думала о том, что сделают эти лучи с ее кожей, глазами и — глубже — с ее чувствами.
Благодаря этому ритуалу ей казалось, что ее кожа привыкает к различному свету, к сиянию ночи, искусственной люминесценции, которая показывала всю свою лучезарность только ночью, при искусственном освещении. Окружающие это замечали и спрашивали, что происходит. Было высказано предположение, что она употребляет наркотики.
Это подчеркнуло ее любовь к таинственному. Она медитировала на эту планету, сохранявшую одну свою половину в темноте. Она чувствовала некое родство с ней, потому что это была планета любовников. Ее восторг перед ней, ее стремление купаться в лунных лучах объясняли отвращение Сабины к дому, замужеству, детям. Она стала воображать, будто знает ту жизнь, которая происходит на Луне. Без дома, без потомства, свободные любовники были там не связаны даже друг с другом.
Лунные ванны кристаллизовали многие из желаний и предположений Сабины. До этого мгновения она познала только обычный протест против окружавшей ее жизни, тогда как теперь она начала видеть формы и цвета других жизней, области слишком глубокие, странные и отдаленные, чтобы их можно было обнаружить, она начала понимать, что ее отрицание жизни заурядной имеет свою цель: послать ее, как ракету, в другие формы бытия. Протест же был просто электротрением, аккумулирующим заряд той энергии, которая забросит ее в космос.
Она поняла, почему ее так злит, когда люди говорят о жизни, как об Одной жизни. Она поверила, что в ней самой заключены мириады жизней. Изменилось ее восприятие времени. Она остро и горестно ощутила краткость жизни физической. Смерть казалась ужасающе близка, а путь к ней — головокружительным; но так было только, когда она думала о жизнях вокруг, принимая их временные рамки, часы, измерения. Все, что делалось вокруг, сокращало время. Все говорили об одном рождении, одном детстве, одной юности, одном романе, одном замужестве, одной зрелости, одном старении, одной смерти, а потом переносили тот же монотонный цикл на своих чад. Между тем Сабина, приведенная в действие лунными лучами, чувствовала, что в ней зарождается сила, способная растянуть время в разветвление мириада жизней и влюбленностей, растянуть путешествие до бесконечности, следуя по необъятным и роскошным ответвлениям, как происходит у вкладчицы-куртизанки с ее многочисленными страстями. Семена многих жизней, мест, многих женщин, заключенных в ней, оплодотворились лунными лучами, потому что те истекали из безграничной ночной жизни, которую мы обычно осознаем только в наших снах, которая хранит корни, уходящие во все великолепие прошлого, переносит обогащенные отложения в настоящее и выпускает их в будущее.
В наблюдении за луной она приобрела уверенность в продлении жизни за счет глубины чувств, диапазона и бесконечной множественности опыта.
Это пламя стало гореть в ней, в глазах и под кожей, как тайная лихорадка, а ее мать смотрела на нее и сердито говорила:
— Ты похожа на чахоточную.
Пламя жизни, ускоренной лихорадкой сияло в ней и притягивало людей, как огни ночной жизни выманивают прохожих из мрака пустых улиц.
Когда же она наконец засыпала, начинался беспокойный сон ночного дозорного, постоянно сознающего опасность и вероломство времени, пытающегося обмануть боем ходиков, отмеряющих часы в то время, когда она спит и не может овладеть их содержанием.
Она наблюдала за тем, как Алан закрывает окна, зажигает лампы и запирает замок двери, выходившей на крыльцо. Все было уютно, и тем не менее Сабина, вместо того, чтобы утомленно скользнуть в тепло и мягкость, ощутила внезапное беспокойство, как корабль, который тянут с мертвого якоря.
Образ раскалывающегося корабля, беспокойных останков, прибитых волнами «Ile Joyeuse»[4] Дебюсси, которые сплели вокруг нее все туманы и разложения далеких островов. Появились звуки-образы, груженные, как караван, специями, золотыми митрами, дароносицами и потирами, содержащими послания радости, заставляющие сгущаться мед, текущий между бедер, взмывающие чувственные минареты на телах мужчин, распростертых на песке. Осколки цветного стекла, поднятые со дна морями и разбитые радиевыми лучами солнца и волнами, приливы чувственности покрывали их тела, страсти, затаившиеся в каждой волне, как гармошка северного полярного сияния в крови. Она видела недосягаемый танец, в котором мужчины и женщины были облачены в рутиловые цвета, она видела их беспутство, их отношения друг с другом, бесподобные по красоте.
Желая оказаться там, где было еще удивительней, она заставила близкое, осязаемое казаться некой преградой, задержкой на пути к светлой жизни, ожидавшей ее, и к томящимся вожделением пылким персонажам.
Настоящее — Алан, спрятавший запястья под шелковистыми волосами шатена, его длинная шея, вечно наклоненная вперед, как само древо верности было убито настойчивым, нашептывающим, докучливым сном, оно было компасом, показывающим на миражи, плывущие в музыке Дебюсси, словно бесконечное заманивание, пленение, его слабеющие голоса, словно она слушала не всем своим существом, его становившиеся легче шаги, словно она не шла следом, его обещания, его вздохи наслаждения, делавшиеся яснее по мере того, как проникали в более глубокие области ее тела прямо через чувства, несущие на воздушных балдахинах все трепещущие стяги гондол и дивертисментов.
«Clair de Lune»[5] Дебюсси сиял в других городах… Она хотела оказаться в Париже, городе, благоприятном для любовников, где полицейские улыбались в знак оправдания, а таксисты никогда не прерывали поцелуя…
«Clair de Lune» Дебюсси лил свой свет на лица многих незнакомцев, на многих Iles Joyeuses, музыкальные праздники в Черном Лесу, маримбы[6], играющие у подножий курящихся вулканов, бешеные, опьяняющие танцы на Гаити, а ее там не было. Она лежала в комнате с закрытыми окнами при свете лампы.
Музыка устала ее звать, черные ноты иронично кланялись ее инерции в ритме павана[7] для покойных инфант и растворялись. Теперь она слышала только звуки сигнальных рожков на Гудзоне, доносившиеся с кораблей, на борт которых она никогда уже не сможет взойти.
Сабина возникла вновь неделю спустя, облаченная во все пурпурное. На Пятом Авеню она подождала автобус, в котором было бы разрешено курить. Заняв место, она открыла набитую доверху сумочку, достала индусское кольцо с крохотными колокольчиками и надела его на место своего обручального. Обручальное кольцо было запихнуто на самое дно сумочки. Теперь каждый ее жест сопровождался звоном колокольчиков.
На Шестьдесят Четвертой улице она соскочила с подножки еще до полной остановки автобуса, и походка ее изменилась. Теперь она шла быстро, прямо, энергично покачивая бедрами. Делая шаг, она упиралась в землю всей стопой, как делают уроженцы Латинской Америки и негры. Если по дороге к Алану плечи ее были опущены, теперь она их расправила, дышала глубоко и ощущала, как груди распирают пурпурное платье.
Вощение ее походки начиналось от таза и бедер, мышечные волны текли от ступней к коленям, к бедрам и обратно к талии. Она шла всем своим телом, словно затем чтобы успеть набрать необходимое количество движения для того события, в котором будет участвовать все тело. С лица ее исчезло всякое замешательство, а вместо него появилась страстность, заставлявшая прохожих останавливаться и заглядывать ей в лицо, словно их тянуло магнитом.
Загорались вечерние огни. В этот час сама Сабина производила впечатление большого города, как будто сразу вспыхнули все фонари и началась безбрежная иллюминация. Свет был в ее волосах, в глазах, на ногтях, в волнении пурпурного платья, ставшего черным.
Уже добравшись до квартиры, она осознала, что не знает, один он живет им нет.
Он проводил ее в комнату, похожую на него и обустроенную для него одного. На стенах висели его лыжные трофеи: на венской занавеси из камчатного полотна — целая армия оловянных солдатиков, развернутая фронтом. На пианино были в беспорядке свалены стопки нот, а посреди комнаты, под раскрытым зонтиком, свисающим с потолка, стоял не до конца еще готовый телескоп.
— Я хочу видеть звезды через телескоп, который соберу собственными руками. Сейчас я как раз полирую линзу. Требуется очень много времени и великое терпение.
— А зонтик! — со смехом воскликнула Сабина.
— Дети в квартире наверху имеют обыкновение резвиться, отчего на лупу осыпается штукатурка и царапает стекло. Даже из-за самой крохотной пылинки насмарку может пойти работа целого дня.
Она поняла его желание наблюдать за планетами через прибор, сделанный своими руками. Ей уже не терпелось увидеть его готовым, и она спросила, сколько еще потребуется времени. Поглощенные телескопом, они вели себя, как друзья, позабыв об условностях и необходимости завоевывать друг друга.
В таком настроении они разделись. Филип игриво придумывал бесконечное множество рожиц, какие любят строить дети. Он обожал паясничать, словно уставал все время быть безупречно красивым. Он умел превращаться во Франкенштейна.
Сабина смеялась, хотя и обеспокоенно, опасаясь того, что если его красота исчезнет и в самом деле, она, сознающая мимолетность и хрупкость своей страсти, уже не захочет его. Если исполнитель «Тристана и Изольды», поющий в сказочном Черном Лесу, исчезнет, что же тогда останется ей желать?
Потом его холодные глаза почувствовали напряжение ее взгляда и смутились. Его отрешенность была зажжена ее тлеющей под пеплом страстностью. Он не хотел пламени и взрывов чувств в женщине, но хотел знать, живет ли в ней огонь. Он хотел опасности, хотел трогать огонь в темных глубинах ее плоти, но не затрагивал сердца, которое могло привязать его к себе. Он часто мечтал о том, как берет женщину, руки которой связаны за спиной.
Однажды он увидел, как тяжелая грозовая туча села на двухгрудую гору, так близко, что, казалось, они обнимаются, и сказал:
— Превосходное соитие, у горы нет рук!
Теперь он устал строить рожи и, собрав воедино свои совершенные черты, склонился над ней, чтобы воздать должное ее телу.
И вот тогда произошло это подобие чуда, возникла эта пульсация наслаждения, непревзойденная самыми экзальтированными музыкантами, пики совершенства в искусстве, или науке, или войне, непревзойденные самыми царственными красавицами природы, это наслаждение, превращающее тело в высокую башню фейерверка, постепенно взрывающегося через ощущения фонтанами радости.
Она открыла глаза, чтобы обдумать пронзительную радость своего освобождения: она была свободна, свободна, как мужчина, свободна наслаждаться без любви.
Не испытав в сердце никакой теплоты, как это бывает у мужчин, она насладилась незнакомцем.
Тут ей вспомнилось подслушанное из разговора мужчин: «Потом я захотел уйти».
Она глядела на лежащего рядом обнаженного незнакомца и видела в нем статую, которую ей уже не хотелось трогать. Как статуя, он лежал далеко от нее, чужой, а в ней било ключом чувство, напоминавшее злобу, сожаление, почти желание вернуть обратно свой подарок, стереть все его следы, изгнать его из собственного тела. Ей захотелось быстро и чисто отделиться от него, распутать то, что на какое-то мгновение смешалось, их дыхание, кожу, испарения и ароматы тела.
Она очень тихо выскользнула из постели и, пока он спал, с ловкой беззвучностью оделась. На цыпочках вышла в ванную.
На полке она нашла пудру для лица, расческу, губную помаду в ракушечно-розовых обертках. Она улыбнулась находке. Жена? Любовница? Как было приятно рассматривать эти предметы без малейшего сожаления, зависти или ревности. В этом смысл свободы. Свободы от привязанности, зависимости и способности к боли. Она глубоко вздохнула и почувствовала, что обнаружение этого источника удовольствия было к лучшему. Почему раньше было так трудно? Трудно настолько, что иногда ей приходилось симулировать наслаждение?
Расчесывая волосы и подкрашивая веки, она получала удовольствие от этой ванной комнаты, этой нейтральной зоны безопасности. Двигаясь среди мужчин, любовников, она всегда с удовольствием ступала в нейтральную безопасную зону (в автобус, в такси, по дороге от одного к другому, на сей раз — в ванную комнату), защищенную от горя. Если бы она любила Филипа, как бы каждый из этих предметов — пудра для лица, заколки, расческа — уязвил ее!
(Ему нельзя доверяться. Я здесь только мимоходом. Я направляюсь в другое место, в иную жизнь, где он не сможет даже найти меня, заявить на меня свои права. Как же хорошо не любить: я помню глаза женщины, встретившей Филипа на пляже. Ее глаза паниковали, когда она смотрела на меня. Она не знала, та ли я женщина, которая уведет его. И как эта паника исчезла при звуке голоса Филипа, когда он представил ее: «Познакомьтесь, это Дона Жуана». Женщина поняла тон его голоса, и страх исчез из ее взгляда.)
Зашнуровывая сандалии, заворачиваясь в накидку и проводя рукой по длинным, прямым волосам, Сабина испытывала новую уверенность. Она была не только вне опасности, но и свободна совершить поспешное бегство. Так она сама это называла. (Филип сознался в том, что никогда не видел женщину, которая бы с такой быстротой одевалась и собирала свои вещи, не забывая ни одной!)
Она научилась спускать любовные письма в унитаз, не оставлять ни единого волоска в одолженной расческе, подбирать заколки, везде стирать следы губной помады, стряхивать облачка пудры.
Ее глаза — глаза шпиона.
Ее повадки — повадки шпиона. Она складывала всю одежду на один стул, как будто ее внезапно могли вызвать и ей надлежало исчезнуть, не оставив следов своего присутствия.
Она знала все хитрости этой любовной войны.
Ее нейтральная зона — мгновение, когда она не принадлежала никому, когда она снова собирала воедино свое рассеянное «я». Мгновение нелюбви, нежелания. Мгновение, когда она обращалась в бегство, если мужчина приходил в восторг от другой женщины, прошедшей мимо, или слишком долго говорил о старой любви, мелкие обиды, уколы, настроение безразличия, пустяковая неверность, незначительное предательство — все это было предупреждением о возможности новых, более крупных, которым следовало противодействовать равной, или большей, или полной неверности, ее собственной, этим наилучшим из противоядий, подготовленным заранее на случай крайней необходимости. Она накапливала запас предательств, чтобы быть готовой к потрясению: «Меня не застали врасплох, силок не был накинут на мою наивность, на мою глупую доверчивость. Я уже предала. Чтобы всегда опережать, опережать совсем на чуть-чуть ожидаемые предательства жизни. Чтобы быть первой и потому готовой…»
Когда она возвратилась в комнату, Филип все еще спал. Вечер подходил к концу, и дождь овевал постель прохладой, однако Сабина не испытала желания прикрыть, или укрыть, или обогреть его.
Она отсутствовала всего пять дней, однако из-за всех этих эмоций и переживаний, имевших место, из-за всех этих душевных экспансий и исследований Сабине казалось, что ее не было много лет. Образ Алана отступил далеко в прошлое, и ее охватил страх потерять его полностью. Пять дней, заключавших в себе такое множество изменений в ее теле и ощущениях, затянули период отсутствия, добавили к ее отрезанности от Алана неизмеримое расстояние.
Отдельные пути, которые выбираешь эмоционально, тоже возникли на карте сердца, протягиваясь от центра и, в конечном счете, уводя в изгнание.
Влекомая таким вот настроением, она возникла на пороге его дома.
— Сабина! Я так рад. Я ждал тебя не раньше, чем через неделю. Что случилось? Надеюсь, ничего плохого?
Он был на месте. Пять дней не изменили его голос и всеобъемлющее выражение глаз. Не изменилась и квартира. Та же книга по-прежнему лежала открытой у его постели, журналы до сих пор не были выброшены. Он не доел фрукты, которые она принесла в последний раз, когда была здесь. Ее руки обласкали заполненные доверху пепельницы, пальцы начертили реки медитации на слоях пыли, покрывавшей стол. Жизнь здесь текла постепенно, органично, без головокружительных взлетов и падений.
Пока она была там, вся ее остальная жизнь казалась фантазией. Она обследовала ладонь Алана и поискала знакомую веснушку на запястье. Она ощутила настоятельную необходимость принять ванну перед тем, как он прикоснется к ней, тщательно отмыться от других мест, других рук, других запахов.
Желая сделать ей сюрприз, Алан достал записи барабанов и песен из «Ile Joyeuse». Они слушали барабанный бой, начинавшийся издалека, словно в отдаленной деревне, задушенной лианами джунглей. Сперва как будто маленькие детские ножки, бегущие через сухие камыши, потом более тяжелые шаги по пустому дереву, потом — резкий стук сильных пальцев по коже барабанов, и вдруг — лавина треска, шлепков и ударов по шкурам животных, дрожащим с такой быстротой, что не оставалось времени для эха. Сабина увидела тела цвета черного дерева и корицы, через которые никогда не проглядывал скелет, сверкающие после диких морских ванн, скачущие и танцующие так же быстро, как ожерелья барабанных ударов, в изумрудной зелени, в синеве индиго, среди мандаринов всех фруктовых расцветок и среди цветов — пылающий эвкалипт плоти.
Были места, где только стук крови направлял тело, где было слияние со скоростью ветра, буйством волн и солнечными оргиями. Голоса, напоенные жизненным соком, пели радостно… каскабель… гайабана… чинчайн-грайтс…
— Я бы хотела, чтобы мы отправились туда вместе, — сказала Сабина.
Алан посмотрел на нее укоризненно, словно ему было больно оттого, что он вынужден ей напомнить:
— Я не могу оставить работу. Может, к концу года…
Взгляд Сабины сделался неподвижным. Алан решил, что она разочарована, и добавил:
— Сабина, пожалуйста, наберись терпения.
Однако взгляд Сабины был прикован к месту не разочарованием. Это был взгляд мечтательницы. Она наблюдала за тем, как мираж обретает форму, как родятся птицы с новыми именами: «кучучито», «Пито реал». Они садились на деревья, называемые «ликидамбар», а над ее головой распростерлась крыша, сложенная из пальмовых листьев и перевязанная тростником. Позднее было всегда слишком поздно: поздно просто не существовало. Чтобы достигнуть недосягаемого нужно было только преодолеть огромное расстояние. Барабаны разносили запах кожи цвета корицы в танце сердцебиения. Скоро они принесут приглашение, от которого она не откажется.
Когда Алан вновь взглянул на ее лицо, веки Сабины уже опустились в некоем подобии покорности. Он почувствовал, что угроза ухода предотвращена внезапной понятливостью. Он не заметил, что ее покой уже по самой своей природе был формой отсутствия. Она уже населяла Ile Joyeuse.
Вероятно, в силу того же самого, услышав барабанный бой на Мак-Дугалл-стрит, она сочла естественным остановиться, спуститься по ступенькам в подвал со стенами оранжевого цвета и сесть на один из накрытых шкурами барабанов.
Барабанщики играли в полном самопогружении, предполагаемом ритуалом, и каждый искал свой собственный транс. Из кухни доносились запахи специй, а над дымящимися блюдами плясали золотые серьги.
Голоса затянули заклинания Алалле, превратившись в зов птиц, зов животных, стремнины, падающие на скалы, камыши, погружающие свои многопалые корни в воды лагуны. Барабаны били с такой быстротой, что вся комната преобразилась в лес отплясывающей чечетку листвы, музыку ветра, льстящего Алалле, распределителю наслаждений.
Среди темных лиц было одно бледное. Бабушка из Франции или Испании и струя ракушечной белизны были добавлены в отвар из черного дерева, отчего волосы человека были черны, но с рефлекторной глубиной, как у черного зеркала. Голова его была круглая, брови — широкие, щеки — полные, глаза — нежные и блестящие. Пальцы прыгали по поверхности барабана шустро и вместе с тем плавно, со страстностью, которая струилась из его бедер и плеч.
Сабина видела, как он плавает, сидит на корточках над костром на берегу, прыгает, взбирается на деревья. Никаких признаков костей, только мягкость островитянина с Южного Моря, мускулы сильные, но невидимые, как у кошек.
Смещение цвета на его лице придавало и всем его жестам некую крепость, лишенную нервов, отличавшуюся от возбужденного стаккато остальных барабанщиков. Он был родом с острова нежности, нежного ветра и теплого моря, где вся неистовость заключена в бездеятельности и взрывается циклами. Жизнь слишком упоительная, слишком убаюкивающая, слишком обезболивающая для продолжительных приступов гнева.
Закончив играть, они сели за соседний с ней столик и заговорили на изысканном, правильном колониальном испанском шестнадцатого века, на высокопарном языке старинных баллад. Они демонстрировали изысканную вежливость, что заставило Сабину улыбнуться. Стилизация, обманным путем завезенная в глубины Африки завоевателями, напоминала барочный орнамент на крытой пальмовыми листьями хижине. Один из них, самый смуглый, носил стоячий белый воротничок, а рядом со стулом поставил зонтик на длинной ручке. Он с величайшей осторожностью держал на коленях шляпу, а для того, чтобы не нарушить тщательно отутюженных линий своего костюма, барабанил исключительно кистями и двигал влево и вправо над крахмальным воротничком головой, словно отрезанной от плеч, как у балтийского танцора.
У нее возник соблазн нарушить их вежливость, разбить своей экстравагантностью полированную поверхность этой безмятежности. Когда она стряхнула пепел с сигареты на свою сумочку, индуистское кольцо, подаренное ей Филипом, зазвенело, и бледнолицый барабанщик повернулся к ней и улыбнулся, словно этот слабый звук был неадекватным ответом на его барабанный бой.
Когда он вернулся к пению, между их глазами уже сплелась невидимая паутина. Теперь она смотрела не на его руки, прыгающие по барабанной коже, а на рот. У него были полные губы, сочно, но твердо очерченные, а дергал он их так, словно преподносил фрукт. Они никогда плотно не сжимались и не растягивались, но оставались в состоянии готовности.
Его пение преподносилось ей в кубке его рта, и она пила его решительно, не проливая ни капли этих страстных чар. Каждый звук был прикосновением его рта к ее губам. Пение становилось все более экзальтированным, гул барабанов — глубже и острее; он лился на ее сердце и тело. Бум-бум-бум-бум-бум на ее сердце, она сама уже была барабаном, кожа была упруга под его руками, гул вибрировал во всем ее теле. На чем бы ни останавливался взгляд мужчины, она чувствовала постукивания его, пальцев по своему животу, груди и бедрам. Его взгляд упал на ее босые ноги в сандалиях, и те ответили ритмичным притоптыванием. Взгляд упал на точеную талию, под которой начинались округлые бедра, и она почувствовала себя в распоряжении его песни. Когда он перестал бить, руки его остались лежать на коже барабанов, словно он не хотел отнимать их от ее тела; они продолжали смотреть друг на друга, а потом отвернулись, как будто испугавшись того, что все увидят страсть, растекавшуюся между ними.
Однако, когда они начали танцевать, он изменился. Его колени откровенно, с какой-то неотвратимостью оказывались между ее, словно внедряя непреклонность его страсти. Он крепко держал ее, обнимая так, что каждое их движение выполнялось как бы одним телом. Он прижимал ее голову к своей с физической предельностью, словно это должно было продолжаться вечно. Его страсть стала центром притяжения, окончательной спайкой. Ростом он был не выше ее, однако держался гордо, и когда она поднимала на него глаза, его взгляд проникал в самое ее существо, проникал с такой чувствительной прямотой, что она не могла вынести этого сияния, этой претензии. Возбуждение озаряло его лицо лунным светом. В то же самое время возникала странная волна злобы, которую она ощутила, но не поняла.
Когда танец закончился, его поклон был прощанием, таким же предельным, как и предыдущая страсть.
Она ждала в муке и недоумении.
Он возвратился к своим песням и барабанам, однако ей их больше не предлагал.
И все-таки она знала, что он хотел ее. Но зачем он это теперь разрушает? Зачем?
Она так страшно разволновалась, что решила остановить барабанщиков, остановить танцующих. Однако она проверила этот порыв и почувствовала, что тем самым только отдалит его от себя. Тут была его гордость. Тут была эта его странная смесь пассивности и агрессивности. В музыке он был объят огнем, мягок и открыт; в танце — деспотичен. Ей надлежало ждать. Ей надлежало уважать ритуал.
Музыка прекратилась, он подошел к ее столику, сел и улыбнулся ей. Улыбка получилась болезненной.
— Я знаю, — сказал он. — Знаю…
— Знаете?..
— Знаю, но этого не может быть, — проговорил он очень тихо. А потом с неожиданной злостью добавил: — По мне, либо все, либо ничего. Я знал это раньше… женщина вроде вас. Страсть. Это страсть, но не для меня. Вы меня не знаете. Для моей расы, для той чувственной силы, которая в нас заключена, — да.
Он взял ее за кисти и сказал, приблизив к ней лицо:
— Она разрушает меня. Страсть повсюду, в крайней степени отдачи, ухода. Потому что я африканец. Что вам обо мне известно? Я пою, стучу в барабаны, и вы хотите меня. Но я не какой-нибудь там развлекатель. Я математик, композитор, писатель.
Он строго посмотрел на нее: полноту его губ трудно было поджать в озлобленности, однако глаза сверкали.
— Вы ведь не отправитесь на Ile Joyeuse, не станете моей женой, не родите мне черных детей и не нанесете визит моей матери-негритянке!
Сабина отбросила с лица пряди и ответила ему с такой же горячностью, понижая голос, пока он не зазвучал как оскорбление:
— Вот что я вам скажу: если бы речь шла только о том, на что вы намекаете, я это испытала, и это не овладело мной, этого было недостаточно, это было великолепно, но не овладело мной. Вы все портите своей горечью, вы злы, вас уязвили…
— Да, вы правы, меня уязвили, и это сделала женщина, похожая на вас. Когда вы только вошли, я решил, будто это она…
— Меня зовут Сабина.
— Я не верю вам, не верю совершенно.
Но когда она поднялась, чтобы потанцевать с ним, он распахнул объятия, а когда она склонилась головой ему на плечо, посмотрел вниз на ее лицо, и во взгляде его не было уже ни злобы, ни горечи.
Студия Мамбо находилась на Патчен Плэйс, улице без исхода. Железная ограда наполовину блокировала вход на нее, напоминавший вход в тюрьму. Это ощущение указания свыше, при котором любое отступление в личностном плане рассматривалось как проявление эксцентричности и симптомов упадка, усиливалось похожими друг на друга домами.
Сабина ненавидела эту улицу. Она всегда представлялась ей ловушкой. Она была уверена в том, что детектор лжи засек, как она вошла в ворота, и теперь будет ждать ее обратного появления. А ведь ему бы ничего не стоило выяснить, кто там живет, кого она навещает, из какого дома она выходит утром.
Она представила себе, как он обследует каждый дом, читая все имена на почтовых ящиках: Е. Е. Каммингс, Джуна Барнес, Мамбо из ночного клуба Мамбо, известного всем.
На рассвете детектор лжи сам увидит ее выходящей из дома, кутающейся в плащ из-за утренней пронзительности, волосы расчесаны как попало, глаза еще не совсем открыты.
Именно на этой улице и ни на какой другой.
Однажды в начале лета она была разбужена болезненным напряжением нервов. Все окна были открыты. Уже почти рассвело. Улочка была совершенно тиха. Сабина слышала шуршание листвы на деревьях. Потом завопила кошка. Почему же она проснулась? Почувствовала какую-то опасность? Или Алан притаился в засаде у ворот?
Она услышала женский голос, отчетливо кричавший:
— Бетти! Бетти!
На что другой голос приглушенно отозвался:
— Ну чего там?
— Бетти, там в дверях прячется какой-то мужчина. Я видела, как он прокрался внутрь.
— Хорошо… и что ты хочешь от меня? Он просто нализался и теперь топает домой.
— Нет, Бетти. Когда я перегнулась через подоконник, он попытался укрыться. Попроси Тома сходить посмотреть. Мне страшно.
— Ох, да не будь ты ребенком! Иди спать. Том вчера допоздна заработался. Я не могу его будить. А что до того мужчины, так он же не войдет, пока ты не нажмешь на кнопку и не впустишь его!
— Но он будет там, когда я пойду на работу. Он будет стоять и ждать. Позови Тома.
— Иди спать.
Сабина затрепетала. Она была уверена в том, что это Алан. Алан ждет ее внизу, хочет увидеть, как она будет выходить. Для нее это было равносильно концу света. Алан являлся ядром ее жизни. Остальные мгновения страсти были мгновениями сна: бестелесными и исчезающими, не успев появиться. Но если Алан отвергнет ее, для Сабины это — смерть. Ее существование в глазах Алана было ее единственным реальным существованием. Сказать «Алан меня бросил» было все равно что сказать «Алан меня убил».
В начале ночи ласки были восхитительны, как многоцветные всполохи искусного фейерверка, взрывы лопающихся солнц и неонов внутри тела, летящие кометы, нацеленные во все центры удовольствия, стреляющие звезды пронзительной радости, и все-таки если бы она сказала: «Я останусь здесь и буду всегда жить с Мамбо», это было бы похоже на тех детей, которых она видела, пытающихся устоять под дождем искр от фейерверка. Искры жили всего какое-то мгновение, а потом покрывали детвору пеплом.
У нее перед глазами стояли две сцены. Рыдающий Алан, рыдающий как в тот день, когда умер его отец. Эта картина вызывала в ней нестерпимую боль. А вторым образом был Алан в гневе, каким он никогда не был в отношении к ней, но каким бывал по отношению к другим, и это выглядело столь же нестерпимо; обе картины были одинаково уничтожающими.
Рассвет еще не наступил. Что ей было делать? Ее волнение было настолько велико, что она не могла продолжать лежать в тишине. Как ей объяснить Мамбо этот ранний уход? Как бы то ни было, постепенно выскользнув из-под одеяла, она тихо встала и оделась. Она дрожала, и одежда неловко ускользала между пальцами.
Она должна была пойти и проверить, кто этот мужчина в дверном проеме. Она не могла вынести неизвестности.
Она покинула квартиру медленно, бесшумно. Неся сандалии в руках, босиком сошла вниз по лестнице. Когда одна ступенька скрипнула, Сабина остановилась. На бровях выступила испарина. Ощущение полной беспомощности поддержало дрожь в руках. Наконец она добралась до двери и увидела за матовым стеклом контуры мужчины. Он стоял и курил трубку, как делал Алан. Сердце Сабины остановилось. Она поняла, почему всегда так ненавидела эту безысходную улицу. Она простояла так полные десять минут, парализованная ужасом, сознанием своей вины и сожалением о том, что теряет.
— Это конец света, — прошептала она.
Словно уже находясь на пороге смерти, она подвела итог своему бытию: преувеличенные мгновения страсти растворились, как незначительные, перед лицом потери Алана, будто именно эта любовь и была ядром ее существования.
Пока она размышляла об этом, волнение достигло такой точки, что Сабина уже не могла стоять на месте. Она резко распахнула дверь.
За дверью оказался незнакомец с красными, налитыми кровью глазами. Ноги его подкашивались. Неожиданное явление напугало его, и он пробубнил, запрокидываясь.
— Не могу вот отыскать своего имени на звонке, леди. Не поможете?
Сабина яростно на него взглянула и пробежала мимо, так что угол ее плаща влепил мужчине пощечину.
Мамбо то и дело приставал к ней:
— Ты меня не любишь.
Он чувствовал, что она обнимает в нем, целует на его губах музыку, легенды, деревья, барабаны его родного острова, что она замыслила ревностно овладеть как его телом, так и островом, что она отдает свое тело его рукам в той же степени, что и тропическим ветрам, и что волны страсти напоминают те, которые поднимают пловцы в тропических морях. В его губах она смаковала пряности острова. Кроме того, именно на острове он научился той особенной манере ласкать ее, шелковистой сладострастности, лишенной грубости и ярости, как форма его островитянского тела, на котором не было видно ни единой кости.
Сабина не ощущала себя виноватой оттого, что утоляет жажду тропиков через тело Мамбо: она испытывала гораздо более острый стыд потому, что отдает ему поддельную Сабину, выдумывающую единственную любовь.
Сегодня, когда наркотик ласк унесет их в космос, свободная — свободная на мгновение от всех помех на пути к полному единению, созданному самими человеческими существами, — она отдаст ему Сабину настоящую.
Когда их трепещущие тела лежали рядом, всегда наступало затишье, и среди этого покоя каждый начинал ткать разлучающие нити, разъединяя то, что было соединено, возвращая каждому то, что на мгновение было поделено поровну.
Были эссенции ласк, которые могли проникнуть под самую тяжелую изоляцию, просочиться через надежную защиту, однако, стоило обмену страстями завершиться, они могли быть уничтожены, как животворящее семя.
Мамбо вернулся к осторожной работе по выдвижению тайных обвинений против Сабины в том, что она ищет исключительно удовольствие, что она любит в нем только островитянина, пловца и барабанщика, что она никогда не затрагивала в нем, не желала и не принимала в свое тело художника, за что сам он ценил себя прежде всего, сочинителя музыки, которая была дистилляцией варварских тем его происхождения.
Он был беглецом со своего собственного острова, ищущим осознанности, ищущим тени и тонкой уравновешенности, как в музыке Дебюсси, а рядом с ним лежала Сабина, лихорадочно рассеивавшая всякую утонченность требованиями.
— Бей в барабаны, Мамбо, бей! Бей в барабаны ради меня.
Сабина тоже выскальзывала из того обжигающего мгновения, которое почти расплавило их различия. Ее тайну, саму открывшуюся и обнаженную в его руках, нужно было употребить еще раз, ибо в тишине Сабина чувствовала, что мужчина отпрянул и теперь безмолвно обвиняет ее.
Прежде чем он мог заговорить и уязвить ее словами, пока она лежала перед ним, нагая и открытая, пока он готовился к судилищу, она подготавливала собственную метаморфозу, чтобы какую бы Сабину он ни сразил, она могла ускользнуть, как из-под личины, сбросив захваченное им «я» со словами:
— А это не я.
Любое из имевшихся у него, примитива, в наличии разрушительных слов, адресованных Сабине, тогда уже не могло бы достичь ее; она была на пути из леса их страсти, далеко от сердцевины, неуязвимая, защищенная бегством. Осталась только одежда: она была свалена в кучку на полу его комнаты и пустела.
Однажды в некоем древнем городе в Южной Америке Сабина видела улицы, разрушенные землетрясением. Не осталось ничего, кроме фасадов, как на картинах Кирико[8]: гранитные фасады остались стоять с дверями и окнами, наполовину сорванными с петель и неожиданно открывавшимися не на домашнее хозяйство, приютившееся вокруг очага, а на целые семьи, ночующие под открытым небом и защищенные от прохожих только одной стеной да дверью при полном отсутствии крыши и трех остальных стен.
Она осознала, что в комнате каждого любовника она ожидает найти именно эту неограниченность пространства, море, горы, видимые со всех сторон, мир, отгороженный одной стеной. Очаг без крыши и стен, произрастающий среди деревьев, пол, через который пробиваются дикие цветы, чтобы явить свои улыбающиеся мордашки, гнездящиеся колонией птицы, храмы, пирамиды и причудливые церкви в отдалении.
Когда же она видела четыре стены и постель, загнанную в угол, как будто остановленную в полете неким, препятствием, то испытывала не те чувства, что другие путешественники: «Вот она, цель моих скитаний, и теперь я могу снять дорожный костюм», но: «Меня взяли в плен, и, рано или поздно, мне придется отсюда бежать».
Ни одно место, ни одно человеческое существо не может вынести, когда на него смотрит хрустальное око абсолютного так, будто они лишь препятствия на пути к месту или человеку большей ценности, созданные воображением. Это разочарование она приносила каждой комнате, когда задавалась вопросом: «Неужели я здесь навсегда?». То было разочарование, просьба о безвозвратном, о бесконечной фиксации на отдельном месте или отношении. Она преждевременно его старила, она ускоряла процесс гниения утратой новизны. Химический смертоносный луч, этот концентрат времени, зарождающий страх застоя, как истребительный луч, убивающий при максимальной скорости в сотню лет за минуту.
В это мгновение она осознавала свое зло, невидимое преступление, равное убийству в жизни. Это была ее тайная болезнь, которую она считала неизлечимой, неподдающейся названию.
Прикоснувшись к источнику смерти, она возвращалась к источнику жизни; только в «Жар-птице» Стравинского[9] Сабина находила свою точную музыкальную биографию. Только здесь она обретала потерянную Сабину, свое самооткрытие.
Даже когда первые чувственные шаги оранжевой пичуги только еще обозначились — фосфоресцирующие следы вдоль леса магнолий, — она узнала свои первые чувства, по-юношески крадущуюся поступь эмоции, прежде всего по тени, по эху их ослепительного присутствия, но не отважилась войти в круг безумия.
Она узнала первые вальсы-прологи, картины на стекле, бьющемся от прикосновения теплых рук, лунные ореолы вокруг безликих голов, приготовления к празднествам и дикие барабаны, оповещающие о пире сердец и чувств. Она узнала малиновые беспокойства, высоты, учащающие пульс, ветер, вычерчивающий свои иероглифы на лебединых шеях тромбонов.
Фейерверки были водружены на проволочные каркасы, размахивающие влюбленными руками и идущие на цыпочках по пурпурным языкам Святого Духа, выпрыгивающие из плена, оранжевые крылья Меркурия на заостренных факелах, заброшенных подобно дротикам в пространство и пробивающихся через облака, пурпурные влагалища ночи.
Многие вечера, которые Сабина проводила с Мамбо, они вообще никуда не выходили.
В те вечера, когда Сабина соглашалась вернуться к Алану около полуночи, ее прогулка с подругой не носила фатального характера и была легко объяснима; однако бывали вечера (когда она хотела провести кряду несколько полных ночей с любовником), когда ей приходилось говорить, будто она отправляется в путешествие, и стоило Мамбо предложить: «Пошли в кино», как начинался конфликт. Она терпеть не могла отвечать: «Не хочу, чтобы Алан меня видел». От этого она чувствовала себя ребенком, за которым присматривают, или женщиной в положении зависимости, настолько ее чувства к Алану были похожи не на ощущения женщины, желающей быть искренней или преданной, но на ощущения подростка, убегающего из дома ради каких-то запретных игр. В Алане она видела только доброго отца, который мог рассердиться на нее за вранье и наказать. Упоминая права Алана, она была бы вынуждена признать перед Мамбо и разделение своих привязанностей. Временами ложь представлялась ей самым запутанным искусством защиты, заменяющим величайшее вероломство. В другие дни у нее возникало искушение сознаться, однако его блокировало понимание того, что даже если ее и простят, Алан будет ожидать изменения жизни, а она прекрасно знала, что на это у нее не хватит сил.
При упоминании о фильмах она соглашалась, но так, словно играла в азартную игру: всякий раз, когда Мамбо предлагал один фильм или другой, или третий, она выбирала их не столько по художественным достоинствам, сколько по тому кварталу города, где они шли, по тому, может ли данный фильм заинтересовать Алана, насколько близко расположен кинотеатр (она знала, что Алан слишком ленив, чтобы доходить до верхних кварталов). Если же она была вместе с Аланом, то ей приходилось вспоминать, какие фильмы видел Мамбо или какие хотел посмотреть, а зная его фанатическое отношение к кинематографу, учитывать даже те, на которые он мог захотеть пойти во второй раз.
В конечном счете, она, как игрок, была вынуждена прислушиваться к своим инстинктам.
Уже сидя в зале, она переживала нарастающее беспокойство. Алану фильм мог понравиться настолько, что он захочет посмотреть его снова, а то и не ровен час какой-нибудь приятель уговорил его собраться-таки с силами и дойти до кинотеатра. Разве не мог Мамбо быть среди зрителей, когда она сидела с Аланом? Разве не мог он увидеть, как она идет по проходу между рядами?
Иногда она списывала волнение на счет нервозности. В другие разы она была вынуждена в самом начале заходить в дамскую комнату, чтобы иметь возможность медленно и осторожно проследовать по проходу и осмотреть публику с тыла, прежде чем сесть рядом с Мамбо или Аланом. Это на некоторое время рассеивало ее беспокойство, пока какой-нибудь эпизод самого фильма не пробуждал его вновь, если речь заходила о лжи, выдуманной ситуации или разоблачении. И прежде всего, если это была шпионская история.
Глядя на жизнь шпионов, она всецело осознавала то напряжение, с которым жила каждое мгновение, равное их собственному. Боязнь саморазоблачения, слишком громкого сна, разговора во сне, небрежности в импровизации, быстрого нахождения оправдания своего присутствия то здесь, то там.
Сабине казалось, что она могла бы предложить свои услуги и добиться неплохих результатов на этом поприщу — международный шпион в доме любви.
Я — международный шпион в доме любви.
Делаясь совершенно невыносимым, беспокойство превращалось в игривость. Возбуждение и риск начинали представляться весьма пикантной, весьма забавной игрой. Тогда она целиком менялась и становилась эдаким ребенком, который бежит из-под надзора и радуется своей изобретательности. Потом она переходила от скрытности к необходимости открыто хвастаться своими маневрами и описывала их с таким беспутством, что шокировала слушателей. Волнение и юмор становились взаимозаменяемыми. Пребывая в веселом расположении духа, она расценивала свои притворства, шалости и тому подобные проделки как забавные и галантные попытки защитить всех от жестокостей бытия, за которое она не несла ответственности. Шутки и благотворительность брались на вооружение ради оправданной цели: ограждать человеческие существа от невыносимой правды.
Однако никто из слушателей никогда не разделял ее веселости: в их взглядах она читала осуждение. Ее смех производил впечатление профанации, издевательства над тем, что надлежало считать трагедией. Во взглядах Сабина видела пожелание, чтобы она упала с этой раскаленной трапеции, по которой шла при помощи изящных японских бумажных зонтиков, ибо ни одна виновная сторона не имеет право на подобную ловкость, на то, чтобы жить только за счет собственного умения балансировать над суровостью жизни, диктующей выбор в соответствии со своими запретами, направленными против многократности существований. Никто не разделял ее иронии и игривости перед лицом жестокостей самой жизни: никто не аплодировал, когда ей удавалось изобретательностью сокрушать жизненные ограничения.
В те мгновения, когда она достигала пика комичности над трясиной опасностей и скользких грибков вины, все бросали ее в одиночестве, непрощенную; они словно ждали того часа, когда она будет наказана за то, что жила шпионом в доме многоликой любви, за увертки от разоблачения, за уничтожение часовых, следивших за точностью границ, за переход без паспортов и разрешений от одной любви к другой.
Жизнь всех шпионов заканчивалась позорной смертью.
Она стояла на перекрестке в курортном городке и ждала сигнала светофора.
Испугал Сабину и заставил ее приглядеться к велосипедисту, застывшему рядом с ней в ожидании, необыкновенный блеск его больших глаз. Они сверкали влажными серебристыми искорками, от которых бросало в дрожь, потому что в них высвечивалось паническое возбуждение, залегавшее в самой поверхности. Расплавленное серебро вселяло тревогу, как если бы то были слепящие отражатели на грани гибели во тьме. Сабина оказалась зараженной этой паникой, прозрачная дымка из драгоценного камня, дрожащая в ожидании того, что ее вот-вот засосет притаившийся циклон.
Только позднее она обратила внимание на изящно выточенное лицо, маленький нос, губы, вылепленные с нежностью, не имеющие отношения к глубокой взволнованности глаз, рот очень молодого мужчины, чистый рисунок лица, еще не порабощенного чувствами. Эти чувства, до сих пор ему не знакомые, еще не разъели его тело. Движения его были свободны и проворны, движения подростка, беспокойные и легкие. Весь жар заключался в одном только взгляде.
Он ехал на своем велосипеде так, словно это был гоночный автомобиль или самолет. Он свалился на нее, как будто не видел деревьев, машин, людей и почти проглядел сигнал остановиться.
Чтобы стряхнуть с себя оцепенение, в которое ее повергли его глаза, она попыталась уменьшить их силу, думая: «Просто красивые глаза, просто страстные глаза, у юношей редко встречаются такие страстные глаза, просто они живее, чем у других». Но не успела она сказать это про себя, чтобы развеять чары, как еще более глубокий инстинкт добавил: «Он видел нечто, чего не видели другие юноши».
Красный свет сменился зеленым; он яростно нажал на педали, так прытко, что у нее не оказалось времени, для отступления на обочину, а потом так же резко остановился и спросил, как проехать на побережье, спросил запыхавшимся голосом, словно сбившимся с ритма. Голос соответствовал взгляду, чего нельзя было сказать о загорелой гладкой коже.
Тон, которым он спросил дорогу, был таким, словно побережье это убежище, к которому он мчится от серьезной опасности.
Он не был красивее других юношей, которых ей довелось здесь повидать, однако глаза его врезались в память и возбуждали в Сабине возмущение против этого места. С горькой иронией она вспомнила руины, которые видела в Гватемале, и то, как один американец заметил:
— Терпеть не могу развалины, ненавижу обветшание, могилы.
Однако этот новый городок на побережье был бесконечно более статичным и разрушенным, нежели древние руины. Облака монотонности, единообразия, висящие над новыми опрятными особняками, безупречными лужайками, не знающей пыли садовой мебелью. Мужчины и женщины на пляже, все одного размера, лишенные магнетизма, который бы привлек их друг к другу, зомби цивилизации, в элегантных одеждах и с мертвыми взглядами.
Зачем она здесь? Ждет Алана, когда тот закончит свою работу, Алана, обещавшего прийти. Однако жажда новых мест поддерживала в ней бодрость и не давала уснуть.
Она пошла и натолкнулась на надпись, гласившую: «Здесь будет заложена самая роскошная церковь на Лонг Айленде».
Пошла дальше. В полночь городок казался вымершим. Все сидели по домам с бутылками, из которых надеялись извлечь веселость, закупоренную где-то в другом месте.
«Такого рода выпивку делают на поминки», думала Сабина, заглядывая в бары, где прихрамывающие фигуры хватались за бутылки, содержавшие забвение.
В час она стала искать аптеку, чтобы купить снотворного. Все оказались закрыты. Она все шла. К двум она выбилась из сил, однако место, отказавшееся от уличных праздников, танцев, фейерверков, гитарных оргий, маримба, криков радости, поэтических состязаний и ухаживаний, по-прежнему мучило ее.
В три часа она свернула на пляж, собираясь спросить луну, как та позволила одному из своих ночных чад затеряться в месте, давным-давно лишенном человеческой жизни.
Рядом затормозил автомобиль, и очень высокий беловолосый полицейский-ирландец вежливо к ней обратился.
— Могу я подвезти вас до дома?
— У меня не получилось заснуть, — ответила Сабина. — Я искала аптеку, чтобы купить снотворного или аспирин. А они все закрыты. Я пыталась идти до тех пор, пока не захочу спать…
— С мальчиками не сложилось? — сказал он, держа свою беловолосую голову с вкрадчивой прямотой, происходившей не от полицейской подготовки, но от некой более глубоко заложенной гордости за саму прямоту как отражение эротической гордости мужчины.
Однако слова были столь несовершенны, что препятствовали всему, что бы она ни хотела ему доверить из-за страха услышать еще какое-нибудь дурацкое замечание. Его внешность зрелого человека противоречила бестактным словам. Поэтому она ответила неопределенно:
— Я скучаю по всем известным мне прибрежным городкам, Капри, Майорка, юг Франции, Венеция, Итальянская Ривьера, Южная Америка.
— Это я понимаю, — сказал он. — Я тоже скучал по дому, когда перебрался в эту страну из Ирландии.
— Год назад я танцевала на пляже с пальмами. Была дикая музыка, а волны омывали наши ноги.
— Да я знаю. Когда-то я служил телохранителем у одной богатой персоны. Ночами все сидели в портовых кафе. Каждая ночь была как Четвертое Июля[10]. Поехали со мной, я отвезу вас ко мне домой. Жена и дети спят, но аспирин для вас найдется.
Она села рядом с ним. Он продолжал вспоминать, как работал телохранителем и путешествовал по всему миру. Машиной он управлял без какого бы то ни было диссонанса.
— Ненавижу этот город, — страстно заявила она.
Он мягко подвел машину к опрятному белому домику. Сказал:
— Подождите здесь, — и вошел.
Возвратился он со стаканом воды и двумя таблетками аспирина на ладони. Нервы Сабины начали распутываться. Она послушно взяла воду и аспирин.
Он направил луч мощного фонарика на куст и сказал:
— Посмотрите!
В ночи она увидела бархатные цветы с черными сердцами и золотыми глазами.
Что это за цветы? — поинтересовалась она, чтобы сделать ему приятное.
— Розы Шарона, — ответил он с благоговением и чистейшим ирландским акцентом. — Они водятся только в Ирландии и на Лонг Айленде.
Возмущение Сабины убывало. Она испытала нежность к розам Шарона, к покровительству полицейского, к его попытке найти замену тропическим цветам, маленькую красоту в ночи.
— Сейчас я засну, сказала она. — Можете забросить меня в Пенни Коттедж?
— О нет, — ответил он, садясь за руль. — Мы будем ехать вдоль моря до тех пор, пока вы уже не сможете терпеть сонливость. Вы ведь сами знаете, что нельзя заснуть, пока не найдешь то, за что будешь благодарен, нельзя заснуть, пока сердишься.
Она не могла с прежней ясностью слышать его долгие и бессвязные истории о работе телохранителя и встрепенулась только, когда он сказал:
— Сегодня вы двое заставили меня взгрустнуть о доме. Вторым был парень из английских ВВС. Был авиатором всю войну, пошел добровольцем в семнадцать. Теперь он отстранен от полетов и не может с этим смириться. Он потерял покой, все носится и нарушает правила дорожного движения. От красного света сходит с ума. Когда я понял, в чем дело, то перестал выписывать ему квитанции. Он привык к самолетам. Оказаться на приколе — тяжко. Я знаю, что он испытывает.
— Она чувствовала поднимающийся от земли туман сна, несущий ароматы роз Шарона; в небе сияли глаза отстраненного от полетов авиатора, до сих пор не привыкшего к маленьким масштабам, к сморщенным пространствам. Существовали другие человеческие существа, предпринимавшие далекие перелеты, а добрый полицейский, высокий, как крестоносец, следил за ними со стаканом воды и двумя таблетками аспирина; теперь она могла спать, она могла найти себе постель при помощи его фонарика, освещающего замочную скважину, его автомобиль так мягко и нежно отплывал прочь, его белые волосы говорили «спать»…
Сабина в телефонной будке. Алан только что сказал, что сегодня не сможет прийти. Сабине захотелось опуститься на пол и разрыдаться от одиночества. Она захотела вернуться в Нью-Йорк, однако он попросил ее подождать.
Существовали места, похожие на древние могилы, где один день был столетием небытия. Он сказал:
— Ты ведь можешь подождать еще денек. Я приеду завтра. Будь умницей.
Она была не в состоянии объяснить того, как великолепные лужайки, роскошные церкви, новый цемент и свежая краска могут создать огромную гробницу без каменных богов, предназначенных вызывать восхищение, без драгоценностей и урн, заполненных едой для мертвецов, без иероглифов, которые еще нужно расшифровать.
Телефонные кабели несли только буквальные сообщения и никогда — подземные крики страдания, отчаяния. Как и телеграммы, они передавали только окончательные и предельные удары: приезды, отъезды, рождения и смерти, но в них не было места фантазиям вроде: Лонг Айленд является могилой, и еще один день на нем приведет к удушью. Аспирин, ирландский полицейский и розы Шарона были слишком нежным лекарством от удушья.
Отстранен от полетов. Перед тем, как опуститься на пол телефонной будки, дно ее одиночества, она увидела ожидающего своей очереди, отстраненного от полетов авиатора. Когда она выходила из будки, он снова выглядел измученным, словно его мучило все, что происходило в период мира. Однако он улыбнулся, узнав ее, и сказал:
— Вы показали мне дорогу на пляж.
— Вы его нашли? Понравилось?
— На мой вкус, несколько плосковат. Я люблю скалы и пальмы. Привык к ним в Индии, во время войны.
Война как некая абстракция еще никогда не проникала в сознание Сабины. Она была из тех, кто ищет причастия и принимает религию только в форме облатки на языке. Война как облатка, положенная ей прямо на язык молодым авиатором, внезапно оказалась очень близкой, и Сабина поняла, что, если он разделит с ней свое презрение к безмятежности мира, это сразу же ввергнет ее в адское ядро войны. Таким был его мир. Когда он сказал:
— Возьмите себе велосипед, и я покажу вам пляж получше и подальше… — смысл был только в том, чтобы убежать от модных, возлежащих на пляже фигур, от игроков в гольф и человеческих прилипал, приклеенных к сырым бокам баров, укатить в его ад.
Как только они пошли вдоль пляжа, он заговорил:
— У меня за плечами пять лет войны в качестве бортстрелка. Пробыл пару лет в Индии, в Северной Африке, спал в пустыне, несколько раз разбивался, совершил около сотни полетов, чего только ни повидал… Мужчин умирающих, мужчин вопящих в капканах пылающих самолетов. Обугленные руки, руки-клешни. В первый раз меня послали на поле боя после крушения… запах горелого мяса. Сладкий и тошнотворный, он потом не покидает вас много дней. Вы не можете его смыть. Не можете от него избавиться. Он преследует вас. Однако мы любили и посмеяться, смеялись все время. Смеялись от пуза. Крали проституток и запихивали их в постели тех, кто не любил женщин. Наши попойки продолжались по нескольку дней. Мне нравилась такая жизнь. Индия. Я бы хотел вернуться. Здешняя жизнь, то, о чем люди говорят, что делают, думают, наводит на меня скуку. Я люблю спать в пустыне. Я видел, как рожает негритянка… она работала на полях и таскала грязь для нового аэродрома. Она перестала таскать грязь, чтобы разродиться под крылом самолета, прямо там, а потом завернула ребенка в тряпки и вернулась к работе. Забавно было видеть огромный самолет, такой современный, и эту полуголую черную женщину, родившую ребенка и снова ставшую таскать в ведрах грязь для аэродрома. Понимаете, из всей нашей компании уцелели только двое. И все же мы откалывали штучки. Дружки всегда меня предупреждали: «Не бросай полетов; спишут на землю — тебе крышка». Что ж, списали и меня. Слишком много тыловых пулеметчиков. Я не хотел возвращаться домой. Что такое жизнь штатского? Она хороша для старых дев. Это привычка. Серость. Посмотрите: молоденькие девчонки хихикают, хихикают без причины. Мальчишки берут с меня пример. Ничего не происходит. Они не смеются от пуза и не вопят, им не бывает больно, они не умирают и не смеются.
В его взгляде все время присутствует что-то, чего она не может прочесть, что-то, что он видел и о чем не хочет говорить.
— Вы нравитесь мне, потому что ненавидите это место и потому что не хихикаете, — сказал он, нежно беря ее за руку.
Они шли без конца, не ведая усталости, по пляжу, пока не кончились дома, сады, люди, пока пляж не стал диким, лишенным отпечатков ног, пока морской мусор не превратился в «разбомбленный музей», как выразился он.
— Я рад, что нашел женщину, которая идет в ногу со мной, как вы, — сказал он. — И которая ненавидит то же, что и я.
Когда они возвращались домой на велосипедах, он был в приподнятом настроении, его гладкая кожа румянилась от солнца и удовольствия. Легкая дрожь движении исчезла.
Светлячков было столько, что они бились в лица велосипедистов.
— В Южной Америке, — сказала Сабина, — женщины носят светлячков в волосах, однако светлячки перестают светиться, когда засыпают, так что женщинам то и дело приходится их тереть, чтобы не давать уснуть.
Джон рассмеялся.
На пороге коттеджа, в котором она остановилась, он заколебался. Он видел, что дом представляет собой меблированные комнаты, находящиеся под юрисдикцией частной семьи. Она не шевелилась, но приковала свои расширенные, с бархатными зрачками глаза к его словно затем, чтобы ослабить их волнение.
Он проговорил очень тихим голосом:
— Я бы хотел остаться с вами.
А потом наклонился и поцеловал братским поцелуем, не попав в губы.
— Оставайтесь, если хотите.
— Они меня услышат.
— Вы многое знаете о войне, — сказала Сабина. — А я знаю многое о мире. Есть способ войти так, чтобы они вас не услышали.
— Это правда?
Однако он не был уверен, и она поняла, что он просто подменил свое недоверие к грозной семье недоверием к ее способностям интриганки, превращавшим ее в опасную противницу.
Она молчала и, отмахнувшись, побежала к дому. Тогда он схватил ее и поцеловал почти отчаянно, вонзая свои нервы, свои гибкие пальцы в ее плечи и волосы, хватаясь за ее волосы так, как будто тонул, прижимая к себе ее голову, словно она могла ускользнуть от него.
— Позволь мне войти.
— Тогда сними туфли, — прошептала она.
Он последовал за ней.
— Моя комната на втором этаже. Когда мы будем подниматься по лестнице, иди со мной в ногу: ступеньки скрипят, но будет казаться, что идет один человек.
Он улыбнулся.
Когда он добрались до ее комнаты и она закрыла дверь, он обследовал окружающую обстановку словно затем, чтобы увериться в том, что не попал во вражескую западню.
Ласки его были такими деликатными, что, казалось, он просто дразнит, это был мимолетный вызов, на который она не смела ответить, боясь спугнуть. Его пальцы дразнили ее и, возбудив, отдергивались, его губы дразнили, а потом уклонялись от ее рта, его лицо и тело оказывались так близко, отдавались ей и ускользали в темноту. Он искал каждый изгиб и укромный уголок, чтобы оказать на него давление своим теплым стройным телом, и вдруг замирал, оставляя ее в неизвестности. Овладевая ртом Сабины, он ускользал из ее объятий, когда она отвечала на давление бедер, он ослабевал его. Он нигде не позволял слишком долгого слияния, однако проверял на вкус каждое объятие, каждую часть ее тела, а потом дезертировал, как будто затем, чтобы только воспламенить и уклониться от окончательного соития. Дразнящий, теплый, трепетный, уклончивый короткий кругооборот чувств, изменчивый и беспокойный, каким он был весь день. Теперь, ночью, когда уличный фонарь освещал их наготу, но не его глаза, Сабина оказалась возбуждена почти невыносимым ожиданием наслаждения. Он превратил ее тело в куст роз Шарона, распускающих пыльцу, готовых к радости.
Опоздание было таким долгим, таким дразнящим, что когда настало время обладания, оно отомстило за ожидание долгим, продолжительным, глубоко пронизывающим экстазом.
Трепет прошел по ее телу, она слилась с его тревогами, она поглотила его нежную кожу, его ослепительные глаза.
Мгновение экстаза просто закончилось, когда он отодвинулся и сказал:
— Жизнь — это полет, полет.
— Это и есть — полет, — ответила Сабина.
Но она увидела, что его тело лежит теперь без трепета, и поняла, что одинока в своем чувстве, что в этом мгновении заключалось все семя, вся та высота, все то пространство, о котором она мечтала.
Он почти тотчас же заговорил в темноте, заговорил о пылающих самолетах, о поисках кусков живых и установлении факта смерти.
— Некоторые умирают молча, — сказал он. — По их глазам ты понимаешь, что они вот-вот умрут. Некоторые умирают крича, и тебе приходится отворачиваться и не смотреть им в глаза. Когда я учился, знаешь, что мне сказали в самом начале? «Никогда не смотри в глаза умирающему».
— Но ты смотрел, — сказала Сабина.
— Нет, не смотрел, не смотрел.
— Но я-то знаю, что смотрел. По глазам вижу; ты смотрел в глаза умирающих, может быть, поначалу…
Она отчетливо видела, как он, семнадцатилетний, еще не мужчина, с нежной кожей девушки, тонко очерченными чертами лица, маленьким прямым носом, ртом женщины, смущенным смехом — в лице и всем теле было что-то очень нежное — смотрит в глаза умирающих.
— Человек, обучавший меня, говорил: «Никогда не смотри в глаза умирающих, а не то сойдешь с ума». По-твоему, я сумасшедший? Ты к этому клонишь?
— Ты не сумасшедший. Ты очень ранен, очень напуган, доведен до отчаяния, ты чувствуешь, что не имеешь права жить, наслаждаться, потому что твои друзья или мертвы, или умирают, или по-прежнему летают. Я права?
— Я бы хотел оказаться там, пить с ними, летать, видеть новые страны, новые лица, спать в пустыне, чувствовать, что каждое мгновение можешь умереть, и потому должен пить быстро, летать круто и смеяться от души. Я бы хотел быть сейчас там, а не здесь, таким плохим.
— Плохим?
— Ведь это значит быть плохим. Ты же не станешь этого отрицать?
Он встал с постели и оделся. Его слова уничтожили ее приподнятое настроение. Она до подбородка накрылась простыней и лежала молча.
Когда он был готов, прежде чем подобрать туфли, он наклонился над ней и голосом нежного юноши, разыгрывавшего из себя отца, сказал:
— Хочешь, я перед уходом укрою тебя одеялом?
— Да, да, — ответила Сабина, и горе ее отступило. — Да, — сказала она с благодарностью не за покровительственный жест, но потому что если бы с его точки зрения она была плохой, он бы не укрыл ее одеялом. Плохих женщин одеялом не укрывают. И этот жест, конечно, означал то, что он, вероятно, снова с ней встретится.
Он укрыл ее нежно, с мастерством летчика, использующего долгий опыт походной жизни. Она лежала, принимая это, однако то, что он так нежно укутывал в одеяло, было не ночью наслаждения, не пресыщенным телом, но телом, в которое он впрыснул яд, убивавший его самого, безумие голода, вины и смерти по доверенности, причинявшей ему боль. Он впрыснул в ее тело собственную ядовитую вину за свою жизнь и желания. Он смешал яд с каждой каплей наслаждения, капля яда была в каждом поцелуе, каждом ударе чувственного наслаждения — ударе ножом, убивающим то, чего он желал, убивающим виной.
Алан приехал на следующий день, с неизменной уравновешенной улыбкой, в неизменном уравновешенном настроении. Не изменился и его взгляд на Сабину. Сабина надеялась, что он изгонит одержимость, овладевшую ею прошлой ночью, однако он оказался слишком далек от ее хаотического отчаяния, и его протянутая рука, его протянутая любовь были неравны по силе тому, что придавливало ее к земле.
Острое, напряженное мгновение наслаждения, овладевшего ее телом, и острое напряжение, слитое с ним ядом.
Ей хотелось избавить Джона от искажения, которое, как она знала, ведет к безумию. Она хотела доказать ему, что его вина была искажением, что его представление о ней и желание ее как плохой, представление о голоде как плохом, были болезнью.
Смятение, голод и ужас его глаз проникли в нее. Она жалела о том, что заглянула ему в глаза. Она испытывала отчаянную необходимость уничтожить его вину, необходимость спасти его, потому что она не умела делать промеры глубины и тонула в вине вместе с ним; она должна была спасти его и себя. Он отравил ее, передал ей свой рок. Она сойдет с ним с ума, если не спасет его и не изменит его видение мира.
Если бы он не укрыл ее одеялом, она могла бы восстать против него, возненавидеть его, возненавидеть его слепоту. Однако это проявление нежности смело все оборонительные укрепления: он был слеп по ошибке. Напуган и нежен, жесток и потерян, и она была такой же с ним, при нем, несмотря на него.
Она не могла даже посмеяться над его одержимостью полетами. Его самолеты не отличались от ее отношений, посредством которых она разыскивала другие страны, чужие лица, забывчивость, непохожесть, фантазию и сказку.
Она не могла посмеяться над его возмущением против жизни «на приколе». Она понимала это, испытывая то же всякий раз, когда, раненая, летела обратно к Алану. Если бы только он не укрыл ее одеялом, не как плохую женщину, а как ребенка, которым он был в пугающем, сбивающем с толку мире. Если бы только он ушел жестоко, перенеся свой стыд на нее, ибо женщина часто принимает на себя удар мужского стыда, стыда, брошенного в нее вместо камней за соблазнение и искушение. Тогда она смогла бы возненавидеть его, забыть, но потому что он укрыл ее одеялом, он вернется. Он не бросил в нее свой стыд, не сказал: «Ты плохая». Плохих женщин одеялом не укрывают.
Однако когда они встретились случайно, и он увидел ее идущей рядом с Аланом, в это мгновение, по взгляду, который он на нее бросил, она поняла, что ему удалось избавиться от стыда, что теперь его чувство называется «Ты плохая женщина» и что больше он никогда к ней не вернется. Остался только яд, не дающий надежды на противоядие.
Алан уехал, а Сабина осталась с надеждой вновь увидеть Джона. Она тщетно искала его по барам, ресторанам, кинотеатрам и на пляже. Она навела справки в том месте, где он брал напрокат велосипед: они его не видели, но велосипед по-прежнему находился у него на руках.
В отчаянии она спросила в доме, где он снимал комнату. Комната была оплачена на неделю вперед, однако он не заглядывал сюда вот уже три дня, в чем женщина была уверена, поскольку отец Джона звонил каждый день.
Последний раз его видели в баре с группой каких-то чужаков, с которыми он потом и уехал.
Сабина чувствовала, что, вернувшись в Нью-Йорк, забудет его, однако страстное выражение его лица и горе в глазах делали подобный поступок похожим на дезертирование.
В другое время наслаждение, которое он ей подарил, воспламеняло ее тело, словно текучая жаркая ртуть, устремляющаяся по венам. Когда она плавала, воспоминание колыхалось в волнах, а волны казались его руками или его телом в ее руках.
Она бежала от волн и его рук. Однако когда она лежала на теплом песке, это снова было его тело, и она лежала на нем; через ее пальцы, под ее грудями текла его сухая кожа, его неуловимые движения. Она бежала от песка его ласк.
Когда же она возвращалась на велосипеде домой, то соревновалась с ним, она слышала его веселое подбадривание: быстрей — быстрей — быстрей же — его лицо преследовало ее в полете или ее — его лицо.
В ту ночь она подняла лицо к луне, и это движение пробудило боль, потому что так она поднимала лицо, чтобы получить его поцелуй, однако тогда ей помогали обе его руки. Губы ее приоткрылись, чтобы еще раз вкусить его поцелуй, но сомкнулись на пустоте. Она чуть не закричала от боли, закричала на луну, эту глухую, бесстрастную богиню страсти, насмешливо проливающую свой свет на пустую ночь, на пустую постель.
Она решила еще раз проехать мимо его дома, хотя было уже поздно, хотя она боялась снова увидеть пустое мертвое лицо его окна.
В окне горел свет, и оно было открыто!
Сабина стояла под окном и шептала его имя. Она была укрыта за кустом. Она боялась, что кто-нибудь из посторонних в доме услышит ее. Она боялась глаз мира, устремленных на женщину, стоящую под окном юноши.
— Джон! Джон!
Он высунулся из окна, волосы его были взъерошены, и даже при лунном свете она увидела, что его лицо пылает, а взгляд затуманен.
— Кто здесь? — спросил он как всегда, тоном человека на войне, опасающегося засады.
— Сабина. Я просто хотела узнать… у тебя все в порядке?
— Разумеется, у меня все в порядке. Я был в больнице.
— В больнице?
— Припадок малярии.
— Малярии?
— У меня это бывает, когда я много пью…
— Завтра я тебя увижу?
Он тихо рассмеялся:
— Приезжает отец. Он остановится у меня.
— Тогда мы больше не сможем увидеться. Мне лучше уехать обратно в Нью-Йорк.
— Я позвоню, когда вернусь.
— Ты не спустишься меня поцеловать и пожелать спокойной ночи?
Он заколебался:
— Меня услышат. Потом передадут отцу.
— До свидания. Спокойной ночи…
— До свидания, — сказал он, независимый, веселый.
Однако она не могла покинуть Лонг Айленд. Как будто он набросил на нее сеть тем наслаждением, которое она хотела пережить снова, созданием той Сабины, которую ей хотелось стереть, ядом, лекарство от которого было только у него, сеть взаимной вины, которую только акт любви мог превратить в нечто иное, нежели встречу с незнакомцем на одну ночь.
Луна насмехалась над ней, пока она возвращалась обратно к своей пустой постели. Широкая ухмылка луны, которую Сабина никогда прежде не замечала, никогда прежде — эту насмешку над поисками любви, на которую она повлияла. Я понимаю его безумие, почему же он бежит от меня? Я чувствую, что близка ему, почему же он не чувствует, что близок мне, почему не замечает сходства между нами, между нашим безумием? Я хочу быть невозможной, хочу все время летать, я разрушаю повседневную жизнь, я бегу навстречу всем опасностям любви точно так же, как он бежит навстречу всем опасностям войны. Он стремится прочь, война пугает его меньше, чем жизнь…
Джон и луна не изгнали этого безумия. От него не осталось ни малейшего следа, кроме тех случаев, когда ей говорили колкости:
— Тебя что, не интересуют новости с фронта? Разве ты не читаешь газет?
— Я знаю войну, я знаю о войне все.
— Кажется, ты никогда не была с ней связана.
(Я спала с войной, однажды я всю ночь проспала рядом с войной. Я приняла на свое тело глубокие раны войны, чего вами неведомо, боевой подвиг, за который я никогда не получу награды!)
Среди множества любовных странствий Сабина умела быстро узнавать эхо более сильной любви и страсти. Сильные, особенно если умирали неестественной смертью, они никогда не умирали полностью и оставляли после себя отзвуки. Прерванные, нарушенные искусственно, задушенные случайно, они продолжали существовать в отдельных фрагментах и бесконечными маленькими эхами.
Неопределенное физическое сходство, почти похожий рот, несколько похожий голос, частица характера Филипа или Джона, переселялись в другого, которого она узнавала сразу же в толпе, на вечеринке по тому эротическому резонансу, который он возрождал.
Сначала эхо било по таинственной настроенности чувств, которые удерживали ощущения, как музыкальные инструменты удерживают звук после того, как до них дотрагиваются. Тело остается восприимчивым к некоторым повторам еще долгое время после того, как разум уже поверил в то, что ясно и окончательно объявил о своем разрыве.
Похожего рисунка рта было достаточно для того, чтобы перенести прерванный поток ощущений, чтобы восстановить контакт посредством прошлой восприимчивости, как канал, в совершенстве проводящий только часть прежнего экстаза через канал ощущений, возбуждающий вибрации и чувствительность, ранее пробужденные сплошной любовью или сплошной страстью к цельной личности.
Чувства создавали речное дно откликов, частично образованное отложениями, пустыми породами, избытком первоначального опыта. Некоторая похожесть могла всколыхнуть то, что осталось от недостаточно глубоко пустившей корни любви, умершей неестественной смертью.
Что бы ни вырывалось из тела, как из земли, что бы ни отрезалось, ни вырывалось грубо с корнем, оно оставляло под поверхностью такие обманчивые, такие живучие ростки, готовые распуститься вновь в искусственном жизненном сообществе за счет прививки чувства, готовые дать новую жизнь через этот черенок памяти.
После потери Джона Сабина сохранила вне поля зрения музыкальную вибрацию, которая сделала ее бесчувственной по отношению к мужчинам, совершенно отличным от Джона, и подготовила к продолжению прерванной страсти к Джону.
Когда она увидела стройное тело Доналда, тот же маленький нос и голову на длинной шее, эхо былых неистовых чувств оказалось достаточно сильным, чтобы превратиться в новую страсть.
Она не замечала различий, не замечала, что кожа Доналда даже еще прозрачнее, волосы шелковистее, что он не прыгает, но скользит, слегка зарывая ступни в землю, что голос у него пассивный, вялый, несколько хныкающий.
Сначала Сабина думала, что он осторожно пародирует крылатые движения женщин, что его столь продуманно соблазнительная улыбка имитирует затейливые приманки цветочного венчика.
Она снисходительно улыбалась, когда он укладывался на кушетку и так по-цветочному устраивал свои члены, голову и руки, как будто предлагал банкет плоти.
Она хохотала, когда он растягивал свои фразы, словно то были южные вина, или напускал на себя неожиданно преувеличенную суровость, как делают дети, когда передразнивают надменность отца или тепличные выделения очарования матери.
Переходя через улицу, Сабина питалась галантной улыбкой полицейского, который ради нее останавливал движение, она срывала страсть мужчины, распахивавшего перед ней турникет, она ловила вспышку восторга у продавца из аптеки:
— Вы актриса?
Она принимала букет от продавца из обувного отдела, помогавшего ей примерять туфли:
— Вы танцовщица?
Сидя в автобусе, она принимала лучи солнца как личный, интимный разговор. Она чувствовала веселое попустительство водителя грузовика, которому пришлось ударять по тормозам перед ее импульсивно двигающейся фигуркой. Они поступали так с улыбкой потому, что это была Сабина, и им было радостно видеть ее проходящей в поле их зрения.
Однако она считала эти женские средства пыльцой. К ее удивлению, Доналд, идя рядом с ней, воспринимал эти подношения на свой счет.
Ей казалось, будто он переходит от одной имитации к другой: вот напыщенный полицейский, для чего он наполняет легкие воздухом, вот повиливания женщины, идущей впереди них, для чего он запускает свои бедра в ритме танго.
Сабина все смеялась, ожидая, когда же закончатся эти шарады и перед ней предстанет настоящий Доналд.
В это мгновение напротив нее, за столиком в ресторане, он делал заказ с преувеличенным деспотизмом бизнесмена или становился чопорным по отношению к продавщице, как чиновник, у которого слишком мало времени на обольщение. Он насмехался над женщинами с их циклами периодической иррациональности, точно воспроизводя капризы и упрямство, и делал замечания относительно недостатков моды с микроскопической точностью, недостававшей Сабине. Он заставлял ее сомневаться в собственной женственности более миниатюрной мелочностью своих миниатюрных интересов. Его любовь к маленьким розам, к изящным драгоценностям казалась более женственной, чем ее по-варварски тяжелые ожерелья и неприятие маленьких цветов и по-детски пастельных небес.
Она верила, что в любое мгновение эта игривость может исчезнуть, он выпрямится и будет хохотать вместе с ней над абсурдностью своей собственной одежды, над рубашкой цвета ее платья, над причудливыми часами, над женским бумажником или над прядью волос, посеребренных среди золотой пышности его юной головы.
Однако он продолжал играть роль насмешника, пародируя всех и вся. Кроме всего прочего, он владел самой разработанной энциклопедией женских недостатков. В этой галерее он с наибольшим тщанием избегал Жанну д’Арк и других женщин-героинь, мадам Кюри и других женщин науки, Флоренс Найтингейл[11], Амелий Эртхарт, женщин-хирургов, терапевтов, актрис, жен коллаборационистов. Его восковые фигуры женщин были бесконечным средоточием ребячества и вероломства.
— Где ты только находишь всех этих омерзительных женщин? — спросила она однажды и вдруг не смогла больше смеяться: карикатура была формой ненависти.
В этой осторожности заключалось его самое страшное вероломство. Его покорность и нежность усыпляли, а он тем временем собирал материал для будущих сатир. Взгляд его был все время устремлен снизу, словно он смотрел вверх на монументальные фигуры родителей глазами ребенка. Этих громадных тиранов можно было уничтожить только искуснейшей пародией: мать, его мать, в волнении перьев и мехов, всегда поглощенная никчемными людьми, в то время как он плакал от одиночества и собственными силами противостоял кошмарам.
Она танцевала, она флиртовала, скулила, кружилась, безразличная к его горестям. Ее ласкающий голос нес в себе все мучительные противоречия: этот голос читал ему сказки, а когда он поверил в них и стал кроить свою жизнь по их подобию, тот же голос окатил ядовитым дождем его желания и устремления и разбросал слова, которые были хуже шлепка, хуже закрытой двери или обеда без десерта.
И вот сегодня, когда рядом с ним шла Сабина, верившая в то, что может уничтожить разъедавшую мать, действуя противоположным ей образом, за счет полнейшей внимательности к его тайным желаниям, не танцуя с другими, не флиртуя, не скуля, фокусируя прожектор своего сердца только на нем, его глаза видели рядом с Сабиной третью женщину, навсегда включенную в вечный треугольник. Некий menage-a-trois[12], в котором фигура матери часто оказывалась стоящей между ними, перехватывая ту любовь, которую жаждала получить Сабина, переводя ее послания Доналду на язык повторений ранних разочарований, ранних вероломств, всех материнских грехов против него.
Он встал на колени у ее ног, чтобы зашнуровать расстегнувшиеся сандалии, действие, которое он произвел с деликатностью не влюбленного мужчины, но ребенка у ног статуи, ребенка, устремленного к одевающейся женщине, восхищающегося ею, но не для себя. В исполнении этого низкопоклонства он вершил тайную любовь к сатину, перьям, безделушкам, украшениям, и его ласка предназначалась не ступням Сабины, но периферии всего того, что он мог ласкать, не нарушая главного табу: не прикасаясь к телу матери.
Прикоснуться к окутывающим ее щелкам, к волосам, происходившим от нее, к цветам, которые она носила.
Внезапно его лицо, склоненное над работой, поднялось навстречу ей с выражением слепого человека, вдруг прозревшего.
Он объяснил:
— Сабина! Завязывая твои сандалии, я всем телом ощутил шок. Как электрический разряд.
А потом его лицо быстро омрачилось мягким светом профильтрованных чувств, и он вернулся в нейтральную зону: некое раннее, домужское знание женщины, косвенное, окутывающее, но без малейшего намека на проход для эротического вторжения. Касания, шелковые излучения, уважение только глаз, владение мизинцем, рукавом, недопущение всей ладони на обнаженном плече, но ускользание от прикосновения, волны и ручейки нежного фимиама — вот все, что переходило от него к ней.
Электрошок прошел, не затронув его сознания.
В прикосновении к ее голой ступне он испытывал единение, напоминавшее первое единение мира, единение с природой, единение с матерью, ранние воспоминания о жизни в шелке, тепле и пассивности безбрежной любви. Прикосновением к ее ступне эта безжизненная пустыня, что простиралась между ним и другими человеческими существами, ощетинившаяся всеми оборонительными установками, кактусовым разнообразием эмоциональных мерзостей, непроходимо выросших между ним и другими молодыми людьми, даже когда они лежали бок о бок, была уничтожена. Были чувственные действия, при которых он не ощущал этого внезапного плавания вместе, осуществившегося между ее голой ступней и его руками, между ее сердцем и сердцевиной его самого. Это сердце Сабины, которое он вообразил себе готовым послужить убежищем, и сердцевина его самого, которую он ощущал разве что как хрустальную структуру своего молодого тела, которое знал, в ее присутствии оказавшегося нежным и ранимым.
Он сразу же осознал всю свою слабость, зависимость, нужду. Чем ближе она подходила, склоняясь над ним, тем больше делалось ее лицо, глаза становились ярче и теплее, все ближе и ближе, расплавляя его враждебность.
Было страшно приятно оставаться голым в ее присутствии. В тропическом климате любви кожа его делалось мягче, волосы на коже — шелковистее, проволока нервов распутывалась. Напряженность притворства исчезла. Он чувствовал, что уменьшается, уменьшается до своего естественного размера, как в волшебных сказках, безболезненно сморщиваясь для того, чтобы войти в убежище ее сердца, отказываясь от напряжения в пользу зрелости. Однако вместе с этим вернулись все соответствующие настроения детства: мучительная беспомощность, ранняя беззащитность, боль от необходимости быть в полной власти других.
Было просто необходимо остановить это вторжение ее тепла, усыплявшего его волю, его праведность в гневе, остановить это таяние и перетекание одного существа в другое, что уже имело место с матерью, а потом было разбито вдребезги сильнейшим шоком и болью, причиненной ее непостоянством и фривольностями. Было просто необходимо уничтожить это жидкое тепло, которое, как ему показалось, поглощает его, утягивает на дно, как само море. Ее тело — чаша, дароносица, убежище теней. Серое хлопчатобумажное платье ложилось вокруг ее ног, как аккордеон, с золотой пылью тайны между ручейками ткани, бесконечными окольными путями, на которых его мужество должно было обязательно попасть в капкан, в плен.
Он отпустил ее голую ступню и одеревенело встал. Он начал с того места, на котором закончил, с подростковых шарад. Ловкость его превратилась в медлительность, рука, протянутая затем, чтобы снять накидку с ее плеч, была словно отделена от остального тела.
Он последовал за ней, неся накидку. Он курил ей словесный фимиам, он садился в непосредственной близости от нее, в ее тени, всегда достаточно близко, чтобы насладиться теплом, исходящим от ее тела, всегда на расстоянии вытянутой руки, всегда с расстегнутым воротом, исподтишка бросавшим вызов ее ладоням, но ретируясь губами. На поясе он затягивал самые бесподобные ремни, чтобы ее глаза любовались его талией, но ретировался телом.
Этот рисунок в пространстве был продолжением манеры Джона ласкать ее, эхом его раздразнивания. Мучительная ночь, проведенная в поисках источников наслаждения и уклонении от опасности их телам слиться в каком бы то ни было подобии брачного союза. Он зародил в Сабине знакомое беспокойство и пробудил все эротические силы, устремившие в пространство бесполезные, никчемные искры.
Она увидела в его шарадах ребячьи ревнивые имитации той зрелости, которой он не мог достичь.
— Ты грустна, Сабина, — сказал он. — Идем со мной; я тебе кое-что покажу.
Словно поднявшись вместе с ней в гироскопе[13] фантазии, он увлек ее обозревать свою коллекцию пустых клеток.
Клетки заполняли его комнату: одни — бамбуковые с Филиппин, другие — позолоченные, украшенные сложными персидскими рисунками, островерхие клетки, клетки в виде миниатюрных глинобитных домиков, в виде африканских хижин из пальмовых листьев. К некоторым клеткам он собственноручно приделал башенки, средневековые вышки, трапеции, причудливые лесенки, зеркальные ванные и настоящие джунгли в миниатюре, предназначенные для того, чтобы у заключенных в них пленников, будь то дикая или механическая птица, возникала иллюзия свободы.
— Я предпочитаю пустые клетки, Сабина, пока не найду ту единственную пичугу, которую однажды увидел во сне.
Сабина поставила на фонограф «Жар-птицу». Тихие шажки Жар-птицы были поначалу слышны из бесконечного далека, каждый шажок высекал из земли фосфоресцирующие искры, каждая нота была золотым рожком на радость церемониймейстера. Джунгли драконовых хвостов, мечущиеся в эротических насмешках, жаровня коптящих плоть богослужений, многочисленные осколки цветного стекла фонтанов страсти.
Она подняла иголку, грубо оборвав музыку между небом и землей.
— Ну зачем? Зачем? Зачем? — вскричал Доналд, будто его ранили.
Сабина заставила огненных птиц замолчать, и теперь протянула руки, как широко расправленные крылья, крылья, утратившие оранжевую окраску, и Доналд отдался их оградительным объятиям. Обнимаемая им Сабина была той, в которой он нуждался, распределительницей пищи, выполненных обещаний, штопок и вязанья, уюта и утешений, одеял и заверений, грелок, лекарств и эшафотов.
— Ты — огненная птица, Сабина, и вот почему до твоего появления все мои клетки пустовали. Это тебя я хотел захватить в плен. — Потом с тихой, сокрушенной нежностью, опустив ресницы, он добавил: — Я знаю, что не могу удержать тебя здесь, тебя здесь ничто не держит…
Кончики ее грудей больше не пылали, они стали грудями матери, из которых текло питание. Она опустошила всю свою остальную любовь, чтобы удовлетворить нужды Доналда. Она чувствовала: «Я женщина, я теплая, нежная и кормящая. Я плодородная и добрая».
Какой же безмятежностью повеяло от этого состояния женщины-матери! Смиренная, раболепная задача исполнять роль матери, какой она ее знала по своему собственному детству.
Когда она обнаруживала хаотичные, беглые нотки в голосе Доналда, рассказывающего ей о том, где он находится и когда вернется, он всегда заканчивал их словами:
— Ты замечательная. Ты замечательная и добрая. Ты щедрая и милая.
Эти слова умиротворяли ее беспокойства более, нежели чувственное удовлетворение, умиротворяли ее жар. Она избавлялась от других Сабин, полагая, что избавляется от волнения. С каждым днем цвет ее платьев становился все более мягким, походка — менее животной. Она как будто оказывалась в плену, ее блистательное оперение теряло свой блеск. Она чувствовала происходящую метаморфозу. Она понимала, что линяет. Однако она не знала, что именно она теряет, подстраиваясь под нужды Доналда.
Однажды, взбираясь по его лестнице с полной сумкой, она заметила свой собственный смутный силуэт на влажном зеркале и была поражена тем, как сильно похожа на мать.
Поймав ее в сеть своей фантазии, как огненную птицу (и при отсутствии эротического климата неуловимо погасив яркость красок ее оперения), Доналд добился не только того, что удовлетворил собственные запросы, но и дал ей возможность воссоединиться с образом матери, который был для нее образом добра: ее мать, распределительница пищи, утешения, нежная, теплая и плодородная.
В испачканном зеркале стояла тень, эхо ее матери, несущей еду. Облаченная в одежду самоуничижения нейтральных тонов, в увядшие наряды жертвенности, внешнюю униформу добра.
В его королевстве, в королевстве ее матери, она обрела минутное исцеление от вины.
Теперь она знала, что ей нужно сказать Доналду, чтобы изгнать из него ощущение собственной ничтожности и ничтожности того, что он ей дал. Она скажет ему:
— Доналд! Доналд! Ты дал мне то, что не мог мне дать никто другой, ты вернул мне невинность! Ты помог мне вновь найти способ самоуспокоения, которому я научилась в детстве. Когда я была ребенком, чуть моложе, чем ты сейчас, после того, как я много дней пичкала себя наркотиками чтения, игры, фантазиями о людях, страстной дружбой, днями, проведенными в прятках от родителей, побегах и всевозможных поступках, я которые считаются дурными, я обнаружила, что, помогая матери, помогая ей готовить, штопать, прибираться, мыть полы и делать всю ту работу по дому, которую я ненавидела больше всего, я могу утолить свой голод и деспотичную совесть. Нет никакого преступления в том, что ты остался ребенком, Доналд. В некоторых старинных сказках, ты ведь знаешь, многие взрослые герои вновь превращаются в маленьких, как то произошло с Алисой для того, чтобы она заново пережила свое детство. Остальные — притворщики: все мы делаем вид, как будто мы большие и сильные. Ты просто не умеешь притворяться.
Войдя в его комнату, она нашла на столе письмо. Однажды, когда у него было слишком противоречивое настроение, она сказала ему:
— Юность — все равно что кактус.
И он ответил:
— Как-нибудь я напишу тебе письмо кактусовым молоком!
Вот оно!
Письмо, адресованное актрисе: «Из того, что ты наговорила мне прошлой ночью, я понял, что ты не осознаешь своей силы. Ты напоминаешь женщину, которая поглощена любовью и самоотдачей и не знает о чудесах, происходящих из-за этого. Наблюдая прошлой ночью за тем, как ты изображаешь Золушку, я почувствовал, что ты становишься тем, кого играешь, что ты достигаешь той точки, в которой соединяются искусство и жизнь и в которой существует только БЫТИЕ. Я почувствовал твой голод и твои грезы, твои сожаления и желания одновременно с тем, как ты пробудила то же во мне. Я почувствовал, что ты не играешь, а грезишь; я почувствовал, что все мы, наблюдавшие за тобой, можем выйти из театра и без какого бы то ни было перехода оказаться чудесным образом на новом Балу, застигнутыми новой снежной бурей, новой любовью, новой мечтой. У нас на глазах ты была снедаема любовью и мечтой о любви. Огонь твоих глаз, твоих жестов, костер веры и смерти. В тебе есть сила. Никогда больше не употребляй слово „эксгибиционизм“[14]. Твоя игра есть откровение. То, что душа часто не может выразить через тело, потому что тело оказывается недостаточно утонченным, ты можешь сказать. Обычно тело изменяет душе. Ты владеешь силой заразной болезни, переноса эмоции через бесконечные оттенки своих движений, вариации рисунков своего рта, легкую дрожь ресниц. И твой голос, голос, более чем у кого бы то ни было связанный с твоим дыханием, бездыханность чувства, такая, что ты никому не даешь перевести дух и уносишь в царство безветрия и тишины. Вот сколько в тебе силы, Сабина! Боль, которую ты испытала впоследствии, была не болью провала или эксгибиционизма, как ты выразилась, это скорее всего была боль от слишком сильного обнажения духа, вроде великого мистического откровения сострадания, любви и тайной иллюзии, от чего ты ожидала возникновения связи с окружающими, которые должны были откликнуться на это как на магический ритуал. Когда же этого со зрителями не произошло, когда они остались неизмененными, это было как шок. Однако для тех, кто отозвался, вроде меня, ты предстала как нечто более, чем просто актриса, обладающая способностью передавать другим силу чувствовать, силу верить. Со мной чудо произошло. Среди актеров ты, единственная, показалась мне живой. Тебе стало больно оттого, что это не игра и что когда все кончилось, сон прервался. Тебе следовало предохраниться от жестокости этого перехода. Тебя нужно было унести со сцены, чтобы ты не ощутила перемены уровня, со сцены на улицу, с улицы — домой, а оттуда — на новую вечеринку, к новой любви, в новую снежную бурю, к новой паре золотых туфелек.
Нужно обладать недюжинной смелостью, чтобы отдавать многим то, что обычно отдаешь только тому, кого любишь. Голос, измененный любовью, желанием, улыбка открытой, нагой нежности. Нам позволено быть свидетелями выставления напоказ всех чувств, нежности, злобы, слабости, непринужденности, детскости, страха — всего того, что мы обычно открываем только перед тем, кого любим. Вот за что мы любим актрис. Они дарят нам интимность, которая проявляется только в акте любви. Мы получаем все сокровища, ласкающий взгляд, интимный жест, слышим тайные диапазоны голоса. Эта открытость, которая снова закрывается, стоит нам столкнуться с частичной близостью, с тем, кто понимает нас только отчасти, является чудесной открытостью, имеющей место при цельной любви. Тогда, на сцене, я стал свидетелем таинства полной любви, которая в жизни от меня скрыта. И теперь, Сабина, я не в состоянии вынести проявлений маленькой любви, и все же я не могу требовать твоей. Теперь я каждый день вижу тебя, безмерную, цельную, тогда как сам я лишь фрагмент, блуждание…»
Сабина дотронулась до письма, лежавшего у нее на груди, острые уголки страниц сделали ей чуть-чуть больно…
— Что я могу тебе дать, — сказал он. — Что у меня есть такого, что бы я мог тебе дать? — воскликнул он в муке, полагая, будто в этом и заключается причина того, что он не видел ее и ничего не слышал о ней три дня.
В другой раз он сказал игриво:
— Я могу только покусывать тебя.
И прижался своими маленькими безупречными зубами к ее плечу.
Взлеты балерин в пространство и их возвращения на землю явили ее взору японский зонтик из разукрашенной бумаги, который она некогда носила вколотым в прическу. Он был прелестный, изящно сделанный. Когда начинался дождь и все открывали зонтики, для нее наступало время закрывать свой.
Однако сильный ветер порвал его, и когда она пришла в Чайна-таун, чтобы купить новый, лавочница отчаянно завопила:
— Он сделан в Японии, выбросьте его в сточную канаву!
Сабина посмотрела на свой парасоль[15], невинный и хрупкий, созданный в минуту покоя умельцем, мечтавшим о мире, созданный как цветок, легче войны и ненависти. Она ушла из лавки, заглянула в сточную канаву и не смогла заставить себя выбросить его. Она бережно сложила его, сложила нежные сады, хрупкое строение сна, сна умельца, руки которого не делали пуль. В период военной ненависти смешивались все ценности, ненависть ложилась пеленой на соборы, картины, музыку, редкие книги, детей, невинных прохожих.
Она сложила письмо, сложила так же, как складывала парасоль, подальше от ненависти и ярости. Она не могла не отставать от злого пульса мира. Она находилась в меньшем круге, в том, что был противоположен войне. Это была та правда, которой защищались женщины, пока мужчины уходили воевать. Когда все будет сметено, бумажный зонтик поднимет свою головку среди развалин, и мужчина вспомнит о мире и нежности.
Всегда вызывающий доверие, он делал Сабине приятное, когда вел ее в театр, и сначала ее лицо всегда озарялось волнением и любопытством. Однако она неизбежно становилась упрямой, возбужденной, хаотичной и растревоженной; она даже начинала тихо плакать в темноте и исчезала между двумя актами, чтобы не показывать уничтоженного лица.
Что такое, что такое? — терпеливо повторял Алан, предполагая зависть или ревность оттого, что роли достались другим. — Ты могла бы стать самой выдающейся актрисой нашего времени, если бы захотела отдать этому всю жизнь, но ведь ты сама знаешь, как на тебя действуют дисциплина и монотонность.
— Не в этом дело, не в этом дело, — только и говорила Сабина.
Кому она могла объяснить, что завидует она им как раз потому, что после спектакля они могут выйти из своих ролей, смыть грим и вернуться к собственным своим «я»? Она хотела, чтобы подобные метаморфозы происходили на сцене и с ее личностью, чтобы, получив сигнал, она знала наверняка, что они закончены и она может вернуться к постоянной, неизменной Сабине.
Однако, когда она хотела покончить с ролью, снова стать самой собой, ближнему казалось, что его безмерно предали, и он не только сопротивлялся перемене, но и сердился на Сабину. Как только в отношениях складывалась некая роль, ее уже было невозможно изменить. И даже если ей это удавалось, когда наступало время возвращаться в изначальную Сабину, где она была? Если она восставала против своей роли с Доналдом, если снова включала запись Жар-птицы, барабанный бой чувств, языки пламени и отрекалась от матери внутри себя, возвращалась ли она тогда в истинную Сабину?
Когда она водворяла иглу на пластинку и отправлялась на свое первое свидание со страстью, разве не ее отец шел в ней, направляя шаги? Отец, который, наевшись искусно приготовленной матерью едой, одев выглаженную ею рубашку, поцеловав ее некрасивый лоб, влажный после глажки, и позволив ее усыпанным синяками рукам завязать галстук, оставлял мать и Сабину и пускался в свои хвастливые прогулки по близлежащим улицам, где он был известен красотой и своими похождениями.
Сколько раз надушенная, разукрашенная, красивая женщина останавливала ее на улице, целовала, гладила ее длинные волосы и говорила:
— Ты Сабина! Ты его дочь! Я так хорошо знаю твоего отца.
Ее тревожили не сами слова, но интимный взгляд, будуарный тон голоса. Это знание ее отца всегда рождало в глазах женщин до сих пор неведомые им искорки, намек на тайные наслаждения. Даже ребенком Сабина могла читать эти послания. Сабина была дочерью радости, рожденной его любовным гением, и они ласкали ее как очередное проявление осязаемого ею ритуала, от которого была навсегда отстранена ее мать.
— Я так хорошо знала твоего отца!
Всегда красивые женщины, наклонявшиеся к ней, отвратительно пахнущие духами, которые нельзя было не почувствовать, в накрахмаленных юбках и с возбуждающими щиколотками. Ей хотелось наказать отца за все эти унижения, за его осквернения многочисленных прогулок летними вечерами, что давало право этим женщинам восхищаться ею как еще одной его женщиной. Злилась она и на мать за то, что та не умела сердиться, за то, что она готовила и одевала его для этих самозванок.
Сама ли Сабина устремлялась теперь навстречу своим собственным ритуалам наслаждения или ее отец внутри нее, его кровь вела ее во влюбленность, диктовала ей интриги. Он был безжалостно сплетен с нею нитями наследственности, которые она уже не могла распутать, чтобы понять, где Сабина, а где ее отец, чью роль она переняла, благодаря алхимии подражательной любви.
Где была Сабина?
Она взглянула на небо и увидела лицо Джона, убегающее от преследующих его облаков, его обаяние, исчезающее, как дым небесных погребальных костров; она увидела по-ночному мягкое сияние глаз Мамбо, говорящего: «Ты не любишь меня» и одновременно нападающего на нее; и Филипа, смеющегося смехом победителя, нападающего на нее и тоже теряющего обаяние перед задумчивым, отстраненным лицом Алана. Все небо стало теплым одеялом глаз и губ, льющим на нее свой свет, воздух наполнился голосами, то хриплыми из-за чувственного спазма, то нежными от благодарности, то сомневающимися, и она испугалась, потому что она была не Сабиной, не ОДНОЙ, но множеством Сабин, покорно уступающих и расчленяемых, разлетающихся во всех направлениях и ломающихся. Маленькая Сабина, томящаяся своей слабостью в эпицентре, несла гигантскую волну рассеивания. Она смотрела на небо, выгнувшееся над ее головой, но это было не защищающее небо, не кафедральный свод, не небеса; это была безграничная огромность, к которой она не могла прильнуть и плакала:
— Кто-нибудь, удержите меня… удержите меня, а не то я не перестану мчаться от одной любви к другой, рассеивая себя, разрывая себя… Удержите меня единственной…
Выглянув из окна на рассвете, прижавшись грудью к подоконнику, она все еще надеялась увидеть то, чем не смогла обладать. Она смотрела на имеющие свой конец ночи и прохожего с резкой изменчивостью путника, который никогда не достигает предела, как обычные люди достигают конечного пункта на исходе каждого дня, соглашаясь на паузы, пустыни и небеса, которые она не признавала.
Сабина чувствовала себя потерянной.
Дикий компас, колебаниям которого она всегда подчинялась, указывающий смятение чувств и побуждение вместо направления, неожиданно сломался, так что теперь она даже не знала о смене отливов и приливов, равно как и о рассеивании.
Она чувствовала себя потерянной. Рассеивание стало слишком огромным, слишком обширным. Стрела боли пронзила смутный рисунок. Сабина всегда двигалась так быстро, что вся боль улетучивалась, как через сито, оставляя после себя печаль, больше похожую на горе ребенка, которое быстро забывается и на смену которому тотчас же приходит новое увлечение. Она никогда прежде не знала пауз.
Ее накидка, которая была больше, чем просто накидка, которая была парусом, теми чувствами, которые она подставляла четырем ветрам, чтобы те охватили их и наполнили движением, лежала в покое.
Ее платье находилось в покое.
Словно ветер не мог ее поймать, надуть и привести в движение.
Оказаться в покое для Сабины было все равно что умереть.
Беспокойство вошло в ее тело и отказалось пройти насквозь. Серебристые поры ее сита против печалей, дарованного ей при рождении, засорились. Теперь неотвратимая боль засела в ней.
Она потерялась где-то на границе между своими выдумками, историями, фантазиями и настоящей Сабиной. Границы стерлись, следы пропали; она вступила в первозданный хаос, и не в хаос, который нес ее, как в галопе романтических всадников из опер и легенд, но который неожиданно обнаружил сценическую бутафорию-лошадку из папье-маше.
Она потеряла свои паруса, свою накидку, своего коня, свои семимильные сапоги — причем все это в одночасье. Она оказалась на мели в полумраке зимнего вечера.
Потом словно вся энергия, все тепло впервые проникли внутрь, убивая внешнее тело, затуманивая взор, притупляя слух, обкладывая нёбо и язык, замедляя движения тела, она испытала страшный холод и затрепетала, как листва, впервые ощутив, что увядшие листья ее существа отделяются от тела.
Войдя в ночной клуб Мамбо, она заметила на стенах новые картины и на какое-то мгновение вообразила, что вновь находится в Париже, семь лет назад, когда впервые встретила на Монпарнасе Джея.
Она моментально узнала его живописные полотна.
Сейчас это выглядело так же, как на парижских выставках, все методы научного расщепления атома применялись к телу и эмоциям. Его фигуры взрывались и складывались во фрагменты, как рассыпанные головоломки, каждый кусочек отлетал достаточно далеко, чтобы создать впечатление непоправимости, и недостаточно далеко, чтобы окончательно потерять связь. Призвав на помощь воображение, можно было воссоздать человеческую фигуру полностью из этих фрагментов, удерживаемых от окончательной аннигиляции в космосе невидимым напряжением. При одном усилии центростремительного сжатия их все еще можно было сплавить в форму женского тела.
Картины Джея не претерпели изменений, изменению подверглась Сабина, которая впервые поняла, что именно они означают. В это мгновение она увидела на стене свой точный портрет, какой она чувствовала себя изнутри.
Писал ли он Сабину, или что-то случилось с ними со всеми, как то происходит в химии, в науке? Они открыли все едкие кислоты, все дезинтеграции, всю алхимию разложения.
Однако когда художник показывал, что происходит внутри тела и эмоций человека, его морили голодом или допускали до работы над витринами магазина на Пятой Авеню, где опыт Пари Ля Нюи позволял демонстрировать шляпки, туфли, сумочки и корсажи парящими в воздухе и ожидающими того, чтобы их соединили на одной законченной женщине.
Она стояла перед картинами и видела теперь каждую мельчайшую деталь своих поступков, которые всегда считала незначительными, потихоньку крошившими и разъедавшими ее личность. Маленькое действие, поцелуй, подаренный на вечеринке юноше, воспользовавшемуся своей похожестью на утерянного Джона, рука, отданная в такси мужчине не потому, что она хотела его, но потому что он захотел другую женщину и Сабина не смогла вынести, чтобы ее рука лежала невостребованной у нее на коленях: это было все равно что публичное оскорбление, брошенное ее силе как соблазнительницы. Похвальное слово о картине, которая ей не нравилась, произнесенное исключительно из опасения, что художник скажет:
— Ох, Сабина… Сабина не разбирается в живописи.
Все эти мелкие проявления неискренности просочились как невидимые кислотные ручейки и вызвали глубинный ущерб, эрозия разорвала Сабину на кусочки, и они полетели, кружась, как разобщенные осколки сталкивающихся планет, в другие сферы, еще не настолько сильные, чтобы лететь в пространстве, подобно птицам, недостаточно органичные, чтобы стать новыми жизнями, чтобы вращаться на собственном стержне.
Живопись Джея была танцем фрагментов в ритме обломков. Заключала она в себе и портрет теперешней Сабины.
И все ее поиски огня для сплавления этих фрагментов воедино, попытки в горне радости сплавить эти фрагменты в одну цельную любовь, в одну цельную женщину провалились!
Отвернувшись от картин, она увидела Джея, сидевшего за одним из столов. При этом лицо его более, чем когда бы то ни было, походило на лицо Лао-цзы[16]. Его наполовину лысая голова окаймлялась теперь морозно-белыми волосами, полузакрытые, узкие глазки смеялись.
Кто-то, стоявший между Сабиной и Джеем, наклонился и лестно отозвался о его витринах на Пятой Авеню. Джей весело рассмеялся и ответил:
— У меня достаточно сил, чтобы ошеломить их, а пока они оглушены современным искусством, рекламодатели могут заниматься своей ядовитой работой.
Он знаком пригласил Сабину присесть рядом с ним.
— Ты рассматривала мой ядерный реактор, в котором мужчины и женщины бомбардируются, и таким образом находится мистический источник живущей в них мощи, новый источник силы.
Он говорил с ней так, словно не было всех этих лет, отделявших их от той последней встречи в парижском кафе. Он все время вел одну и ту же беседу, начатую неизвестно когда, быть может, в Бруклине, где он родился, везде и всюду, пока он не добрался до страны кафе, где нашел свою публику, так что теперь мог рисовать и говорить постоянно, одной долгой цепью рассуждений.
— Так ты обрел свою власть, свою новую силу? — спросила Сабина. — Я вот нет.
— Я тоже нет, — отозвался Джей с притворным раскаянием в голосе. — Я только что вернулся домой. Из-за войны. Нас просто попросили: все, кого не могли отобрать для дела, были для Франции только лишними ртами. Консульство отрядило к нам посланника: «Всем бесполезным покинуть Париж». В один день все художники дезертировали, словно пришла чума. Я никогда раньше не думал, что художники занимают столько места! Мы, международные художники, оказывались перед лицом либо голода, либо концентрационных лагерей. Сабина, ты помнишь Ханса? Его хотели отправить обратно в Германию. Не лучшее подобие Поля Кли, это правда, но он заслуживал лучшей участи. А Сюзанну отослали домой в Испанию, у нее не было документов, ее мужа-венгра с полиомиелитом засадили в лагерь. Помнишь угол Монпарнаса и Распая, где мы все часами желали друг другу спокойной ночи? Из-за отключений электроэнергии у тебя не было времени попрощаться, ты могла потеряться сразу же по выходу из кафе, могла исчезнуть в черной ночи. Невинность улетучилась из всех наших поступков. Наше обычное состояние возмущения стало серьезным политическим преступлением. Плавучий дом Джуны забрали под перевозки угля. Подвергнуться изменению могло все, кроме художников. Как изменить тех, кто расстраивает прошлый и настоящий порядок, хронических раскольников, и так лишенных права на настоящее, умственных, эмоциональных метателей атомной бомбы, пытающихся сгенерировать новые силы и новый порядок мысли из постоянных переворотов?
Он смотрел на Сабину, и глаза его словно говорили, что она не изменилась, что для него она по-прежнему является символом этой лихорадки, неугомонности, переворотов и анархии в жизни, чему он аплодировал еще семь лет назад в Париже.
В это мгновение рядом с Джеем сел новый персонаж.
— Познакомься с Холодным Резаком, Сабина. Холодный Резак — наш лучший друг здесь. Когда люди подвергаются трансплантации, это в точности похоже на то, что происходит с растениями: сначала наблюдается увядание, усыхание; некоторые от этого умирают. Мы все находимся в критической стадии, страдая от перемены почвы. Холодный Резак работает в морге. Его постоянное фамильярное отношение к самоубийствам и ужасающие их описания удерживают нас от совершения таковых. Он говорит на шестнадцати языках и таким образом является единственным, кто может общаться со всеми художниками, по крайней мере, до наступления сумерек. Позже он бывает до крайности пьян, и тогда у него получается говорить только на эсперанто алкоголиков, на языке, сплошь построенном на заикании от геологических пластов наших животных прародителей.
Удовлетворенный таким представлением, Холодный Резак покинул стол и занялся микрофоном. Однако Джей ошибался: хотя было всего девять часов, у Холодного Резака с микрофоном уже не ладилось. Он старался установить с ним вертикальные отношения, но микрофон уступал, нагибался и ускользал из его объятий шустрой юной камышинкой. Глядя на эти отчаянные объятия, казалось, что в конце концов инструмент и Холодный Резак запутаются и улягутся на пол, как утерявшие контроль любовники.
Когда установилось секундное равновесие, Холодный Резак сделался словоохотливее и запел на шестнадцати различных языках (включая алкогольное эсперанто), быстро становясь то певцом с французских улиц, то певцом из немецкой оперы, то венским шарманщиком и т. д.
Потом он вернулся и сел рядом с Джеем и Сабиной.
— Сегодня Мамбо отхватил мой куш раньше, чем обычно. Почему, как вы полагаете? Мне не нужно было с ним так церемониться. Но он не хочет, чтобы я терял работу. К полуночи я должен быть готов вежливо принимать покойников. Я не имею права заикаться или сбиваться. Покойники все чувствуют. Ах, у меня для ссыльных есть замечательная история об одном самоубийстве: о европейской певице, которую на ее родине на руках носили. Она удавилась, связав вместе все свои цветные шарфы. Вы не думаете, что она хотела повторить смерть Айседоры Дункан?
— Я этому не верю, — сказал Джей. — Я могу восстановить сцену. Как певицу ее здесь постигло фиаско. Жизнь у нее была серой, о ней забыли, возраст уже не позволял предпринять новую атаку… Она открыла чемодан, набитый программками ее былых триумфов, вырезками из газет, восхищавшихся ее голосом и красотой, засушенными цветами, некогда подаренными ей, пожелтевшими любовными письмами и цветными шарфами, воскрешавшими ароматы и цвета ее прошлых успехов — и этот контраст с ее сегодняшней жизнью сделал дальнейшее прозябание невыносимым.
— Вы совершенно правы, — заметил Холодный Резак. — Я уверен, что так все и было. Она повесилась на пуповине прошлого. — Он запнулся, как будто весь содержавшийся в нем алкоголь закипел, и обратился к Сабине: — Вы знаете, отчего я так лоялен по отношению к Мамбо? Сейчас скажу. При той профессии, которую имею я, люди с большим удовольствием обо мне забывают. Никому не нравится, когда ему напоминают о смерти. Быть может, они игнорируют не меня, но ту компанию, которую я вожу. До конца года мне это совершенно безразлично, но только не на Рождество. Рождество наступает, и я оказываюсь единственным, кто никогда не получает поздравительных открыток. Это единственное, чего я не переношу в моей работе в морге. И вот за несколько дней до Рождества я говорю Мамбо: «Слушай, пошли мне поздравительную открытку. Я должен получить хотя бы одно поздравление с Рождеством. Мне необходимо чувствовать, что по крайней мере один человек думает обо мне в этот праздник, как если бы я тоже был человеческим существом». Но вы ведь знаете Мамбо — он пообещал, улыбнулся, а потом он берется за свои барабаны, и на него все равно что опьянение находит — его уже не отрезвить. Я неделю не спал и все думал, не забудет ли он, и что я буду чувствовать, если на Рождество обо мне забудут, как если бы я был мертв… Нет, он не забыл.
Тут он с неожиданным проворством извлек из кармана автомобильный рожок, вставил его себе в петлицу, нажал с упоением женщины, выдавливающей из пульверизатора, и сказал:
— Прислушайтесь к языку будущего. Весь мир исчезнет, и вот как будут разговаривать друг с другом человеческие существа!
И, наклонившись, Холодный Резак приготовился отправиться в морг исполнять свои обязанности.
Мамбо взялся за барабаны, Сабину охватило возбуждение, словно попала в ловушку, вспомнив, какой она предстала перед Джеем в тот раз, когда он впервые увидел ее.
Одетая в красное и серебряное, она рождала в воображении звуки и образы огнедышащих моторов, когда они рвутся через улицы Нью-Йорка, заставляя сердце замирать в предчувствии катастрофы.
Одетая во все красное и серебряное, она рождала в воображении образ неистово красной и серебряной сирены, рассекающей плоть.
Взглянув на нее, он сразу понял: все будет сожжено!
Из этой красноты и серебра рвется протяжный крик тревоги к поэту, который живет (даже если втайне и незримо) в каждом человеческом существе, как ребенок в нем (всеми брошенном и затаившемся): поэту бросила она неожиданный вызов, лестницу посреди городов и распорядилась: «Забирайся!».
Стоило ей появиться, как вся упорядоченность города уступила этой лестнице, по которой было предложено взбираться, лестнице, стоящей прямо в пространстве, как лестница Барона Мюнхгаузена, которая вела в небо.
Только ее лестница вела в пламя!
Джей смеялся и мотал из стороны в сторону головой, словно стряхивая засевший в ней образ Сабины. По прошествии семи лет она так и не научилась спокойно сидеть на месте. Она говорила много, постоянно лихорадочно запыхаясь, словно боялась тишины. Она сидела так, как будто не выносила долгого сидения; а когда она поднималась, чтобы купить сигарет, то с такой же страстью возвращалась на прежнее место. Нетерпеливая, настороженная, бдительная, словно из страха, что на нее нападут, беспокойная и проницательная. Она торопливо пила, она улыбалась так быстро, что он никогда не был уверен, можно ли это назвать улыбкой; то, что говорилось ей, она слушала только краем уха, и даже когда кто-то в баре наклонялся и окликал ее по имени, она сначала не реагировала, как будто это имя ей не принадлежало.
Ее манера смотреть на дверь бара так, как будто она ждет подходящего момента, чтобы сбежать, ее странные и неожиданные жесты, ее внезапное угрюмое молчание — она вела себя как человек, у которого налицо все симптомы его вины.
Поверх радужности свечей, над пеленой сигаретного дыма и эхом обманчивых блюзов Сабина сознавала, что Джей размышляет о ней. Однако расспрашивать его было слишком опасно; он был сатириком, и в это мгновение она добилась бы от него лишь карикатуры, которую она не смогла бы воспринять с легкостью или отогнать от себя и которая бы, при ее теперешнем настроении, неподъемным грузом добавилась к уже тянувшему Сабину вниз.
Добродушно качая головой, медленно, с тяжелой игривостью медведя, он готовился сказать что-то разрушительное, им самим называемое «жесткой честностью». И Сабина не подвергала это сомнению. Она начала рассказывать быструю, закручивающуюся по спирали, кружную историю об одной вечеринке, на которой имели место неопределенные инциденты, какие-то подернутые дымкой сцены, из которых никто не мог понять, где героиня, а где жертва. К тому моменту, когда Джей почувствовал, что узнает место (Монпарнас, семь лет назад, вечеринка, на которой Сабина вспыхнула ревностью из-за прочной связи между Джеем и Лилиан, связи, которую она попыталась разорвать), Сабина уже ушла оттуда и теперь говорила, как в прерванном сне, с пустотами, перестановками, сокращениями и галопирующими фантазиями.
Сейчас она была в Марокко, посещала с местными женщинами бани, пользуясь одной с ними пемзой и обучаясь у проституток искусству подкрашивать глаза колью, купленной на рынке.
Это угольная пыль, — пояснила она. — И нужно делать так, чтобы она попадала прямо в глаза. Поначалу болит и хочется плакать, но от этого она только распределяется по векам, и так образуется сверкающий угольно-черный ореол вокруг глаз.
А инфекцию ты там не подхватила? — поинтересовался Джей.
— О нет, проститутки очень осторожны и освещают коль в мечети.
Тут все рассмеялись. Мамбо, стоявший поблизости, Джей и двое посетителей, сидевших за соседним столиком, придвинули стулья, чтобы послушать Сабину. Сабина не смеялась; ее захватило другое воспоминание о Марокко; Джей видел образы, проходившие перед ее взором, как подвергаемый цензуре фильм. Он знал, что она занята уничтожением прочих историй, которые уже была готова рассказать; возможно, она даже сожалела об истории про баню, и теперь все, что она наговорила, было как будто записано на огромной доске, а она взяла губку и все стерла, добавив:
— На самом деле ничего такого со мной не происходило.
И прежде чем ее успели спросить: «То есть, вы что, никогда и не были в Марокко?», она стала продолжать путать нити, говоря, что эту историю она где-то вычитала или услышала в каком-то баре, и, стерев из умов слушателей все факты, которые можно было бы списать прямо на ее личную ответственность, она начала новую историю…
Лица и фигуры ее персонажей оказывались выписанными лишь наполовину, и когда Джей начал реконструировать фрагменты, рассказывая о человеке, который полировал стекло самодельного телескопа, она не хотела слишком вдаваться в подробности, опасаясь, как бы Джей не узнал Филипа, знакомого ему по Вене и в шутку прозванного всеми в Париже «Вена-какой-она-была-до войны». Когда Сабина вклинилась между другими лицами и фигурами, как это случается во сне, и когда Джей с трудом пришел к выводу, что она говорит о Филипе (теперь он был уверен в том, что она находилась с ним в любовной связи), выяснилось, что она рассказывает уже вовсе не о человеке, полирующим стекло телескопа под зонтом, свешивающимся с потолка, а о женщине, которая продолжала играть на арфе во время концерта в Мехико, когда разразилась революция. Кто-то выстрелил по лампам в концертном зале, и она почувствовала, что если не перестанет играть, то предотвратит панику, и поскольку Джей знал, что это история о Лилиан, что речь шла не об арфистке, а о пианистке, и играть продолжала Лилиан, Сабина осознала, что не хочет напоминать о ней Джею, так как это могло причинить ему боль. Воспоминание о том, как она его бросила, было до некоторой степени воспоминанием о событии, за которое Сабина, соблазнившая Джея в Париже, была отчасти ответственна, и потому она поспешно сменила тему, так что теперь уже Джей невольно подумал, не ослышался ли он, или, может, он все-таки перебрал лишнего и вообразил себе, будто она говорит о Лилиан, потому что на самом деле в этот момент она рассказывала о юноше, авиаторе, которому посоветовали не смотреть в глаза покойникам.
Джей был не в состоянии следить за последовательностью людей, которых она любила, ненавидела, от которых бежала, равно как не мог удерживать в памяти собственную внешность, когда она говорила: «В то время я была блондинкой и носила короткую стрижку» «Это произошло до того, как я вышла замуж, мне было всего девятнадцать» (а однажды она сказала ему, что вышла замуж в восемнадцать). Невозможно было понять, кому она изменила, кого забыла, за кого вышла замуж, кого бросила, к кому пристала. Это словно было ее профессией. Когда он впервые приступил к ней с расспросами, она сразу же ответила:
— Я актриса.
Однако как он на нее ни давил, ему так и не удалось выяснить, в каком спектакле она сыграла, успешно или провалилась, или она просто (как он решил позднее) хочет быть актрисой, но никогда не работала достаточно упорно и серьезно, так как делает это сейчас, меняя облик с такой быстротой, что это напоминает Джею калейдоскоп.
Он попытался ухватиться за повторения в ее речи некоторых слов, думая, что они могут быть использованы как ключ, однако если слова «актриса», «чудесный», «путешествие», «странствие», «отношения», и возникали часто, было по-прежнему невозможно определить, употребляет ли она их в буквальном значении или символически, поскольку для нее они звучали одинаково. Однажды он услышал, как она говорит:
— Когда тебе причиняют боль, ты пускаешься в странствие подальше от места ранения.
Он исследовал значение сказанного и выяснил, что она имеет в виду те изменения, которым подверглись пятьдесят кварталов в центре Нью-Йорка.
Она была подвержена страсти исповедоваться, которая заставляла ее слегка приподнимать вуаль, один лишь только уголок, а потом пугаться, если кто-то прислушивался чересчур внимательно, особенно Джей, которому она не доверяла и который, как она знала, находит правду только в ощущении обнаженности пороков, слабостей и недостатков.
Стоило Джею слишком навострить уши, как она брала гигантскую губку и стирала все сказанное полным его отрицанием, будто эта путаница сама по себе была предохранительным покровом.
Сначала она заманивала и завлекала в свой мир, а потом наводила в проходах туман и путала все образы, словно затем, чтобы ускользнуть от преследования.
— Ложные тайны, — взвешенно выразился Джей, сбитый с толку и раздраженный ее неуловимостью. — На вот только что же она прячет за этими ложными тайнами?
Ее поведение всегда вызывало в нем (при его одержимости правдой, откровенностью, открытостью, жестокой обнаженностью) страсть, похожую на желание мужчины изнасиловать женщину, которая оказывает ему сопротивление, надругаться над девственностью, которая создает преграду для его обладания. Сабина всегда возбуждала в нем сильнейшее желание сорвать с нее все это притворство, все вуали и найти сердцевину ее самое, которая за счет постоянного изменения лица и непостоянства не поддавалась обнаружению.
Как он был прав в том, что всегда рисовал Сабину в образе мандрагоры с плотскими корнями, увенчанную единственным пурпурным цветком в венчике-колокольчике из наркотической плоти. Как он был прав, что рисовал ее рожденной с глазами красно-золотого цвета, вечно горящими, словно из глубины пещер, из-за деревьев, эдакую плодовитую женщину, тропическую поросль, которую отлучили от очереди безработных за благотворительной помощью, как субстанцию и без того слишком обогащенную для повседневной жизни, и поместили здесь просто как обитательницу огненного мира, довольную своей перемежающейся, параболической внешностью.
— Сабина, а ты помнишь, как мы ездили на лифте Париже?
— Да, помню.
— Нам некуда было податься. Мы бродили по улицам. Помнится, это была твоя идея сесть в лифт.
(Я помню, как мы были жадны друг до друга, Сабина. Мы забрались в лифт, и я начал ее целовать. Второй этаж. Третий. Я не мог ее отпустить. Четвертый этаж, а когда лифт замер, было уже слишком поздно… Я не мог остановиться. Я не мог бы оставить ее, даже если бы весь Париж пришел на нас поглазеть. Она отчаянно нажала на кнопку, и мы продолжали целоваться, а лифт тем временем двинулся вниз. Когда мы достигли дна шахты, стало еще хуже, и тогда она снова нажала на кнопку, и мы поехали вверх, а потом вниз, вверх, вниз, а жильцы пытались остановить нас и войти в кабину…)
Это воспоминание о наглости Сабины заставило Джея безудержно рассмеяться. К тому времени с Сабины уже спала вся таинственность, и Джей испробовал на вкус то, что эта таинственность в себе заключала: самое жаркое бешенство страсти.
Тихо возникший на пороге рассвет утихомирил их. Музыка давно стихла, а они этого и не заметили. Они продолжали придерживаться барабанного ритма своей беседы.
Сабина затянула на плечах тесемки накидки, как будто дневной свет был величайшим врагом всего сущего. Она даже не захотела обратиться к рассвету с возбужденной речью. Она сердито на него взглянула и вышла из бара.
Нет мрачнее мгновения в жизни города, нежели то, в котором пересекаются пограничные линии между теми, кто не спал всю ночь, и теми, кто собирается на работу. Сабине казалось, что на земле живут две расы людей, люди ночи и люди дня, которые сталкиваются лицом к только в это самое мгновение. Какой бы пышный наряд ни был на Сабине ночью, с наступлением рассвета краски терялись. Полные решимости физиономии тех, кто шел на работу, воспринимались ею как упрек. Ее усталость отличалась от них. От нее лицо Сабины становилось словно помеченным лихорадкой, под глазами оставались пурпурные тени. Ей хотелось спрятаться от посторонних взглядов. Она наклоняла голову так, чтобы спадающие вниз пряди прикрывали лицо.
Настроение потерянности не проходило. Впервые она почувствовала, что не может пойти к Алану. Она несла слишком тяжелый груз нерассказанных историй, слишком тяжелый груз воспоминаний, за ней по пятам следовало слишком много призраков не растворившихся до конца персонажей, еще не осмысленных событий, еще не успевших зарубцеваться ударов и унижений. Она могла бы вернуться, сослаться на ужасную усталость и лечь спать, однако сон оказался бы беспокойным, во сне она могла заговорить.
На сей раз у Алана не хватило бы силы изгнать это ее настроение. Да и она не смогла бы рассказать ему о случае, более всего мучившем ее: мужчина, которого она впервые увидела несколько месяцев назад из окна гостиничного номера, он стоял под самым ее окном и читал газету, как будто ждал, что она выйдет на улицу. Еще раз она видела его по пути к Филипу. Он неожиданно встретился ей на станции метро, где он пропустил несколько поездов, чтобы оказаться в одном с ней вагоне.
Это не было флиртом. Он не делал никаких попыток заговорить с ней. Казалось, он был занят беспристрастным ее рассматриванием. В Ночном Клубе Мамбо он сел через несколько столиков от нее и стал что-то писать в своем блокноте.
Именно так выслеживают преступников перед тем, как взять их с поличным. Может, он был детектив? В чем же он ее подозревал? Доложит ли он Алану? Или ее родителям? Или унесет свои записи в деловую часть города, где так много внушительных зданий, в, которых проводятся разного рода исследования, и однажды она получит записку, предлагающую ей покинуть Соединенные Штаты и вернуться на родину, в Венгрию, поскольку жизнь Нинон де Л’Анкло или Мадам Бовари запрещалась законом?
Если она скажет Алану, что за ней шел мужчина, Алан улыбнется и ответит:
— И что с того? Разве это происходит с тобой в первый раз? Это твое наказание за то, что ты — красивая женщина. Тебе же самой приятно, что такое случается, не правда ли?
Впервые, идя этим мрачным ранним утром по нью-йоркским улицам, с которых еще не убрали окурки и пустые бутылки из-под ликеров, она поняла картину Дюшама «Нагая, спускающаяся по лестнице». Восемь или десять контуров одной и той же женщины, изображающих множественность женской личности, аккуратно разделенных на множество пластов, в унисон спускающихся по лестнице.
Если она пойдет сейчас к Алану, то будет похоже на отделение одного из этих абрисов женщины и понуждение его идти отдельно от остальных, однако выделение из унисона обнаружит, что это не более чем контур женщины, рисунок фигуры, каким ее видят глаза, лишенный содержания, которое испарилось через промежутки между слоями личности. Женщина действительно разъемная, состоящая из бессчетного количества силуэтов. Она видела, как эта видимая форма Сабины покидает ту, доведенную до отчаяния и одинокую, которая бредет по улицам в поисках горячего кофе, которую Алан встретит как прозрачно-невинную девочку, которую он взял в жены десять лет назад и поклялся нежно любить, что и делал, да только нежно любить он продолжал ту же девочку, на которой женился, первую ипостась Сабины, первый образ, попавший к нему в руки, первое измерение этого сложного комплекса и расчлененных серий Сабин, которые родились позже и дать которые ему она была не в состоянии. Каждый год, подобно дереву, выпускающему новую поросль, она могла сказать:
— Алан, вот новая версия Сабины, добавь ее к остальным, смешай хорошенько, прижимай к ним, когда будешь обнимать ее, держи их в руках всех сразу, а иначе, будучи самостоятельным, каждый образ заживет своей собственной жизнью, и уже не одна, а шесть, семь, восемь Сабин будут идти в унисон, благодаря огромным усилиям синтеза, иногда отдельно, одна последует за низким грохотом барабанов в леса черных волос и роскошных губ, другая отправится в Вену-какой-она-была-до-войны, третья будет лежать рядом с сумасшедшим юношей, а еще одна — открывать материнские объятия навстречу дрожащему от страха Доналду. Было ли преступлением пытаться выдать каждую из Сабин замуж за отдельного супруга, подбирать каждой по очереди отличную жизнь?
Ох, она устала, но вовсе не из-за потери сна или чересчур утомительных разговоров в прокуренном помещении, или уклонении от карикатуры Джея, или упреков Мамбо, или подозрений Филипа, или из-за того, что Доналд своим детским поведением заставил ее почувствовать себя в тридцать лет бабушкой. Она устала соединять эти несопоставимые фрагменты. И живопись Джея она тоже поняла. Вероятно, именно в такое мгновение изоляции Мадам Бовари приняла яд. Это было то самое мгновение, когда скрытая жизнь оказывается в опасности быть обнаруженной и ни одна женщина не в состоянии вынести осуждения.
Но почему она должна бояться разоблачения? Сейчас Алан крепко спит или тихо читает, если не спит.
Или такое сильное волнение вызывает в ней эта фигура детектора лжи, вынюхивающего каждый ее шаг?
Виновна та единственная ноша, которую человеческие существа не могут нести в одиночку.
Выпив чашечку кофе, она отправилась в ту гостиницу, где ее уже знали, приняла таблетку снотворного и укрылась в сон.
Проснувшись в тот же вечер в десять часов, она услышала из своей комнаты музыку, доносившуюся из Ночного Клуба Мамбо, расположенного через дорогу.
Ей был необходим исповедник! Только сможет ли она найти его здесь, в этом мире художников? По всему миру у них были свои места для встреч, свои филиалы, свои правила членства, свои королевства, свои начальники, свои тайные коммуникационные каналы. Они установили общую веру в определенных живописцев, музыкантов, писателей. Вместе с тем, они были людьми не ко двору, обычно дома никто не хотел их видеть, семьи отрекались от них. Но они рождали новые семьи, свои собственные религии, своих врачей, свои общества.
Она вспомнила, как кто-то спросил Джея:
— Меня могут признать, если я покажу доказательство моего вкуса?
— Этого недостаточно, — ответил Джей. — Есть ли у вас одновременно с этим желание стать изгоем? Или козлом отпущения? Потому что мы — отъявленные изгои, ибо живем так, как другие живут только по ночам во сне, ибо исповедуемся открыто в том, что другие открывают только врачам после того, как им пообещают сохранение профессиональной тайны. Кроме того, нам вечно недоплачивают: люди чувствуют, что мы влюблены в свою работу, а зачем платить человеку за то, что он и так обожает делать?
Были в этом мире и свои преступники. Гангстеры в мире искусства, производившие на свет разъедающие все и вся произведения, рожденные от ненависти, гангстеры, убивающие и отравляющие своим искусством. Ведь можно убить и картиной, и книгой.
Была ли Сабина одной из них? Что она разрушила?
Она вошла в Ночной Клуб Мамбо. Искусственные пальмы казались не такими зелеными, барабаны — не такими яростными. Пол, двери, стены слегка покосились от возраста.
В то же мгновение подъехала Джуна, из-под дождевика у нее выглядывало черное репетиционное трико, волосы были перехвачены лентой, как у школьницы.
Когда подобные чудесные явления и уходы происходят в балете, когда танцоры исчезают за колоннами или в густых холмах теней, никто не требует у них паспорта или удостоверения личности. Джуна появилась, как настоящая танцовщица, ступая так же естественно, благодаря работе у балетного станка, находившегося несколькими этажами выше ночного клуба, как в свое время в Париже, когда она училась вместе с балетными танцорами из Оперы. При виде ее Сабина не удивилась. Однако в памяти ее осталось не столько хореографическое мастерство Джуны, ее гладкие напряженные ноги танцовщицы, сколько умение сострадать, будто она каждый день упражнялась у невидимого станка боли, развивая и понимание, и тело.
Джуна знала, кто украл, кто предал, что украдено и что предано. Сабина могла теперь перестать падать — падать со всех этих раскаленных трапеций, со всех этих лестниц, ведущих в пламя.
Они все были братьями и сестрами, двигаясь на вращающихся сценах подсознательного, никогда преднамеренно не вводя других в заблуждение так, как себя, захваченные балетом ошибок и воплощений, однако Джуна умела делать различия между иллюзией, жизнью и любовью. Она могла обнаружить тень преступника, которого другим не удавалось привлечь к суду. Она опознавала его.
Теперь Сабине требовалось только ждать.
Барабаны умолкли, словно их заглушили несколько лесов запутанной, непроходимой растительности. Волнение Сабины уже не стучало у нее в висках и сделало ее глухой к внешним звукам. Ритм возродился в ее крови, а руки спокойно лежали на коленях.
Ожидая, когда освободится Джуна, она думала о детекторе лжи, следившем за ее поступками. Он снова сидел в кафе, один, и делал пометки в записной книжке. Она мысленно приготовилась к интервью.
Она наклонилась и окликнула его:
— Как дела? Арестовывать меня пришли?
Он закрыл записную книжку, подошел к ее столику и сел рядом. Она сказала: «Я знала, что это случится, но не так быстро. Присаживайтесь. Я точно знаю, что вы обо мне думаете. Вы говорите себе: передо мной отъявленная мошенница, международный шпион в доме любви. (Или мне следует уточнить: в доме многих Любовей?) Должна сразу вас предупредить, чтобы вы обращались со мной поделикатнее: я покрыта пленкой радужности, которую так же легко стряхнуть, как пыльцу цветка, и, хотя я совсем не против ареста, если вы будете обращаться со мной грубо, то лишитесь многих доказательств. Я не хочу, чтобы вы портили этот тонкий покров изумительной расцветки, сотканный из моих иллюзий, которые не сумел воспроизвести ни один художник. Странно, не правда ли, что ни один химикат не придаст человеческим существам радужности, которую им дарят иллюзии? Дайте-ка мне вашу шляпу. Вы выглядите таким официальным и стесненным! Итак, вы наконец-то выследили мои воплощения! Но вот только осознаете ли вы ту смелость, ту наглость, которую требует моя профессия? Лишь очень немногие люди оказываются достаточно одаренными для нее. У меня было призвание. Оно проявилось очень рано в моей способности заблуждаться. Я могла назвать задний дворик садом, арендуемую квартиру — домом, а если я приходила домой слишком поздно, то для того чтобы избежать упреков, придумывала и моментально создавала такие захватывающие помехи и приключения, что у моих родителей уходило несколько минут на то, чтобы развеять чары и вернуться в реальность. Я могла перейти из моего обычного „я“ или из моей повседневной жизни во множество „я“ и жизней, не привлекая при этом внимания. Я хочу сказать, что, как вам это ни покажется странным, первое преступление я совершила против самой себя. Тогда я была развратительницей малолеток, и этой малолеткой оказалась я сама. Развращала же я то, что называется „правдой ради более замечательного мира“. Я всегда могла подтасовывать факты. Меня никогда в этом не уличали: это касалось только меня. Мои родители были недостаточно умны, чтобы понять, что подобные фокусы с фактами могут создать великого художника, по крайней мере, великую актрису. Они били меня, стряхивая пыль заблуждений. Однако самое странное заключалось в том, что чем больше отец меня колотил, тем обильнее эта пыль собиралась вновь, причем то была не серая или коричневая пыль, какой она попадается нам ежедневно: это была пыль, известная авантюристам как „золото дурака“. Дайте-ка мне ваш плащ. Как исследователю, вам, должно быть, интересно узнать, что, защищая себя, я обвиняю авторов сказок. Не голод, не жестокость родителей, а эти басни, уверяющие, что, заснув в снегу, никогда не подхватишь воспаление легких, что хлеб никогда не черствеет, что деревья зацветают независимо от времени года, что драконов можно убить смелостью, что стоит только очень сильно захотеть, и желание тотчас же исполнится. Отважное желание, говорилось в сказках, гораздо действеннее труда. Дым из лампы Алладина был моей первой дымовой завесой, а ложь, заученная из сказок, первым вероломством. Скажем так: я извратила наклонности — я верила всему, о чем читала».
Собственные слова рассмешили Сабину. Джуна решила, что она слишком много пьет, и посмотрела на нее.
— Почему ты смеешься, Сабина?
— Да встретила тут детектора лжи, Джуна. Он может меня арестовать.
— Ох, Сабина. Ты ведь не сделала ничего, за что арестовывают!
Джуна глядела в лицо Сабины. Его напряжение, то возбуждение, которое она всегда видела в нем, стало теперь не более чем горением жизни. Черты его сделались напряженными, в глазах появился страх.
— Мне нужно с тобой переговорить, Джуна… Я перестала спать…
— Я пыталась найти тебя, когда приехала из Парижа. Ты так часто меняешь адрес, и даже свое имя.
— Ты ведь знаешь, что я всегда хотела смывать плесень, которую образует жизнь, если ей это позволить.
— Зачем?
— Я хочу пересекать границы, уничтожить все удостоверения личности, все, что привязывает нас к одной плесени, к одному месту без надежды на изменение.
— Это противоположность того, что обычно хочется всем, не так ли?
— Да, я привыкла говорить, что у меня проблемы с жильем: они заключались в том, что я не хотела иметь дом. Я хотела лодку, трейлер, что-нибудь, что находится в свободном движении. Я чувствую себя наиболее безопасно, когда никто не знает, где я, когда я, например, нахожусь в гостиничной комнате, с двери которой стерт номер.
— Но безопасно по отношению к чему?
— Я не знаю, что утаиваю, разве что, быть может, свою вину в нескольких любовных связях, в том, что вместо одной любви у меня их было много.
— Это не преступление. Просто случай раздробленной любви!
— Но те обманы, та ложь, которую я должна говорить… Знаешь, точно так же, как какой-нибудь преступник говорит тебе: «Я не могу найти иного способа заполучить то, что хочу, кроме воровства», я часто ловлю себя на желании сказать: «Я не могу найти иного способа заполучить то, что хочу, кроме лжи».
— Ты этого стесняешься?
Сабина снова испугалась.
— В отношениях с каждым мужчиной наступает момент, когда я чувствую себя одинокой.
— Из-за лжи?
— Но если бы я сказала правду, то оказалась бы не только одинокой, но и одной физически, и тем самым причинила бы каждому еще больший вред. Как я могу сказать Алану, что для меня он все равно что отец?
— Поэтому ты снова и снова бросаешь его, как бросают родителей, таков закон взросления.
— Ты как будто реабилитируешь меня.
— Реабилитирую я тебя только в твоем отношении к Алану, где ты ведешь себя как ребенок.
— Он единственный, кому я доверяю, единственный, любовь которого бесконечна, неустанна и всепрощающа.
— Ты описываешь не любовь мужчины и даже не любовь отца. Это отец из фантазии, идеализированный отец, однажды придуманный нуждающимся ребенком. Алан дает тебе любовь, в которой ты нуждаешься. В этой форме любви ты совершенно права, что доверяешь ему. Но однажды ты потеряешь его, поскольку существуют другие, совершенно такие же Аланы, как существуют и другие Сабины, и все они тоже хотят жить и иметь пару. Враг любви никогда не приходит извне, это не мужчина и не женщина, это то, чего не хватает в нас самих.
Голова Сабины опустилась на грудь в знак раскаяния.
— Так ты не веришь в то, что этот человек находится здесь, чтобы меня арестовать?
— Нет, Сабина, это плод твоего воображения. Это собственная твоя вина, которую ты перенесла на него. Возможно, ты видишь эту вину отраженной в каждом полицейском, в каждом судье, в каждом родителе, в каждом персонаже, наделенном полномочиями. Ты видишь ее глазами других. Это отражение того, что ты чувствуешь. Это твоя собственная интерпретация: глаза мира, прикованные к твоим поступкам.
Сабина подняла голову. На нее нахлынул такой мощный поток воспоминаний, он так глубоко ранил ее, что она задохнулась. Это было похоже на боль от кессонной болезни, переживаемую аквалангистами, когда они слишком быстро всплывают с большой глубины на поверхность.
— В твоем выдуманном мире, Сабина, мужчины были либо крестоносцами, бившимися за тебя на поединках, либо судьями, продолжавшими обязанности твоих родителей, либо принцами, еще не ставшими совершеннолетними и потому не могущими быть супругами.
— Освободите меня, — сказала Сабина детектору лжи. — Выпустите меня на свободу. Я говорила это такому множеству мужчин: «Ты не собираешься отпустить меня на волю?» — Она рассмеялась. — Я была готова сказать это и вам.
— Вы сами должны освободиться. Это произойдет с любовью… — ответил детектор лжи.
— Ах, я достаточно любила, если это могло кого-то спасти. Я любила множество раз. Загляните в свою записную книжку. Уверена, что она вся заполнена адресами.
— Вы еще не любили, — сказал он. — Вы только пытались любить, начинали любить. Одно лишь доверие не есть любовь, одно лишь желание не есть любовь, иллюзия — не любовь, грезы — не любовь. Все это было теми путями, которые уводили вас от себя, это правда, а вы думали, что они ведут к другим, однако до другого вы так и не дошли. Вы были только на пути. Вы могли бы сейчас выйти и найти другие лица Алана, которые никогда не пытались увидеть или принять? А найдете ли вы другое лицо Мамбо, которое он так искусно от вас скрывал? Вы будете стараться найти другое лицо Филипа?
— Так это я виновата в том, что они поворачивались ко мне только одним из своих лиц?
— Вы представляете опасность для других человеческих существ. Прежде всего, вы надеваете на них мифические наряды: бедняга Филип, он — Сигрид, он должен всегда петь в тон и быть вечно прекрасным. А вы знаете, где он сейчас? В больнице, со сломанной щиколоткой. Из-за неподвижности он сильно прибавил в весе. Вы отворачиваетесь, Сабина? Это не тот миф, который так вам нравился, не правда ли? Если бы Мамбо бросил свои барабаны и пошел домой ухаживать за больной матерью, пошли бы вы с ним кипятить шприцы? А если бы другая женщина полюбила Алана, вы бы отказались от своих детских претензий на его покровительство? Вы бы стали делать из себя полноправную актрису вместо того, чтобы продолжать играть Золушку исключительно в любительских театрах, не стряхивая искусственную снежинку, упавшую вам на нос во время снежной бури, еще долго после того как закончился спектакль, словно говоря: «Для меня нет разницы между снегом на сцене и тем, что падает на Пятой Авеню?» Ах, Сабина, как же вы подтасовывали факты в ваших играх страсти, чтобы только всегда выигрывать! Стремление к победе — еще не любовь!
Детектору лжи Сабина сказала:
— А если я сделаю все, что вы просите, вы перестанете идти за мной по пятам, вы перестанете делать пометки в своей записной книжке?
— Да, Сабина, обещаю вам, — сказал он.
— Но как вы могли узнать так много о моей жизни…
— Вы забыли, что сами пригласили меня тайно следить за вами. Вы наделили меня правом судить ваши поступки. Это право вы дали очень многим: священнику, полицейским, врачам. Когда за вами следила ваша взаимозаменяемая совесть, вы чувствовали себя в большей безопасности. Вы чувствовали, что можете сохранять здравомыслие. Одна ваша половина хотела искупить вину, освободиться от ее мук, тогда как другая сама хотела быть свободной. Только одна ваша половина уступила, взывая к незнакомцам: «Хватайте меня!», в то время как другая усердно пыталась избежать окончательного пленения. Это было всего лишь одним из ваших флиртов, флиртом с правосудием. А теперь вы бежите, бежите от вины любви раздробленной и от вины нелюбви. Бедная Сабина, вам было мало. Вы искали свою цельность в музыке… Ваша история — история нелюбви… Знаете ли, Сабина, если бы вас поймали и допросили, вам назначили бы не такое суровое наказание, как то, которое вы назначили себе сами. Мы оказываемся гораздо более строгими судьями своих собственных поступков. Мы судим наши мысли, наши тайные желания, даже наши грезы… Вы никогда не учитывали смягчающие обстоятельства. Некий шок потряс вас и сделал недоверчивой к одной-единственной любви. Вы раздробили их, как меру безопасности. Сколько дверей-ловушек открылось между миром ночного клуба Мамбо, в довоенную Вену Филипа. Подвижность в любви стала условием вашего существования. Нет ничего постыдного в поисках мер безопасности. Слишком велик был ваш страх.
— Мои двери-ловушки подвели меня.
— Идемте со мной, Сабина.
Сабина следом за Джуной поднялась к ней в студию, откуда они по-прежнему могли слышать бой барабанов.
Словно затем, чтобы утихомирить его, Джуна поставила на фонограф пластинку.
— Сабина…
Но не последовало ни единого слова, поскольку один из квартетов Бетховена начал рассказывать Сабине, как бы не рассказала Джуна, о том, что обе они знали с абсолютной уверенностью: о непрерывности бытия и о цепи вершин, высот, за счет которых эта непрерывность достигается. Благодаря высоте, сознание достигало постоянного движения, переходя за пределы смерти, и таким же образом добивалось непрерывности любви, пользуясь ее безличной сутью, которая была совокупностью всех алхимий, творящих и жизнь, и смерть, и дитя, и произведение искусства, и научный труд, и подвиг, и акт любви. Тождественность человеческой пары была не вечной, но изменчивой, поскольку она должна была защищать этот духовный обмен, передачу характера, все оплодотворения рождаемых новых «я» и верность только по отношению к непрерывности, развитию и распространению любви, достигающим своей кристаллизации в пиках и высотах, равных пикам и высотам в искусстве и религии.
Сабина опустилась на пол и осталась сидеть, склонив голову на фонограф; при этом ее широкая юбка на какое-то мгновение превратилась вокруг нее в испускающий дух парашют: потом юбка опала совершенно и умерла в пыли.
Слезы на лице Сабины не были обычными кругленькими и разобщенными слезинками, они словно падали влажной вуалью, как будто она погрузилась на дно моря, утянутая весом и разложениями музыки. То было полное разложение глаз, черт, как будто она теряла свою сущность.
Детектор лжи вытянул вперед руки, словно для того чтобы спасти ее, легким движением, будто то был изящный танец печали, а не сама печаль, и сказал:
— В гомеопатии существует лекарство, которое называется «пульсатил», для тех, кто плачет от музыки.
Дельта Венеры
Венгерский авантюрист
Жил-да-был венгерский авантюрист, наделенный поразительной красотой, несравненным обаянием, очарованием, навыками профессионального актера, получивший прекрасное образование, знавший множество языков и имевший аристократические манеры. Кроме всего прочего, он обладал невероятным талантом интригана, благодаря чему выпутывался из затруднительных ситуаций и беспрепятственно путешествовал взад-вперед по многим странам.
Его дорожное снаряжение было подобрано с отменным вкусом, у него было пятнадцать чемоданов, набитых элегантной одеждой, и два огромных дога. Он излучал такую властность, что получил прозвище Барон. Барона видели в самых шикарных гостиницах, на курортах и скачках, в кругосветных путешествиях, на экскурсиях в Египет и в турне через пустыню в глубь Африки.
И всюду его обступали толпы женщин. Как величайший актер, он мог разыгрывать самые разноплановые роли, дабы прийтись по вкусу каждой. Отправляясь на свидания, он становился то элегантным партнером по танцам, то веселым тамадой, то декадентом. Он умел ходить под парусом, скакать и водить авто. Он знал все города так, словно прожил в них всю свою жизнь. В обществе он был знаком со всеми. Он всегда был ко двору.
Когда, ему требовались деньги, он брал в жены богатую женщину, обирал ее и переезжал в другую страну. В большинстве случаев женщины не возражали и в полицию не обращались. Те несколько недель или месяцев, что он был их мужем, оставляли в них чувство, которое оказывалось сильнее потрясения, вызванного потерей денег. За это время они успевали ощутить, что значит жить с сильными крыльями и парить над обыденностью.
Он возносил их настолько высоко, настолько быстро опутывал своими чарами, что его исчезновение казалось им по-прежнему сродни волшебному полету. Все выглядело почти естественно — ни одна партнерша не могла угнаться за взмахами крыльев этого орла.
И вот сей свободный авантюрист, не дававший себя поймать и перепрыгивавший с одной золотой ветки на другую, чуть было сам ни угодил в силок, силок любовный, когда однажды вечером повстречал в одном из театров Перу бразильскую танцовщицу Аниту. Ее миндалевидные глаза закрывались не так, как у других женщин, но как у пумы, у леопарда или тигрицы, веки которых опускаются медленно и лениво. Казалось, они почти сходятся у носа, что делало их узкими, а лившийся из них сладострастный взгляд был взглядом женщины, не желающей видеть того, что происходит с ее телом. Благодаря всему этому она выглядела так, словно переживала самый разгар любовной сцены, что и воспламенило Барона, стоило ему ее увидеть.
Когда он поднялся к ней в гримуборную, чтобы выразить свое почтение, Анита одевалась, окруженная морем цветов. И к радости поклонников, сидевших вокруг, занималась тем, что подкрашивала помадой срамные губки, не позволяя при этом молодым людям делать ни единого движения в свою сторону.
Когда Барон вошел, она подняла голову и улыбнулась ему. Одна ее ножка покоилась на маленьком столике, подол искусно сшитого бразильского платья был поднят, а сама она продолжала унизанными всевозможными украшениями руками подкрашивать срамные губки, смеясь над тем возбуждением, которое обнаруживали окружавшие ее мужчины.
Ее срамные губки напоминали парниковый цветок огромных размеров, больше всех, виденных Бароном прежде, а волосы вокруг были пышными, кудрявыми и сверкали чернотой. И эти вот срамные губки она подкрашивала, как будто то был ротик, с большой заботливостью, так что они стали напоминать две кроваво-красные камелии, которые заставили приоткрыться, так что можно было увидеть закрытый бутон, похожий на бледный, тонкокожий пестик цветка.
Барону не удалось уговорить ее пойти поужинать с ним после представления. Первый выход Аниты был лишь прологом к тому номеру, который сделал ее знаменитой во всей Южной Америке и заполнял глубокие, сумрачные ложи театра, портьеры на которых были полузадернуты аристократами со всего света. На это выступление женщины не приглашались.
Она снова надела то же платье с шелестящей юбкой, в котором пела бразильские песни, но без шали. Оно было без бретелек, так что полные груди, которые этот узкий наряд сжимал и приподнимал, выглядели почти совсем неприкрытыми.
В подобном облачении она двигалась от ложи к ложе, в то время как представление на сцене продолжалось: когда тот или иной мужчина просил ее, она опускалась перед ним на колени, расстегивала ему брюки, брала унизанной украшениями рукой пенис и облизывала его с совершенной легкостью перышка и изобретательностью, на которую способны лишь немногие женщины, до тех пор пока у мужчины не наступал оргазм. Руки ее были так же деятельны, как и рот.
Ловкие пальчики и изменчивые движения доводили мужчин почти до сумасшествия. Она то легонько держала весь пенис, то с силой терла его, то слегка теребила волоски — все это исполнялось необыкновенно красивой и привлекательной женщиной в то самое время, когда внимание остальных зрителей было устремлено на сцену. Зрелище члена, исчезающего в ее роскошном ротике со сверкающими зубками, и вздымающихся грудей давало мужчинам такое удовлетворение, что они были готовы дорого за него платить. Ее выступление на сцене подготавливало их к выступлению в ложах. Она возбуждала их ртом, глазами и грудью. Получать удовлетворение под аккомпанемент музыки, света и песни в сумеречной ложе с полузадернутыми портьерами, поднятой высоко над зрительным залом, было необыкновенно пикантной формой развлечения.
Барон был готов влюбиться в Аниту и оставался с ней дольше, чем с какой бы то ни было женщиной. Она же влюбилась в него и родила ему двоих детей.
***
Однако по прошествии нескольких лет он отправился дальше. Привычка и потребность в свободе и переменах оказались слишком сильны.
Он прибыл в Рим, снял себе апартаменты в «Гранд Отеле». По воле случая этот номер-люкс оказался соседним с тем, в котором проживал испанский посол с супругой и двумя дочерьми. Они тоже подпали под обаяние Барона. Жена посла восхищалась им. Они стали такими добрыми друзьями, и у него так замечательно получалось возиться с детьми, которым в гостинице нечем было заняться, что скоро у обеих девочек вошло в привычку по утрам, едва успев проснуться, приходить к Барону в гости и будить его смехом и дурачествами, которых им не позволяли их более серьезные родители.
Одной девочке было десять лет, другой — двенадцать. Обе были красавицы, с огромными бархатно-черными глазами, длинными, шелковистыми волосами и золотистой кожей. Ходили они в коротких белых платьицах и коротких белых носочках. Обычно они с криками вбегали в комнату Барона и забавы ради бросались на его широкую постель, а он поддразнивал их ласками.
Как и большинство мужчин, Барон всегда просыпался с пенисом, находившимся в особенно восприимчивом состоянии, на которое он едва ли мог оказать какое-либо влияние. У него не оставалось времени даже на то, чтобы выйти пописать и тем спасти положение.
Не успевал он этого сделать, как две девочки уже бежали по сверкающему полу и набрасывались на него и на его налитой пенис, до известной степени скрытый большим голубым одеялом.
Девочек ничуть не заботило то, что их юбочки задираются, а стройные ножки балерин теряют опору. Они плюхались на пенис и оставались лежать на одеяле. Смеясь, они крутились на Бароне, садились на него, играли с ним в «лошадку», усаживались на него верхом, пришпоривали и просили расшатывать кровать движениями тела. Сами же они тем временем целовали его, дергали за волосы и лопотали с ним, как это делают дети. Барону до того нравилось подобное обращение, что постепенно забава приобрела угрожающие размеры.
Одна из девочек лежала на животе, и ему, чтобы разговеться, достаточно было лишь слегка тереться о нее. Он проделывал это так, будто то была часть их игры, как будто он хотел спихнуть девочку с постели. Он говорил:
— Уверен, что ты свалишься, если я буду так тебя толкать.
— Не свалюсь, — отвечала девочка и цепко держалась за него через постельное белье, а он все двигался, словно хотел заставить ее перекатиться на другую сторону кровати.
Он со смехом приподнимал ее, однако она продолжала лежать на нем, тесно прижимаясь ногами, трусиками и всем телом, чтобы не соскользнуть. Он же на радость всем продолжал игру. Чтобы сделать борьбу равной, вторая девочка усаживалась на Барона верхом впереди сестры, так что теперь он мог двигаться еще яростнее под их общим весом. Пенис, скрытый под толстым одеялом, все поднимался и поднимался между их маленьких ножек, и тут он кончал, причем с напором, ранее ему почти неведомым. После чего сдавался на милость девочек, победивших способом, о котором даже не подозревали.
В другой раз, когда они пришли с ним поиграть, он держал руки под одеялом. Приподняв одеяло указательным пальцем, он сказал, что они должны попробовать его поймать. Девочки с величайшим усердием попытались овладеть пальцем, возникавшим в разных местах постели, и наконец это им удалось. Вскоре они держали уже не палец, а пенис, и, сделав вид, будто хочет вырваться, Барон вынудил их ухватиться за него еще сильнее. Несколько раз он совсем исчезал под одеялом, чтобы они бросались искать его член, который он неожиданно выставлял им навстречу.
Барон изображал зверя, который норовил их поймать и искусать, несколько раз весьма близко от того места, за которое он очень хотел, чтобы они его потрогали, и это крайне забавляло девочек. Играли они со «зверем» и в прятки. «Зверь» выпрыгивал на них из засады. Он прятался в комоде и занавешивался одеждой. Одна из девочек открывала комод. Он мог при желании заглянуть ей под платье, после чего хватал проказницу и в шутку кусал за ляжку.
Игры их были настолько необузданными, путаница настолько безнадежной, а девочки — настолько шаловливыми, что частенько его руки касались всего того что он хотел.
***
И все же в конце концов Барон отправился дальше, однако его опасные для жизни перелеты от богатства к богатству делались все менее успешными по мере того, как его эротические поиски стали преобладать над поисками власти и денег. Под конец он уже не мог контролировать свою страсть к женщинам. Теперь он поспешно расставался с женами, чтобы продолжать охоту за эротическими переживаниями по всему свету.
Однажды он услышал, что бразильская танцовщица умерла от чересчур большой дозы опиума. Их двум дочерям было теперь пятнадцать и шестнадцать лет, и девочки хотели, чтобы отец позаботился о них. В то время он жил в Нью-Йорке с новой женой, от которой у него был сын. Мысль о скором приезде его дочерей не слишком ее порадовала. Она почувствовала ревность за своего четырнадцатилетнего сына. После многих странствий Барону захотелось иметь свой очаг, чтобы некоторое время пожить без сложностей и обманов. Теперь у него была женщина, которая ему вполне нравилась, и трое детей. Ему не терпелось вновь увидеть дочерей. Встретил он их с большой нежностью. Одна из них была красива, вторая скорее пикантна. В пору отрочества они были свидетельницами того, каким образом живет их мать, так что теперь ни стеснением, ни скромностью не отличались.
Отец приглянулся им. Он же со своей стороны вспомнил о тех играх, которыми забавлялся с девочками в Риме, правда родные дочери были постарше, но от этого вся ситуация оказывалась только еще привлекательней.
Им отвели отдельную широкую постель, и позже, когда они еще болтали, обмениваясь впечатлениями от путешествия и встречи с отцом, Барон зашел к ним в комнату пожелать спокойной ночи. Он прилег рядом и поцеловал их. Девочки ответили на поцелуи. Целуя их, он гладил ладонями юные тела, которые осязал под ночными рубашками.
Они нежились под ласками. Он приговаривал:
— Какие же вы обе красавицы. Я горжусь вами. Я просто не в состоянии оставить вас спать одних. Ведь я так давно вас не видел.
Он по-отечески обнял их, склонив головы себе на грудь, бережно ласкал, пока девочки не уснули по бокам от него. Их юные фигурки с едва развитыми грудками так подействовали на него, что он потерял сон. Кошачьими движениями он ласкал сначала одну, потом другую девушку, и они не просыпались, однако через некоторое время страсть его стала настолько дикой, что он разбудил одну и проник в нее. Не избежала этого и вторая.
Они посопротивлялись и поплакали, но они столько уже повидали на своем веку подобных вещей, пока жили с матерью, что протест их был не очень упорным.
Однако то не была обычная кровосмесительная связь. Половое безумие Барона прогрессировало и становилось одержимостью. Получение удовлетворения уже не влияло на него ни успокаивающе, ни освобождающе. Как раз напротив. Переспав с дочерьми, он переходил к супруге.
Он боялся, как бы дочери ни бросили его и ни сбежали, поэтому он шпионил за ними и буквально держал взаперти.
Жена это обнаружила и закатила несколько жестоких сцен. Однако теперь Барон уже ничем не отличался от сумасшедшего. Он сделался равнодушным к своей внешности, одежде, к своим переживаниям и деньгам. Он сидел дома и ждал исключительно того момента, когда сможет взять сразу обеих своих дочерей. Он научил их всем мыслимым видам ласк. Они научились целовать друг дружку в его присутствии до тех пор, пока он не возбуждался настолько, что мог проникнуть в них.
Однако со временем его одержимость и распутство опротивели им. Жена оставила его.
Как-то ночью, переспав с обеими дочерьми, он ходил по апартаментам, по-прежнему возбужденный и одержимый своими эротическими фантазиями. Девушек он уже успел утомить, и они спали. Его же снова терзала и слепила страсть. Он открыл дверь в комнату сына. Тот мирно спал на спине, приоткрыв рот. Барон с восхищением посмотрел на мальчика. Восставший член все еще донимал его. Взяв стул, он поставил его рядом с кроватью. Он встал на него коленями и вложил пенис в рот сына. Мальчик проснулся с ощущением того, что вот-вот задохнется, и ударил его. Девушки тоже проснулись.
Они начали восставать против безумств отца и в конце концов покинули этого теперь сумасшедшего стареющего барона.
Матильда
Матильда была модисткой, жила в Париже и едва успела справить свое двадцатилетие, как ее соблазнил Барон. Хотя отношения их продолжались всего две недели, за это короткое время она настолько подпала под его влияние, что переняла и его жизненные принципы, и манеру разрешать возникающие проблемы. Ей глубоко запало в душу одно замечание, которое он случайно обронил как-то вечером: мол, парижанки весьма высоко котируются в Южной Америке, потому что из них получаются замечательные любовницы, а еще по причине их жизнерадостности и остроумия, что так выгодно отличает их от латиноамериканских дам, которые до сих пор блюдут традицию самоуничижения и послушания. Традицию, разрушающую их как личность и объясняющуюся явным нежеланием тамошних мужей делать их своими любовницами.
Вместе с тем Барон научил Матильду воспринимать жизнь как ряд ролей, которые следует играть — что должно было происходить таким образом, чтобы, вставая по утрам и расчесывая свои светлые волосы, она говорила про себя: «Сегодня я буду такой-то или такой-то», и воплощала задуманное.
Однажды она решила стать элегантной представительницей одной известной парижской модистки и отправиться в Перу. Единственное, что от нее требовалось, — это играть роль. Она тщательно подобрала костюм, с величайшей самоуверенностью обратилась к означенной модистке и получила должность ее представительницы, а заодно и билет до Лимы.
На борту судна она вела себя как посланница самой французской элегантности. Врожденный талант узнавать хорошее вино, дорогие духи и руку знающего портного делали ее в глазах окружающих личностью образованной. Кроме того, она кое-что смыслила и в искусстве приготовления еды.
Матильда была очаровательна, что придавало ей еще большую убедительность. Когда пропал ее саквояж, она смеялась. Когда ей наступали на пальцы, она тоже смеялась.
Именно ее смех и подействовал столь неотразимо на представителя Испанских Транспортных Линий, звали которого Дальвадо. Он пригласил Матильду отужинать с ним за капитанским столиком. Во фраке Дальвадо выглядел весьма импозантно, держался он как офицер и мог до бесконечности сыпать анекдотами. На следующий вечер он пригласил ее принять участие в бале, устраиваемом на судне. Он вполне отдавал себе отчет в том, что путешествие продлится не настолько долго, чтобы он мог предпринять обычные в таких случаях попытки к сближению. Поэтому он сразу же принялся восторгаться родимым пятнышком у нее на подбородке.
В полночь он поинтересовался, нравятся ли ей кактусовые фиги. Оказалось, она никогда их не пробовала, и тогда он сообщил, что несколько штучек лежат у него в каюте.
Однако Матильда вовсе не собиралась сдаваться так легко, а потому, когда они спустились в каюту, была настороже. Она без труда уклонялась от мужчин, которые пытались ею овладеть, когда она занималась торговлей, и от мужей своих клиенток, норовивших шлепнуть ее по задку. Равно как и не позволяла своим дружкам трогать соски, когда они сидела в зале кинотеатра. Знаки внимания подобного рода нисколько ее не возбуждали. Ей хотелось, чтобы за ней ухаживали с помощью слов, полных тайны, как это уже было с ней однажды, когда она пережила свое первое любовное увлечение в возрасте шестнадцати лет.
Как-то раз в ее магазинчик зашел известный в Париже писатель. Никаких шляпок он покупать не собирался. Вместо этого он спросил, нет ли у нее светящихся цветов, которые, как он слышал, светятся в темноте. Он хотел подарить их одной женщине, которая сияла в ночи. Он был убежден в том, что, когда они были в театре и она, облаченная в вечернее платье, откинулась на спинку ложи, кожа ее засветилась розовым сиянием, как прекраснейшая из раковин. Потому-то ему и хотелось, чтобы она носила подобные цветы в волосах.
У Матильды их не было. Однако как только мужчина ушел, она подбежала к зеркалу и рассмотрела себя. Именно такие чувства ей и хотелось пробуждать. Способна ли она на это? Ее лучистость была иного порядка. Она скорее пылала, как огонь. Глаза у нее были сверкающего темно-синего цвета. Светлые от природы волосы причудливо золотились. Кожа у нее тоже была золотистой, упругой и нисколько не прозрачной. Пышное тело обрисовывалось под платьем, и хотя никаких корсетов она сроду не носила, фигура ее ничуть не отличалась от фигур тех женщин, которые это делали. Она выставляла груди впереди и напрягала ягодицы.
Мужчина вернулся. Однако на сей раз он не просил позволения взглянуть на товары. Он стоял, улыбался Матильде своим узким, утонченным лицом, почти ритуальными движениями закурил сигарету и сказал.
— Сейчас я здесь затем, чтобы посмотреть на вас.
Сердечко Матильды забилось так быстро, что ей показалось, будто этого мгновения она ждала много лет. У нее возникло такое чувство, словно она и есть та самая светящаяся женщина, которая сидит в сумеречной ложе и принимает необыкновенные цветы. Однако сей благовоспитанный, седовласый писатель произнес своим аристократическим тоном следующее:
— Как только я вас увидел, у меня встал.
Слова его прозвучали как грубейшее оскорбление. Она покраснела и влепила ему пощечину.
Эта сцена повторялась многократно. Матильда поняла, что при ее появлении мужчины немеют и теряют желание казаться романтиками. Она оказывала на них такое непосредственное воздействие, что выразить свои ощущения они могли только через физическое возбуждение. Вместо того, чтобы воспринимать это как комплимент, она смущалась.
И вот теперь она оказалась в каюте бывалого Дальвадо. Он сидел, чистил для нее кактусовые фиги и одновременно с ней разговаривал. Матильда почувствовала себя более уверенной. В своем красном вечернем платье она сидела на подлокотнике одного из кресел.
Однако внезапно он перестал чистить фиги, поднялся и сказал:
У вас на подбородке самая неотразимая в мире родинка.
Она решила, что он захочет ее поцеловать. Он этого не сделал. Торопливо расстегнув брюки, он вынул член и сказал, сопроводив слова жестом, которым апаш[17] обращается к гулящей девке:
— На колени.
Матильда снова оказала сопротивление и пошла к двери.
— Не уходите, — взмолился он. — Вы сводите меня с ума. Только взгляните, в каком я нахожусь состоянии. Таким я был весь вечер, пока мы танцевали. Вы не можете просто взять и уйти.
Он попытался ее обнять. Пока она отбивалась, он кончил и посадил ей на платье большое пятно. Чтобы вернуться к себе в каюту, ей пришлось накинуть кофточку.
Стоило Матильде оказаться в Лиме, как ее мечта сбылась. Мужчины приближались к ней с обильными словоизлияниями и скрывали свои истинные намерения за могучим обаянием. Подобная прелюдия к самому акту весьма удовлетворяла ее. Ей нравилась эта форма возбуждения, она была частью ритуала. Матильду возносили на поэтический пьедестал, так что когда она в конце концов уступала, это было скорее похоже на чудо. Она продавала гораздо больше ночей, чем шляпок.
В то время Лима находилась под сильным влиянием множества проживавших в ней китайцев. Курить опиум считалось обычным делом. Группки богатых молодых людей кочевали из борделя в бордель или проводили ночи в опиумных «берлогах», куда заглядывали и проститутки, или снимали меблированную комнату в квартале публичных домов, где вместе ловили кайф и где их могли навещать всевозможные шлюхи.
Этим молодым людям нравилось ходить в гости к Матильде. Она переделала свою лавку в будуар, заставленный шезлонгами, завешенный плетеным кружевом и шелковыми портьерами и утопающий в подушках. Один перуанский дворянин по имени Мартинец учил ее курить опиум и приводил с собой приятелей. Иногда они проводили дня два-три, теряя связь с внешним миром и семьями. Занавески не раздвигались, и атмосфера была сумрачной и усыпляющей. Они делили Матильду между собой. Опиум дарил им скорее жажду наслаждения, нежели просто возбуждение. Они могли часами ласкать ее ноги. Один гладил ей груди, в то время как другой нежно целовал ее податливую шейку, потому что опиум делал их особенно чувственными. От одного поцелуя могло затрепетать все ее тело.
Матильда лежала на полу обнаженная. Все движения были замедленными. Трое-четверо молодых людей полулежали на подушках. Один ленивыми движениями трогал пальцем ее срамные губки, раздвигая их и оставался лежать без признаков жизни. Рука другого двигалась в том же направлении, но довольствовалась тем, что ласкала кожу рядом с губками и трогала второе отверстие.
Один из них вставлял ей в рот член, который она неспешно лизала, ощущая, как каждое движение подкрепляется действием наркотика.
Потом они часами лежали в покое и грезах.
Им снова виделись эротические сны. Мартинец видел труп женщины без головы, с грудями балийки[18], с животом африканки и ягодицами негритянки. Все это сливалось в образ двигающегося тела, тела, сделанного из эластичного материала. Упругие груди набухали под его ртом, его рука тянулась к ним, пока на него не надвигались другие части тела и не простирались над ним. Ноги раздвигались нечеловеческим образом, словно были отрезанными, потом возникала промежность, которая отворялась, как тюльпан, когда берешь его в руку и заставляешь открываться.
Срамные губки тоже шевелились, они двигались, как резиновые, словно ими управляли невидимые любопытные руки, пытавшиеся разорвать плоть, чтобы добраться до внутренностей. Потом к нему поворачивалась задница. Она начинала терять форму, как будто ее раздирали пополам. Все движения стремились открыть тело совершенно, пока оно не порвется. Мартинец пришел в ярость, потому что тела касались чужие руки. Он привстал и поискал груди Матильды, чтобы проверить, не трогает ли их чья-нибудь рука, или кто-то их лижет, или гладит ее живот, как будто то была часть картины, увиденной им в опиумном сне. Наконец, он повалился на ее тело и теперь смог целовать Матильду между раздвинутых ног.
Когда Матильда ласкала мужчин, возбуждение ее было столь сильным, а их прикосновения к ней — столь совершенными, столь непрерывными, что она редко переживала оргазм. Как правило, она осознавала это лишь после ухода гостей и тогда пробуждалась от своих опиумных снов с прежним волнением в теле.
Она лежала, чистила ноготки, покрывала их лаком, расчесывала светлые волосы и готовила себя к следующей встрече. Сидя на солнце, она придавала растительности на лобке тот же оттенок кусочками ваты, смоченной в перекиси водорода.
Оставаясь одна, она терзалась воспоминаниями о руках, касавшихся ее тела. Теперь она чувствовала, как чужая рука скользит от подмышки к талии. Она вспоминала, как Мартинец открывал ее срамные губки, словно цветок, вспоминала быстрые движения его языка от волосков в паху, вдоль ягодиц, до родинки у начала позвоночника. Как же он любил эту родинку, которая вела его язык и пальцы дальше вниз, между полными ягодицами!
Матильду настолько распалили мысли о Мартинеце, что она уже не могла ждать его возвращения. Она посмотрела на свои ноги. Они стали совершенно белыми, потому что большую часть времени она проводила дома, что сделало их весьма привлекательными и наводило на мысль о белой как мел коже китаянок, о той самой мертвенной белизне, которую обожают мужчины, особенно — перуанцы. Она посмотрела на живот, такой гладкий, без единой морщинки. В лучах солнца волосы на лобке казались рыже-золотыми.
— Как я выгляжу, когда он смотрит на меня? — задала она вопрос самой себе.
Она поднялась и переставила большое зеркало к окну, установила на полу, прислонив к стулу. Потом села перед ним на коврик и медленно раздвинула ноги. Это было пленительное зрелище. Кожа, лишенная малейших изъянов, лоно, розовое и припухшее. Она решила, что оно похоже на листок каучука, чей невидимый белый сок обнаруживается, когда на него нажимают пальцами, и ароматом напоминает слизь мидии. Так из моря была рождена Венера, с зернышком, полным соленого меда, вызвать который из укромных глубин тела можно только лаской.
Матильда размышляла над тем, сможет ли она выдавить его из своих тайников. Она раздвинула пальцами малые губки и с кошачьей мягкостью предалась ласкам. Взад-вперед, как делали нервные, смуглые пальцы Мартинеца. Она помнила их кожей как некую противоположность своим. Они были такими широкими, что, казалось, вместо ласки причинят боль. Какой же он нежный, подумала она. Когда он брал пальцами ее срамные губки, это напоминало прикосновение к бархату. Она сдавила клитор между большим и указательным пальцами, совсем так, как делал он, продолжая ласкать клитор другой рукой. Она ощутила то же сладостное возбуждение, которое он пробуждал в ней своими прикосновениями. Откуда-то выступил солоноватый сок и заструился по губкам, отчего те влажно засверкали.
Захотелось ей узнать и то, как она выглядит, когда Мартинец просит ее повернуться спиной. Она легла на левый бок и так выставила ягодицы, чтобы в зеркале можно было увидеть промежность сзади. Она двигалась точно так же, как когда была с Мартинецом. Она видела свою руку, появившуюся сзади холмика, образованного ягодицами, и начавшую его ласкать. Другая рука двигалась между ног, и в зеркале было видно, как трется о нее клитор. Ей захотелось быть взятой сзади, и она засунула пальчик в анус. Двигаясь теперь вперед, она чувствовала один палец, двигаясь назад — второй. Так уже бывало не раз, когда Мартинец и один из его приятелей ласкали ее одновременно. Она очень возбудилась, заметив, что близится оргазм, движения ее стали конвульсивными, она билась, корчилась и в конце концов яростно разговелась, глядя на себя в зеркало и следя за тем, как двигаются руки и как влага растекается по губкам и ягодицам.
Теперь, увидев себя в зеркале, она поняла историю, которую поведал ей один моряк. В ней рассказывалось о том, как матросы смастерили резиновую куклу, чтобы проводить с ней время на корабле и иметь возможность кончать в течение тех шести-семи месяцев, которые они проводили в море. Сделана кукла была очень красиво и как две капли воды походила на живую женщину. Задумана она была таким образом, что использовалось в ней каждое отверстие. Она обладала теми же преимуществами, которые старый индеец однажды приписал своей юной жене. Сразу же после свадьбы та стала любовницей всех молодых людей. Об этом рассказали старому индейцу, а заодно посоветовали получше за ней присматривать. Старый индеец покачал головой и заметил:
— Не вижу причин для беспокойства. Жена моя сотворена не из мыла и не может израсходоваться.
То же относилось и к резиновой кукле. Моряки считали ее замечательной, потому что она никогда не уставала и была послушной всему тому, что с ней делали. Между ними не возникало ни конфликтов, ни ревности, и поэтому они все так ее любили. Но несмотря на свою невинность, мягкую и податливую натуру, безропотность и верность, она всех их перезаразила сифилисом.
Матильда смеялась, думая о юном перуанском моряке, рассказавшем ей эту историю, о его описании того, как он лежал на кукле все равно что на надувном матрасе и как несколько раз с нее сваливался, потому что она оказывалась перекачена. Когда Матильда курила опиум, она чувствовала себя точно так же, как та резиновая кукла. До чего же приятно было ощущение полной безответственности! Матильде оставалось только считать деньги, которые давали ей дружки.
Один из них по имени Антонио был недоволен ее роскошной комнатой и то и дело приглашал к себе в гости. Он был боксером и внешне казался человеком, умеющим заставить женщину работать на себя.
Он был настолько элегантен, что его женщины гордились им. Он производил впечатление человека, которому совершенно незачем работать. Вежливость его была такого свойства, что могла в одночасье смениться жестокостью. Он напоминал кошку, которую хочется обласкать, но которая никого не любит и не чувствует необходимости отвечать на ею же пробуждаемые эмоции.
У него была любовница, бывшая ему под стать, такая же сильная и жизнелюбивая, способная не пасть духом даже в самой лихой передряге. Женщина, гордившаяся принадлежностью к своему полу и не ждавшая сострадания от мужчин. Настоящая женщина, понимавшая, что добрая трепка действует возбуждающе (в то время как сострадание — наоборот), и что наивысшее успокоение наступает только после ссоры. Она знала, что если Антонио находится не с ней, значит, он у француженки и курит опиум. Чтобы задобрить любовницу, он принимался щипаться и шлепать ее по заднице. То была женщина необыкновенной внешности, в жилах которой текла африканская кровь. Груди у нее были выше, чем у любой другой из виденных им женщин; они торчали чуть ли не параллельно плечам и были большие и круглые. В самом начале именно они и привлекли его. Его возбудило то, что они так провоцирующе располагались прямо перед его ртом и смотрели вверх. Как будто существовала некая связь между его членом и этими грудями. Стоило ему заметить их в том борделе, где он ее нашел, как у него произошла эрекция.
Это случалось всякий раз, когда он оказывался в борделе. В конце концов он взял ее с собой и стал с ней жить. Поначалу он мог заниматься любовью только с ее грудями. Он был одержим ими. Когда он вставлял свой пенис ей в рот, казалось, они смотрят на него с жадностью. Он помещал член между ними и сжимал, сжимал их руками. Соски были большие и становились твердыми, как фруктовые косточки, когда он сосал их.
Она возбуждалась от его ласк, однако он никогда не прикасался к нижней части ее тела. Ее ноги трепетали и молили о яростных ласках, срамные губки приоткрывались, однако он не реагировал. Он всё лизал ей груди и клал на них член. Он обожал смотреть, как член обрызгивает их. Остальная часть ее тела корчилась в пустоте, и при каждой новой ласке нога и срамные губки завивались, как пожухлый лист. В конце концов она занялась онанизмом.
В то утро, перед тем как уйти, он еще раз обласкал ее. Укусил груди. Напрасно пыталась она привлечь его к своему лону. Он заставил ее встать на колени и сосать член. Она потерла любовника грудями, отчего тот несколько раз кончил. После этого Антонио отправился к Матильде. Дверь была приоткрыта. Он вошел по-кошачьи бесшумно и обнаружил Матильду на полу перед зеркалом. Она стояла на четвереньках и рассматривала себя между ног в зеркале.
— Не шевелись, Матильда, я обожаю эту позу, — сказал он ей.
Он склонился над ней, как огромный кот, и вонзил в нее свой член. Матильде он дал то, в чем отказал любовнице. В конце концов она распласталась под его весом на ковре. Он поднял руками ее бедра и снова проник в нее. Казалось, его член сделан из раскаленного железа. Был он длинным и тонким и обладал подвижностью, с какой ей еще никогда не приходилось сталкиваться. Он задвигался еще быстрее и прохрипел:
— Кончай, кончай, тебе говорю. Кончи, как не кончала никогда. Сдавайся.
Заслышав эти слова, она яростно наскочила на него и получила оргазм, подобный удару молнии.
Когда пришли остальные, они по-прежнему лежали на ковре. Они рассмеялись, заметив зеркало, бывшее свидетелем их совокупления, и принялись приводить в порядок опиумные трубки. Матильда была совершенно пассивна, а Мартинец мечтал о женщинах с открывшимися срамными губками. Член Антонио до сих пор топорщился. Он попросил Матильду сесть на него верхом.
Когда опиумная оргия завершилась и все разошлись, он еще раз попросил сходить с ним в его каморку. После соития Матильда по-прежнему горела желанием и согласилась, потому что снова хотела лечь с ним в постель.
Они молча прошлись узенькими улочками китайского квартала. Женщины со всего мира улыбались им из открытых окон или стояли на порогах и приглашали зайти. В некоторые комнаты можно было заглянуть прямо с улицы, так как единственная занавеска загораживала только кровать. Взгляду открывались лежавшие рядом мужчины и женщины. Были тут сирийки в национальных одеяниях, арабские женщины с полунагими телами, прикрытыми украшениями, японки и китаянки, стыдливо подзывавшие их, и пышные африканки, которые сидели кружком и о чем-то судачили. В одном доме были сплошь французские шлюхи, облаченные в короткие розовые комбинации. Они шили и вязали, словно находились у себя дома, Прохожим они кричали о тех деликатесах, которые могли предложить.
Домики были маленькими, плохо освещенными и пыльными, в тяжелом воздухе плавал дым, слышались хриплые голоса, бессвязная болтовня пьяных и любовников. Благодаря китайцам с их ширмочками, фонариками, курительницами и золотыми фигурками Будды, все это выглядело еще более хаотично. Это была мешанина из украшений, бумажных цветов, шелковых ширм и женщин, таких же разных, как убранство и цветовая гамма помещений, зазывавших прохожих.
В этом-то квартале Антонио и снимал комнату. Они поднялись по продавленной лестнице, он открыл дверь, совершенно разбитую, и подтолкнул спутницу внутрь. Мебель отсутствовала полностью, только на полу валялась китайская циновка. На циновке лежал мужчина в лохмотьях. Он выглядел таким больным и жалким, что Матильда подалась назад.
— А, это ты, — раздраженно сказал Антонио.
— Мне некуда было пойти.
— Ты не можешь оставаться здесь, у тебя полиция на хвосте.
— Да уж, это мне известно.
— Выходит, это ты намедни спер кокаин? Уверен, что ты.
— Да, — ответил мужчина сонным, безразличным голосом.
Тут Матильда заметила, что его тело покрыто царапинами и ранками. Он попытался сесть. В одной руке он держал ампулу, а в другой — чернильную ручку и перочинный ножик.
Она с ужасом смотрела на него.
Он отломил пальцами кончик ампулы и стряхнул осколки. Вместо того, чтобы воспользоваться шприцем, он заправил жидкость в ручку. Ножиком надрезал руку рядом со старыми ранками, воткнул в порез перо и впрыснул кокаин.
— Он так беден, что не может позволить себе шприц, — сказал Антонио. — А я не давал ему денег, поскольку думал, что смогу помешать ему украсть лишний. А он вон что делает.
Матильда собралась уходить, но Антонио ей запретил. Он хотел, чтобы она приняла дозу кокаина вместе с ним. Мужчина лежал, закрыв глаза. Антонио достал шприц и сделал Матильде впрыскивание.
Они лежали на полу, и она чувствовала, что теряет сознание.
— Тебе ведь кажется, что ты умерла? — спросил Антонио.
Ее словно усыпили, так далеко прозвучал его голос. Она показала рукой, что вот-вот может лишиться чувств.
— Пройдет, — сказал он.
Начался ужасающий кошмар. Издалека выплыло нечто, напоминающее человека на циновке, потом возник Антонио, казавшийся очень высоким и смуглым. Антонио взял перочинный ножик и склонился над Матильдой. Она почувствовала в себе его член, мягкий и приятный, и стала медленно покачиваться. Тут он вынул член, и она ощутила, как он скользит вверх-вниз вдоль ее влажных ляжек, однако не кончила и сделала движение, призывая его снова войти в нее. В следующем кошмаре Антонио занес над ней открытый нож, наклонился к раздвинутым ногам, потрогал ее кончиком лезвия и неглубоко воткнул острие. Матильда не почувствовала никакой боли. У нее не было сил пошевелиться, однако нож гипнотизировал ее. Внезапно она поняла, что должно сейчас произойти — что это не кошмар. Антонио лежал и следил за острием, касавшимся срамных губок. Она закричала. Распахнулась дверь. За похитителем кокаина пришла полиция.
Матильда была вызволена из лап человека, который уже много раз резал перочинным ножиком губки проституток и потому никогда не касался в этом месте своей возлюбленной. Он был вне опасности, пока жил с ней, пока ее груди были настолько привлекательны, что отвлекали внимание от лона. Он испытывал роковое влечение к тому, что сам называл «женской ранкой», которую ему так безудержно хотелось увеличить.
Школа-интернат
Это рассказ о жизни в Бразилии, какой она была много лет назад, вдали от городов, там, где по-прежнему царили твердые католические устои. Отпрыски почтенных фамилий посылались в школы-интернаты, во главе которых стояли иезуиты, продолжавшие жестокие традиции средневековья. Мальчики спали на деревянных кроватях, вставали очень рано, каждый день ходили на исповедь и мессу еще до завтрака и все время были под присмотром. Атмосфера была напряженной и удручающей. Священники вкушали чем Бог послал отдельно от мальчиков и вели себя так, будто в манере ораторствовать и двигаться и заключалась их святость.
Был среди них один очень смуглокожий иезуит, в жилах которого текло некоторое количество индейской крови. У него было лицо сатира, большие прижатые уши, пронизывающий взгляд, пухлые, влажные губы и густые волосы. От него исходил запах животного. Мальчики частенько обращали внимание на шишку под его балахоном, о которой младшие не знали, что думать, в то время как старшие посмеивались у него за спиной. Шишка эта появлялась в самые непредсказуемые моменты: когда класс читал Дон-Кихота или Рабле, а то и когда он просто стоял и взирал на мальчиков. Особенно на одного из них, единственного, у кого были светлые волосы, девичье лицо и кожа.
Ему нравилось оставаться с этим мальчиком наедине и показывать ему книги из своего собственного собрания. Были у них репродукции с глиняных кувшинов периода инков, на которых часто изображались мужчины, стоявшие вплотную друг к другу. Мальчик задавал вопросы, на которые старый священник давал пространные ответы. Иногда иллюстрации были весьма недвусмысленными: восставший пенис одного мужчины, вот-вот готовый войти сзади в другого.
Когда наступало время исповеди, этот священник задавал мальчикам бесчисленные вопросы. Чем невиннее они выглядели, тем тщательней допрашивал он из мрака исповедальни. Самого священника, сидевшего там, коленопреклоненные мальчики не видели. Голос его звучал сквозь перекладины решетки:
Бывают у тебя сексуальные фантазии? Думаешь ли ты о женщинах? Пробовал ли ты вообразить себе, как выглядит обнаженная женщина? Что ты делаешь по ночам? Ты когда-нибудь трогал себя? Ты когда-нибудь ласкал себя? Что ты делаешь, когда встаешь утром? У тебя бывает эрекция? Ты когда-нибудь подглядывал за мальчиками, когда они одевались или купались?
Мальчики, не знавшие ничего, вскоре узнавали, что от них ждут. Мальчики наслаждались, исповедуясь в своих грезах и фантазиях, в деталях описывая происходящее. Одному мальчику сны снились каждую ночь. Он никогда в жизни не видел голых женщин, но однажды сделался невольным свидетелем того, как индейцы совокупляются с vicujna, похожей на тощую косулю. Ему снилось, что он делает то же самое, и каждое утро с ним случались поллюции[19]. Старый священник поощрял мальчиков, когда те исповедовались в подобных вещах, и выслушивал их с бесконечным терпением. Одному мальчику, который все время онанировал, было велено вдвоем со священником пройти в часовню и окропить свой пенис святой водой, дабы таким образом очиститься. Эта церемония состоялась ночью в глубочайшей секретности.
Был там один крайне необузданный мальчик, напоминавший мавританского принца, смуглокожий, с тонкими чертами лица, королевской осанкой и телом, столь гладким и прекрасным, что он никогда не производил впечатления худого, стройный и сложенный, как статуя. Этот мальчик взбунтовался против правила, гласившего, что спать нужно в ночном белье. Он привык спать голышом и не выносил никакой одежды. Каждый вечер он, как и остальные мальчики, облекался в рубашку, но чуть позже стаскивал ее под одеялом и засыпал без всего.
Каждую ночь старый иезуит совершал свой обычный обход, проверяя, чтобы никто не перебрался в чужую постель, не онанировал и не разговаривал в темноте с соседом. Приблизившись к постели того непослушного мальчика, он медленно и осторожно приподнимал одеяло и смотрел на голое тело. Если мальчик просыпался, священник отчитывал его:
— Я пришел взглянуть, не спишь ли ты опять без белья!
Однако если тот не просыпался, старик ограничивался долгим взглядом на юное спящее тело.
Как-то раз во время урока биологии, когда он стоял за кафедрой, а женоподобный мальчик со светлыми волосами сидел и смотрел на него, шишка под одеянием священника сделалась видна всем.
Он спросил светловолосого мальчика:
— Сколько у человека костей?
Светловолосый мальчик послушно ответил:
— Двести восемь.
Из дальнего угла классной комнаты донесся голос другого мальчика:
— А у отца Добо их двести девять!
Вскоре после этого случая мальчики отправились на экскурсию. Десять из них заблудились. Среди них оказался и тот худенький светловолосый мальчик. Они углубились в лес и ушли далеко от учителей и остальных учеников. Они сели отдохнуть и стали размышлять, что же теперь делать. Переговариваясь, они ели ягоды.
Никто не знал, как все началось, но только через некоторое время они уложили светловолосого мальчика на траву, раздели его, перевернули на живот и по очереди вошли в него, вошли жестоко, как если бы он был шлюхой. Наиболее опытные воспользовались анальным отверстием, тогда как менее опытные просто терлись пенисами у него между бедер, где кожа была нежной, как у женщины. Они слюнили пальцы и натирали свои члены. Светловолосый юноша кричал, брыкался и плакал, но они крепко держали его и пользовались до тех пор, пока все не кончили оргазмом.
Кольцо
В Перу у индейцев существует обычай при помолвке обмениваться кольцами, которые каждый хранит с давних пор. Иногда эти кольца имеют форму цепочки.
Один очень красивый индеец влюбился в перуанку испанского происхождения. Ее семья была настроена крайне против помолвки. Индейцев считали лентяями и дегенератами, производящими на свет слабых и ненадежных детей, особенно если они женились на испанках.
Вопреки этому протесту, молодые обручились в присутствии друзей. Во время церемонии объявился отец девушки и стал угрожать, что если он хоть раз увидит индейца с кольцом, уже полученным им от невесты, то сорвет кольцо с пальца самым кровавым образом и не отступит, даже если придется палец отрезать. Этот скандал расстроил праздник. Все разошлись по домам, а молодые разлучились, дав друг другу обещание встретиться в укромном месте.
Однажды вечером, преодолев множество сложностей, они встретились и целовались долго и страстно. Женщину эти поцелуи сильно возбудили. Она была готова отдаться. Она чувствовала, что, быть может, сейчас они видятся в последний раз, потому что ярость ее отца росла с каждым днем. Однако индеец твердо решил жениться на ней, а не ограничиваться тайными свиданиями. Вдруг она заметила, что на нем нет ее кольца. Она вопросительно посмотрела на него. Он шепнул ей на ушко:
— Кольцо находится там, где его нельзя увидеть и где оно не позволит мне вступить в близость с тобой или с любой другой женщиной до тех пор, пока мы не поженимся.
— Я не понимаю, — сказала женщина. — Где кольцо?
Он взял ее за руку и провел ею между своих ног. Сначала она почувствовала его член. Потом он помог ее пальчикам нащупать кольцо, насаженное на ствол. Когда она дотронулась до него, пенис окреп и мужчина вскрикнул, потому что кольцо очень больно его сдавило.
От ужаса она чуть не упала в обморок. Казалось, он хочет подавить и уничтожить свое собственное желание. Вместе с тем мысль об окольцованном члене очень возбудила женщину, тело ее сделалось жарким и восприимчивым ко всевозможным эротическим фантазиям. Она продолжала целовать жениха, а он умолял ее перестать, потому что боль становилась все отчаяннее.
Через несколько дней боли появились снова, однако снять кольцо ему не удалось. Он был вынужден обратиться к врачу, который спас его тем, что взял кольцо и распилил.
Снова к нему явилась женщина и предложила бежать вместе. Они раздобыли лошадей и скакали всю ночь, пока не добрались до города. Там он спрятал ее в комнате и пошел устраиваться на работу по хозяйству. Она не покидала комнату до тех пор, пока отец не устал ее разыскивать. О ее местонахождении знал только городской сторож. Был он довольно молод и помогал ее прятать. Из своего окошка она видела, как он прохаживается с ключами от всех домой и кричит:
— Ночь чиста, и все спокойно.
Когда кто-нибудь возвращался домой поздно, то хлопал в ладоши и звал сторожа, который приходил и открывал дверь. Пока индеец был на работе, сторож и женщина проводили время в беседе.
Он поведал ей о преступлении, недавно совершенном в их городе. Индейцы, спустившиеся с горы и бросившие работу по хозяйству, ушли в джунгли, одичали и озверели. Лица их изменились, и благородная утонченность сменилась звериной уродливостью.
Подобная метаморфоза произошла и с одним индейцем, который некогда был самым красивым мужчиной в их деревне, грациозным, молчаливым, наделенным своеобразным чувством юмора и сдержанной чувственностью. Он ушел в джунгли и стал зарабатывать на жизнь охотой. Домой он вернулся из-за обуявшей его ностальгии. Он был беден и нигде не мог найти себе пристанище. Никто не узнавал и не помнил его.
Однажды он изловил маленькую девочку и разрезал ей половые органы длинным ножом, которым обычно пользуются для снятия шкур с животных. Изнасиловать он ее не изнасиловал, а просто воткнул в нее нож и раз-другой провернул. Вся деревня взбунтовалась, но люди не могли договориться о том, как его наказать. Ради него хотели воскресить один очень древний индейский обычай. Нужно было вскрыть ему язвы и залить их воском, смешанным с особой кислотой, известной индейцам, что удваивало боль. После этого его следовало засечь до смерти.
Пока сторож рассказывал женщине эту историю, с работы вернулся ее любовник. Он увидел, что она высунулась из окна и беседует со сторожем. Он бросился к ней в комнату и встал перед возлюбленной, с черной копной растрепанных волос, метая глазами молнии злобы и ревности. Он принялся проклинать ее и терзать расспросами и подозрениями.
После несчастья с кольцом член его сделался очень чувствительным. Когда они занимались любовью, он болел, и потому они не могли быть вместе так часто, как ему хотелось бы, потому что член разбухал и целыми днями до него больно было дотрагиваться. Он все время опасался того, что не сможет удовлетворить возлюбленную и что она, быть может, уже нашла кого-то другого. Увидев, как высокий сторож стоит и болтает с ней, он уверился в том, что они близки за его спиной. Он хотел ранить ее, хотел причинить ей физическую боль, вроде той, которую переживал из-за нее. Он заставил женщину спуститься вместе с ним в погреб с накатным потолком, где стояли винные бочки.
К потолочной балке он накрепко привязал прочную веревку. Она думала, что он будет ее бить. Она не могла понять, почему он стоит и мастерит подъемник. Он связал ей руки и принялся тянуть за веревку, так что тело ее повисло в воздухе и весь вес пришелся на запястья, что причинило женщине чудовищную боль.
Она рыдала и клялась в том, что всегда была ему верна, но он уже сошел с ума. В себя он пришел только тогда, когда снова потянул за веревку, и женщина потеряла сознание. Он опустил ее, развязал и стал ласкать. Она приоткрыла глаза и улыбнулась ему.
Его охватило яростное желание, и он набросился на нее. Он думал, что она окажет сопротивление, что рассердится на него за те боли, которые он ей причинил. Она же не выразила ни малейшего протеста, но все улыбалась ему, а коснувшись ее лона, он заметил, что она влажная. Он взял ее страстно, и она возбуждалась все сильнее и сильнее. То была их лучшая ночь, во тьме, на холодном полу погреба.
Майорка
Лето я провела на Майорке, в Дейе, поблизости от монастыря, где когда-то жили Жорж Санд и Шопен. По утрам на низкорослых мулах мы спускались с горы по длинной труднопроходимой тропе к морю. Уходило около часа на то, чтобы этими красноземными дорожками пробраться через скалы, опасные валуны и, миновав рощицу серебряных олив, оказаться в рыбацком поселке, представлявшем собой хижины, возведенные прямо на склоне. Каждый день я спускалась к бухте, где море было настолько прозрачным, что можно было, донырнув до самого дна, увидеть коралловые раковины и редкие растения.
Рыбаки рассказали одну своеобразную историю, произошедшую в здешних местах. Женщины на Майорке, воспитанные в духе пуританства и религиозности, были весьма неприступными. Отправляясь купаться, они облачались в старомодные купальные костюмы с длинными юбками и черными рейтузами. Многие вообще не заходили в воду, предоставляя делать это бесстыжим европейским женщинам, приезжавшим туда на лето. Рыбаки тоже осуждали современные купальники и вызывающее поведение европейцев. Они считали европейцев нудистами, которые только и ждут повода снять с себя все до последней нитки и растянуться голышом на солнце, как язычники. Не менее скептически они были настроены и в отношении пристрастия американцев к купаниям по ночам.
Как-то вечером, несколько лет назад, восемнадцатилетняя девушка, дочь рыбака, гуляла вдоль моря. Она перепрыгивала с камня на камень, и ее белое платье прилипало к телу. Бродя таким образом в мечтах и глядя на луну, освещавшую воду и волны, ласкавшие ее ступни, девушка оказалась в уединенной бухте, где, как она заметила, кто-то плавал. Она увидела довольно далеко от берега голову и руку. Внезапно до нее долетел ясный голос, позвавший:
— Иди сюда, поплавай, здесь так приятно!
Сказано это было по-испански с явным акцентом.
— Привет, Мария, — прокричал голос, очевидно знавший ее, так что скорее всего то была одна из тех юных американок, которые купались здесь и днем.
— Как тебя зовут? — спросила она.
— Эвелин, — ответил голос. — Иди же, поплавай со мной!
Предложение звучало весьма заманчиво. Марии было достаточно скинуть белое платье, чтобы остаться в одной сорочке. Она огляделась по сторонам, но никого постороннего не заметила. Море было спокойно и отражало свет луны. Мария впервые поняла пристрастие чужеземцев к купаниям по ночам. Она сняла платье. У нее были длинные черные волосы, бледное лицо и миндалевидные глаза, зеленый цвет которых был пронзительней, чем у моря. Высокая грудь и длинные ноги делали ее привлекательной. Плавала она лучше любой женщины на острове. Она скользнула в воду и без труда поплыла к Эвелин.
Эвелин приблизилась к ней под водой, поднырнула и поймала за ноги. Девушки начали бултыхаться. Полумрак и купальная шапочка не позволили Марии разглядеть лицо противницы. Кроме того, у американских девушек были мальчишеские голоса.
Эвелин в шутку боролась с Марией и обнимала ее под водой. Они со смехом всплыли, чтобы глотнуть воздуха, и немного поплавали. Сорочка Марии задралась ей до самых плеч и сковывала движения. В конце концов она соскользнула совсем, и девушка осталась нагой. Эвелин забавы ради проплыла у нее между ног и сделала вид, будто хочет подраться.
Несколько раз Эвелин раздвигала ноги, позволяя подруге проплывать между и появляться с другой стороны. Она лежала, на спине, давая возможность подныривать под себя.
Мария видела, что Эвелин тоже обнажена. Вдруг она почувствовала, как та обнимает ее сзади и прижимается всем телом. Вода была прохладной, как нежная подушка, и настолько соленой, что держала обеих и они могли плыть в ней без особых хлопот.
— Ты красивая, Мария, — сказала Эвелин своим хрипловатым голосом, не разжимая объятий.
Мария хотела отплыть, но ее удержала теплая вода и давление тела подруги. Она позволила себя обнимать. Она не чувствовала сзади прикосновения грудей, но у тех американок, которых ей довелось повидать, их и не было. Тело Марии стало жарким и уступчивым, и она испытала желание закрыть глаза.
Внезапно она заметила между своих ног что-то твердое и неожиданное, что не было рукой и что заставило ее вскрикнуть. Это была не девушка, а вовсе даже юноша, младший брат Эвелин, и он просунул ей между ног свой напряженный пенис. Мария закричала, но услышать ее было некому. Просто ничего иного она от себя не ожидала. На самом же деле ласка его была такой же успокаивающей и согревающей, как море вокруг. Вода, его руки и пенис пробудили в ней желание. Мария попыталась вырваться. Но юноша подплыл под ее тело, погладил, ухватился за ноги и проник в Марию сзади.
Они боролись в воде, но с каждым движением возбуждение девушки все росло, делая ее еще более податливой тому воздействию, которое оказывали на нее его руки и тело. От воды ее груди покачивались, как две лилии. Он целовал их. Он не мог проникнуть в нее под водой как следует, однако кончик его члена все время терся о клитор и заставлял девушку забывать о всяком сопротивлении. Она поплыла к берегу, и он последовал за ней. Они легли в песок, и волны могли перекатываться через них, однако они просто лежали, голые, и судорожно глотали воздух. Он проник в нее, и море смыло кровь с ее бедер.
С той ночи они стали всегда встречаться в это время. Он брал ее под водой в ритме волн. Раскачивающиеся движения их тел, соединенных любовью, становились частью моря. Опору они обретали на одной из скал и стояли, прижавшись друг к другу, ласкаемые морем и трепещущие после оргазма.
Проходя вечерами по берегу, я часто представляла себе, будто вижу, как они плавают и наслаждаются любовью.
Художники и натурщицы
Как-то утром меня пригласили в одну студию в Гринвич Виллидж, где скульптор по имени Мийар корпел над очередным творением. Он уже сделал черновой набросок и теперь достиг того момента, когда ему понадобилась натурщица.
Это была фигура в тонком, соскальзывающем платье. Все линии тела были видны. Он попросил меня раздеться полностью, потому что для него это было единственной возможностью работать. Он был настолько поглощен скульптурой и смотрел на меня так рассеянно, что я не раздумывая сняла одежду и приняла нужную позу. Хотя в то время я была еще довольно неопытна, он заставил меня поверить в то, что тело мое ничем не отличается от лица и что я просто статуя.
Работая, он рассказывал о своей прежней жизни на Монпарнасе, и время летело быстро. Не знаю, должны ли были его истории распалять меня, однако сам он не выказал ни малейшего признака того, что интересуется мной. Ему нравилось воссоздавать атмосферу Монпарнаса ради самого себя. Вот одна из тех историй, которые он мне поведал:
«У одного современного писателя была жена, страдавшая нимфоманией. Кроме того, она явно болела туберкулезом. Лицо у нее было бледным, как мел, черные, глубокосидящие глаза горели. Веки она подводила зеленой краской. Была она довольно пышной и ходила в черных обтягивающих платьях. По сравнению с остальным телом талия ее отличалась стройностью. Она носила большой греческий пояс, серебряный, имевший сантиметров десять в ширину и усыпанный камнями. Пояс был потрясающий. Он напоминал пояс рабыни и наводил на мысль о том, что в глубине души она тоже раба — раба своего эротического голода. При взгляде на нее возникало ощущение, что стоит только расстегнуть этот пояс, и она упадет к вам в объятия. Он весьма смахивал на пояс девственности, который был выставлен Музее Клани и который по преданиям крестоносцы надевали на своих жен. Очень широкий серебряный пояс с приспособлением, которое прикрывало женщине пах и оставалось на замке до тех пор, пока не возвращала муж. Однажды кто-то рассказал мне удивительную историю о крестоносце, который надел на свою супругу пояс девственности и попросил лучшего друга присмотреть за ключом на тот случай, если самого его вдруг убьют. Не отъехал он и нескольких километров от дома, как друг нагнал его и, не слезая с коня, сердито крикнул: „Послушай, ты подсунул мне не тот ключ!“
Вот какие чувства вызывал в нас пояс Луизы. Когда она входила в кафе и ее голодные глаза скользили по нам в надежде услышать приглашение сесть за столик, мы знали, что она вышла на охоту. Ее супруг не мог не догадываться о том, что происходит. Бедняга все время разыскивал ее, а друзья сообщали ему, что она сидит в том или ином кафе, и он шел туда. Это давало ей возможность ускользнуть с одним из нас в номер гостиницы. Потом мы все дружно пытались втолковать ей, куда пошел за ней ее муж. В конце концов он настолько отчаялся, что стал просить своих лучших друзей спать с ней, чтобы она по крайней мере не уходила с чужими.
Он очень боялся иностранцев, особенно латиноамериканцев, негров и кубинцев. Он наслушался сплетен об их необыкновенной сексуальной выносливости и чувствовал, что, если его супруга попадет им в лапы, ему ее уже не вернуть. Однако, переспав по очереди со всеми его друзьями, Луиза все же повстречалась с одним из этих иностранцев.
Это был кубинец, очень смуглый и необыкновенно красивый, с длинными гладкими волосами, как у индуса, и благородными чертами лица. Жил он, по-видимому, на Домской площади, пока не находил женщину, которая ему нравилась. Они исчезали дня на два-три, запирались в номере какого-нибудь отеля и выходили из своего убежища только тогда, когда полностью удовлетворяли друг друга. С женщинами он вытворял такое, что потом уже ни одна из них не хотела видеться с ним вновь. После этого он возвращался в кафе, садился и снова заводил вдохновенные речи. Обладая перечисленными талантами, он был еще и весьма одаренным мастером фресковой живописи.
Стоило им с Луизой встретиться, как они тотчас же поспешили удалиться с глаз долой. Антонио страшно привлекала ее белая кожа, большие груди, узкая талия и длинные, гладкие светлые волосы. А она была в восторге от его лица, мускулистого тела, медленных движений и спокойного нрава. Его смешило буквально все. При виде его возникало ощущение, будто мир вокруг не существует, а есть только эротические переживания Антонио, что завтра не наступит, что никого больше не существует — что есть только эта комната, этот вечер и эта постель.
Когда она в ожидании замерла возле большой железной кровати, он сказал:
— Оставь пояс.
И начал медленно срывать с нее платье. Без малейшего признака напряжения он разодрал его на куски, как будто оно было бумажным. При виде такой силищи Луиза содрогнулась. Теперь она стояла совершенно обнаженная, если не считать серебряного пояса. Он распустил ей волосы, и они рассыпались по плечам. Только тогда он уложил ее на постель и, упершись ладонями в груди, поцеловал долгим поцелуем в губы. Она ощущала болезненную тяжесть серебряного пояса и рук Антонио, сдавливавших ее голую кожу. Она готова была вот-вот сойти с ума, ослепленная страстью. Она не могла больше ждать. Она не могла даже подождать, пока он разденется сам. Однако Антонио отнесся к ее нетерпеливым движениям презрительно. Он продолжал целовать Луизу, словно хотел выпить своими темными губами весь ее рот, язык и дыхание, а руки его тем временем сжимали тело женщины, оставляя повсюду ноющие метины. Влажная, она трепетала, раздвигала ноги и все пыталась подлезть под него и расстегнуть брюки.
— Времени достаточно, — сказал он. — Вполне достаточно. В этой комнате мы пробудем много дней. Времени хватит нам обоим.
С этими словами он отвернулся и разделся. Тело его было покрыто золотистым загаром, а пенис, гладкий, большой и напряженный, блестел, словно отполированный жезл. Луиза повалилась на возлюбленного и взяла пенис в рот. Его пальцы были повсюду. В ее анусе, во влагалище, тогда как сам он лизал ей ушки и просовывал язык в рот. Он кусал ей соски, целовал и кусал кожу живота. Она попыталась удовлетворить свое желание, потершись о его бедро, но он не позволил ей это сделать. Он изгибал ее, как хотел, так, словно она была резиновая. Своими сильными руками он хватал ее за ту часть тела, которую желал, и подносил к губам, как будто она была съедобная, нисколько не заботясь о том, что происходит с остальным телом. Он брал ее за ягодицы, кусал и целовал их.
— Возьми меня, Антонио, ну возьми же, я не могу больше ждать, — умоляла она, однако он не слушал ее.
К тому времени голод в ее матке превратился во всепоглощающее пламя и чуть не сводил Луизу с ума. Всему, что бы она ни предпринимала, спеша разговеться, он противодействовал. Стоило ее поцелую оказаться дольше обычного, как Антонио отстранялся. Когда она двигалась, серебряный пояс позвякивал, словно рабская цепь. Луиза и в самом деле была теперь рабой этого смуглого гиганта. Он господствовал, как царь, и ее страсть должна была подчиняться его страсти. Она осознала, что ничего не сможет противопоставить его силе воли. Он требовал покорности. Полное истощение умертвило в ней страсть, и тело ее расслабилось. Оно стало мягким, как вата, а он продолжал ласкать ее с еще большим восторгом. Она была его рабыней, его собственностью, безвольным телом, уступчивым и нежным под руками мужчины. Он трогал каждое углубление ее тела, не оставляя без внимания ничего, мял ее, лизал, вгрызался в кожу большими сверкающими зубами и оставлял на ней отметины.
Страсть, до сих пор остававшаяся на поверхности кожи неким раздражением, теперь ушла в глубь тела Луизы. Страсть оседала, тлела и превращалась в огонь, только и ждавший, чтобы вспыхнуть, когда Антонио пробуждал его своим ритмом. Его прикосновения походили на танец, придававший телам новую форму. Сейчас они лежали, приникнув друг к другу, как две ложки, его пенис покоился между ее ягодиц, а ее груди с болезненной чувственностью волновались под его руками. Он по-львиному присел над ее распростертым телом и, раздвинув ягодицы, проник в нее. Он проделал это впервые и заполнил Луизу, как не заполнял никто из его предшественников, достав до дна матки.
Влага так и капала из нее, а когда он двигался взад-вперед, слышались хлюпающие звуки. Из нее вышел весь воздух, так наполнил ее его член. Он все время двигался, направляя толчки в самую матку, но как только дыхание ее участилось, он выскользнул, сверкающий влагой, и принялся ласкать по-новому. Он откинулся на кровати, отчего член устремился вверх, и велел ей сесть верхом, чтобы он снова оказался в ней и волосы на их лобках соприкоснулись. Она повалилась на него, провела грудями по его груди и поцеловала, после чего выпрямилась и начала скользить вверх и вниз по члену. Иногда она приподнималась, так что в ней оставалась только головка пениса, и начинала двигаться очень осторожно, чтобы он не выскочил совсем, но касался самых краешков срамных губок, красненьких, припухших и сомкнутых на нем наподобии ротика. Потом она вдруг рухнула и впустила в себя член на всю длину, не переставая целовать Антонио. Его ладони все это время оставались на ее ягодицах, мешая двигаться слишком быстро и не давая кончить.
Он спустил ее с кровати, поставил на четвереньки на пол и сказал:
— Пошевеливайся.
Она поползла по комнате, длинные светлые волосы свисали вдоль тела, а серебряный пояс казался грузом вокруг талии. Он встал позади Луизы на колени и, накрыв тело женщины своим, проник в нее. Взяв Луизу сзади, он просунул под нее голову и, крепко держась руками и губами, принялся сосать груди, словно она была животным. Оба тяжело дышали и извивались. Только после этого он поднял любовницу обратно на постель и обнял ее ногами свои плечи. Он взял ее грубо, и их тела задрожали в оргазме, таком яростном, что Луиза решила, будто вот-вот сойдет с ума от ненависти и желания, чего она никогда прежде не испытывала. Антонио лежал и улыбался, пытаясь отдышаться. Потом они легли спать».
На следующий день Мийар рассказал о художнице Мафуке, мужчине-женщине с Монпарнаса:
«Никто толком не знал, кто она такая. Одевалась она, как мужчина, и была маленькой, худенькой и плоскогрудой, с короткими, гладкими волосами. Лицо у нее было, как у мальчика, а в бильярд она играла, как мужчина. Пила она тоже, как мужчина, скрестив ноги, когда стояла за стойкой. Как мужчина, она рассказывала непристойные анекдоты, а рисунки ее обладали силой, какую редко встретишь у женщин. Однако имя ее звучало по-женски, ходила она походкой женщины, и поговаривали, что у нее нет пениса. Мужчины ума не могли приложить, как им с ней обращаться. Иногда они запанибратски хлопали ее по плечу.
Жила она в студии вместе с двумя девушками. Одна из них работала натурщицей, вторая была танцовщицей в ночном клубе. Однако никто не знал, какие у них взаимоотношения. Было ощущение, что две девушки живут как муж с женой. Каково же тогда было место Мафуки? Они никогда не отвечали на вопросы. На Монпарнасе всем всегда хотелось знать все до мелочей. Некоторые гомики предпринимали попытки подступиться к Мафуке, но получали от ворот поворот. Она всегда была готова вступить в перебранку и лупила от души.
Однажды, будучи подхмельком, я пошел к ней в гости. Дверь была распахнута, и, войдя, я услышал смех на балконе. Две девушки явно занимались любовью. Сначала их голоса звучали нежно и ласково, затем они стали страстными и неразборчивыми, а под конец до меня уже доносились только стоны. Потом все стихло.
Тут вошла Мафука и увидела, что я стою и прислушиваюсь.
— Можно мне подняться и посмотреть? — попросил я.
— Ладно, — ответила она. — Ступай медленно за мной. Они не станут беспокоиться, если решат, что это я. Им нравится, когда я подсматриваю.
Мы поднялись по узкой лестнице. Мафука крикнула:
— Это я.
Звуки не прекратились. Когда мы взобрались на самый верх, я нагнулся, чтобы меня не заметили. Девушки были совершенно голые. Они лежали на полу и странно терлись друг о дружку. Мафука склонилась над ними и погладила.
— Ложись с нами, Мафука, — сказали они.
Однако она снова пошла вниз, и я поспешил за ней.
— Мафука, — спросил я, — ты все-таки мужчина или женщина? Почему ты живешь вместе с этими двумя девицами? Если ты мужчина, то почему у тебя самой нет женщины? А если ты женщина, почему у тебя никогда не бывает мужчин?
Мафука ответила мне улыбкой.
— Всем это непременно нужно знать. Все чувствуют, что я не мальчик. Женщины это чувствуют. Мужчины не уверены на все сто. Я — художник.
— Что ты имеешь в виду, Мафука?
— А то, что, как и многое другое художники, я бисексуал.
— Да, но такова природа художников. Они могут быть мужчинами с женской психологией, но у них не бывает двусмысленного тела, как у тебя.
— У меня тело гермафродита.
— Ах, Мафука, дай мне посмотреть на него!
— А ты обещаешь, что не попытаешься переспать со мной?
— Обещаю.
Сначала она сняла рубашку и показала юное мальчишеское тело. Грудей у нее не было, только соски. Потом она сняла брюки. На ней были кружевные трусики телесного цвета. Ноги ее обладали красивыми женскими формами. Ко всему прочему, она носила чулки с подвязками.
— Позволь мне снять подвязки. Обожаю подвязки.
Элегантным движением балерины она протянула мне ногу. Я осторожно избавил ее от подвязок и увидел очень красивую ступню. Рассмотрел ее ноги, которые были само совершенство. Потом скатал чулки и обратил внимание на то, что кожа нежная, как у женщины. Ступни у нее были маленькие, ноготки на пальчиках — аккуратно подкрашены. Я пришел в еще больший восторг и начал ласкать ее ноги.
— Ты ведь обещал, что не будешь ко мне приставать, — напомнила она.
Я поднялся. Она спустила трусики. И я увидел под кудряшками на лобке, похожем формой на женский, маленький сморщенный пенис мальчика. Она стояла, давая мне себя рассмотреть.
— Почему у тебя женское имя, Мафука? Не считая рук и ног, ты — вылитый мальчик.
Мафука рассмеялась, на сей раз звонким, приятным женским смехом.
Гляди почему, — сказала она, улеглась на кровать, раздвинула ноги и показала, что за членом у нее находятся пухленькие срамные губки, гладкие и розовые.
— Мафука!
Желание было разбужено. Странное желание переспать с мужчиной и женщиной одновременно. Она видела, что со мной творится, и встала на ноги. Я попытался убедить ее лаской, но она увернулась.
— Тебе что, не нравятся мужчины? — спросил я. — Ты никогда не спала с мужчиной?
— Я девственна. Я не люблю мужчин. Меня привлекают только женщины, но я не могу быть с ними мужчиной. Мой пенис, как у мальчика, — не встает.
— Ты настоящий гермафродит, Мафука, — сказал я. — Говорят, что в этом виновато наше время, потому что границы между мужским и женским началами оказались размыты. Большинство людей половинчаты. Однако мне никогда еще не приходилось видеть физических проявлений этого. Наверное, ты очень несчастна. Ты счастлива с женщинами?
— Женщины меня привлекают, но я страдаю, потому что не могу быть с ними мужчиной, а еще потому, что когда я оказываюсь с лесбиянками, они не удовлетворяют меня по-настоящему. Но мужчины меня не привлекают. Я влюбилась в Матильду. Ну эту, натурщицу. И не смогла ее удержать. Она нашла себе настоящую лесбиянку, которая, как она решила, удовлетворяет ее лучше. От моего пениса у нее все время возникает ощущение, что я не совсем лесбиянка. Она знает, что не имеет надо мной никакой власти, хотя я и была в нее влюблена. У тех двух девушек другие взаимоотношения. Я остаюсь между ними вечно неудовлетворенной. Не люблю я и с женщинами общаться. Они слишком индивидуалистки и мелочны. Держатся за свои тайны и секреты, разыгрывают комедии и выпендриваются. Мне больше по душе мужская натура.
— Бедная Мафука.
— Бедная Мафука. Когда я появилась на свет, никто не знал, как меня назвать. Родилась я в одной российской деревеньке. Меня сочли выродком и ради моего же благополучия хотели уничтожить. И только когда я приехала в Париж, печали мои поубавились, потому что я почувствовала в себе талант художника».
Покидая студию Мийара, я всегда шла в какой-нибудь кафе-бар и размышляла над тем, что он мне рассказал. Я думала о том, случается ли нечто подобное, например, здесь, в Гринвич Виллидж. Я была в восторге от работы натурщицей, потому что могло произойти столько всего интересного. Я решила посетить одну вечеринку, на которую меня пригласил художник по фамилии Браун. Меня обуревала жажда приключений.
В костюмерной Клуба Художественной Моды я взяла напрокат вечернее платье, а заодно и туфли. Меня сопровождали еще две натурщицы: рыжеволосая девушка по имени Молли и девушка со скульптурной внешностью, которую звала Этель и которая была любимицей ваятеля.
Голова моя все время была забита монпарнасскими историями Мийара, и я чувствовала, что вот сейчас увижу отсвет того мира. Зрелище захудалой мастерской несколько обескуражило меня: два дивана без подушек, холодное освещение и никакого украшательства, представлявшегося мне необходимым во время званых вечеров.
На полу стояли бутылки, стаканы и резные чашки. Лестница уводила на балкон, где Браун держал свои инструменты. Тонкая ширма скрывала умывальник и газовую плитку. На переднем плане в комнате висела картина женщины, занимающейся любовью с двумя мужчинами. Женщина вот-вот готова была кончить, тело ее съежилось, белки закатились. Мужчины покрывали ее, один держал пенис в ней, другой затолкнул свой ей в рот. Картина была написана в натуральную величину и действовала отталкивающе. Все рассматривали ее и восхищались. Я была в восторге. Я впервые видела такого рода искусство, и смешение чувств, которое вызывала картина, потрясло меня.
Рядом с первой картиной находилась вторая, еще более впечатляющая. На ней была изображена скудно меблированная комната с большой железной кроватью. На кровати сидел мужчина лет сорока, одетый в какое-то старье, небритый, со слюнявым ртом, отвисшими веками и выражением полной деградации в глазах. Он уже приспустил брюки, а на его голых коленях, в очень короткой юбчонке, сидела маленькая девочка, в ротик которой он клал леденец. Ее голенькие ножки лежали на его волосатых ляжках.
Глядя на эти две картины, я испытала то же чувство, которое испытывает человек, пьющий спиртное: внезапное головокружение, теплая волна пробегает по телу, окружающее видится сквозь туман. В теле пробуждается нечто неясное и непонятное, новое ощущение голода и беспокойства.
Я посмотрела на остальных гостей. Однако они видели на своем веку столько подобных вещей, что оставались равнодушными. Они смеялись и болтали.
Одна натурщица рассказала о своих приключениях на фирме, занимавшейся производством нижнего белья.
«Я дала ответ на объявление, согласившись работать натурщицей для художника, который рисовал нижнее белье. Я уже не раз выполняла подобную работу, за которую обычно получала один доллар в час. Рисовавших одновременно было, как правило, много, кроме того, заходили и посторонние — секретарши, стенографистки и почтальоны. На сей раз помещение оказалось пустым. Это была обычная контора с письменным столом, картотекой и рисовальными принадлежностями. За чертежным столиком меня ждал мужчина. Я получила стопку нижнего белья и нашла ширму, за которой могла переодеться. Сперва я надела комбинацию. Пока художник работал, я стояла по пятнадцать минут за раз.
Работа у нас ладилась. Когда он делал мне знак, я заходила за ширму и переодевалась. Сменила несколько миленьких моделей из шелка с кружевным верхом и вышивкой. На мне были трусики и лифчик. Мужчина курил и рисовал. В самом низу вороха лежало несколько пар трусиков и бюстгальтеров черного цвета из плетеных кружев. Мне часто приходилось позировать обнаженной, так что я не стала спорить. Трусики и бюстгальтеры были очень красивыми.
Большую часть времени я смотрела в окно, а не на мужчину. Перестав в какое-то мгновение слышать поскрипывание карандаша, я слегка повернулась в его сторону, не меняя позы. Он сидел за столиком и пялился на меня. Вскоре я поняла, что он извлек свой член и теперь находится в трансе.
Я испугалась того, что могут возникнуть проблемы, поскольку кроме нас в конторе никого не было, и зашла за ширму, чтобы одеться.
Он сказал:
— Не уходите, я ничего вам не сделаю, просто я люблю смотреть на женщин в красивом белье. Я не сдвинусь с места. А если хотите заработать еще, наденьте мое любимое и постойте четверть часа. Я приплачу вам пять долларов сверху. Белье можете взять сами, оно лежит на полке.
Я сняла коробку. То было самое великолепное белье, какое мне когда-либо приходилось видеть: тончайшее черное кружево, похожее скорее на паутину, и трусики с разрезами спереди и сзади и узкой кружевной окантовкой. Бюстгальтер был сделан так, что соски выглядывали из двух треугольных дырочек. Я заколебалась, поскольку опасалась возбудить художника настолько, что он не сдержится и станет ко мне приставать.
— Не бойтесь меня, на самом деле я вовсе не люблю женщин и никогда их не трогаю. Мне нравится белье. Но мне нравятся и женщины в красивом белье. Если я к вам прикоснусь, то моментально стану импотентом. Я не сойду со своего места.
Он отодвинул стол и теперь сидел, выставив член. Член несколько раз вздрогнул, художник оставался на стуле.
Я решила надеть белье. Пять долларов соблазнили меня. Мужчина выглядел не слишком сильным, и я была уверена, что сумею за себя постоять. И вот я уже в трусиках с разрезами, жду и поворачиваюсь, чтобы он смог увидеть меня со всех сторон.
Потом он сказал:
— Достаточно.
Казалось, он чем-то обеспокоен, лицо его искривилось. Он попросил меня быстрее одеваться и уходить. Торопливо сунул мне деньги, и я ушла. У меня было ощущение, что он ждет, когда я исчезну, чтобы он смог поонанировать.
Я и раньше знавала мужчин, вроде него. Они могут украсть у привлекательной женщины туфельку, на которую потом смотрят и онанируют».
Эта история всех развеселила.
— Мне кажется, — сказал Браун, — что в детстве мы так или иначе склонны к фетишизму. Помню, как я прятался в материнском шкафу и приходил в полный экстаз, обнюхивая и трогая ее одежду. Даже сегодня я не могу устоять перед женщиной, которая носит вуальку, тюль или перо, потому что это вызывает во мне те же чувства, которые я испытывал в том шкафу.
Его слова напомнили мне, как в 13 лет и я пряталась по той же самой причине в платяном шкафу одного молодого человека. Ему было двадцать пять, и он обходился со мной как с маленькой. Я была в него влюблена. Он брал меня в долгие прогулки на своем авто, и я сходила с ума уже от сознания того, что сижу с ним рядом и касаюсь его ноги своей. По вечерам, ложась спать, я доставала банку сгущенного молока, в которой прокалывала дырочку. Я гасила свет, сидела в темноте, пила сладенькое молочко и ощущала во всем теле необъяснимое наслаждение. Тогда я думала, что быть влюбленной и пить молоко каким-то образом связано. Я вспомнила об этом гораздо позднее. Когда впервые ощутила вкус мужского семени.
Молли рассказала, что в том же возрасте любила есть имбирь и одновременно нюхать камфару. Имбирь согревал ее и расслаблял, а от шариков камфары слегка кружилась голова. В таком полуодурманенном состоянии она могла лежать часами.
Этель повернулась ко мне и сказала:
— Надеюсь, ты никогда не выйдешь замуж за мужчину, который не будет привлекать тебя эротически. Так случилось со мной. Я люблю в нем все: его манеру поведения, его лицо, его тело, то, как он работает и обращается со мной, его мысли, его улыбку, его манеру говорить — все, кроме сексуальности. В нем нет ни малейшего изъяна. Любовник он превосходный. Он чувствителен и романтичен, он очень внимателен и сам черпает многое из нашего общения. Он восприимчив и влюблен. Вчера ночью он пришел ко мне в постель. Я уже почти спала и не смогла совладать с собой, что у меня обычно получается, когда я не хочу уязвлять его чувств. Он лег рядом и начал приставать ко мне, нежно и неторопливо. Обычно все кончается быстро, поскольку только так я еще могу это выдерживать. Я даже не даю ему поцеловать меня, если могу этого избежать. Я ненавижу прикосновения его губ и отворачиваюсь, что я сделала и прошлой ночью. А знаете что я устроила потом? Сжав кулаки, я вдруг принялась лупить его по плечам, я впивалась в него ногтями, а он воспринял это как свидетельство того, что я жутко возбуждена и продолжал. Я шептала как можно тише: «Ненавижу тебя». А после спрашивала себя, не слышал ли он. Что он мог подумать? Уязвила ли я его? Его самого сильно клонило в сон, так что когда все закончилось, он просто поцеловал меня, пожелал спокойной ночи и ушел к себе. Я до сих пор не знаю, слышал ли он, как я говорю: «Ненавижу тебя». Но нет, я образовывала слова одними губами, не произнося их вслух. Он только заметил: «Вчера ты порядком возбудилась», и довольно улыбнулся.
Браун завел проигрыватель, и мы начали танцевать.
Та малая толика алкоголя, которую я успела выпить, ударила мне в голову, и мне почудилось, будто вся вселенная начала расширяться. Все было просто и легко, как заснеженная горка, с которой я могла скатываться без каких-либо осложнений. Я почувствовала, что прекрасно знаю этих людей и очень их люблю. Однако в качестве партнера по танцам я все-же выбрала самого сдержанного художника. Мне показалось, что он, как и я, делает вид, будто привык к тому, что происходит вокруг, однако в душе ощущает себя не слишком уверенно. Другие художники во время танцев приставали к Молли и Этель. Мой избранник на это не отваживался, и я смеялась, довольная собой и тем, что нашла его. Браун обратил внимание на то, что художник не позволяет себе выходок по отношению ко мне, подошел и пригласил меня на танец. Он высказал несколько лукавых замечаний относительно девушек-девственниц, и я подумала, уж не меня ли он имеет в виду. Он крепко прижал меня к себе, я вырвалась и вернулась к моему робкому молодому живописцу. К тому времени с ним уже начала было заигрывать одна художница, так что он был рад, что я возвратилась. Мы снова стали танцевать, окутанные нашим смущением. Остальные гости уже вовсю целовали и ласкал друг друга.
Художница скинула блузку и теперь отплясывала в одной комбинации. Мой стеснительный партнер сказал:
— Если мы останемся здесь, то скоро будем вынуждены улечься на пол и заняться любовью. Может быть, пойдем?
— Да, давай, — согласилась я.
Мы покинули вечеринку. Вместо того, чтобы приставать ко мне, он все время говорил. Я рассеянно слушала. У него возникла идея написать с меня картину. Он изобразит меня эдакой подводной женщиной, бесплотной, прозрачной и зеленой, как море, за исключением моего ярко-алого рта и такого же алого цветка в волосах. Он спросил, не могла бы я ему попозировать. Я ответила не сразу, поскольку была все еще слегка опьянена после выпитого в студии, и он спросил, как бы извиняясь:
— Ты расстроена оттого, что я не был груб?
— Вовсе нет. Я выбрала тебя именно потому, что была в тебе уверена.
— Сегодня я впервые был на вечеринке, — униженно признался он. — А ты не из тех женщин, с которыми можно обращаться… таким образом. Как ты вообще стала натурщицей? Чем ты еще занималась? Ведь я знаю, что натурщица не обязательно бывает проституткой, но ей приходится сталкиваться со множеством предложений.
— У меня все замечательно, — сказала я, отнюдь не восторгаясь тем оборотом, который приняла беседа.
— Я беспокоюсь за тебя. Я знаю, что есть художники, работающие объективно. Я сам такой. Но всегда наступает мгновение, когда она раздевается или одевается, и тогда я чувствую себя неуверенно. Так происходит, когда я вижу ее тело в первый раз. А как было в первый раз у тебя?
— Я ничего не почувствовала. Я воспринимала себя как уже завершенную картину. Я смотрела на свое тело, как на вещь, как на безличную вещь.
Ненасытное желание пережить хоть что-нибудь давило и угнетало меня, и я чувствовала, что ничего так никогда и не случится. У меня было дикое желание стать настоящей женщиной, броситься в водоворот жизни. Откуда только у меня возникла эта идефикс о том, что я обязательно должна сначала влюбиться? Где начнется моя настоящая жизнь? Всякий раз входя в студию, я ждала, что вот сейчас произойдет чудо, но чуда не случалось. У меня было такое ощущение, как будто я окружена стремниной, но не могу в нее попасть. Мне нужно было найти кого-нибудь, кто бы переживал то же, что и я, но куда мне было податься?
Я обнаружила, что скульптор находится под неусыпным контролем супруги. Она частенько заходила в студию, когда ее не ждали. Он боятся, хотя я не могла понять, чего именно. Они пригласили меня провести две недели на их даче, где мне тоже предстояло ему позировать — точнее, пригласила меня она. Она сказала, что ее муж терпеть не может прерывать работу в период отпуска. Однако только женщина ушла, как скульптор повернулся ко мне и сказал:
— Ты должна придумать повод не ехать, а иначе она подпортит тебе жизнь. Ей неспокойно — она мучается навязчивыми идеями и думает, что все натурщицы — мои любовницы.
Это было напряженное время, когда мне приходилось бегать из студии в студию, и я не успевала даже позавтракать. Я позировала для обложек еженедельников, журнальных иллюстраций и рекламы. Я всюду видела свое лицо, даже в метро, и думала, узнают ли меня окружающие.
Скульптор стал моим лучшим другом. Мне не терпелось увидеть работу завершенной. Но однажды утром, придя в студию, я обнаружила, что он разбил статую. Он сказал, что попытался поработать над ней без меня. Однако не было похоже, что он огорчен. Я расстроилась. Глупость случившегося наводила на мысль о том, что сделано это было нарочно. Но сам скульптор был даже как будто рад тому, что придется все начинать снова.
Джона я повстречала в театре. Меня привлек его голое. Он заставил меня вибрировать с силой органа. Когда он повторил мое имя и произнес его с ошибкой, это было похоже на ласку. У него был самый глубокий, самый теплый голос, который мне когда-либо приходилось слышать. Я едва отваживалась поднять на него взгляд. Я знала, что у него большие, ярко-синие глаза, что он высок и беспокоен. Он переступал с ноги на ногу с нервозностью скакуна. У меня было такое ощущение, как будто его присутствие исключает все остальное: театр и моего друга, сидевшего рядом. Он вел себя так, словно я его очаровывала и гипнотизировала. Он продолжал говорить, а сам все смотрел на меня, но я не слушала его. В то мгновение я уже была не маленькая девочка. Стоило ему открыть рот, как у меня возникало ощущение, будто я лечу по головокружительной спирали, опутанная его красивым голосом. Своим воздействием голос и в самом деле напоминал наркотик. Когда в конце концов Джон, как он выразился, «украл» меня, мы взяли такси.
Мы не проронили ни слова до тех пор, пока не оказались у него в квартире. Он не прикоснулся ко мне. Ему это и не нужно было делать. Близость Джона действовала на меня так сильно, что мне казалось, будто я уже давно ощущаю его ласки.
Он просто дважды произнес мое имя, словно оно было настолько красиво, что его хотелось повторять. Он был высок, а глаза его сияли такой яркой синевой, что всякий раз, когда он моргал, возникало пугающее ощущение, что это сверкает молния, предвещая бурю, которая поглотит вас.
Потом он поцеловал меня. Его язык облизал мой, задержался и дотронулся до кончика. Целуя меня, Джон задрал юбку и снял чулки и подвязки. После этого он поднял меня и перенес на постель. Я была так возбуждена, как будто он уже проник в мое лоно. Я чувствовала, как в меня проникает и распирает изнутри его голос. Он тоже это почувствовал и потому удивился тому, с каким трудом ему удается полностью нанизать меня на свой член.
Он остановился и заглянул мне в лицо. Он увидел, что я жду его, и усилил толчки. Когда он прорвался сквозь девственную плеву, стало больно, однако его тепло заставило меня позабыть обо всем, тепло его голоса, говорившего мне на ухо:
— Ты хочешь меня так же страстно, как я тебя?
Он стонал от возбуждения. Моя боль исчезла, стоило ему прижать меня к себе. Я наслаждалась тем, что он был внутри, и лежала, как во сне.
— Было так больно, что ты ничего толком и не почувствовала, правда? — спросил Джон.
Я не могла произнести: «Повтори все сначала». Моя рука коснулась члена и обласкала его. Он поднялся и окреп. Джон целовал меня до тех пор, пока я не почувствовала новый приступ желания, желания слиться с ним полностью. Однако он сказал:
— Если мы сейчас продолжим, будет больно. Подожди немного. Ты не можешь остаться у меня на всю ночь? Хочешь?
Я увидела на своих ногах кровь и пошла ее смывать. Я ощутила, что еще не была с мужчиной по-настоящему, что это только начало. Я желала быть взнузданной и испытать всепоглощающее возбуждение. Я добралась до постели и повалилась на нее.
Джон заснул, оставшись в той же позе, что и когда мы лежали рядом, вытянув одну руку туда, где покоилась моя голова. Я пристроилась возле него и задремала. У меня снова возникло желание дотронуться до пениса. Я проделала это осторожно, чтобы не разбудить его. Потом я тоже заснула, а проснулась оттого, что Джон целовал меня. Мы плыли в сумрачной вселенной кожи, могли чувствовать только ее вибрации и наслаждались каждой лаской, которую дарили друг другу. Джон ухватил меня за бедра и прижал к себе. Он боялся причинить боль. Я раздвинула ноги. Когда он вошел в меня, мне и в самом деле стало больно, но возбуждение заставило забыть о боли. Когда он двигал членом вперед-назад, больно было очень, но одновременно с этим я испытывала наслаждение. Я попыталась подстроиться под его ритм.
На этот раз он был пассивен и сказал:
— Теперь твоя очередь двигаться.
Я стала осторожно шевелиться на его члене, так чтобы не сделать себе больно, и подложила под задницу кулачки, чтобы дотягиваться до него. Он забросил мои ноги себе на плечи. От этого сделалось еще больнее, и он вышел из меня.
Когда на следующее утро я возвращалась домой, все плыло у меня перед глазами, но вместе с тем я была счастлива от сознания того, что вкусила тех ощущений, о которых раньше только мечтала.
— Когда ты придешь снова? — спросил он. — Я должен увидеть тебя как можно скорее. Ты сегодня работаешь?
— Да, работаю. Приду, когда закончу.
— Ах нет же, ты не можешь опять позировать! Когда я об этом думаю, то прихожу в отчаяние. Сперва зайди ко мне. Я хочу поговорить с тобой. Обещай, что сначала зайдешь ко мне.
Я пришла к нему. Его страсть ринулась мне навстречу.
— Я не могу даже подумать о том, что ты позируешь для кого-то, выставляешь себя напоказ. Больше не делай этого. Ты должна позволить мне испытать тебя. Я не могу на тебе жениться, потому что у меня уже есть жена и дети. Дай мне испытать тебя, пока я не придумаю, как нам обустроить наше совместное бытие. Я найду место, где мы будем встречаться. Ты не можешь работать натурщицей, ты принадлежишь мне.
Так началась тайная жизнь. Вместо того, чтобы позировать перед кем угодно, я сидела в красивой комнате и ждала Джона. Не было случая, чтобы он являлся без какого-нибудь подарка, книжки или цветной писчей бумаги. Ожидание вселяло в меня беспокойство.
Единственным, кто знал тайну, был скульптор, обладавший ощущением происходящего. Он не хотел, чтобы я перестала позировать, и приставал ко мне с расспросами. Он предсказал, какой будет моя жизнь.
Испытав оргазм впервые вместе с Джоном, я расплакалась, потому что это переживание оказалось настолько сильным и прекрасным, что я не могла поверить в возможность его повторения. Трудно было выносить только то время, когда я сидела и ждала. Я убивала время тем, что принимала ванну, лакировала ногти, опрыскивала себя духами, подкрашивала соски, расчесывала волосы и надевала неглиже — все это наводило меня на мысли о том, что скоро должно было произойти.
Мне хотелось, чтобы Джон вошел в тот момент, когда я нахожусь в ванной. Он говорил, что уже выезжает, но не приходил. Задерживался. Когда он все-таки являлся, я успевала замерзнуть и злилась. Это разрушало всякое ощущение от ожидания. Несколько раз я возмущалась и не открывала дверь, когда он звонил. Тогда он осторожно и униженно стучался, я смягчалась и открывала ему. Но я все еще сердилась и хотела уязвить его. Я не отвечала на его поцелуи. Это злило его до тех пор, пока он сам не засовывал руку мне под неглиже и, как я ни сжимала ноги, замечал, что я влажная. Тогда он снова добрел и принуждал меня к совокуплению.
Тогда я наказывала его тем, что не возбуждалась, а это его уязвляло, потому что мои ощущения были для него очень важны. По моему сердцу, по моему голосу и по тому, как я двигаю ногами, он определял, что пробудил во мне страсть. Однако на сей раз я лежала неподвижно, как проститутка, что по-настоящему ранило его самолюбие.
Мы никогда не могли никуда выйти вместе, потому что он был слишком знаменит. Он был продюсером, а его жена — известной сценаристкой.
Когда Джон осознал, как меня злит это ожидание, он не предпринял ничего для того, чтобы исправиться, и продолжал опаздывать. Если он сообщал, что будет дома в десять, это означало, что он объявится в двенадцать. Однажды он пришел домой и не обнаружил меня, что его страшно разозлило. Он решил, что я не вернусь.
У меня было такое ощущение, что он делает это все нарочно и что ему просто нравится меня доводить. По прошествии двух дней он стал умолять меня вернуться. Я вернулась, однако мы оба были слишком злы и возбуждены.
— Ты снова взялась за свое позирование, — сказал он. — Тебя хлебом не корми — дай только себя показать.
— А ты почему заставляешь меня так долго ждать? Ты ведь знаешь, что это охлаждает мои чувства к тебе. Когда ты задерживаешься, я становлюсь холодной.
— Да не такой уж и холодной, — заметал он.
Я так плотно сомкнула ляжки, что он не смог до меня добраться. Но тогда он быстро просунул руку сзади и стал меня ласкать.
— Ты не очень холодная, — сказал он.
Когда мы уже лежали в постели, он коленом развел мои ноги в стороны.
— Когда ты злишься, у меня возникает ощущение, что я насилую тебя. Я чувствую, что ты настолько меня любишь, что не можешь сопротивляться. Я чувствую, какая ты влажная, и мне нравится твое сопротивление и твоя капитуляция.
— Джон, ты так меня злишь, что я оставлю тебя.
Это заявление его напугало. Он поцеловал меня и обещал больше так не делать.
Я никак не могла понять, почему, несмотря на наши скандалы, мое отношение к Джону становится все более чувственным. Он разбудил мое тело, и теперь у меня постоянно было желание бросаться во всякого рода эксперименты. Он наверняка это понимал, потому что чем больше он меня ласкал и ощущал мое возбуждение, тем страшнее ему становилось оттого, что я снова начну работать натурщицей. Постепенно я и в самом деле к этому вернулась. Я проводила слишком много времени в одиночестве и слишком долго думала о Джоне.
Особенно радовался моему возвращению Мийар. Он явно опять разбил скульптуру, как я теперь понимала — нарочно, и я могла снова принять его любимую позу.
За день до того он со своими дружками курил гашиш.
— Ты знаешь о том, что иногда от этого человеку кажется, что он превратился в животное? — сказал он. — Вчера вечером в нашей компании оказалась одна женщина, которая была уверена в том, что она — животное. Она ползала на четвереньках, как собака. Мы раздели ее. Она продолжала ползать на четвереньках и предлагать нам свои груди. Она хотела, чтобы мы тоже сочувствовали себя собаками и ползли следом за ней. Просто она хотела, чтобы мы поимели ее сзади, что я и делал, однако стоило мне наклониться к ней, как у меня возникло страшное желание ее укусить. Я так сильно укусил ее в плечо, как не кусал никого в жизни, причем она совершенно не испугалась. Я же напротив. Я пришел в себя, но когда поднялся на ноги, увидел, что один из моих приятелей ползет за ней. Он не дотрагивался до нее, а просто обнюхивал, ну точно, как кобель, и это с такой пронзительностью напомнило мне мое первое эротическое переживание, что у меня до боли напрягся член.
В детстве у нас в доме работала служанка с Мартиники. Она носила широкие мятые юбки и подвязывала волосы цветастыми косынками. Она была мулатка, с очень светлой кожей и красивая. Она играла с нами в прятки. Когда наступала моя очередь прятаться, она садилась, а я забирался к ней под юбку. Там я сидел у нее между ног и едва дышал. До сих пор помню тот аромат, которых исходил из ее промежности и который уже тогда действовал на меня возбуждающе. Однажды я попытался потрогать ее, но она ударила меня по пальцам.
Я сохраняла позу и ничего не говорила. Он подошел и снял с меня мерку своим измерительным прибором. Внезапно я ощутила, что его ладонь легонько ласкает мои ляжки. Я продолжала стоять и все улыбалась ему, а он ласкал мои ноги так, словно лепил меня из глины. Он поцеловал мне ступни, погладил по ногам, еще и еще, и понежил ягодицы. Он обнял мои колени и поцеловал меня, после чего опустил на пол. Он крепко прижал меня к себе, лаская спину, плечи и шею. Я слабо трепетала. Руки у него были мягкие и сильные. Он ласкал все мое тело точно так же, как когда прикасался к моему скульптурному двойнику.
Мы подошла к дивану, он уложил меня на живот, разделся и лег сверху. Я почувствовала ягодицами его пенис. Он обнял меня сзади за талию и приподнял, готовясь к вторжению. Двигался он во мне ритмично. Я закрыла глаза, чтобы лучше его чувствовать и слышать, как член скользит взад-вперед в моем влажном влагалище. Он двигался так яростно, что производил звуки, которыми я упивалась.
Его пальцы впивались в меня с такой силой, что острые ногти причиняли боль. Эти отчаянные движения настолько меня возбуждали, что я открывала рот и кусала покрывало. Тут мы услышали звук. Мийар поспешно встал, схватил одежду и устремился по лестнице на балкон, где стояла скульптура, а я юркнула за ширму.
В дверь студии снова постучали, и вошла его жена. Меня била дрожь, но не потому, что мне было страшно, а потому, что нас прервали в самом интересном месте. Жена увидела, что в помещении никого нет, и удалилась. Мийар возвратился, уже в одежде.
— Подожди минутку, — сказала я и принялась одеваться.
Момент был упущен. Я по-прежнему была влажная и дрожала с головы до ног. Когда я натянула трусики, прикосновение шелка показалось мне прикосновением ладони. Я больше не могла выносить это состояние неудовлетворенной страсти. Я начала ласкать себя, как это делал Мийар, закрыв глаза и представляя, что это он. Я кончила, содрогаясь всем телом.
Мийару хотелось продолжить, но только не в студии, где нас могла застукать его супруга, и я согласилась на то, чтобы он подыскал другое место. Принадлежало оно одному из его друзей. Постель стояла в глубокой нише, над ней помещалось зеркало, а лампочки давали неяркое освещение. Мийар погасил весь свет и сказал, что когда мы вместе, должна царить тьма.
— Я видел твое тело и знаю его теперь настолько хорошо, что хочу чувствовать тебя с закрытыми глазами, просто чувствовать, какая у тебя нежная кожа. Ноги у тебя очень упругие и сильные, однако под моими руками они кажутся мягкими. Я обожаю твои ступни, потому что пальчики на них не согнутые, а такие же, как на руках, и эти красивые лакированные ноготки, и тонкий пушок на ногах.
Он медленно водил по всему моему телу, ощущая каждое углубление.
— Тебе нравится, как я ласкаю тебя между ног? Мне продолжать?
— Да, продолжай, — сказала я.
— Мне бы хотелось кое-чему тебя научить. Можно?
Он просунул палец между моими срамными губками.
— Сожми мой палец. У тебя там есть мускул, которым ты можешь обнимать член. Попробуй-ка.
Я попробовала. Палец в том месте очень меня возбуждал. Мийар держал его совершенно неподвижно, а я пыталась двигаться внутри и, когда сдавливала палец, чувствовала тот мускул, о котором он говорил, правда, довольно слабо.
— Да, вот так ты и должна делать, но только посильнее, — сказал он.
Я продолжала, у меня было такое ощущение, как будто на пальце смыкается маленький внутренний рот. Я хотела, чтобы он вошел в меня полностью, хотела сосать его своим влагалищем и потому делала так, как говорил Мийар.
Вскоре Мийар сказал, что хочет войти в меня и замереть, и чтобы я продолжала свои внутренние сокращения. Я попыталась проделать это с еще большей силой. Я очень возбудилась и чувствовала, что могу достичь оргазма в любой момент. Однако после того как я много раз сдавила член, Мийар вдруг застонал от возбуждения и быстро заходил взад-вперед, поскольку больше не мог сдерживаться. Я же просто продолжала делать одно и то же движение, и кончила вместе с ним, глубоко и очень сильно.
— Джон учил тебя когда-нибудь этому? — спросил Мийар.
— Нет.
— Чему же он учил?
— А вот чему, — ответила я. — Встань надо мной на колени и входи выходи.
Он сделал как я попросила. Член его был недостаточно тверд после недавнего оргазма, однако Мийар ввел его в меня рукой. Одной ладонью я ласкала ему яички, а двум пальцами другой руки держала за ствол член, двигавшийся взад-вперед. В конце концов он очень возбудился и член снова напрягся, так что помощи пальцев уже не требовалось. Через мгновение Мийар остановился.
Так не пойдет, я чересчур требователен, — сказал он странным тоном. — Иначе ты слишком устанешь перед встречей с Джоном.
Мы полежали, отдохнули и покурили. Я размышляла о том, ощущает ли Мийар по отношению ко мне что-нибудь, кроме эротического влечения, и задевает ли его моя любовь к Джону. И хотя он все время выглядел несколько уязвленным, он продолжал задавать мне вопросы.
— Ты сегодня спала с Джоном? У вас это получается больше одного раза? Как вы это делаете?
На протяжении последующих недель Мийар научил меня многому, чего я никогда не делала с Джоном и что испытывала на нем сразу же по мере обучения. В конце концов мое знание такого количества новых поз вызвало у него подозрение. Он знал, что был моим первым мужчиной. Когда я впервые сомкнула мускулы на его члене, он был поражен.
Со временем мне стало трудно поддерживать отношения с обоими любовниками, однако я получала наслаждение от сопряженных с этим опасностей и напряжения.
Лилит
Лилит была фригидна, на счет чего у ее супруга имелись некоторые подозрения, хотя сама она ломала комедию. Это привело к следующему событию.
Лилит никогда не употребляла сахар, поскольку боялась располнеть, а пользовалась вместо него специальными сладкими таблетками, которые всегда держала под рукой в сумочке. В один прекрасный день, когда они у нее закончились, она попросила мужа купить ей еще по пути домой. Он принес ей коробочку, похожую на ту, которая была у нее раньше, и после обеда Лилит бросила в кофе две таблетки.
Муж сидел и смотрел на нее с выражением нежной терпимости, которое часто возникало на его лице, когда с ней происходил очередной нервный припадок, кризис, когда она думала только о себе, начинала себя ругать и впадала в панику. Подобное драматическое поведение супруги не могло поколебать его терпения и душевного равновесия. Она всегда бесилась в одиночестве, злилась в одиночестве и переживала огромные чувственные потрясения, в которых ее супруг не принимал ни малейшего участия.
Это было несомненно символом нехватки эротического напряжения между ними. Муж отметал все ее примитивные требования и угрозы и отказывался переходить на ту область чувств, где царствовали ревность, страх и борьба.
Если бы он ответил на ее требования и согласился на роль в этих драмах, она бы наверняка привязалась к нему физически гораздо сильнее. Однако муж Лилит понятия не имел о том, как нужно пробуждать страсть в женщине и не знал ничего о тех прологах, которые необходимы некоторым примитивным натурам. Вместо того, чтобы идти ей навстречу, как только волосы ее электризовались, лицо оживало, глаза начинали метать молнии, а тело становилось беспокойным и нервным, как у рысака, он ретировался за стену объективного понимания, дружеского подтрунивания и приятия ее поведения, словно речь шла о каком-то животном в зоопарке, над которым смеешься, но настроение которого не понимаешь. Именно из-за этого Лилит и чувствовала себя в изоляции — все равно что дикий зверь в безжизненной пустыне.
Когда бы она ни приходила в лихорадочное бешенство, мужа никогда не оказывалось поблизости. Он был как некое высшее анонимное существо, которое выжидало, пока она снова не придет в себя. Если бы он вел себя как такое же примитивное животное и ждал ее на другом конце пустыни, если бы он встречал ее с таким же возбуждением в волосах, в коже и в глазах, если бы он явил перед ней то же примитивное поведение и только ждал повода, чтобы броситься в ее бешеные объятия и ощутить тепло и силу противницы, тогда бы они, быть может, и нашли друг друга. Их враждебность могла бы развиться в страсть, их губы могли бы встретиться, и они почувствовали бы зубы и языки друг друга. В ярости их половые органы соединились бы, а тела обрели бы одновременную разрядку этого жестокого напряжения.
В тот вечер он точно так же сидел и рассматривал ее с этим выражением в глазах, а она устроилась под лампой и яростными мазками воплощала замысел, так словно потом собиралась его поглотить.
Вдруг муж заговорил:
— Кстати, то, что я привез тебе и что ты растворила в кофе, было вовсе не сахаром. Это была «испанская муха», порошок, который вызывает эротическое возбуждение.
Лилит была потрясена.
— И ты мне это дал?
— Да, я хочу взглянуть, какое он окажет на тебя воздействие. Я посчитал, что нам обоим будет от этого хорошо.
— Ах, Вилли, — сказала она, — ну и шутку ты сыграл со мной! А я-то обещала Мабель сходить с ней в кино. Мне необходимо это сделать, она просидела дома всю неделю. Что если это начнет действовать во время фильма?
— Если ты ей пообещала, то, естественно, должна идти. Но я тебя дождусь.
Отправляясь за Мабель, Лилит находилась в состоянии острейшего возбуждения. Она не решилась признаться в том, что с ней сделал муж. У нее были свежи в памяти те истории, которые она слышала об испанской мухе. В восемнадцатом веке ею много пользовались во Франции. Лилит вспомнилась история об одном сорокалетием дворянине, который, устав от любовных связей с самыми красивыми женщинами, так сильно влюбился в танцовщицу, которой было всего двадцать лет, что провел в ее постели трое суток — и совершил этот подвиг с помощью испанской мухи. Лилит пыталась представить себе, как это произойдет, как она внезапно и без предупреждения ощутит воздействие и будет вынуждена поспешить домой к мужу и признаться перед ним в том, что возбуждена.
Она не могла заставить себя сосредоточиться на фильме. Мысли смешивались у нее в голове. Она напряженно сидела на краешке стула и старалась не пропустить того момента, когда порошок начнет действовать. Она вздрогнула, когда поняла, что сидит с раздвинутыми ногами в задравшейся выше колен юбке.
Она решила, что это знак, и что она уже возбуждена. Она попыталась вспомнить, приходилось ли ей когда-либо прежде вот так же сидеть в кинотеатре. Она восприняла эту позу с широко раздвинутыми ногами как наиболее вызывающую из всех, какие только можно придумать, и поняла, что мужчина, сидящий перед ней в следующем ряду, который располагался пониже уровнем, может заглянуть ей под юбку и насладиться зрелищем ее новых трусиков и подвязок, которые она купила в тот же день. Все, казалось, говорило о том, что вечером ее ждет настоящая оргия. Должно быть, она инстинктивно предчувствовала это, когда покупала кружевные трусики и подвязки кораллового цвета, так замечательно дополнявшие ее стройные ноги танцовщицы.
Она сердито сдвинула ноги. Если это дикое возбуждение овладеет ею сейчас, она не будет знать, что делать. Просто сослаться на головную боль и уйти? Или воспользоваться Мабель — Мабель, которая всегда была от нее в восторге. Хватит ли у нее смелости дотронуться до Мабель? Она слышала о женщинах, которые приходят в кино, чтобы поласкать друг дружку. Одна из ее подруг таким же вот образом сидела в темноте кинозала, пока ее спутница медленно расстегивала у нее на боку юбку, просовывала между ног руку и так долго ее ласкала, что в конце концов подруга кончила. Впоследствии она неоднократно повторяла это переживание, оставаясь неподвижной верхней частью тела, в то время как рука неотступно ласкала ее в темноте. Произойдет ли с ней сейчас то же самое? Она никогда еще не пробовала прикасаться к женщине, однако несколько раз представляла себе, как было бы восхитительно почувствовать округлые женские ягодицы, нежный живот и особенно эту гладкую кожу между ног. Иногда, ложась вечером в постель она пыталась ласкать себя сама просто для того, чтобы почувствовать, что значит трогать другую женщину. Она часто ласкала свои груди и воображала, что это груди посторонней женщины.
Она прикрыла глаза и постаралась представить себе тело Мабель, Мабель, обладавшую очень круглыми грудями, вот-вот готовыми выпрыгнуть из чашечек купальника, и полными смешливыми губами. Как бы это было замечательно! Однако между ее ног не было того теплого возбуждения, которое могло бы побудить ее потерять самообладание и потянуться к Мабель. Таблетки еще не начали действовать. Между ног было холодно и неподвижно. Она ощутила напряжение и не смогла расслабиться. Если она сейчас притронется к Мабель, то не сумеет продолжить и стать более интимной. Надета ли на Мабель юбка, открывающаяся сбоку, и понравится ли ей эта ласка? Лилит теряла покой. Забываясь, она всякий раз вызывающе раздвигала ноги, как балийские танцовщицы, которых ей довелось повидать и половые органы которых оказывались таким образом совершенно беззащитными.
Фильм закончился. Лилит медленно ехала по темным улицам. Неожиданно свет фар упал на автомобиль, припаркованный у тротуара. В нем сидела пара, ласкавшая друг друга так, что это даже близко не походило на обычные сентиментальные игры. Женщина сидела на коленях у мужчины спиной к нему, и по его телу было видно, что сейчас у него будет оргазм. Он был уже настолько близок, что мужчина не смог сдержаться, когда луч фар упал на него. Он вытянулся, чтобы ощущать все движения партнерши, а та, казалось, готова была от возбуждения лишиться чувств.
При виде этой сцены Лилит глотнула воздух, а Мабель, посмеиваясь, заметила:
— Застукали мы их.
Выходит, Мабель пробовала кончить, получить то, чего так неистово желала Лилит и чего она никогда не испытывала. Лилит захотелось спросить ее:
— Ну как?
Но ведь скоро она сама должна была это узнать. Ей придется пережить все то, что она знала только из грез, которым посвящала все время, пока находилась одна дома. Делая мазки, она размышляла: Ну вот сейчас ко мне придет тот мужчина, в которого я влюблена. Войдет он в комнату и скажет: «Разреши мне раздеть тебя». Мой муж всегда меня раздевает — он раздевается сам, ложится в постель и если хочет быть со мной, то гасит свет. Но этот мужчина снимает с меня одежду медленно. Благодаря этому у меня оказывается много времени для того, чтобы почувствовать его, ощутить телом его руки. Сначала он расстегивает мой пояс, обнимает меня за талию и говорит: «Какая же у тебя красивая талия, какие красивые и изящные линии!». Потом он медленно расстегивает блузку, так что я чувствую, как его пальцы высвобождают каждую пуговку и постепенно переходят на мои груди, пока те не оказываются изъятыми из-под блузки, а он любит их и сосет, как младенец, слегка покусывая зубами, отчего по всему телу пробегают мурашки и каждое нервное окончание трепещет. Добравшись до юбки, он становится нетерпеливым и срывает ее. Он очень возбужден. Он не гасит свет, но смотрит на меня страстно, и я читаю в его глазах восторг. Он боготворит меня, согревает руками мое тело и ждет, пока я не познаю такое же возбуждение.
Уж не испанская ли муха так ее распалила? Отнюдь, то были, как всегда, ее собственные фантазии — и только. И все-таки ей захотелось испытать то же, что переживала эта пара в автомобиле.
Когда она возвратилась домой, муж читал. Он поднял на нее взгляд и лукаво улыбнулся. Ей не хотелось сознаваться в том, что таблетки не подействовали. Она сама себе удивлялась. Какая же она холодная женщина, если ничто не может ее возбудить — даже таблетки, которые помогли дворянину восемнадцатого века заниматься любовью три ночи и три дня подряд! Да она просто выродок какой-то! Даже ее муж не должен об этом знать. Он поднимет ее на смех и, в конце концов, подыщет себе более теплокровную женщину.
Она стала раздеваться и полуголой прохаживаться по комнате и расчесывать перед зеркалом волосы. Ничего подобного она никогда прежде не делала. Ей было безразлично, хочет ли ее муж, да и сама она ничего с этого не имела. Через это нужно было просто пройти, и она согласилась только ради него. Это была ее жертва. Его возбуждение и удовлетворение, познать которые вместе с ним она не могла, были ей отвратительны. Она чувствовала себя проституткой, которая занимается этим за деньги. Она была проституткой, лишенной чувств, которая отдает ему свое пустое бесчувственное тело взамен его любви и преданности. Она стеснялась того, что тело ее настолько мертво.
Однако когда она наконец легла в постель, он сказал:
— По-моему, испанская муха пока не произвела на тебя должного действия. Я хочу спать, так что ты уж меня разбуди, если что…
Лилит попыталась заснуть, но только лежала и ждала того мгновения, когда озвереет от страсти. Когда минул час, она пошла в ванную. Она прихватила с собой коробочку и приняла десять таблеток, думая: «Уж это-то должно подействовать». И стала ждать. В ту же ночь муж пришел к ней в постель. Она оказалась настолько сухой, что ей пришлось смазывать мужнин член слюной.
Проснувшись на следующее утро, она разрыдалась. Она ответила на расспросы мужа и открыла правду. Он рассмеялся и сказал:
— Но, Лилит, послушай, я ведь просто пошутил. Это не имело никакого отношения к испанской мухе. Я пошутил.
Однако с этого мгновения она была одержима мыслью о том, что должно же существовать какое-нибудь средство, которое может искусственно возбудить ее. Она использовала все способы, о которых слышала. Она пила огромные чашки какао, добавляя в него уйму ванили. Ела лук. Алкоголь действовал на нее вовсе не так, как на других, потому что она все время оставалась настороже вместо того, чтобы обо всем забывать.
Она слышала о каких-то шариках, которые используются как любовное средство на Востоке. Но как их раздобыть? Где их можно купить? Восточные женщины вставляли их во влагалище. Они делались из мягкой резины и имели поверхность, нежную, как кожа. Оказываясь во влагалище, они принимали ту же форму и подчинялись движениям мускулов, что действовало гораздо более возбуждающе, чем пальцы или член. Лилит хотелось приобрести такие шарики и ходить с ними днем и ночью.
Марианна
Я называла себя «содержательницей литературного борделя», в котором жила группа голодных писателей, строчивших эротические рассказы для «коллекционера». Я первая начала их писать и каждое утро отправлялась к одной молодой женщине, которая переписывала мои творения набело.
Звали ее Марианна, она была художницей, а по вечерам зарабатывала на жизнь переписыванием чужих манускриптов. У нее были пышные светлые волосы, округлое лицо и большие упругие груди, однако она была склонна скрывать свою внешность вместо того, чтобы подчеркивать ее, и ходила в кургузой художественной одежде, широких пиджаках, школьных юбках и плащах. Выросла она в маленьком городке и прочла Пруста, Краффта-Эбинга[20], Маркса и Фрейда.
Пережила она и немало сексуальных приключении, но только все они были такого порядка, при котором в действительности тело остается незадействованным. Она дурачила сама себя, поскольку полагала, что, переспав со множеством мужчин, обласкав их и предприняв все, что полагается, приобрела эротический опыт.
Все это, однако, было лишь внешним. Тело ее по-прежнему оставалось неразбуженным, и ничто не трогало ее особенно глубоко. Она была своего рода девственницей. Я почувствовала это сразу, стоило ей переступить порог гостиной. Как солдат, не желающий сознаваться в том, что ему страшно, Марианна не хотела признавать, что холодна. И тем не менее на психоанализ она пошла.
Мне было интересно знать, какова будет ее реакция, когда я вручила ей для переписывания мои эротические рассказы. Хотя в интеллектуальном плане она была смелой и любопытной, вместе с тем в ней сидела физическая стыдливость, которую она всячески старалась не обнаруживать и о которой я узнала благодаря одному случаю, когда выяснилось, что она в жизни не принимала солнечных ванн нагишом и дрожит при одной только мысли об этом.
Она отчетливо помнила, как однажды вечером была с мужчиной, к которому поначалу ничего не испытывала и который, перед тем, как уйти, притиснул ее к стене, поднял ей одну ногу и отымел. Странным было то, что пока это происходило, она ничего не чувствовала, но зато всякий раз, когда она потом мысленно возвращалась к случившемуся, ей делалось жарко и беспокойно. Тело ее размякало, и она была готова отдать все за то, чтобы снова почувствовать на себе давление его большого тела, почувствовать, как он прижимает ее к стене, не оставляя возможности ускользнуть, и берет.
Однажды она не пришла к назначенному времени. Я пошла к ней в студию и постучала в дверь, однако никого дома не оказалось. Я открыла дверь, думая, что Марианна ушла в город.
Я приблизилась к пишущей машинке, чтобы проверить, как продвигается переписывание, однако не узнала текста, выбитого на листе. Мне подумалось, уж не забыла ли я того, о чем сама же написала. Но нет, просто это был не мой текст. Я стала читать и тогда только поняла, в чем дело.
Прямо посреди переписывания у нее возникло желание записать некоторые из своих собственных опытов. Вот что она писала:
«Иногда можно прочесть такое, после чего понимаешь, что до сих пор ты не жила, не испытала настоящих чувств. Теперь я вижу, что большая часть моих переживаний была скорее клинического и анатомического характера. Я была с мужчиной, я трогала его, но без искры, без ярости, без страсти. Как мне пережить это, почувствовать по-настоящему? Я хочу познать влюбленность, такую сильную, чтобы один вид этого мужчины, даже с расстояния в несколько домов, заставлял меня трепетать всем телом, делал меня слабой, мягкой и влажной между ног. Я хочу влюбиться с такой страстью, чтобы испытывать оргазм от одной только мысли о нем.
Сегодня утром, когда я стояла у мольберта и писала, в дверь тихо постучали. Я пошла открывать и увидела довольно симпатичного юношу, правда, очень стеснительного, который мне с первого же взгляда понравился.
Он проскользнул в студию, не оглядываясь, и сказал, не отрывая от меня глаз:
— Один мой друг дал мне ваш адрес. Вы ведь художница, не правда ли? У меня есть одно дело, которое я бы хотел, чтобы вы для меня сделали. Что вы на это скажете?
Говорил он бессвязно, краснел и больше походил на женщину.
— Да вы проходите, садитесь, — предложила я и подумала, что это его успокоит.
Тут он обратил внимание на мои абстрактные полотна.
— А натуралистично рисовать вы тоже умеете? — спросил он.
— Разумеется, — ответила я и показала ему свои эскизы.
— Очень сильные вещи, — сказал он и чуть не впал в транс над одним из моих набросков, на котором был запечатлен мускулистый атлет.
— Вы хотели бы заказать собственный портрет?
— О да, в некотором роде. Это должен быть портрет, но только весьма необычный, и потому я не знаю, согласитесь ли вы.
— Соглашусь на что?
— Нарисовать портрет вот вроде этого, — объяснил он, заикаясь и кладя передо мной картинку с голым атлетом.
Он ожидал от меня какой-нибудь реакции. Я настолько привыкла видеть обнаженных мужчин в школе живописи, что его смущение заставило меня улыбнуться. Я вовсе не считала, будто в его желании есть что-то странное, хотя было довольно необычно встретить натурщика, который платит деньги за то, чтобы его нарисовали. Так я ему и ответила. Между тем я изучала его темно-синие глаза, золотистый пушок на руках и ушах, изучала с внимательностью, свойственной художникам. Было в нем что-то от фавна, соединявшееся с женской сдержанностью, что восхитило меня.
Несмотря на свою робость, выглядел он вполне здоровым и даже аристократично. Руки у него были нежные, но мускулистые, осанка — прямая. Казалось, мое профессиональное восхищение подбадривает и радует его.
— Вы согласитесь приступить к делу сразу же? — спросил он. — Я захватил с собой немного денег, а остаток мог бы донести завтра.
Я указала в сторону ширмы, за которой скрывалась моя одежда и умывальник. Однако юноша посмотрел на меня своими невинными синими глазами и спросил:
— Можно мне раздеться здесь?
Меня эта просьба несколько смутила, но я ответила положительно. Я достала уголь и бумагу, установила стул и принялась точить карандаш. Мне показалось, что юноша раздевается невероятно долго и все ждет, что я на него посмотрю. Я взглянула на него, как будто уже приступила к работе.
Раздевался он с почти ритуальной тщательностью. На какое-то мгновение он заглянул мне прямо в глаза и улыбнулся, так что я смогла увидеть его правильные зубы. Кожа у него была такой красивой и прозрачной, что при свете, падавшем из большого окна, казалась шелковой.
Я тотчас же начала рисовать и почувствовала, что очень вдохновлена этим юношей. Он был так красив, что я словно прикасалась к нему. Он снял куртку, рубашку, туфли и носки и теперь оставался в одних брюках. Он придерживал их так, как придерживает свое платье стриптизерша, и все время смотрел на меня. Я по-прежнему не могла понять это не сходившее с его лица выражение восторга.
Вскоре он наклонился, расстегнул ремень и позволил брюкам соскользнуть на пол. Теперь он стоял передо мной совершенно голый и пребывал в явном сексуальном возбуждении. На мгновение возникло напряжение. Если бы я отказалась, то потеряла бы деньги, в которых так нуждалась.
Я попыталась понять выражение его глаз. Казалось, они говорили: „Не сердись. Прости меня“.
Я попыталась рисовать. Ощущение было весьма странное. Пока я корпела над его головой, шеей и руками, все шло хорошо. Но как только мой взгляд скользнул по остальной части тела, я увидела, какое это возымело на него действие. Член его почти незаметно трепетал. У меня возник соблазн нарисовать его так же трезво, как я рисовала колено юноши. Однако стыдливость мешала мне. Рисуй медленно и внимательно, думала я, тогда, может быть, это пройдет или он обратит свое возбуждение на тебя. Однако юноша не шевелился. Он стоял совершенно неподвижно и почти блаженно. Беспокойство испытывала только я, сама не понимая, откуда оно взялось.
Когда я закончила, он преспокойно оделся, даже не изменившись в лице. На прощанье он пожал мне руку и вежливо спросил:
— Могу я зайти завтра в то же время?»
На этом манускрипт заканчивался. В студию вошла улыбающаяся Марианна.
— Ну, разве не странный случай? — спросила она.
— Весьма, и мне хотелось бы знать, что было потом.
— Потом? Потом я весь день ходила в состоянии возбуждения, — призналась она. — Не могла забыть его тело и красивый, твердый член. Я просмотрела эскизы и заметила, что на одном добавила недостающий орган. Я буквально заболела от возбуждения. Но такой вот мужчина заинтересован только в том, чтобы я смотрела на него.
Этот случай вовсе не предполагал какого-либо продолжения, однако для Марианны он был очень важен. Я видела, что она одержима юношей. Было очевидно, что его последующий визит оказался похож на первый. Оба ничего не говорили, и Марианна не выказала ни малейшего признака возбуждения. Он же делал вид, что понятия не имеет о том состоянии, в которое приходит, когда она рассматривает его тело. Всякий раз она обнаруживала в этом совершенстве все новые красивые детали. Если бы он только проявил хоть сколько-нибудь интереса к ее телу. Он этого не делал, и потому она терялась и чахла от неразделенной страсти.
Постоянное чтение чужих переживаний тоже действовало на нее. Все члены группы давали ей переписывать свои труды, потому что доверяли. Каждый вечер она сидела, склонив над машинкой свои полные груди, и печатала обжигающие слова, описывавшие сладострастные эротические действа. Некоторые описания возбуждали ее больше других.
Ей нравилось насилие. Поэтому ситуация, сложившаяся с юношей, была для нее самой гиблой из всех, в какие она только могла угодить. Она не понимала того, как он может стоять, будучи в состоянии физического возбуждения, и просто-напросто наслаждаться тем, что ее глаза прилипают к нему, словно лаская.
Чем пассивнее и неподвижнее он был, тем сильнее ей хотелось им понукать. Она мечтала его изнасиловать, но только вот как справиться с мужчиной? Если она не в состоянии спровоцировать его своим присутствием, каким образом она может заставить его возжелать ее?
Ей хотелось, чтобы он заснул, и тогда бы уж она его потрогала, а он бы ее взял, еще не успев полностью проснуться. Или чтобы он вошел в студию, пока она одевается, и вид ее тела возбудил его.
Однажды, перед тем как ему прийти, она попыталась оставить дверь открытой, пока переодевалась, однако он смотрел в другую сторону и принялся читать книжку.
Его невозможно было возбудить иначе как разглядывая. Постепенно Марианна начала сходить по нему с ума. Рисунок вот-вот должен был быть закончен, а она уже знала каждую деталь его тела. Кожу, светлую и золотистую, форму мускулов и прежде всего — его член, гладкий, сверкающий, упругий и все время соблазнительно твердый.
Иногда она подходила к юноше и располагала рядом с ним лист белого картона, чтобы добавить света или что-нибудь оттенить. В конце концов она потеряла самообладание и упала на колени перед его устремленным вверх членом. Она не трогала его, только смотрела и бормотала:
— Какой же он красивый!
Это явно подействовало на натурщика. Член стал еще тверже. Она стояла на коленях совсем рядом с ним — ей ничего не стоило дотронуться до него губами, — но по-прежнему только приговаривала:
— Какой же он красивый!
Юноша не шевелился, и тогда она приблизила свои полуоткрытые губы и очень, очень осторожно облизала самый кончик. Юноша не отпрянул. Он все стоял и рассматривал Марианну, наблюдая за тем, как ее язычок ласково оглаживает головку члена.
Она облизала его осторожно, мягкими, как у кошки, движениями, а потом взяла в рот и сомкнула на нем губы. Член затрепетал.
На большее Марианна не отважилась, опасаясь возбудить сопротивление. Когда же она остановилась, он не попытался заставить ее продолжить, хотя выглядел удовлетворенным. Она почувствовала, что это и есть тот максимум, который она вправе от него требовать. Она встала и продолжала рисовать, несмотря на то, что внутри у нее все кипело. Она представляла себе жестокие приключения, как в тех дешевых фильмах, которых она насмотрелась в Париже: катающиеся по траве тела, шарящие руки, руки, яростно расстегивающие белые брюки и ласкающие, ласкающие до тех пор, пока тела не скрючиваются от страсти, которая бьет по бедрам и по позвоночнику, уходит в ноги.
Однако она взяла себя в руки благодаря тому интуитивному знанию, которым обладает женщина в отношении желаний, снедающих мужчину, которого она хочет. Юноша все еще стоял, как в трансе, с налитым членом, и содрогался всем телом, словно разрываемым от возбуждения при воспоминании о ее приоткрытых губах, прикасавшихся к его гладкому члену.
На следующий день она повторила свое восторженное коленопреклонение и вновь испытала экстаз при виде прекрасного пениса. Она снова сидела перед этим странным фаллосом, требовавшим по отношению к себе только восхищения. И снова она лизала его так нежно и трепетно, что по телу юноши прокатывались волны страсти. Она целовала член, она клала его себе в рот, как будто то был божественный плод, а юноша по-прежнему весь дрожал. К своему удивлению она почувствовала во рту молочно-белую, солоноватую капельку, предтечу оргазма, и продолжала играть язычком.
Увидев, что он вот-вот кончит, она прервалась, предполагая, что он сделает встречное движение, которое докажет, что он хочет ее, хочет ту, которая не дала ему разговеться. Сначала он никак не среагировал. Член его дрожал, сам он сходил с ума от желания, и внезапно она с изумлением увидела, что он намерен удовлетворить себя собственной рукой.
Это открытие потрясло Марианну. Она оттолкнула руку юноши, снова поймала ртом член и стала одновременно ласкать его руками, пока он не кончил.
Он склонился над ней и говорил с нежной благодарностью в голосе:
— Ты первая женщина, первая женщина, первая женщина…
Фрэд переехал жить к ней. Однако, как пояснила Марианна, отношения их ограничивались тем, что он позволял ласкать себя. Они лежали нагие в постели, и Фрэд вел себя так, как будто Марианна была бесполым существом. Ласки ее он принимал страстно, в то время как ее желание оставалось неудовлетворенным. Разве что он клал свои руки ей между ног. Пока она облизывала член, он приоткрывал ее срамные губки, как если бы это был цветок, до сердцевины которого ему хотелось добраться. Чувствуя, что оргазм Марианны близок, он усиливал ласки. Марианна кончала, однако почему-то это нисколько не утоляло в ней жажду его тела и плоти. Она мечтала только о том, чтобы он вторгся в нее и овладел ею.
У нее возникла идея показать ему манускрипты, перепиской которых она занималась, поскольку ей подумалось, что такого рода чтение может его возбудить. Они лежали в постели и читали. Он читал вслух и наслаждался. Он перечитывал одни и те же абзацы, раздевался и демонстрировал себя, однако каким бы возбужденным он ни становился, границы дозволенного оставались прежними.
Марианна хотела сводить его к психиатру. Она рассказала, насколько в свое время это освободило ее саму. Он внимал ей с интересом, но был против. Попыталась она и заставить его записать свои собственные переживания.
Поначалу он очень этого стеснялся. Тем не менее вскоре он начал украдкой пописывать. Он прятал бумаги, когда она входила в комнату, и пользовался старым карандашом, как будто то, что он рассказывал, было признанием в совершенном преступлении. Написанное им она прочла совершенно случайно. Он очень нуждался в деньгах и отнес в ломбард свою пишущую машинку, зимнюю куртку и часы, а потом уже и закладывать то было нечего.
Позволить Марианне содержать себя он не мог. От бессонных сидений за машинкой ночи напролет у нее уставали глаза, однако денег все равно едва хватало на то, чтобы платить за жилье и необходимую еду. Поэтому он предложил коллекционеру свой манускрипт, извинившись за то, что был вынужден писать от руки. Коллекционер же не смог разобрать его почерк и попросил Марианну перепечатать рукопись.
Так манускрипт любовника попал к ней в руки. Она прочла его с глубоким интересом, не будучи в состоянии совладать со своим любопытством узнать тайну пассивности Фрэда, прежде чем взяться за работу. Вот что она прочла:
«Эротическая жизнь большей части человечества сопряжена с тайной. Этому способствуют все. Даже самый лучший друг не расскажет вам подробностей. Поэтому с Марианной я живу в довольно странной атмосфере, так как о чем бы мы ни говорили, ни читали или ни писали, всюду речь идет об эротике.
Мне вспоминается событие, о котором я уже успел порядком позабыть. Произошло это, когда мне было лет пятнадцать. Я был девственником. Семья моя снимала в Париже квартиру со множеством балконов и балконных дверей. Летом я очень любил прохаживаться по своей комнате нагишом. Однажды я ходил в таком виде перед открытыми дверьми балкона и заметил, что с противоположной стороны улицы за мной наблюдает какая-то женщина.
Она сидела на своем балконе и рассматривала меня, без тени смущения. Я почему-то сделал вид, как будто не обратил на нее внимания. Я опасался, как бы она не поняла, что я тоже ее вижу, и не ушла.
Сознание того, что за мной наблюдают, ужасно меня возбудило. Я то бродил по комнате, то ложился на кровать. Женщина ни на мгновение не поменяла позы. В течение следующей недели мы повторяли эту сцену каждый день, но на третий день у меня уже была эрекция.
Видела ли она это с другой стороны улицы? Я начал трогать себя и все время чувствовал, с каким вниманием она следит за моими движениями. Возбуждение захлестывало меня. Оттуда, где я лежал, я мог различить ее пышную внешность. Глядя на нее, я играл с членом и под конец распалился настолько, что спустил.
Женщина ни на мгновение не отрывала от меня своего взора. Может, она хотела сделать какой-нибудь знак? Возбуждалась ли она оттого, что созерцает меня? Наверняка. На следующий день я ждал ее с нетерпением. Она появилась в обычное время, села на балконе и посмотрела на меня. С такого расстояния я не видел, была ли на ее лице улыбка. Я снова лег на кровать.
Мы старались не встречаться на улице, хотя были соседями. Я только помню, что меня это возбуждало больше чего бы то ни было. Вот и сейчас я загораюсь от одной лишь мысли об этом. Марианна доставляет мне в общем-то такое же наслаждение. Мне нравится, с каким голодным видом она смотрит на меня, нравится то, что она мной восхищается и меня боготворит».
Прочитав это, она поняла, что никогда не справится с его пассивностью. Она поплакала и почувствовала, что ее предали как женщину. И все-таки она его любила. Он был чувственный, милый и нежный. Он никогда ее не уязвлял. Он был не покровителем, но скорее братом, улавливавшим ее настроения. Он уважал ее как художника, хотел быть ей полезным и таскал за нее холсты.
Марианна училась в школе живописи. Он очень любил провожать ее туда, делая вид, что просто помогает донести весь ее скарб. Однако скоро она поняла, что это только предлог. Его страстно увлекали натурщики. Интересовали они его не как отдельные личности, а в смысле позирования. Ему самому хотелось стать натурщиком.
Тут она взбунтовалась. Если бы он не возбуждался под взглядами посторонних сексуально, она бы ничего не имела против. Но получалось, как будто он отдается всему классу. Она не могла этого вынести, что приводило к ссорам.
Однако юноша был одержим этой идеей и в конце концов сделался-таки натурщиком. В тот же день Марианна отказалась идти на занятия. Она осталась дома и плакала, как женщина, снедаемая ревностью оттого, что ее любовник ушел к другой.
Она осерчала настолько, что разорвала все свои эскизы, запечатлевшие Фрэда, как будто хотела стереть из памяти его образ и освободиться от воспоминания о его золотистом, прекрасном и совершенном теле. Хотя студенты были к натурщикам равнодушны, сам он реагировал на их взгляды, чего Марианна как раз и не могла вынести.
Все это отдалило их друг от друга. Казалось, чем больше он получает от общения с ней, тем сильнее оказываются его склонности и тем настойчивее он пытается их удовлетворить.
Скоро они сделались совершенно чужими, и Марианна снова стала одиноко перепечатывать эротические рассказы.
Женщина в вуали
Как-то раз Джордж зашел в свой любимый шведский бар и сел за столик, намереваясь провести приятный вечер. Он обратил внимание на то, что за соседним столиком сидит весьма элегантная и привлекательная пара. Мужчина был одет потрясающе стильно, женщина была во всем черном, в вуали, под которой угадывалось сияющее лицо, и в переливающихся всеми цветами радуги драгоценностях. Они оба улыбнулись Джорджу. Разговаривали между собой они мало, как старые друзья, которым вовсе не обязательно постоянно обмениваться впечатлениями.
Они все трое сидели, разглядывали присутствующих — пару, заказавшую на двоих один напиток, одинокую женщину и мужчину, который покинул дом явно в поисках новых приключений, — и думали об одном и том же.
В конце концов хорошо одетый господин завел беседу с Джорджем, который, таким образом, получил возможность получше присмотреться к женщине и нашел ее еще привлекательней, чем она казалась на расстоянии. Однако, как раз в тот момент, когда он ждал, что незнакомка примет участие в их беседе, она сказала своему спутнику что-то, чего Джордж не разобрал, улыбнулась и исчезла. Джордж расстроился и пал духом. Кроме того, у него оставалось всего несколько долларов, так что он не мог предложить собеседнику пропустить еще по рюмочке и за счет этого узнать побольше о женщине. К его удивлению мужчина сам повернулся к нему и спросил:
— Взять вам что-нибудь?
Джордж ответил утвердительно и поблагодарил. Они разговорились о жизни в гостиницах на юге Франции и о том, как Джордж нуждается в деньгах. Мужчина прозрачно намекнул, что, мол, подзаработать ничего не стоит. Правда, он не пояснил, как именно, но развязал Джорджу язык.
У Джорджа была одна слабость, столь свойственная мужчинам. Оказавшись среди благодарных слушателей, он обожал рассказывать о своих подвигах и делал это весьма образно. Он дал понять, что стоит ему выйти на улицу, как происходит что-нибудь сногсшибательное, так что скучать он никогда не скучает, а насчет того, чтобы познакомиться с интересной женщиной — это для него раз плюнуть.
Мужчина слушал его с улыбкой.
Когда Джордж закончил свое повествование, мужчина сказал:
— Я так и подумал, как только вас увидел. Мне нужен именно такой человек, как вы. У меня, видите ли, возникла одна деликатная проблема. Нечто весьма особенное. Не знаю, приходилось ли вам сталкиваться с женщинами сложными, скажем, невротичками? Нет? Из вашего рассказа я так и понял. А вот мне приходилось. Наверное, я их привлекаю. Вот и сейчас я оказался в такой ситуации, и ума не могу приложить, как мне из нее выпутаться. Мне требуется ваша помощь. Вы говорите, вам нужны деньги. У меня есть предложение, которое будет означать для вас моментальный заработок весьма приятным образом. Послушайте. Я знаком с одной исключительно красивой и богатой женщиной, которую мог бы полюбить каждый и которая могла бы выйти замуж за кого угодно, если бы не ее странная наклонность — ей интересны только незнакомые люди.
— Но ведь таковы все люди, — заметил Джордж и подумал о долгих поездках к морю, неожиданных встречах и волнующих приключениях.
— Дело обстоит не совсем так. Ее интересуют исключительно мужчины, которых она не встречала до и которых никогда не встретит после. Для такого мужчины она сделает все.
Джорджа так и подмывало спросить, уж не идет ли речь о той женщине, которая сидела вместе с ними, однако он не решался. Мужчине вся эта история была явно неприятна, но он не мог не довести ее до конца. Он продолжал:
— Я обязан заботиться о том, чтобы этой женщине было хорошо. Я готов разбиться для нее в лепешку и посвятил всю свою жизнь исполнению ее капризов.
— Понимаю, — сказал Джордж. — Я бы поступил точно также.
— Если вы пойдете со мной, то решите вашу финансовую проблему по крайней мере на неделю, а заодно и утолите жажду приключений, — сказал незнакомец.
Когда они вместе выходили из бара, Джордж краснел от восторга. Господин остановил такси и, когда они сели, всучил Джорджу пятьдесят долларов. Потом он предупредил, что будет вынужден завязать Джорджу глаза, чтобы тот не узнал ни дом, в который они направляются, ни улицу, на которой этот дом расположен, потому что второго такого раза быть не должно.
У Джорджа голова шла кругом от любопытства. Он все время видел перед собой женщину из бара, с пытающим ртом и горящим взором из-под вуали. Больше всего ему понравились ее волосы. Он любил густые волосы, тянувшие лицо вниз прелестным, ароматным и роскошным бременем. Это была одна из его страстей.
Ехали они недолго. Джордж нисколько не возражал против полных таинственности правил. Повязку сняли с глаз до того, как он вышел из такси, чтобы лишний раз не привлекать внимание водителя и портье, однако незнакомец позаботился о том, чтобы гостя ослепил свет над входной дверью. Джордж смог увидеть только яркое сияние и множество зеркал.
Его провели в одну из самых потрясающих комнат, которые ему когда-либо приходилось видеть, — выдержанную в белом и обставленную экзотическими цветами, зеркалами, красивой мебелью с дамастской обивкой[21]. На полу лежал ковер, настолько мягкий, что не было слышно звука шагов. Джордж переходил из комнаты в комнату, каждая из которых имела свой цвет и была оборудована зеркалами, так что у него исчезло всякое представление о том, где он находится. Наконец, они вошли в последнее помещение, от которого у Джорджа вообще перехватило дыханье.
Он оказался в спальне. На возвышении стояла кровать с балдахином. На полу лежали шкуры, окна занавешивали воздушные белые гардины. И зеркала. Джордж был рад тому, что может вынести вид себя самого, отраженного такое количество раз, бесконечное повторение красивого мужчины, которому странность ситуации придала сияние предвкушения и бдительности, чем в другое время он не обладал. Что это могло значить? Об этом ему едва ли следовало спрашивать себя.
В комнату вошла женщина из бара, и в то же мгновение мужчина, приведший Джорджа, исчез.
Незнакомка успела переодеться. Теперь на ней было необыкновенное сатиновое платье, обнажавшее плечи и поддерживаемое тесьмой. Джордж почувствовал, что при малейшем движении платье может соскользнуть вниз, как сверкающий чехол, и открыть кожу, блестящую, как шелк, и, должно быть, такую же мягкую на ощупь.
Ему пришлось приложить усилия, чтобы сдержаться. Он все еще не мог поверить в то, что эта прекрасная женщина предлагает себя ему, мужчине, которого она совершенно не знает.
Он был смущен. Чего она от него ждет? Что задумала? Или у нее есть какие-нибудь неудовлетворенные запросы?
Он может быть ее любовником всего на одну ночь, и больше они никогда не встретятся. А если он сумеет разгадать ее тайну и придет во второй раз? Он подумал о том, сколько мужчин успело побывать в этой комнате до него.
Женщина была необычайно красива, и красота ее была сродни сатину или бархату. Глаза у нее были темные и влажные, губы — огненного цвета, а кожа отражала свет. Стройная и пышная, сложена она была исключительно пропорционально.
У нее была очень узкая талия, за счет чего груди казались еще более полными. Спина женщины была красива, как спина танцовщицы, а каждое движение подчеркивало бедра. Она улыбалась Джорджу. Губы у нее были мягкие, полные и полуоткрытые. Джордж приблизился и поцеловал изумительно нежную кожу ее голого плечика. Ему страшно захотелось спустить тонкое платье с плеч и обнажить груди, вздымавшиеся под материей. Какой был соблазн раздеть ее полностью!
Однако он почувствовал, что таким образом обращаться с ней нельзя, что женщина вроде нее требует такта и сдержанности. Никогда еще его движения не были столь взвешенными и продуманными. Он твердо решил наслаждаться каждой секундой, а поскольку она ни малейшим знаком не торопила его, Джордж не отрывался от ее обнаженных плеч и упивался ароматом тела.
Он мог бы взять ее на месте, такой она была привлекательной. Но он хотел, чтобы она сама дала сигнал, хотел увидеть ее возбужденной, а не мягкой и податливой, как воск, в его руках.
Она же была поразительно холодна, без сопротивления, но и без чувства. Тело ее оставалось совершенно пассивным, а ротик, хоть и открылся навстречу поцелуям, сам на них не отвечал.
Они стояли возле кровати и не произносили ни слова. Джордж водил ладонью по ее обтянутому шелком телу, словно знакомился с ним, но ее это не трогало. Он медленно опустился на колени, продолжая целовать и ласкать женщину. Он заметил, что под платьем она совершенно голая. Он подвел ее к постели, и она села. Он снял с нее туфельки и взял в руки маленькие ступни.
Она улыбнулась ему дружески и приветливо. Он поцеловал ступни и погладил под платьем ляжки.
Она оставила ступни в его ладонях и, пока он трогал ее ноги, прижимала их к его груди. Если ноги такие нежные, то какова же тогда кожа у нее на лобке, где она всегда бывает самой нежной? Незнакомка сдвинула бедра, чтобы он не смог просунуть руку дальше. Он наклонился и поцеловал ее, так что она оказалась лежащей со слегка раздвинутыми ногами.
Он гладил все ее тело и все пытался воспламенить руками каждый его уголок от плеч до ступней, чтобы потом потрогать ее между ног, которые уже достаточно раздвинулись, так что можно было добраться до лона.
Пока он целовал женщину, волосы ее растрепались, а платье соскользнуло с плеч и приоткрыло груди. Он стянул его совсем губами, так что стали видны груди, точно такие же соблазнительные, упругие и увенчанные красными сосками, как он и предполагал.
Податливость женщины наполнила его желанием быть грубым, чтобы так или иначе ее возбудить. Лаская ее, он возбуждался сам, однако на нее это нисколько не действовало. Лоно под его пальцами оставалось мягким и холодным, но совершенно равнодушным.
Он уже стал подумывать о том, что тайна заключается именно в невозможности ее возбудить. Однако это выглядело неправдоподобным. Тело ее было настолько чувственным, кожа — настолько нежной, а губы — такими полными, что заподозрить ее в отсутствии эмоций было просто немыслимо. Он продолжал ласкать ее, задумчиво и неторопливо, ожидая, когда она начнет реагировать.
В развешенных повсюду зеркалах было видно, как она лежит в стянутом ниже грудей платье, красивые голые ступни свешиваются с края кровати, а ноги слегка раздвинуты.
Ему нужно было сорвать с нее платье совершенно, лечь к ней в постель и прижаться к ее телу своим. Он принялся стаскивать платье, и она пришла ему на помощь. Вместе они обнажили тело Венеры, рожденной из пены. Он приподнял ее, уложил на постель с ногами и покрыл поцелуями все тело.
Тут произошло нечто странное. Когда Джордж склонился к ее лону, чтобы насладиться его красотой, она затрепетала, и он чуть не закричал от радости.
— Разденься, — пробормотала она.
Он снял с себя все. Он знал, как привлекательно выглядит, когда обнажен. Раздетым он чувствовал себя лучше, чем в одежде, потому что занимался спортом, плавал, бегал и лазил по горам. Теперь он знал, что может удовлетворить ее.
Она смотрела на него.
Понравился ли он ей? Была ли она больше возбуждена, когда он склонился над нею? Он не знал. Он хотел ее так сильно, что попытался дотронуться кончиком члена. Однако она остановила его и принялась целовать и ласкать. Она так рьяно взялась за дело, что теперь он сам мог целовать и ласкать ее, сколько угодно.
Он был одержим идеей обследовать каждый уголок ее тела. Он раздвинул пальцами срамные губки и наслаждался видом ее блестящей кожи, ее влажностью и волосками, кудрявившимися вокруг его пальцев. Рот его сделался жадным, словно то был половой орган, готовый ласкать сколь угодно долго, лишь бы познать до сих пор неведомую сладость. Целуя с растущим желанием ее кожу, он снова почувствовал, что она дрожит. Тогда он оттолкнул женщину от своего члена, опасаясь, как бы она не кончила, целуя его, и тем самым обманула надежды на вторжение. Они словно упивались кожей друг друга и никак не могли насытиться. Губы их слились, языки сплетались.
Теперь она была возбуждена по-настоящему. Было похоже на то, что его медленные атаки способствовали этому. Глаза женщины сверкали, а сама она все рассматривала его. В конце концов он овладел ею. Она уже как будто не могла больше ждать и открыла прелестными пальчиками срамные губки. Даже тогда он сдержал оргазм, чтобы она могла как следует прочувствовать его в себе.
Вдруг она указала на зеркало и сказала:
— Смотри, совсем не похоже, что мы занимаемся любовью, похоже просто, что я сижу у тебя на коленях. Противный, ты все время был во мне и дрожишь. Ах, я не могу больше этого терпеть, не могу делать вид, как будто ты не во мне. Я сгораю. Ну давай же, входи в меня!
Она набросилась на него и стала производить на члене круговые движения. Это возбудило ее настолько, что она закричала. В это мгновение Джордж кончил с силой, от которой чуть не лопнуло его тело.
Когда он уходил, она не поинтересовалась, как его зовут, хотя совокупление у них получилось страстным. Не попросила она его и вернуться. Она только поцеловала его чувственные губы и отослала восвояси. На протяжении многих месяцев воспоминание о той ночи не покидало Джорджа, и другие женщины не могли его развеять.
Однажды он повстречал друга, который заработал уйму денег на статьях и пригласил его пропустить стаканчик. Тот поведал Джорджу фантастическую историю об одном событии, участником которого оказался сам. Сидит он, мол, за стойкой в баре, пьет, а тут подходит к нему некий весьма элегантный господин и спрашивает, не желает ли он взглянуть на невероятно соблазнительную сцену. Будучи страстным любителем подглядывать, приятель Джорджа тотчас же согласился. Его отвезли в какой-то мистический дом и провели в роскошные апартаменты, где он просидел притаившись в темной комнате и все наблюдал за тем, как нимфоманка забавляется со своим весьма талантливым и сильным любовником.
У Джорджа забилось сердце.
— Как она выглядела? — спросил он.
Приятель описал ту самую женщину, с которой его свела судьба, и даже вспомнил, что на ней было сатиновое платье. Описал он и кровать под балдахином, и зеркала, и все-все. За возможность наблюдать он заплатил сто долларов, однако представление стоило этих денег и продолжалось много часов.
Бедный Джордж. Несколько месяцев он бегал от женщин. Он не мог поверить в такую гнусность, и его преследовала навязчивая мысль о том, что у всех женщин, приглашавших его к себе домой, за занавесками прячется зритель.
Элена
Ожидая поезда на Монтрё, Элена рассматривала людей на перроне. Отправляясь в путешествие, она всякий раз испытывала одно и то же чувство любопытства и надежды, как бывает, когда сидишь в театре, а занавес должен вот-вот подняться — то же нервозное состояние ожидания.
Она выбирала разных мужчин, с которыми была бы не прочь поболтать, и размышляла о том, отправятся ли они вместе с ней на поезде или они пришли просто кого-то проводить. Желания ее были смутными и поэтичными. Если бы ее спросили напрямик, чего ей хочется, она бы ответила:
— Le merveilleux[22].
Это был голод, не проистекавший от какой-то определенной части тела. Когда она критиковала одного недавно встреченного писателя, кто-то сказал ей:
— Ты не видишь его таким, каков он на самом деле, ты вообще не видишь никого такими, какие они есть в действительности. Все люди обречены на то, что будут расстраивать тебя, потому что ты ждешь кого-то определенного.
Она жила ожиданием определенного — всякий раз, когда открывалась дверь, всякий раз, собираясь на вечеринку или находясь в окружении многих людей, всякий раз, отправляясь в кафе или театр.
Никто из мужчин, выбранных ею и отнесенных к разряду привлекательных, не сел в поезд. Она принялась за чтение книжки, которую захватила с собой в до-рогу. Это был «Любовник леди Чаттерлей».
Впоследствии она не могла вспомнить о той поездке ничего, кроме навязчивого ощущения физического тепла, как будто она выпила целую бутылку вина годичной выдержки, и гнева по причине обнаружения тайны, которая представлялась ей преступно умалчиваемой от человечества. Прежде всего она поняла, что никогда не переживала ничего из описываемого Лоуренсом, а потом — что как раз этого и жаждет. Однако осознала она и еще кое-что. Что-то создало в ней незыблемую преграду именно этим чувствам, выработало склонность спасаться бегством, стоило ей только пережить что-нибудь сентиментальное или чувственное. Много раз она уже подходила к самому краю, но потом сбегала. В том, что она не познала ни одного из этих переживаний, была исключительно ее собственная вина.
В ней была заключена отторгнутая женщина, героиня книги Лоуренса, женщина, иногда обнажавшаяся в ней и теперь готовая кого-нибудь встретить; она была готова, как будто приняла тысячу ласк.
В Ко с поезда сошла уже другая женщина. Правда, это было не совсем то место, которое она хотела бы видеть исходным пунктом своего путешествия. Ко было отрезанной от внешнего мира верхушкой горы, у подножья которой растекалось Женевское озеро. Была весна, снег начал таять, и пока маленький поезд взбирался по горному склону, Элену раздражал этот черепаший шаг, медлительность швейцарцев, ленивые движения животных и тяжелый, неподвижный пейзаж — и все это именно тогда, когда ее собственное настроение и чувства походили на новорожденные ручьи. Она не хотела задерживаться здесь надолго. Только передохнуть до выхода ее следующей книги.
От станции она направилась к пастушьему домику, напоминавшему избушку из сказки, а женщина, открывшая ей дверь, оказалась вылитой ведьмой. Она уставилась на Элену угольками глаз, подумала и пригласила войти. Элене показалось, что весь дом построен как раз для нее и что двери и мебель меньше обычных. Это не было никакой навязчивой идеей, потому что женщина повернулась к ней и сказала:
— Я подрезала ножки стульям и столам. Вам нравится мой домик? Его зовут Казуца — по-румынски это означает «маленький дом».
Элена споткнулась о груду снегоступов, курток, меховых шапок и палок, валявшихся при входе. Когда-то они выпали из шкафа да так и прописались на полу. На столе стояли тарелки, оставленные там еще с завтрака.
Когда ведьма стала подниматься по лестнице, ее туфли застучали, как деревянные башмаки. Голос у нее был мужской, а над верхней губой залегла тень, смахивавшая на усики мальчика-подростка. Голос был низкий и настойчивый.
Она показала Элене ее комнату. Комната выходила на террасу, разделенную бамбуковыми перегородками и такую же широкую, как сам дом, смотревший на озеро. Скоро Элена уже лежала на солнце, хотя загорать она вообще-то никогда не любила. От этого у нее возбудилось и нагрелось все тело. Иногда она ласкала себя. Потом она закрыла глаза и стала представлять сцены из «Любовника леди Чаттерлей».
В последующие дни она стала предпринимать долгие прогулки. Возвращалась она к завтраку всегда с опозданием. Из-за этого madame Kazimir сердито взирала на нее и молчала, когда накрывала на стол. Каждый день к хозяйке наведывались люди, намеревавшиеся обсудить вопрос денег, которые она задолжала за дом, и грозившие продать его. Было совершенно очевидно, что если она потеряет дом, защищавший ее как щит, ей останется только умереть. Тем не менее она отваживала тех гостей, которые ей не нравились, и отказывала в постое мужчинам.
В конце концов она уступила семье, состоявшей из супружеской пары и маленькой девочки. Они прибыли как-то утром прямо с поезда и были очарованы фантастическим видом Казуцы. Вскоре они уже сидели на террасе по соседству с комнатой Элены и завтракали на солнцепеке.
В один прекрасный день, поднимаясь на задах дома в гору, она повстречала мужа. Тот шел быстро, а когда они поравнялись, улыбнулся ей и промчался дальше, словно его преследовали враги. Чтобы как следует загореть, он снял рубашку и обнажил красивый золотистый торс с рельефом мышц. Лицо его казалось молодым и живым, хотя волосы уже начинали седеть. Глаза его были почти как у нечеловека и напоминали яростным, авторитетным и гипнотизирующе-неподвижным взглядом глаза укротителя зверей. Подобные глаза встречались Элене среди альфонсов из кварталов Монмартра, где они стояли на углах улиц, повязав на шеях пестрые платки.
Если бы не глаза, внешность его можно было бы назвать аристократической, а в движениях ощущалась юношеская невинность. Шел он, слегка покачиваясь, как будто был навеселе. Вся его сила сосредотачивалась во взгляде, который он бросил на Элену, невинно улыбнувшись и пройдя мимо. Она замерла, готовая рассердиться на искренность, читавшуюся в этих глазах. Однако моложавость его взгляда оказалась сильнее мелькнувшей в них угрозы и зародила в Элене чувство, которое она не могла объяснить, но которое заставило ее оглянуться.
Возвратившись в Казуцу, она почувствовала себя отвратительно и захотела уехать. Механизм бегства уже пришел в действие и вынудил ее признать, что приближается некая опасность. Она начала было подумывать о том, чтобы вернуться в Париж, однако осталась.
Внезапно разлаженный рояль, стоявший в гостиной, скрипнул, и из него посыпалась музыка. Ноты, то и дело коробившие слух своей фальшивостью, складывались в аккомпанемент, который можно услышать в захудалых барах. Элена улыбнулась. Незнакомец откровенно забавлялся. Он колдовал над инструментом и заставлял его звучать совершенно отлично от того впечатления, которое оставлял его мещанский вид — это была уже вовсе не та музыка, что до сих пор исполнялась на нем маленькими швейцарскими девочками с длинными косичками.
Дом сразу ожил, и Элене захотелось танцевать. Тут музыка прекратилась, однако успела заставить Элену почувствовать себя механической куклой, заведенной ее нотами. Она в полном одиночестве кружилась по террасе, как волчок. Неожиданно она услышала над самым ухом мужской голос, говоривший:
— Так значит, в доме все-таки есть живая душа!
Он спокойно смотрел на нее через щели в бамбуковой перегородке, и она увидела, что тело его прижимается к жердям, как зверь к клетке.
— Нет желания прогуляться со мной? — спросил он. — В этом месте мертво, как на кладбище. Это дом смерти, и мадам Казимир всех нас делает каменными. Она хочет превратить нас в сталактиты. Свисая с потолка, мы имеем право ронять в ту или иную сталактитовую дырку по капле в час.
Она пошла гулять с соседом. Первое, что он сказал, было:
— Ну вот, вы уходите из дома, чтобы прогуляться и вернуться обратно. Нельзя так поступать. Это одно из серьезнейших преступлений. Я верую в то, что нужно быть мужественной.
— Люди доказывают свою храбрость по-разному, — ответила она. — Я, как правило, поворачиваю обратно, иду домой и пишу книгу, от которой потом страшно тошнит цензуру.
— Это означает использовать талант не по назначению, — сказал он.
— Я пользуюсь своей книгой как динамитом и несу ее туда, где хочу произвести взрыв, и таким образом пробиваю себе путь!
Только она произнесла эти слова, как в горах, там, где строили новую дорогу, послышался взрыв. Они дружно рассмеялись.
— А, так вы писательница, — сказал он. — Ну а я — человек на все руки: художник, писатель, музыкант и скиталец. Жену и ребенка я взял напрокат для камуфляжа. Я был вынужден одолжить у приятеля его паспорт, а ему пришлось одолжить мне свою супругу и малыша. Без них я бы здесь не очутился. Я обладаю даром возбуждать французскую полицию. И вовсе не потому, что я укокошил мою жену-партнершу, хотя сделать это стоило уже за одно то, что она меня провоцировала. Подобно многим революционерам слова я выступал со слишком многочисленными и слишком громкими речами в том самом кафе, где одним из моих самых рьяных слушателей был одетый в штатское детектив. Как он слушал! Я всегда выступаю с самыми сильными речами, когда пьян.
— Вы никогда меня не слышали, — продолжал он. — Вы не ходите в кафе. Самая привлекательная женщина та, которую не встретишь в толкотне кафеен, когда она тебе понадобилась, ее нужно искать и находить под покровами ее рассказов.
Продолжая говорить, он ни на мгновение не сводил с нее улыбающихся глаз. Эти глаза приковывали Элену своим точным знанием о ее стремлении исчезнуть и действовали как катализатор. Они пригвождали ее к месту, а ветер между тем раздувал юбку, как будто то была юбка танцовщицы, и овевал ее ноги, отчего возникало впечатление, что женщина вот-вот улетит. Он знал о ее способности становиться невидимой. Однако он был сильнее ее и заставлял оставаться, пока ему этого хотелось. Освободилась она лишь тогда, когда он отвернулся. Но ускользнуть от него она не могла по-прежнему.
После трех часов прогулки они легли на груду еловых иголок недалеко от горной избушки. До них доносились звуки механического клавесина.
Он улыбнулся спутнице и сказал:
— Вот было бы замечательно провести здесь несколько дней! Вы бы не отказались?
Он не мешал ей спокойно курить, лежа на еловых иголках. Она не отвечала и только улыбалась.
Потом они вошли в горную избушку, где он заказал обед и комнату. Еду надлежало подать прямо в комнату. Вел он себя невозмутимо, и его распоряжения не оставляли места возражениям. Его решительность в мелочах убеждала Элену в том, что не позволит он остановить себя и тогда, когда речь зайдет о важных вопросах.
Она не испытывала ни малейшего желания повернуться и покинуть его. Она ощущала растущее возбуждение, понимая, что вот-вот должна пережить нечто, что совершеннейшим образом изменит ее существование и поставит в полную зависимость от незнакомого человека. Они даже не знали имен друг друга. Когда он взглянул на нее, она почувствовала себя уже голой и беззащитной, а когда они стали подниматься по лестнице, Элена задрожала.
Когда они переступили порог комнаты с огромной резной кроватью, Элена сначала прошла на балкон. Мужчина последовал за ней. Она почувствовала, что его первая попытка сближения будет такой, что от нее окажется невозможно уклониться. Она ждала. Однако то, что произошло дальше, обмануло все ее ожидания.
Мешкала не она, мешкал он, чья сила воли привела ее сюда. Он вдруг размяк, смутился и утерял всякую решительность, стоя перед ней и бормоча с обезоруживающей улыбкой:
— Вы понимаете, что вы — моя первая настоящая женщина, женщина, которую я могу полюбить? Я вынудил вас сюда прийти. Теперь я хочу удостовериться в том, что вы не откажетесь здесь остаться. Я…
Это признание своей слабости наполнило Элену неведомой ей нежностью. Он овладел собой перед ней и перед той мечтой, которая возникла между ними. Нежность переполнила Элену, и она первой подошла и поцеловала его.
Он взял ее за груди и тоже поцеловал. Она почувствовала его зубы. Он поцеловал ее в шею, туда, где пульсировала жилка, а потом, обхватив ладонями голову, словно хотел оторвать ее от тела, поцеловал в горло. Она зашаталась от желания, чтобы он взял ее полностью. Продолжая целовать, он раздел ее. Одежда падала на пол, а они все стояли и целовались. Не глядя на Элену, он перенес ее на постель, покрывая поцелуями лицо, волосы и шею.
Ласки у него были как у дикого зверя, то нежные и робкие, а то яростные, как выражение его глаз. Было что-то животное в его руках, ласкавших все ее тело, хватавших за лоно и волосы, которые он словно хотел оторвать, как если бы под его пальцами была земля и трава.
Когда она прикрыла глаза, у нее возникло ощущение, что у него множество рук, которые трогают ее всюду, и ртов, так торопливо целующих ее в то время, как по-волчьи острые зубы впиваются в самые мясистые части тела. Он лежал на ней совершенно голый. Она упивалась его весом, упивалась тем, что он сминал ее. Она хотела ощущать его тело в полный рост. Иногда она вздрагивала всем телом. Он нашептывал ей, чтобы она подняла ноги и дотронулась коленями до подбородка, чего она никогда прежде не делала. Он шептал, чтобы она легла на него животом, и ласкал ей спину. Лежа на спине и выжидая, он все время оставался в ней.
Вскоре она отстранилась и стала полулежа замутненным взором из-под спутавшихся волос рассматривать его. Она легла на него так, чтобы ее губы пришлись против члена и обцеловала его вокруг. Он вздыхал, а член при каждом поцелуе вздрагивал. Он положил руку ей на голову и надавил, так что член вошел в рот. Он продолжал держать ее так, пока она двигалась вверх-вниз по стволу, чтобы в конце концов упасть лицом ему на живот со вздохом невыносимого желания и привкусом семени во рту.
Она не могла смотреть на него так же, как смотрел на нее он. Ее глаза заволокло от возбуждения. Стоило ей только на него взглянуть, как она начинала трогать его и ласкать руками, губами или всем телом. Она с животным наслаждением терлась об него. Потом легла рядом и стала водить кончиком пальца по линиям его рта, словно хотела создать рот заново, как слепой, пытающийся признать человека по форме губ, носа или глаз. Слепой, который хочет прочувствовать его кожу, длину волос и то, как они растут за ушами. Она проделывала это легкими движениями, а потом вдруг сделалась грубой и впилась в него пальцами, будто желая убедиться в реальности его существования.
Эти чувства, обуявшие два тела, которые вот-вот должны были, открыть друг друга, постепенно уснули под наркозом столь многих прикосновений. Движения стали медленными и сонными, руки отяжелели, а рот мужчины оставался приоткрытым.
Элена истекала влагой. Он проник в нее. Он положил ее на себя, ноги к ногам, чтобы видеть, как он входит и выходит из нее, и чтобы она видела его. Они наблюдали за тем, как их тела движутся в едином ритме навстречу оргазму. Он ждал ее и следил за ее движениями.
Она не стала двигаться быстрее, и тогда он переложил ее на спину и склонился над ней. Его толчки сделались яростнее. Член проникал в нее на всю длину и выскальзывал обратно. Она ощущала, как в ней пробуждаются новые клетки, новые пальцы и новые рты, принимавшие его и двигавшиеся ритмично вместе с ним. Она возбуждалась все сильнее и сильнее, как будто его толчки зарождали в ней неведомые доселе чувства. Она задвигалась быстрее, торопя оргазм, и когда он это увидел, то подстроился под нее и попытался словами, руками и, наконец, ртом сделать так, чтобы она кончила вместе с ним. Их языки сталкивались в такт с половыми органами, и оргазм от ее рта передался влагалищу, заставив Элену одновременно застонать, зарыдать и засмеяться от счастья за свое тело.
Когда она возвратилась в Казуцу, мадам Казимир отказалась разговаривать с ней. Она ходила и молчала, однако недовольство ее было настолько очевидно, что чувствовалось во всем доме.
Элена отложила возвращение в Париж. Пьер не мог вернуться. Они встречались каждый день, а несколько раз провели вдали от Казуцы всю ночь. Так продолжалось десять дней, пока побеседовать к ним не приехала одна женщина. Она появилась вечером, когда ни Элены, ни Пьера дома не оказалось, так что говорить ей пришлось с его женой. Беседа их проходила при закрытых на замок дверях. Мадам Казимир пыталась подслушать, о чем идет речь, однако они заметили ее через одно из окошек.
Женщина была русская и необыкновенно хороша собой, с темно-синими глазами и темными волосами, обрамлявшими египетские черты лица. Говорила она немного, однако было видно, что она нервничает. Когда утром Пьер вернулся домой, она еще была там. Он был явно удивлен. Элена ощутила необъяснимый, сковывающий страх и с самого начала стала бояться женщину. Она почувствовала, что их любовь находится под угрозой. Однако когда она встретила Пьера через несколько часов, он объяснил, что это связано с его работой и что женщина приехала сообщить, что ему нужно отправляться дальше. Речь шла о каком-то деле, которое ждало его в Женеве. Из Парижа его вызволили при том условии, что он с этого момента будет исполнять все поручения, которые получит. Он не сказал: «Поехали со мной в Женеву». Она ждала продолжения.
— Сколько тебя не будет?
— Не знаю.
— Тебе придется быть с… — Она не смогла выговорить ее имя.
— Да, она руководитель.
— Пьер, если я тебя больше не увижу, так скажи мне хоть правду.
Однако ни выражение его лица, ни слова, казалось, уже не принадлежат тому человеку, которого она так хорошо знала. Было такое впечатление, что он сказал то, что ему разрешили, и ни на йоту больше. Он утратил весь свой авторитет. Он говорил так, как будто его подслушивали. Элена молчала. Тогда он подошел к ней и сказал:
— Я не люблю и никогда не любил ни одной женщины. Я люблю только свою работу. С тобой я был в опасности. Из-за того, что мы разговаривали друг с другом и были так во многом близки, я задержался и забыл о работе.
Она повторяла эти слова про себя множество раз. Она помнила его лицо, когда он произносил их, помнила глаза, которые перестали видеть только ее, — он стал мужчиной, который подчиняется приказам и равнодушен к страсти и любви.
Пьер, которому более, нежели кому бы то ни было, удалось вывести ее из жизни взаперти и в изоляции, которую она бы наверняка вела, более, чем кто бы то ни было, напугал ее и заставил сомневаться. Она стала еще несчастнее, чем всегда, потому что никогда прежде ей не приходилось быть такой счастливой и с такой полнотой отдаваться чувству.
Она ни секунды не сомневалась в его словах и вовсе не собиралась следовать за ним по пятам. Она уехала из Казуцы раньше него. Сидя в поезде, она вспоминала его лицо, такое открытое и уверенное и вместе с тем такое уязвимое и податливое.
Самым плохим в ее нынешнем положении было то, что теперь она уже не могла втянуться в себя, закрыться от мира снаружи, ослепнуть, оглохнуть и предаваться мечтам, как она делала в детстве. Она боялась, что с ним что-нибудь случится, поскольку жизнь его была полна опасностей. Она понимала, что овладел он не только ее телом, но и разумом. Всякий раз, когда она думала о его коже, о волосах, выгоревших и ставших золотистыми на солнце, о его спокойных зеленых глазах, моргавших лишь в то мгновение, когда он склонялся над ней, чтобы поцеловать сильными губами, ей делалось больно, такую власть имела над ней одна только мысль о нем.
После многих часов мучений, настолько невыносимых, что Элена чуть не сошла с ума, она вдруг странным образом утеряла всякую чувствительность и забылась легким сном. В ней как будто что-то сломалось, и она перестала ощущать как боль, так и радость. Она утратила чувства, и вся поездка представлялась ей теперь нереальной. Ее тело снова было мертво.
После восьмилетней разлуки в Париж вернулся Мигуэль. Вернуться-то он вернулся, однако не принес Элене ни радости, ни развлечения, потому что олицетворял ее первое поражение. Мигуэль был ее первой любовью.
Когда произошла их первая встреча, они были просто двумя детьми, двоюродными братом и сестрой, которые не знали, чем бы заняться во время огромного семейного обеда среди множества дядь и теть. Мигуэль чувствовал магнетическое влечение к Элене, следовал за ней тенью и слушал все, что она говорит, — слова, которые не мог услышать никто, кроме него, потому что голос у нее был очень тоненький.
С того дня он стал писать ей письма и навещал во время школьных каникул. То была романтическая связь, и они использовали друг друга как воплощение тех рассказов, которые в этот период читали. Она была всеми героинями, а он — всеми героями.
Когда они встречались, их окружал фантастический мир и они не могли прикоснуться друг к другу. Они вместе парили над повседневностью, движимые одними и теми же чувствами. Первой познала более глубокие эмоции она.
Они вместе отправились на бал, сами не ведая того, как красиво смотрятся. Посторонние, напротив, это заметили. Элена увидела, что все прочие девушки глазеют на Мигуэля и стараются привлечь его внимание.
Она стала присматриваться к Мигуэлю объективно, без той нежности, которую обычно к нему испытывала. Он стоял несколько в стороне, очень высокий, атлетически сложенный юноша, который двигался легко и элегантно, у которого были мускулы и нервы леопарда, его скользящая походка и постоянная готовность к прыжку. У него были ясные зеленые глаза, а при взгляде на кожу возникало ощущение, словно сквозь нее сияет невидимое солнце, делая Мигуэля похожим на светящееся подводное существо. Губы у него были полные и жадные, а зубы идеальные, как у хищного зверя.
Сам он тоже впервые увидел в Элене незнакомку, увидел, что все мужчины хотят ее, увидел ее вечное беспокойство, ее постоянную готовность двигаться легкими шажками — она была легкомысленная, сильная и чертовски привлекательная. Следовать за ней заставляла всех ее природная мощная чувствительность, нечто живое и земное. В противоположность худенькому облику, двигавшемуся с легкостью тюля, рот ее казался особенно наполненным жизнью.
Этот рот, оказавшийся на лице из другого мира, рот, из которого лился голосок, доходивший до самой души, подействовал на Мигуэля так притягательно, что он не захотел делиться своей партнершей по танцам ни с кем из подходивших юношей. И все же в танце он касался только ее. Глаза Элены заставляли его чувствовать себя оказавшимся в ином мире и парализовали, как наркоз.
Она же, танцуя с ним, напротив, ощущала свое тело. Оно стало живой плотью, воспламенявшейся при каждом движении танца. Она желала быть поглощенной его ртом и отдаться необъяснимому опьянению.
Опьянение Мигуэля было другого качества. Он вел себя так, как будто его соблазнило воображаемое существо или мечта. Чем ближе он к ней подступал, тем отчетливее ощущал окружавшее ее табу и замирал перед ней, как перед иконой. Стоило ему оказаться рядом с ней, и он уже чувствовал себя в некотором роде кастратом.
Когда ее тело отвечало на его близость, он не мог ничего другого, как только повторять ее имя: «Элена!». Тут же его руки, ноги и плоть становились ватными, и он уже не мог танцевать. Произнося ее имя, он думал о своей матери и видел ее такой, какой она была, когда сам он был еще маленьким. Он видел ее женщиной, которая больше всех остальных женщин, огромная, колоссальная и по-матерински разбухшая в своем свободном белом платье. Он видел ее груди, в которых находил себе пропитание и к которым после этого еще долго приникал, пока не достиг возраста, когда начинаешь замечать сумрачную, теплую тайну тела.
Всякий раз, когда он видел больших пышных женщин с раздутыми грудями, похожих на его мать, у него возникало огромное желание сосать и кусать их сильно, до боли, прижиматься к ним лицом так, чтобы уже не мочь вздохнуть, и брать в рот соски. Однако никакого сексуального желания он при этом не испытывал.
Когда он впервые встретил Элену, ей было всего пятнадцать, и груди у нее были маленькие, отчего он взирал на нее несколько снисходительно, потому что она не имела форм его матери. У него никогда не возникало желания раздеть ее, и он никогда не думал о ней, как о женщине. Она была мечтой и напоминала ему образы святых, картинки в книгах, изображающие героинь, и портреты женщин.
Половые органы были только у проституток. Он видел женщин такого рода в далеком детстве, когда братья брали его с собой в бордель. Пока братья спали с проститутками, он ласкал их груди и жадно сосал. Однако того, что находилось у них между ног, он боялся. На его взгляд это походило на большой, влажный и голодный рот, который, как ему казалось, он никогда не сможет насытить. Это заманчивое отверстие с губками, твердевшими от прикосновения к ним, отверстие, из которого, словно слюна из изголодавшегося рта, текла влага, пугало его. Женщины представлялись ему жадными и ненасытными существами, и он чувствовал, что его член исчезнет в них навсегда. У проституток, которых ему довелось повидать, были большие половые отверстия с широкими кожистыми губами и громадные ягодицы.
Где еще он мог удовлетворить свою страсть, как не с мальчиками, у которых не было этих опасных отверстии, с мальчиками, обладавшими такими же органами, как он, и потому не пугавшими его, и чьи желания он мог удовлетворить.
Итак, в тот самый вечер, когда Элена испытала влечение, которое пробуждало в ней его тело, он нашел решение своих проблем, мальчика, который давал бы выход его страсти без запретов, страха и сомнений.
Элена, не знавшая ничего о любви между мальчиками, ушла домой и проплакала всю ночь над его недосягаемостью. Она никогда еще не была такой красивой и чувствовала его любовь и восторг. Почему же он не притронулся к ней? Они сделались очень близки, когда танцевали, однако он нисколько при этом не возбудился. Что бы это могло значить? Что это была за тайна, и почему он ревновал, когда к ней подходили с предложениями другие? Почему он следил за юношами, которые хотели потанцевать с ней? Почему он сам не взял ее даже за руку?
И все же они оба очень много думали друг о друге. Элена значила для Мигуэля больше всех прочих женщин, и его стихи, его изобретения и душа принадлежали ей. Единственное, чего он не мог, так это относиться к ней эротически. Скольких мук она бы избежала, если бы знала об этом! Она была слишком деликатной, чтобы спросить его прямо, а он слишком стеснялся, чтобы заговорить первым.
И вот он был здесь, с прошлым, которое знали все, как бесконечную цепь интриг с мальчиками. Он всегда охотился за чем-нибудь новеньким и всегда был не в состоянии получить удовлетворение — такой же очаровательный, как прежде, и окруженный еще более ощутимым сиянием.
Элена снова почувствовала разделявшую их пропасть. Он не захотел даже взять ее под руку, хотя бы и загоревшую под летним парижским солнцем. Он восхищался ее нарядами, ее кольцами, звонкими браслетами и сандалиями, но не прикасался к ней.
Он ходил на психоанализ к одному знаменитому французскому врачу. Всякий раз, когда он двигался, влюблялся или с кем-то спал, с ним происходили приступы удушья. Ему хотелось изжить свою развратность, однако у него это никак не получалось. Влюбляясь в очередного мальчика, он чувствовал, что совершает преступление. Потом его мучила совесть, и он пытался искупить вину за свой поступок.
Теперь он мог говорить об этом и без стеснения излился перед Эленой. Это ее нисколько не уязвило, но напротив, освободило от собственных комплексов. Не понимая себя, он обременил ее своей холодностью по отношению к женщинам. Он сказал, что дело тут в ее интеллигентности и что интеллигентные женщины, смешивающие литературу и поэзию с любовью, парализуют его. А кроме того, что иногда проступавшее в ней мужское начало и предупредительность его пугали. Тогда она была еще такой юной, что поверила в это и приняла как данное, что стройные, умные и предупредительные женщины не обладают привлекательностью.
Он, например, говорил:
— Если бы ты была просто очень пассивна, делая все, что бы тебе ни сказали, и была очень, очень равнодушной, я, быть может, соблазнился бы тобой. Однако я всегда чувствую, что ты, как вулкан, вот-вот готовый извергнуться, страстный вулкан, и это меня пугает.
Или:
— Если бы ты была просто проституткой и я бы чувствовал, что ты не слишком расчетлива или критична, может быть, я бы тебя и захотел. Однако я всегда чувствую то, как ты на меня смотришь, и понимаю, что ты будешь меня презирать, если я не смогу тебя удовлетворить или вдруг окажусь импотентом.
Бедная Элена годами не обращала внимания на мужчин, которых привлекала. Поскольку Мигуэль был единственным, кого она хотела соблазнить, ей казалось, что только он и может доказать силу ее привлекательности.
Мигуэль познакомил Элену со своим любовником, Доналдом, потому что ему хотелось поболтать и с другим человеком, а не только с психиатром. Увидев Доналда, она сразу же полюбила, как ребенка, как «enfant terrible»[23], развратного и опытного.
Он был красив, с египетской внешностью и развевающимися волосами, как у долго бегавшего ребенка. Иногда он производил впечатление маленького из-за своих мягких движений, однако когда вставал на ноги, стройный и подтянутый, то казался высоким. Глаза его были устремлены куда-то вдаль, а говорил он без пауз, как спиритический медиум.
Элена была так им очарована, что стала получать тайное удовлетворение от отношения к нему Мигуэля — поскольку таким образом она как бы тоже оказывалась вместе с ним. Она видела в Доналде женщину, за которой ухаживает Мигуэль, влюбленный в его юношеский шарм, в его длинные ресницы, короткий прямой нос, совершенную форму ушей и сильные мальчишеские руки.
Она видела в Доналде близнеца, который говорил, как она, и использовал ее манеры. Он был одержим теми же словами и чувствами, что и она. Он все время говорил о том, как его поглощает любовь, о самоотречении и о том, чтобы защищать других. Слушать его было для Элены все равно что слушать свой собственный голос. Отдавал ли Мигуэль себе отчет в том, что любит ее близнеца, что Доналд — это Элена в облике мальчика?
Когда они на мгновение оставались сидеть вдвоем за столиком в кафе, их устремленные друг на друга взгляды выражали узнавание. В отсутствии Мигуэля Доналд переставал быть женщиной. Он приосанивался, смотрел ей прямо в глаза и говорил о том, какую поведет насыщенную и захватывающую жизнь, и что Мигуэль отнюдь не тот отец, который ему нужен — Мигуэль слишком юн для этого, такой же ребенок, как и он сам. Мигуэль мог бы найти для них рай, пляж, на котором они день и ночь без помех занимались бы любовью, рай ласк и обожания. Он же искал нечто другое. Ему хотелось испытать любовь, которая была бы адом, где нашлось бы место страданиям и сопротивлению. Он хотел быть Дон-Кихотом, который низвергает чудовищ и побеждает врагов.
Когда он заводил речь о Мигуэле, на лице его возникало то же выражение, которое появляется на лице женщины, соблазнившей мужчину, выражение тщеславного удовлетворения. Торжествующая, неуправляемая душа радуется своей силе.
Всякий раз, когда Мигуэль оставлял их на мгновение одних, они чувствовали возникающую между ними очень прочную связь, злой женский заговор, цель которого — соблазнить Мигуэля и принести его в жертву.
С дьявольскими искорками в глазах Доналд говорил ей:
— Беседа — это своего рода совокупление. Мы оба путешествуем по головокружительному миру эротики. Через тебя я познаю красоту, потому что твоя улыбка, как колдовской напиток.
Мигуэль возвращался к ним. Почему ему все не сиделось? Он уходил купить сигарет, возвращался и снова уходил за чем-нибудь еще. Каждый раз возвращаясь назад, он видел, что Доналд снова преображается в привлекательную женщину. Элена видела, что они ласкают друг друга взглядами и трутся под столом коленями.
Между ними была такая сильная любовь, что она чувствовала себя втянутой в нее. Она видела, как женственное тело Доналда открывается, как подобно цветку распускается его лицо с помутневшим от жажды взором и влажными губами. Когда она оказывалась свидетельницей чувств, в другое время скрытых, у нее возникало ощущение вторжения в чувственную жизнь другого человека. Это было своеобразным переходом границы.
— Вы абсолютно похожи, — говорил Мигуэль.
— Но только Доналд откровеннее, — замечала Элена и думала о том, с какой легкостью тот показывает, что не любит одного лишь Мигуэля. Сама бы она скрыла подобное из опасения уязвить партнера.
— Да просто его любовь не так уж серьезна, — объяснял Мигуэль. — Его больше занимает он сам.
Волна тепла разрушила запрет, существовавший между Доналдом, Эленой и Мигуэлем. Теперь они все втроем переживали общую любовь, которая связывала их и укреплялась узами, соединявшими их вместе.
Она могла рассматривать красивый облик Доналда с узкой талией, с прямыми, как на египетских фресках, плечами и грациозными движениями глазами Мигуэля. Лицо его выражало такую страстность, что напоминало эксгибициониста, настолько открыто показывал он свои чувства.
Проведя вторую половину дня с Мигуэлем, Доналд шел к Элене. С ней он ощущал, как к нему возвращаются мужество и сила. Она чувствовала это и говорила: Доналд, я отдаю тебе мужскую часть моей души.
С ней он был подтянут, тверд, откровенен, серьезен и воплощал совершенное единство двух полов.
Однако Мигуэль этого не видел и продолжал обращаться с ним как с женщиной. Когда они были вместе с Мигуэлем, тело Доналда размягчалось, он начинал покачивать бедрами, а на лице появлялось выражение дешевой актриски, которая опускает глазки, когда ей протягивают букет цветов. Он порхал, надувал губки, как будто ему нужно было рассыпать вокруг себя поцелуи, и становился пародией на настоящую женщину, которая умеет быть одновременно сдержанной и соблазнительной. И как только мужчине удавалось так походить на женщин и вместе с тем не желать иметь с ними ничего общего?
Одновременно Доналда злило, что его воспринимают как женщину.
— Он совершенно не видит во мне мужского начала, — жаловался он. — Он берет меня сзади, он содомирует меня и обращается как с женщиной, хотя я ненавижу его за это. Кончится тем, что он сделает из меня настоящего педика. Я вовсе этого не хочу. Мне нужно помешать стать женщиной. А он обращается со мной жестоко, по-мужицки. Я провоцирую его, а он заваливает меня на живот и имеет, как шлюху.
— С тобой впервые обращаются как с женщиной?
— Да, раньше я только лизал. Ничего подобного тогда не было — я вставал на колени перед мужчиной, которого любил, и сосал его член.
Она посмотрела на его детский рот, сомневаясь, что в нем могло хватить места. Она помнила ту ночь, когда ласки Пьера так возбудили ее, что она взяла в руку его член и волосатую мошонку. Она сделалась столь жадной, что захотела облизать их, чего никогда прежде не делала, однако он не позволил, поскольку ему так нравилось быть внутри нее, что он решил вообще из нее не выниматься.
Теперь она слишком живо представила себе огромный пенис — светловолосый член Мигуэля, быть может, вставленный в маленький рот Доналда. Ее соски от этой мысли затвердели, и она отвернулась.
— Он занимается со мной любовью весь день, перед зеркалами, на полу ванной комнаты, ногой не позволяя двери закрыться, — и на ковре. Он ненасытен и презирает во мне все мужское. Когда он видит мой член, который на самом деле больше и красивее, чем у него, — это сущая правда, — он не обращает на него ни малейшего внимания. Он берет меня сзади, насилует, как если бы я был женщиной, а член мой висит и болтается. Он знать не хочет о моих мужских достоинствах и не удовлетворяет меня.
— Это очень похоже на любовь между женщинами, — сказала она. — В ней тоже отсутствует удовлетворение.
Однажды вечером Мигуэль попросил ее зайти к нему в комнату. Стуча в дверь, Элена слышала шлепки. Она уже собиралась уйти, когда на пороге появился Мигуэль и сказал:
— Входи, входи.
Однако лицо его было искажено, глаза налиты кровью, волосы спутаны, а губы распухли от поцелуев.
— Я зайду попозже, — сказала она.
— Нет, давай сейчас. Ты можешь пока посидеть в ванной, Доналд скоро уйдет.
Он хотел, чтобы она была рядом! Он мог бы запросто отослать ее восвояси. Вместо этого он провел ее через маленькое entre в ванную комнату, примыкавшую к спальне, и оставил там смеяться. Дверь он не закрыл, так что Элена могла слышать, как они стонут и тяжело дышат. Казалось, они борются во мраке комнаты. Кровать ритмично поскрипывала, и Элена слышала голос Доналда, говорившего:
— М-м, мне больно.
Но Мигуэль стонал, и ему пришлось повторить:
— Больно.
Они продолжали стонать, кровать скрипела все быстрее, и вопреки тому, что Доналд говорил Элене, она слышала, как он кричит от возбуждения. Потом он сказал:
— Ты меня душишь.
Происходившее в темноте комнаты оказало на Элену своеобразное воздействие. Она чувствовала, что часть ее естества участвует в этом и что Мигуэль любит ее как женщину в мальчишеском теле Доналда.
Это повлияло на нее так сильно, что она, чтобы отвлечь свое внимание, вынула из сумочки письмо, которое, уходя, захватила с собой, но не успела прочитать.
Вскрыв его, она оказалась потрясена.
«Моя прекрасная, легкомысленная Элена, я вернулся в Париж ради тебя. Я пытался забыть тебя, но так и не смог. Отдавшись мне полностью, ты овладела мной. Хочешь ли ты меня увидеть? Ведь ты не отдалилась от меня совершенно? Я заслуживаю такой участи, но не делай этого, ибо тогда ты убьешь глубокую любовь, более сильную, чем когда бы то ни было, потому что мне пришлось с ней бороться. Я в Париже…»
Она вскочила, выбежала из квартиры и захлопнула за собой дверь. Когда она добралась до гостиницы Пьера, он был там и ждал ее, теряя терпение. Света он включать не стал. Он словно хотел встретить ее в темноте, чтобы тем лучше ощутить ее кожу, ее тело и лоно.
Разлука сделала их движения лихорадочными. Вопреки ярости, она не смогла испытать оргазм. В глубине ее души по-прежнему сидел страх, и она не смела отдаться. Близость Элены настолько возбудила Пьера, что он оказался не в состоянии сдержаться и подождать ее. Он знал ее так хорошо, что осознавал причину этой незаметной сдержанности. В свое время он уязвил ее и уничтожил веру в их любовь.
Она откинулась на спину, утомленная страстью и ласками, но не удовлетворенная. Пьер склонился над ней и нежно сказал:
— Я заслужил это. Ты прячешься, хотя и хочешь быть со мной. Возможно, я утерял тебя навсегда.
— Нет, — ответила она. — Наберись терпенья и дай мне время вновь поверить в тебя.
Перед тем, как ей уйти, он попытался еще раз овладеть ею. И снова почувствовал, что она закрывается, она, кончившая вместе с ним в самый первый раз, когда он прикоснулся к ней. Он склонил голову и сел на край постели, расстроенный, ощущая полный провал.
— Ты ведь придешь ко мне завтра? Что мне сделать, чтобы ты поверила мне?
В стране он оказался без документов и рисковал быть арестованным. Чтобы он почувствовал себя в большей безопасности, Элена спрятала его в квартире одного из своих друзей, который находился в отъезде. Теперь они виделись каждый день. Ему нравилось, что она приходит в сумерках и они могут почувствовать друг друга раньше, чем увидеть. Они трогали тела, как слепые, надолго задерживаясь в теплых отверстиях и лаская всякий раз одни и те же местечки. Кончиками пальцев они изучили, где кожа наиболее горячая и чувствительная, а где грубее от воздействия воздуха. Где найти пульсирующую жилку на шее и где дрожат нервы, когда руки приближаются к пламени между ног.
Его руки узнали ее пухленькие плечи, столь неожиданные, если учесть хрупкость ее тела. Они знали ее упругие груди и чувствительные волоски под мышками, которые он попросил ее больше не сбривать. Она была очень тонкой в талии, и его руки любили изгиб бедер в том месте, где они расширялись в форме кувшина. Он преданно следовал каждому изгибу, словно хотел овладеть ее телом руками, представляя себе его цвет.
Лишь однажды он увидел ее тело при дневном свете. То было утром в Ко, и он нашел его красивым. Тело было бледным и гладким, как слоновая кость, и золотилось только внизу, на покрытом волосами лобке. Он называл ее лоно «лисичкой», потому что стоило до него дотронуться, как волоски поднимались.
Губы его оказывались в тех же местах, что и руки. Его нос тоже погружался в ее ароматы, словно искал забвения в наркозе этого тела.
В кожных складках между ног у нее скрывалось родимое пятнышко. Иногда, когда его пальцы соскальзывали по ноге под лисью шерстку, он делал вид, что хочет дотронуться именно до него, а вовсе не до половых губок. Ему не везло, если он прикасался к ним вместо родимого пятнышка — касание настолько воздушное, что он замечал быстрое цветочное сокращение, которое вызывали его пальцы, когда лепестки на этом нежном цветке закрывались от возбуждения и он чувствовал их украдкий трепет.
Точно так же он целовал родимое пятнышко вместо лона, которое реагировало на поцелуи рядом, как будто они передавались по коже в клитор, начинавший дрожать с приближением рта. Он зарывался туда лицом, одурманенный запахами сандалового дерева и мидий. Под его ласками один из волосков с лобка оказывался у него во рту, а другой исчезал в постельном белье, где он находил его позже по электрическому блеску. Идя в ванну, Элена тоже иногда обнаруживала волосы с его лобка среди своих. У него они были длиннее, толще и сильнее.
Она позволяла губам и ладоням Пьера находить всевозможные укромные углубления, и склоняла голову, когда он целовал ей шею и поцелуями срывал те слова, которые она не могла произнести. Он словно заранее знал, куда придется ее поцелуй в следующий раз, и какую часть ее тела он должен разогреть. Когда она роняла взгляд на свои ступни, он целовал их, или целовал подмышки, или ниже позвоночника, или в углубление, где волосы на лобке только начинались и росли достаточно рассеянно.
В ожидании ласки Пьер по-кошачьи вытягивал руку. Иногда он запрокидывал голову и закрывал глаза, а она осыпала его поцелуями, которые предшествовали чему-то еще более яростному. Не будучи более в состоянии довольствоваться ее шелковистыми прикосновениями, он открывал глаза и тянулся к ней ртом. Она жадно целовала его губы, как будто то был плод самой жизни.
Когда каждый волосок и каждая пора их тел воспламенялись страстью, они сжимали друг друга в яростных объятиях. Иногда у нее потрескивали кости, когда он приподнимал ей ноги и клал их себе на плечи. Она слышала их поцелуи, когда губы и языки становились влажными, как дождевые капли, а рты казались теплыми, сочными плодами, сминающимися и растворяющимися. Он слышал издаваемый ею странный, приглушено поющий звук, словно то пела в экстазе экзотическая птица, а она слышала его дыхание, которое становилось все тяжелее по мере того, как в нем росло возбуждение.
В конце концов он начинал дышать, как бык, злобно несущийся вперед, чтобы пронзить тореадора. Но то было пронзание без боли, оно приподнимало ее над постелью, поднимало в воздух ее влагалище, как будто он намеревался пронзать ее тело до тех пор, пока не образуется рана, рана экстаза и страсти, спазмом проносящейся по телу и заставляющей ее со стоном съеживаться, ее, жертву всепобеждающего возбуждения, блаженного беспамятства, которое не могло бы вызвать ни одно лекарство и которое ведомо только двум телам и двум душам, безудержно любящим друг друга.
Пьер, уже в брюках, сидел на краю постели и застегивал ремень. Элена тоже уже успела надеть платье, но по-прежнему обнимала возлюбленного. Он показал ей свой ремень, и она села, чтобы лучше его видеть. Когда-то это был толстый кожаный ремень с серебряной пряжкой. Теперь же он был настолько стерт, что, казалось, вот-вот развалится. Края растрепались, а в том месте, где крепилась пряжка, кожа стала тонкой, как материя.
— Ремень никуда не годен, и это очень жалко, потому что он верой и правдой прослужил мне десять лет, — сказал Пьер и задумчиво посмотрел на него.
Глядя на Пьера, сидящего с расстегнутым ремнем, Элена вспомнила мгновение, предшествующее тому, когда он расстегивался и снимал брюки. Пьер никогда не расстегивал брюк, пока ласка или тесное объятие не возбуждало его настолько, что члену становилось больно под ними.
Перед тем, как он расстегивал брюки и извлекал член, давая ей возможность прикоснуться к нему, всегда возникало секундное напряжение. Несколько раз он позволял ей самой доставать член. Если ей не удавалось достаточно быстро справиться с подштанниками, он делал это сам. Звук расстегивающегося ремня действовал на нее. Для нее это было эротическим мгновением, как для него — когда она снимала трусики или подвязки.
Хотя за минуту до этого ей удалось кончить, она снова возбудилась. Ей захотелось опять расстегнуть пряжку, спустить брюки до пола и прижаться к члену. Появляясь из-под брюк, он всегда указывал на нее, словно моментально узнавал.
Внезапно ей стало больно от сознания того, что ремень так состарился. Она представила себе, как Пьер расстегивает его перед другими женщинами в других местах.
Эта картина крутилась у нее в мозгу, переполняя Элену безнадежной ревностью, и ей захотелось крикнуть: «Да выбрось ты его! По крайней мере перестань его надевать, когда мы вместе. Я подарю тебе другой».
Казалось, он испытывает к ремню те же чувства, что и к своему прошлому, от которого никак не может освободиться. Для Элены ремень символизировал поступки, совершенные Пьером раньше. Она спрашивала себя, не так ли точно обстоит дело и с ласками.
В течение последующих нескольких недель она кончала каждый раз, почти теряя сознание в объятиях Пьера, а однажды даже расплакалась, так велико было ее чувство. Потом она стала подмечать изменения, происходившие в его настроении. Она не задавала ему вопросов, но истолковывала его озабоченное состояние по-своему. Он думал о той политической деятельности, которую забросил ради нее. Быть может, бездействие как раз-таки и мучило его. Ни один мужчина в отличие от женщины не способен жить исключительно ради любви, делать ее содержанием своей жизни и каждый день служить только ей.
Элена же вполне могла жить исключительно ради него и ничего более. Собственно, так и происходило.
Остальное время — когда она не была рядом с ним — Элена воспринимала не совсем отчетливо. Она уносилась куда-то далеко и вновь приходила в себя только у него дома. Когда она занималась еще какими-нибудь повседневными делами, ее мысли о нем путались. Лежа одна в своей постели, она вспоминала выражение его лица, смешинки в уголках глаз, упрямый подбородок, сверкающие зубы и форму губ, когда он выражал страсть словами.
В тот вечер, покоясь в объятиях Пьера, она обратила внимание на его мрачный взгляд и не смогла кончить. Обычно их возбуждение подчинялось одному ритму, так что они чувствовали момент приближения оргазма у партнера. Каким-то непонятным образом им удавалось сдерживать оргазм до того мгновения, когда они оба оказывались готовы его принять. Как правило, поначалу движения их были замедленными, постепенно ускоряясь в такт возбуждению и волнам страсти, пока они не кончали вместе. Когда выпрыскивалось семя, член его трепетал, как трепетала ее матка от толчков, словно языки пламени ласкающих ее изнутри.
Сегодня он ждал ее. Она двигалась в том же ритме, что и он, но не кончила.
— О моя любимая, ну же, давай, я не могу больше ждать, — просил он ее.
Он выпустил в нее семя, лег ей на грудь, не издав ни звука, и так и остался лежать, как будто она сбила его с ног. Ничто не ранило его сильнее, чем когда она не могла ответить на его страсть.
— Ты жестока, — сказал он. — Почему ты сейчас сдерживаешься?
Она хранила молчание. Она была тоже расстроена тем, что беспокойство и сомнение так легко могут помешать ей достичь оргазма, когда сама она того хочет. Будь то даже последний раз в ее жизни, все равно она хочет его испытать. Однако именно из-за того, что она испугалась, не окажется ли этот раз последним, ей не удалось открыться и добиться полного слияния с любимым. Когда они не получали удовлетворения вместе, между ними не возникало никакого единения, их тела не сливались полностью. Она знала, что потом это будет мучить ее, как уже случалось не раз. Она оказывалась неудовлетворенной, а его тело не оставляло в ней ни малейшего следа.
Она вновь захотела увидеть это, увидеть, как он склоняется над ней, увидеть, как выглядят их ноги, когда они заигрывают друг с другом, увидеть, как его член вонзается в нее снова и снова, как он заваливается набок, когда все кончено. Ей вновь захотелось ощутить растущий голод и терзаться желанием уже после того, как он вторгся в нее. Она знала это напряжение, появлявшееся следом за неудовлетворенной страстью, когда нервы еще дрожат, а кровь кипит, готовясь к климаксу, который не наступает. Потом она не могла заснуть. У нее свело ноги и она заерзала, как беспокойный скаковой жеребец. Всю ночь ей мерещились эротические картины.
— О чем ты думаешь? — спросил Пьер, разглядывая ее лицо.
— О том, как жаль, что я уйду без ощущения, что была твоей.
— Тебя беспокоит что-то другое, Элена, что-то, о чем ты думала, когда только пришла, и что я хочу знать.
— Я обеспокоена твоей депрессией и задаюсь вопросом, не скучаешь ли ты по своей прежней деятельности и не желаешь ли снова к ней вернуться.
— Ах вот ты о чем. Ты готовилась к тому, что я снова уеду. Но я этого и в мыслях не держал. Напротив. Я уже поговорил кое с кем из друзей, и они подтвердят, что я вовсе не был активистом, что я всего-навсего салонный революционер. Помнишь героя Гоголя? Человека, день и ночь разглагольствовавшего и ничегошеньки не делавшего. Это я. Я только и делал что говорил. Если это будет доказано, я смогу остаться здесь как свободный человек. Вот за что я борюсь.
Эти слова оказали на нее фантастическое воздействие, такое же сильное, какое оказал на ее чувства страх, помешавший ей кончить. Это испугало Элену. Теперь ей хотелось лечь на Пьера, и чтобы он взял ее. Она знала, что его слов достаточно для того, чтобы освободить ее чувства. Должно быть, он догадался об этом, потому что не переставал ее ласкать, ожидая, когда ощущение от влажной женской кожи вновь разбудит в нем страсть. Гораздо позднее, когда они лежали во тьме, он снова взял ее, и ей пришлось изо всех сил сдерживать подступавший оргазм, чтобы кончить вместе с возлюбленным. Они оба громко стонали, и она плакала от радости.
С той минуты они боролись за свою любовь, стараясь одолеть холод, который поселился в Элене и который язвительное слово или ощущение сомнения могли пробудить и тем самым помешать им удовлетворить друг друга. Пьер сделался одержим этой мыслью. Душевное состояние возлюбленной заботило его теперь сильнее, чем свое собственное. Даже когда они были вместе, он оставался начеку и ждал малейшего намека на то, что это вот-вот произойдет снова. Он выматывал сам себя, ожидая, когда она кончит, и сдерживаясь. Он злился на эту ее нечувствительность, которую она могла вызывать по собственной воле, и начал понимать развратную любовь некоторых мужчин к фригидным женщинам.
Цитадель — неприступная девственность: живущий в нем завоеватель, никогда по-настоящему не принимавший участия в революции, твердо решил добыть эту победу и раз и навсегда сокрушить преграду, которую Элене удалось возвести между ними. Их любовные встречи стали тайной битвой двух воль и приняли форму расставляемых в ряд западней.
Если они ссорились (а ссорились они на предмет ее близких отношений с Мигуэлем и Доналдом, поскольку Пьер говорил, что они занимаются с ней любовью через тела друг друга), он знал, что она из-за него будет сдерживать свой оргазм. Он набрасывался на нее с самыми необузданными ласками. Иногда он бывал груб и обращался с ней, как со шлюхой, которой уже заплатили за покорность. В другой раз он снова старался смягчить ее нежностью, разыгрывал маленького и становился в ее объятиях чуть ли не ребенком.
Он окружил ее атмосферой эротики. Он превратил комнату в благоухающую пещеру, с полом и стенами, покрытыми коврами, и старался через ее любовь вывести Элену к красоте, роскоши и духам. Он покупал эротические книги, и они вместе читали их. То было его последней победой — пробуждение эротической лихорадки, настолько сильной, что Элена не могла противостоять ласкам. Когда они лежали на диване и читали, руки их путешествовали по телам друг друга в поисках тех мест, о которых шла речь в книге. Распаленные описаниями и картинами новых положений, они предавались всевозможным эксцессам и пробовали все формы эротики. Пьер полагал, что пробудил в Элене столь сильную эротическую одержимость, что ей уже не удастся овладеть своими чувствами. И впрямь казалось, что она развращена. Взгляд ее приобрел своеобразный блеск, не имевший ничего общего со светом дня — то были лихорадочно горящие глаза больного туберкулезом. Кроме того, под глазами у нее залегли темные синяки.
Света он больше не гасил, желая видеть, как она кончает, лихорадочно сверкая глазами. Тело ее казалось отяжелевшим. Соски все время оставались твердыми, как будто она не переставая была в состоянии эротического возбуждения. Кожа ее сделалась настолько чувствительной, что стоило Пьеру только дотронуться до нее, как Элена тут же реагировала и по спине ее пробегала дрожь, задевавшая каждый нерв.
Читая новую книгу, они лежали на животе, полностью одетые, и ласкали друг друга. Они целовались над эротическими картинками. Не выпуская губ, они ложились на огромные, выставленные напоказ женские ягодицы, на циркулем раздвинутые ляжки, на мужчин, по-собачьи ползающих на четвереньках с длинными пенисами, почти достающими до пола.
Была там картинка, изображавшая поруганную женщину, у которой в половое отверстие был воткнут толстый кол, выходивший через рот. Это была иллюстрация абсолютного полового удовлетворения, и она рождала в Элене страстное желание. Когда Пьер брал ее, у Элены возникало поразительное ощущение, как будто его член разрастается в ней до самого рта. Она открывала рот и высовывала язык, как на картинке, словно показывая, куда хочет чтобы ее взяли одновременно с влагалищем.
Целыми днями она реагировала с диким возбуждением, как человек, сходящий с ума. Однако Пьер осознавал, что ссора или сказанная им грубость по-прежнему могут помешать ей испытать оргазм и уничтожить эротический огонь в ее глазах.
Исчерпав возбуждение, связанное с чтением порнографии, они прибегнули к новому средству — ревности, террору, сомнению, злобе, ненависти, антагонизму — всем тем чувствам, которые могут возникнуть между людьми, связанными друг с другом.
Теперь он пытался опуститься до следующих пластов ее личности, наиболее потаенных и труднодоступных. Когда она засыпала, он смотрел на нее, одевался и причесывался перед зеркалом. Он искал духовный путь к личности Элены, чтобы добиться ее через новую форму любви. Он перестал шпионить за ней, проверяя, кончила ли она, по той простой причине, что теперь она научилась делать вид, как будто кончила, хотя на самом деле ничего не испытывала. Она шла на этот подлог с потрясающей уверенностью и выказывала все признаки страсти: сокращения матки, ускоряющаяся частота дыхания, пульса и сердцебиения, внезапная неподвижность и скрюченное тело, за чем следует почти бессознательная мутнота. Она умела симулировать все — для нее понятия «любить» и «быть любимой» настолько неразрывно связывались с физическим желанием, что она могла достичь бездыханного психического возбуждения, не кончая при этом физически — все, за исключением внутренних спазмов. Однако она знала, что это трудно почувствовать членом. Она поняла, что борьба Пьера за то, чтобы она всегда испытывала оргазм, была разрушительной, и смогла предвидеть, что в конце концов он утратит веру в ее любовь и они расстанутся. Поэтому она решила разыгрывать комедию.
Он начал заигрывать с ней по-другому. Как только она переступала порог его квартиры, он обращал внимание на то, как она движется, как снимает шляпку и пальто, как встряхивает волосами и какие на ней кольца. Он считал, что таким образом может поднять ей настроение и расчистить себе пространство для атаки.
Сегодня она была по-детски наивна и послушна, распустив волосы и склонив голову, словно враз обремененная всеми прожитыми годами. На ней было мало грима, лицо выражало невинность, а платье было легким и светлым. Сегодня ему хотелось ласкать ее нежно и чувственно, например, воздать должное красивым пальчикам на ногах, таким же подвижным, как на руке. Он обратит внимание на щиколотки с бледно-голубыми прожилками и крохотным чернильным пятнышком, навечно вытатуированным под коленной чашечкой, где она, будучи пятнадцатилетней школьницей, носившей черные чулки, замазала чернилами образовавшуюся в них дырочку. Пока она занималась этим, кончик пера обломился, и получилась ранка, так что пятнышко осталось навсегда. Он проверит, не сломала ли она какой-нибудь ноготь, и будет огорчен неприятностью, из-за которой ноготь выглядит теперь ампутированным рядом со своими собратьями, длинными и острыми. Он взял на себя все ее мелкие заботы. Он прижал к себе эту девочку, которую хотел бы узнать. И задал ей вопрос:
— Так значит, ты ходила в черных бумажных чулках?
— Мы были очень бедны, а кроме того, это считалось частью школьной формы.
— А что еще ты носила?
— Ученические блузки и темно-синие юбки, которые я ненавидела. Мне уже тогда нравилась изящная одежда.
— А что ты надевала под низ? — поинтересовался он таким невинным тоном, словно спрашивал, одевала ли она в дождливую погоду плащ.
— Я уже не помню, в каком именно белье я тогда ходила — помню только, что мне очень нравились рубашки с тесемками. Зимой мне приходилось надевать шерстяные кальсоны. А летом я ходила в белых лифчиках и мамлюках[24], которые терпеть не могла, потому что они были слишком широкие. Я мечтала о плетеных кружевах и часами разглядывала витрины магазинов нижнего белья. Они пленяли меня, и я видела себя в сатине и кружевах. Нижнее белье маленьких девочек едва ли показалось бы тебе возбуждающим.
Однако он говорил, что каким бы белым оно ни было и как бы плохо на ней ни сидело, он запросто может представить, как влюбляется в нее, бегающую в черных, чулочках.
Он спросил, когда она впервые испытала эротическое возбуждение. Когда что-то такое прочла, объяснила она, потом еще, когда каталась с одним мальчиком на санках и при этом он лежал на ней, а кроме того, когда влюблялась в мужчин, знакомых ей только издали. Потому что стоило им приблизиться, как она обнаруживала в них нечто такое, из-за чего они переставали ей нравиться. Ей нравились только незнакомцы: мужчина, которого она видела в окне, или как-то днем на улице, или мужчина, который повстречался ей случайно в концертном зале. После таких переживаний она переставала укладывать волосы, одевалась кое-как в мятую одежду и сидела, как китаянка, которая думает исключительно о незначительных событиях и благородных печалях.
Потом Пьер поведал ей о своей жизни в бытность мальчиком. Он говорил, лежа рядом и держа ее только за руку. Они словно оба утеряли свою взрослую раковину, которая обычно покрывала их действительное существо.
Сейчас, рядом с ним, она снова стала той, какой была ребенком — актриса, живущая грезами, играющая роли и никогда не знающая, что же она в сущности чувствует.
Пьер был бунтарем. Воспитывали его женщины. Отец погиб в море. За воспитание отвечала нянька, в то время как мать проводила жизнь в поисках замены утраченного мужа. У нее не было ни малейшего материнского чувства, и к сыну своему она относилась как к любовнику, сама будучи любовницей прирожденной. Она была с ним невероятно ласкова и каждое утро звала к себе в постель, еще хранившую следы недавно спавшего здесь мужчины. Они вместе завтракали прямо в постели. Нянька подавала кушанья, хотя ее всегда коробило при виде мальчика, лежащего рядом с матерью на том самом месте, где только что лежал посторонний.
Он любил роскошные формы матери. Она носила прозрачное кружевное белье и нижние юбки, подчеркивавшие линии ее фигуры. Ему нравились ее покатые плечи, изящные ушки и миндалевидные глаза с насмешливым блеском. Он любил ее руки с прозрачной кожей под широкими складками рукавов. Ее единственной заботой было то, как превратить каждый день в праздник. Она отказывалась иметь дело со скучными людьми и теми, кто заводил разговоры о болезнях и неприятностях. Выбираясь в город, она делала покупки, как к Рождеству, и возвращалась домой с подарками для всей семьи. Себе она покупала бесполезные предметы роскоши, которые скапливались у нее грудами и валялись до тех пор, пока она их не раздаривала.
В десять лет он уже знал все, что требуется для жизни в окружении многих любовников. Он помогал матери приводить себя в порядок и следил за тем, чтобы она пудрила подмышки и надевала пуховку между грудей и под платье. Он смотрел, как она выходит из ванной в полураспахнутом кимоно, с голыми ногами, а потом сидел и наблюдал, пока она натягивала длинные чулки. Ей нравилось то, что подвязки расположены высоко, так что чулки почти дотягиваются до бедер. Одеваясь, она рассказывала ему о том человеке, с которым собиралась встретиться: один был аристократ, другой — обаяшка, третий — такой естественный, четвертый — просто гений, словно когда-нибудь ему придется стать для нее ими всеми одновременно.
Когда ему исполнилось двадцать, она попыталась помешать сыну познать других женщин и была даже против того, чтобы он посещал бордель. То, что он предпочитает женщин, похожих на нее, оставляло мать равнодушной. Оказываясь в борделе, он просил проституток медленно одеваться и надевать изысканное белье, отчего у него возникало неопределенное и своеобразное ощущение сладострастия, того самого сладострастия, которое он испытывал от общения с матерью. Эта церемония требовала кокетства и с особой тщательностью подобранной одежды. Проститутки с улыбкой выполняли все, о чем он их просил. Во время представления он вдруг загорался таким диким желанием, что срывал с них одежду и брал так, как будто насиловал.
Были у него и другие переживания, но о них он тогда ничего Элене не сказал. Он рассказал ей только о своем детстве, своей неопытности и своих отклонениях.
Бывали дни, когда в его памяти всплывали самые эротические мгновения прошлого. Они оказывали влияние на каждое его движение и придавали глазам выражение тревоги, на что Элена обратила внимание еще во время их первой встречи. Из-за этого выражения рот его становился расслабленным и податливым, а лицо говорило о том, что ничто человеческое ему не чуждо.
Она представляла Пьера вместе с одной из его шлюх человеком, который сознательно ищет бедность, грязь и нищету как единственную возможную основу для определенных действий. В нем проявлялся преступник. Человек, который мог пить трое суток подряд и предаваться чему угодно, как будто это переживание последнее в его жизни, который хотел ту или иную чудовищную женщину, потому что она немыта, потому что до него ее имели сотни мужчин и потому что речь ее сплошной поток мерзостей. То было страстное желание уничтожить и принизить себя самого, слушать брань толпы, быть вместе со шлюхами и подвергаться опасности. Он был схвачен во время облавы на наркоманов и арестован за сутенерство.
Пристрастие к анархии и испорченности делало его иногда похожим на человека, который не остановится ни перед чем, и это заставляло Элену по-прежнему не доверять ему. Вместе с тем он прекрасно понимал, что ее привлекает все демоническое и развратное, что ей непреодолимо хочется издеваться и надругаться над идеальным представлением о себе самой. Однако из-за любви к ней он не хотел, чтобы она делала это вместе с ним. Он боялся привить ей вкус к распутству и потерять ее, потому что ей захочется то, чего он не сможет ей дать. Поэтому разврату такого рода они предавались довольно редко. Она не желала ничего знать о его прошлом, тогда как он опасался пробудить в ней опасные страсти.
— Я знаю, что ты хочешь научиться любить многих, что я просто был первым и что теперь тебя уже ничто не остановит, потому что ты такая сладострастная, — сказал он.
— Невозможно любить так много разных, — ответила она. — Я люблю эротику, которая включает и любовь. А настоящую любовь нельзя испытывать часто.
Он ревновал ее к будущему, а она его к прошлому. Она осознала, что ей двадцать пять, а ему сорок, и что он пережил многое, от чего уже успел устать и чего она еще не познала.
Когда молчание затянулось и она увидела на лице Пьера выражение, не невинное, но, напротив, напоминавшее легкую презрительную усмешку в уголках рта, ей стало ясно, что он думает о своем прошлом. Она лежала рядом и рассматривала его длинные ресницы.
Через мгновение он сказал:
— До нашей с тобой встречи я был Дон-Жуаном и не хотел по-настоящему знать женщин. У меня никогда не возникало желания жить с какой-нибудь из них. Я чувствовал, что женщина использует силу своей привлекательности затем, чтобы создавать не любовные отношения, но продолжительные — супружество, например, или во всяком случае совместное житье — которые в конце концов должны привести к той или иной форме покоя и собственности. Это-то меня и пугало — что под оболочкой пылкой любовницы скрывается мещанская душа, ищущая спокойствия и любви. В тебе же меня привлекает то, что ты остаешься любовницей и сохраняешь страстность. Когда ты не чувствуешь расположенности к преодолению множества любовных преград, ты отходишь в сторону. Кстати, ко мне тебя привлекает вовсе не то сладострастие, которое я могу в тебе пробудить. Ты не испытываешь оргазма, если одновременно с этим не удовлетворяются твои чувства. Но ты способна на все. Я ощущаю твою открытость навстречу жизни, и это я пробудил в тебе чувства. Первый раз я расстроен тем, что обладаю способностью пробуждать в женщинах жизнь чувств. Как же я люблю тебя, когда ты отказываешься довольствоваться физическим удовлетворением и выискиваешь другие способы добиться признания! Ты идешь на все, чтобы только сокрушить мое сопротивление сладострастию. Да, поначалу я не мог вынести твоего умения уходить в себя, потому что мне казалось, что я вот-вот разучусь делать это сам.
После этих слов она снова почувствовала в нем то, что не вызывало у нее доверия. Звоня в дверь его квартиры, она всегда думала, дома ли он. Под ковриком в шкафу он обнаружил стопку порнографических книжек, оставленную, вероятно, еще предыдущим жильцом. Каждый день, когда она приходила, он рассказывал ей какую-нибудь историю, стараясь рассмешить. Он заметил, что от этого она только расстраивается.
Он не знал о том, что, когда женщина одновременно испытывает к мужчине эротическое влечение и любит его, чувство становится таким сильным, что доходит чуть ли не до одержимости. В связи с его телом она могла думать только об эротике. Если она видела в какой-нибудь дешевой киношке на одном из бульваров фильм, который ее возбуждал, все это переносилось на Пьера. Она пробовала то новое, что уже успела вкусить. Она начинала нашептывать ему на ухо определенные желания.
Пьер всегда поражался, когда она была готова удовлетворять его и при этом не получать удовлетворения сама. Иногда случалось так, что распутства утомляли его и понижали потенцию, однако он по-прежнему хотел «еще разок». Тогда он возбуждал ее ласками, такими четкими, что они производили впечатление онанизма. Одновременно она трогала его член. Тогда ее движения напоминали движения чувствительного паучка и вызывали скрытые и глубоко затаенные рефлексы. Она медленно смыкала пальцы на его члене и ласкала кожу до тех пор, пока не замечала, как он пухнет, растет и отзывается на ее прикосновения. Это напоминало игру на музыкальном инструменте. Она чувствовала, когда он укреплялся настолько, что мог войти в нее, или когда ей лучше продолжить ласки. Когда он хочет, чтобы она онанировала его, и так отдается сладострастию, что забывает ее стимулировать. Несколько раз он пробовал ласкать ее, но лежал совершенно пассивно, закрыв глаза, словно спал, и прислушивался к растущему возбуждению, проистекавшему от ее движений.
— Ну, ну, — бормотал он. — Ну…
Это означало, что ее движения должны быть быстрее, чтобы не отставать от кипения у него в крови. Пальчики двигались в такт с пульсом, а голос его требовал:
— Ну, ну, ну…
Ослепшая ко всему остальному, она склонялась над ним, так что волосы падали ей на лицо, а рот ее оказывался возле члена, и продолжала ласкать его и всякий раз, когда член попадал в пределы досягаемости ее язычка, облизывала его кончик — пока Пьер не начинал трепетать, а его тело не приподнималось навстречу ее рукам и рту, чтобы быть уничтоженным, и семя выплескивалось, как волны на песок, одна за другой, крохотные волны соленой пены, накатывающиеся на пляж. Наконец, она брала его опустевший член в рот, чтобы получить последние драгоценные капли любви.
Его оргазм дарил ей такую радость, что Элена поражалась, когда он благодарно ее целовал и говорил:
— Но ведь сама-то ты не кончила.
— А вот и да, — отвечала она тоном, в котором он не мог усомниться.
Она считала поразительным, что они еще в состоянии задумываться о том, когда их чувства вступят в более спокойную фазу.
Пьер был близок к тому, чтобы получить большую свободу, и, когда звонила Элена, часто отсутствовал. Тем временем та помогала одной из своих подруг по имени Кэй, которая только что вернулась из Швейцарии. В поезде Кэй повстречала человека, который мог бы сойти за младшего брата Пьера. Кэй всегда так восхищалась Эленой и настолько идентифицировала себя с ее личностью, что удовлетворить ее могло только приключение, которое бы, хоть и при поверхностном рассмотрении, но напоминало то, которое пережила Элена.
Мужчина этот тоже был занят выполнением какой-то миссии. Он не был настроен рассказывать о целях своего предприятия, однако пользовался им как поводом, а может, и как алиби, когда ему нужно было уехать или когда он на день расставался с Кэй. У Элены было подозрение, что подруга считает двойника Пьера, как личность, сильнее, чем он есть на самом деле. Прежде всего, она наделяла его сверхъестественной мужской мощью, которую портила только его склонность засыпать до или после совокупления, не выказывая ни малейшей благодарности. Он мог прямо посреди разговора захотеть изнасиловать ее. Он терпеть не мог трусики и не хотел, чтобы она их носила. Его страсть исключала все остальное и возникала без предупреждения. Он не умел ждать, и Кэй научилась у него сбегать из ресторанов, мчаться в такси с задернутыми шторками и сношаться за деревьями в лесу или заниматься онанизмом в кинотеатре. Они никогда не проводили время в мещанской постели в теплой и уютной спальне. Его желания носили ярко выраженный антипостельный характер. Ему нравилось лежать на ковре, даже на холодном полу ванной комнаты, а иной раз они шли в удушливо жаркие турецкие бани или опиумные погребки, где он не курил, но любил лежать с ней на узкой циновке. Потом у них болели все кости, из-за того что они не выдерживали и засыпали. Задачей Кэй было потакать всем его капризам и самой пытаться на ходу получать от этого удовольствие, что было бы проще, если бы все не происходило настолько лихорадочно.
Но нет, ему нравилось только так. Она следовала за ним, как лунатик, отчего у Элены возникало ощущение, будто они спариваются в некоем сне. Временами, когда их совокупления-изнасилования не доводили Кэй до оргазма, она лежала рядом с ним, пока он спал, и мечтала о более чутком любовнике. Она закрывала глаза и думала, вот он очень медленно приподнимает подол моего платья. Сначала он просто на меня смотрит. Одна его ладонь лежит на моих ягодицах, тогда как другая исследует тело, двигаясь скользящими круговыми движениями. Его пальцы замечают, какая я влажная. Он трогает меня неторопливо, словно женщина, которая ощупывает шелк, проверяя качество.
Двойник Пьера переворачивался на бок, и Кэй задерживала дыхание. Если он проснется, то увидит, что руки ее находятся в довольно странном положении. Словно догадавшись о ее желаниях, он неожиданно клал ладонь ей между ног и оставлял лежать так, отчего Кэй боялась пошевельнуться. Присутствие его ладони возбуждало ее более чего бы то ни было. Она снова закрывала глаза и пыталась вообразить, что рука двигается. Чтобы представить это себе достаточно отчетливо, она начинала ритмично открывать и закрывать срамные губки, пока не добивалась оргазма.
У Пьера не было никаких причин опасаться Элены, которую он знал и с которой настолько близко сошелся. Но была еще Элена, которую он не знал, Элена мужеподобная. Хотя волосы ее не были коротко пострижены, хотя она не носила мужской одежды, не ездила верхом, не курила сигар и не ходила в те бары, где собирались женщины такого сорта, в ее индивидуальности пряталась Элена с мужским началом, пока что не отличавшаяся особенной активностью.
Во всем остальном, кроме любви, Пьер был беспомощен. Он не мог вбить в стену гвоздь, повесить картину или обсудить какую бы то ни было техническую проблему. Он жил в постоянном страхе перед слугами, портье и водопроводчиками. Он не мог принять решения или подписать самый захудалый контракт. Он признавался в этом, потому что это соответствовало его небрежности, тогда как Элена становилась от всего этого только еще смелее.
Она ощущала насущную необходимость быть его защитой. Как только его роль агрессивного любовника заканчивалась, он, как паша, откидывался на подушки и давал ей возможность руководить. Он не обращал внимания на то, что тем самым пробуждает в ней другую личность. Зато она заметила, как эта ее особенность привлекает женщин.
Кэй предложила ей знакомство с Лейлой, известной певичкой сомнительного пола, выступавшей по ночным клубам. Когда они приехали к ней, Лейла лежала в постели. В комнате стоял терпкий аромат цветов. Лежала Лейла, прислонившись к изголовью, расслабленная и пьяная. Элена решила, что накануне вечером она пила, но выяснилось, что такова была ее обычная манера лежать. Из этого нежного тела исходил голос мужчины. Она рассматривала Элену своими темно-синими глазами, оценивая с головы до ног, как это делают представители сильного пола.
Тут в комнату вошла Мэри, любовница Лейлы, сопровождаемая шелестом своей широкой шелковой юбки, развевавшейся из-за быстрой походки хозяйки. Она улеглась в изножье постели и взяла Лейлу за руку. Они смотрели друг на друга со столь откровенной страстью, что Элена потупилась. У Лейлы были тонкие черты лица, тогда как внешность Мэри казалась более заурядной. Лейла густо обвела глаза черным, как на египетских фресках, тогда как Мэри воспользовалась пастельными красками — зеленые тени над бледными веками и кораллово-красного цвета ногти и губы. Брови Лейлы имели естественную ширину, в то время как у Мэри они были тонко выщипаны. Когда они смотрели друг на друга, черты Лейлы расплывались, тогда как у Мэри они, напротив, приобретали утонченность. Однако голос ее продолжал звучать нереально, а фразы получались невнятными и незаконченными. Присутствие Элены выбивало Мэри из колеи. Вместо того чтобы рассердиться, она повела себя так, как вела бы с мужчиной, и попыталась очаровать гостью. Ей не нравилось то, как Лейла смотрит на Элену. Разговаривая, она сидела рядом с ней, поджав под себя ноги, как маленькая девочка, и соблазнительно подставляя ей губы. Однако подобная ребячливость менее всего нравилась Элене в женщинах, и она повернулась к Лейле, которая вела себя по-взрослому непринужденно.
— Давайте пойдем в студию вместе, тогда я сейчас же оденусь.
Она спрыгнула с постели и вдруг оказалась полной энергии. Она была высокая и говорила на языке уличных гаврошей, однако с королевским достоинством, так что никому не приходило в голову отвечать ей в том же тоне. Она не выступала в том ночном клубе, которым владела. Она была привлекающим центром этого мира женщин, чувствовавших себя проклятыми из-за своего отклонения. Она заставляла их испытывать гордость за свою сексуальность и не поддаваться мещанской морали. Она осуждала самоубийства и уступки сильнейшим. Она хотела видеть женщин, гордых тем, что они лесбиянки. Она была для них живым примером и ходила в мужской одежде, несмотря на то, что полицейские правила это запрещали. Она никогда не стеснялась и носила ее с очаровательной небрежностью. В мужском костюме она каталась верхом по Булонскому лесу и при этом выглядела столь элегантно и аристократично, что люди, не знакомые с ней, невольно ей кланялись. Остальных женщин она побуждала держать головы выше, и была единственной мужеподобной женщиной, с которой мужчины обращались, как с равной. Трагедия, скрывавшаяся под этой идеальной маской, проявлялась в ее песнях, которые нарушали душевное равновесие слушателей и наводили на них меланхолию и задумчивость.
Сидя рядом с ней в такси, Элена чувствовала не ее силу, но тщательно маскируемую уязвимость. Она нашла в себе мужество показать ей свою обостренную чувственность и взяла ее гордую руку. Лейла не осталась пассивной и ответила нервным пожатием. Элена уже догадалась о том, чего Лейла не может добиться за счет своей силы: удовлетворения. Она явно не могла довольствоваться жалобным голоском и откровенными маневрами Мэри. Женщины не так снисходительны по отношению к другим женщинам, которые притворяются маленькими и слабыми, чтобы тем самым, как они полагают, вызвать в подруге больше любви. Лейлу это раздражало еще сильнее, чем какого-нибудь мужчину, потому что она знала о женщинах слишком много и не давала ввести себя в заблуждение.
Когда они вошли в студию, Элена почувствовала своеобразный запах подгоревшего какао и свежих трюфелей. Помещение, в которое они попали, напоминало пещеру из «Тысячи и одной ночи». Это была огромная зала с балконом, тянущимся вдоль всех стен, в которых располагались маленькие альковы, обустроенные в качестве мебели циновками и фонариками. Все присутствующие были облачены в кимоно. Элене протянули такое же, и тут она поняла: перед ней был «опиумный грот». Освещение притушили, все снова улеглись и стали обращать внимание на вновь входящих. Всюду царил покой, никто не старался поддерживать беседу, а временами слышались вздохи. Те, кого опиум возбудил эротически, прижимались друг к дружке в темных углах и выглядели спящими. Тишину внезапно нарушил женский голос, звучавший поначалу как песня, пока не стало ясно, что эти звуки издает очень возбужденная женщина, близкая к оргазму. Двое юношей обнимались и перешептывались.
Время от времени Элена слышала звук падающей на пол подушки и шелест шелка. Стоны женщины превратились в чистую и уверенную песню, сила которой росла одновременно с возбуждением и которая была настолько ритмична, что Элена кивала ей в такт, пока не наступила кульминация. Она видела, что звуки раздражают Лейлу и ей не нравится их слушать. Обнаженная женственность и бесстыдная открытость, когда женщина рыдает в экстазе оттого, что мужчина вторгается в ее нежное лоно. Что бы ни делали друг с другом две женщины, они никогда не могли родить такой растущей каденции[25], этой влагалищной песни. На подобное были способны только повторяющиеся толчки мужского члена.
Три женщины легли рядом на узкие тюфяки. Мэри хотела было пристроиться сбоку от Лейлы, но та не дала ей этого сделать. Вошедший хозяин предложил им опиумные трубки. Элена отказалась. На нее оказывали достаточное воздействие уже само притушенное освещение, продымленная атмосфера, эротические ковры, аромат и приглушенные звуки ласк. Лицо ее изменилось настолько, что даже Лейла засомневалась, уж не приняла ли она какой-нибудь наркотик. Лейла не знала, что их рукопожатие в такси привело Элену в состояние, которое нельзя было сравнить ни с чем из пережитого ею в объятиях Пьера.
Голос и прикосновения Лейлы погрузили ее в атмосферу сладострастия, которое не воздействовало на какую-то отдельную часть тела, но пробуждало напряжение, не требующее оргазма и все время остающееся в ней. Оно походило на помещение, где были свет, ароматы, полутемные углы, неясные контуры и полные тайн наслаждения. Это был сон. Опиум не смог бы расширить ее чувства, настолько они и без того были всеобъемлющими, не подарил бы ей большей неги.
Она потянулась за рукой Лейлы. Мэри уже курила, прикрыв глаза. Лейла лежала, откинувшись назад, с открытыми глазами, и рассматривала Элену. Она взяла ее за руку, некоторое время подержала, а потом подсунула под свое кимоно и положила себе на грудь. Элена начала ласкать ее. Она уже распахнула свой сшитый на заказ наряд, под которым не было никакой блузки. Остальную часть ее тела обтягивала узкая нижняя юбка. Элена почувствовала, как ладонь Лейлы скользит под платье и пытается наши промежуток между чулками и трусиками. Она осторожно повернулась на левый бок, склонила голову Лейле на грудь и поцеловала ее.
Она боялась, что Мэри откроет глаза и рассердится, и потому время от времени поглядывала на нее. Лейла улыбнулась, повернулась и шепнула ей:
— Когда-нибудь мы должны встретиться и быть вместе. Тебе этого не хочется? Может, ты зайдешь ко мне завтра же? Мэри не будет.
Элена тоже улыбнулась, кивнула, еще раз украдкой поцеловала Лейлу и легла. Однако Лейла не отняла ладонь. Она следила за Мэри и продолжала ласкать Элену до тех пор, пока та не почувствовала, что растворяется под ласками.
Элене казалось, что они пролежали всего какое-то мгновение, однако вскоре она заметила, что стало холоднее и светает. Она подпрыгнула от изумления. Остальные как будто спали. Заснула даже Лейла. Элена накинула плащ и вышла. Раннее утро разогнало сон.
Ей нужно было с кем-нибудь поговорить. Она обнаружила что находятся совсем недалеко от студии Мигуэля. Мигуэль спал с Доналдом. Она разбудила его, села в изножье кровати и принялась рассказывать. Он с трудом ее понимал и решил, что она выпила лишнего.
— Почему моя любовь к Пьеру не настолько сильна, чтобы не дать случиться подобному? повторяла она. — Почему она бросает меня в отношения с другими? Отношения с женщинами? Почему?
— А почему тебя так пугает маленькая измена? — с улыбкой поинтересовался он. — Это ничего не значит. Все пройдет. Любовь Пьера обнаружила свою истинную природу. Любовь настолько переполняет тебя, что ты должна любите сразу многих.
— Мне этого не нужно, Мигуэль, я хочу быть цельной личностью.
— Твоя неверность не представляет особой опасности. Просто ты ищешь себя в другой женщине.
Навестив Мигуэля, она вернулась домой, приняла ванну, отдохнула и отправилась к Пьеру. Он был в чувственном настроении и обошелся с ней так нежно, что заставил забыть о сомнениях и тайном отчаянии. Она уснула в его объятиях.
Лейла тщетно ждала ее. Несколько дней Элена боялась даже думать о ней и постоянно пыталась отыскивать все более надежные доказательства любви к ней Пьера. Она хотела закутаться в эту любовь и тем самым уберечься от желания оставить его.
Он скоро обратил внимание на ее состояние. Он почти инстинктивно удерживал ее, когда она хотела уйти пораньше, и откровенно не отпускал, когда ей хотелось пойти в другое место. Вместе с Кэй она повстречала скульптора по имени Жан, у которого было мягкое, женственное лицо, пробудившее в ней защитницу. Но он любил женщин, и она была начеку, когда он попросил ее адрес. Когда он пришел в гости, она все время рассуждала о том, что между ними не должно быть никаких отношений.
— А я так не против чего-нибудь потеплей и поближе, — заявил он.
Она испугалась и только еще больше отдалилась от него. Они оба чувствовали себя неуверенно. Теперь все пропало, думала она, он уже не вернется. И раскаивалась. Они ощущали своеобразную тягу друг к другу, которую Элена никак не могла для себя определить.
Он написал ей письмо:
«Когда я уходил от тебя, у меня возникло такое чувство, будто я заново родился и чист для любой хитрости. Как тебе удалось вселить в меня нечто совершенно новое, не желая того? Позволь, я расскажу тебе о том, что сам когда-то пережил. Я стоял в Лондоне на углу улицы и смотрел на Луну. Я таращился на нее так долго, что оказался буквально загипнотизированным. Не помню, как я вернулся домой много часов спустя. С тех пор у меня ощущение, что в то мгновение моя душа принадлежала Луне. То же самое произошло со мной, когда мы были вместе».
Читая письмо, она очень отчетливо вспоминала его обаятельный и мелодичный голос. Он посылал ей и другие письма, с кусочками горного хрусталя, с египетским скарабеем, однако она не отвечала на них.
Он был весьма притягателен для нее, однако ночь, проведенная с Лейлой, вселила в Элену необъяснимый страх. В тот день она пошла к Пьеру с таким ощущением, как будто возвращалась к нему после долгого путешествия из далекого далека. Нужно было восстанавливать все узы, связывавшие их до сих пор. Она боялась именно этой дистанции, этого расстояния между ее страстной любовью и ею самой.
В один прекрасный день пришел Жан и стал ждать ее под дверью. Когда Элена вышла, он буквально набросился на нее. Она дрожала, была бледна от напряжения и не могла заснуть. Ее злило то обстоятельство, что он подействовал на нее настолько сильно, что она разнервничалась.
Случайно, как он заметил, они оба оказались в белом. Вокруг них царило лето. Выражение его лица было мягким, и она не могла не ощущать страстный язык взглядов. У него был непосредственный смех ребенка. Она чувствовала, как Жан проникает ей глубоко в душу и крепко держит ее. Она опустила веки, чтобы не видеть его глаз. Она думала, что, быть может, ей просто передались его чувства.
Они сидели за столиком в скромном кафе. Официантка пролила вермут на скатерть, и Жан раздраженно потребовал, чтобы она все вытерла, так, словно Элена была принцессой.
— Я чувствую себя почти так же, как ты тогда, когда Луна забрала твою душу и отдала лишь через некоторое время. То, что ты меня любишь, совершенно неправильно. Человек не должен любить Луну. Если ты слишком ко мне приблизишься, тебе будет больно, — сказала она.
Однако по его глазам она поняла, что уже ранила его. Он по-прежнему шел рядом с ней. Он проводил ее почти до самой квартиры Пьера.
Лицо его выражало опустошение. Он видел, как они идут по улице, и следовал за ними от маленького кафе. Он следил за каждым движением, за каждым взглядом, которым они обменивались.
— Ваши движения говорили о том, что вы испытываете по отношению друг к другу довольно многое, — сказал он.
С волосами, свисающими со лба, и бегающими глазами он был похож на дикого зверя. На протяжении многих часов он был мрачен и вне себя от злости и сомнении. Она продолжала повторять, как любит его, клала его голову себе на грудь и укачивала, пока он не заснул от полного изнеможения. Она осторожно встала с кровати и стала смотреть в окно. Привлекательность скульптора поблекла. Все померкло перед ревностью Пьера. Она думала о его коже, его запахе, об их любви, одновременно вспоминая юный, доверчивый и чувственный смех Жана, а кроме того, ощущая сильное притяжение далекой Лейлы.
Она боялась. Она боялась потому, что больше не была неумолимо привязана к Пьеру, но еще и к незнакомой женщине.
Он проснулся, протянул руки и сказал:
— Все прошло.
Она расплакалась. Она хотела умолять его удержать ее в своем плену и не дать никому другому ее увлечь. Они страстно поцеловались. Он ответил на ее страсть тем, что яростно прижал к себе, отчего у нее хрустнули кости. Она засмеялась и сказала:
— Ты меня задушишь.
Она истекала чувством материнства, желанием защитить его от боли. Он же, казалось, напротив, думал, что может владеть ею вечно. Ревность сводила его с ума. Его страсть оказалась настолько сильной, что он не стал ждать Элену. Да и ей уже не нужно было удовлетворение. Она ощущала себя матерью, которая принимает ребенка, обнимает его, утешает и защищает.
Она испытывала не эротическое возбуждение, но желание открываться, принимать и трогать.
В те дни, когда он был слаб, пассивен, неуверен в себе и настолько вял, что даже не мог одеться или выйти из квартиры, Элена была сильна и активна. Когда они вместе засыпали, она испытывала нечто весьма странное. Во сне он выглядел очень ранимым, отчего она невольно чувствовала себя сильной. Это чувство было таким сумасшедшим, что у нее возникало желание вторгнуться в него, как мужчина, и овладеть твердыми, как ножи, толчками. Она лежала на грани между сном и бодрствованием и отождествляла себя с его полом. Она воображала, что она это он, и что она берет его, как он брал ее.
В другой раз она снова становилась сама собой — нежной и влажной, как море и песок, и тогда уже ни одно объятие не было достаточно яростным, достаточно грубым и животным.
Однако хотя их объятия после ревности Пьера стали отчаяннее, сами чувства были теперь более необъяснимыми и хаотичными. Теперь они чувствовали враждебность, смущение и боль. Элена не понимала, то ли их любовь выросла, то ли вот-вот готова была поддаться воздействию яда.
Присутствовало ли некое скрытое наслаждение в том, что она не испытывала, как не испытывала она той болезненной мазохистской радости от поражения, нищеты, бедности, унижения, невозможных отношений и ошибок, которой наслаждаются многие люди? Пьер однажды сказал:
— Лучше всего я помню те случаи, когда мне делали больно. Счастливые мгновения я давно позабыл.
Как-то раз к ней в гости пришла Кэй, сияющая новой жизненной энергией. Ее истории о многочисленных любовниках постепенно становились реальностью. Пришла она для того, чтобы рассказать Элене о том, как делит теперь свою жизнь между нетерпеливым любовником и женщиной. Они сидели на постели Элены, курили и беседовали.
— Ты ее знаешь. Это Лейла.
Она не могла избавиться от мысли: ну вот, теперь Лейла снова влюбилась в женщину со слабым характером. Неужели она не отваживается полюбить равную себе? Такую же сильную, как она? Она заболела ревностью. Ей захотелось занять место Кэй и стать любовницей Лейлы.
— И как она тебе как любовница, эта Лейла?
— Она немыслимо прекрасна, Элена. Просто немыслимо. Прежде всего, она знает, чего я хочу, какое у меня настроение и как ей следует меня ласкать. Она всегда права. Она смотрит на меня, когда я кончаю, и знает об этом. В любви она не думает о времени. Она запирает меня в потрясающих местах. Самое главное — это чтобы место было что надо, говорит она. Однажды нам пришлось перебраться в гостиницу, потому что в квартире была Мэри. Лампа горела слишком ярко, и она накрыла ее своими трусиками. Сначала она трогает груди. Целуемся мы часами. Она ждет, пока мы обе не опьянеем от поцелуев. Она хочет, чтобы мы раздевались донага, а потом ложились друг на дружку и целовались. Она сидит на мне верхом, как на лошади, и двигается вперед и назад скользящими движениями. Сразу кончить мне не разрешается. Я должна терпеть до тех пор, пока это чувство меня почти не раздавит. Когда сдерживаешься так долго, потом все тело поет и возникает желание продолжать.
Вскоре она добавила:
— Мы говорили о тебе. Она хотела узнать о твоих любовных похождениях. Я сказала, что ты без ума от Пьера.
— А она что?
— Сказала, что не подозревала о том, что он может любить других женщин, кроме проститутки Бижу.
— У Пьера были с Бижу какие-то отношения?
— Да, правда продолжались они всего несколько дней.
Мысль о том, что Пьер спал со знаменитой Бижу, заставила ее забыть о связи между Кэй и Лейлой. Вот когда ей пришлось испытать настоящую ревность. Неужели ее жизни было уготовано превратиться в длинную вереницу драм ревности?
Навещая ее, Кэй всякий раз сообщала новые подробности. Элена не могла заставить себя не слушать ее. Все это время она ненавидела женственность Кэй и любила мужское начало Лейлы. Она понимала попытки Лейлы достичь удовлетворения, понимала, что это ей никогда не удавалось. Она представляла себе, как Лейла надевает мужскую шелковую рубашку на запонках. Ее так и подмывало спросить Кэй, в каком Лейла ходит нижнем белье. Она хотела посмотреть, как та одевается.
Элене казалось, что как пассивный гомосексуалист в своем отношении к гомосексуалисту активному оказывается карикатурой на женщину, точно также женщина, которая уступает доминирующей лесбиянке, являет собой иллюстрацию худших свойств женщины как таковой. Кэй с ее раздутыми капризами была тому живым примером — на самом деле через Лейлу она любила саму себя. Кроме того, она мучила ее так, как никогда не отважилась бы мучить мужчину, потому что чувствовала: женское начало в характере Лейлы проявит снисходительность.
Она была уверена в том, что Лейла страдает, будучи в состоянии заниматься любовью только с женщинами посредственными. Эти отношения никогда не могли перерасти в нечто настоящее, поскольку одна из двух партнерш разыгрывала роль ребенка. Кэй, как школьница, поедала сладости, которые носила с собой в кармане. Она надувала губки и никак не могла ничего выбрать, когда оказывалась в ресторане, а в конце концов вообще передумывала, как «каботина»[26], то есть женщина, руководствующаяся своими капризами. Постепенно Элена стала избегать ее. Она начала понимать трагическое во всех любовных связях Лейлы. Став больше, чем просто мужчиной или женщиной, Лейла приобрела новый пол. Лейла казалась ей существом из мифа, сверхчеловеческим и фантастическим. Элена была теперь одержима ею.
Внезапное интуитивное озарение заставило ее отправиться в английский чайный ресторан, находившийся напротив книжного магазинчика на улице Риволи. Ресторан, в который частенько наведывались гомосексуалисты и лесбиянки. Одинокие мужчины средних лет подбирали себе юношей, тогда как зрелые лесбиянки искали молоденьких девушек. Освещение было тусклым, чай вкусным, а пирожные соответствующе декадентскими.
Войдя, она увидела Мигуэля и Доналда и подсела к ним за столик. Доналд очень правдоподобно играл роль проститутки. Ему нравилось демонстрировать перед Мигуэлем свою привлекательность, не оставляющую равнодушными других мужчин, и то, что ему ничего не стоит получить плату за свою благосклонность. Он был возбужден, потому что один седовласый англичанин весьма аристократичной наружности, известный щедростью в отношениях с юношами, сидел и пожирал его глазами. Доналд показывал ему себя во всем своем обаянии и искоса бросал на него взгляды, какие бросает из-под вуальки женщина. Мигуэль был готов выйти из себя и заметил:
— Если бы ты только знал, что требует от своих любовников этот господин, то сразу бы перестал с ним флиртовать.
— Ну и что же он требует? — спросил Доналд с каким-то болезненным любопытством.
— Ты и в самом деле хочешь, чтобы я рассказал?
— Да, я хочу это знать.
— Единственное, что ему нужно, это чтобы они лежали под ним и терпели, пока он садится им на лица и покрывает их — сам можешь догадаться чем.
Лицо Доналда скривилось, и он посмотрел на седовласого господина. Гладя на его аристократическую выправку, тонкие черты, на то, с каким изяществом он держит сигарету, и на мечтательно-романтическое выражение его глаз, Доналд с трудом постигал сказанное. Как этот добропорядочный человек может проделывать такое? Это положило конец вызывающей кокетливости Доналда.
Вошедшая в следующее мгновение Лейла заметила Элену и подошла к их столику. Мигуэля и Доналда она знала. Она обожала видеть Доналда в роли красивой женщины — его напускное преувеличенное кокетство и уловки. И все это — не прибегая к помощи обычных женских средств, не крася волос, не подводя ресниц и не покрывая лаком ногтей. Она смеялась вместе с Доналдом, восхищалась внешностью Мигуэля, а потом повернулась к Элене и устремила свой темный взгляд в ее зеленые глаза.
— Как поживает Пьер? Почему ты не приведешь его как-нибудь в студию? Я бываю там по вечерам перед тем, как выходить на сцену. Ты никогда не слышала, как я пою. В ночном клубе я выступаю каждый вечер в одиннадцать.
Позднее она сказала:
— Могу я подвезти тебя туда, куда тебе нужно?
Они вместе покинули ресторан и устроились на заднем сидении черного лимузина Лейлы. Лейла прижалась к Элене и прикрыла ее рот своими полными губами в бесконечном поцелуе, от которого Элена чуть не лишилась чувств. Когда они откинулись на спинку сиденья, их шляпки упали на пол. Лейла овладела подругой. Та принялась целовать ее шею в вырезе черного платья, проходившем между грудями. Ей было достаточно сдвинуть материю губами, чтобы почувствовать начало грудей.
— Будешь еще убегать от меня? — спросила Лейла.
Элена прижала пальцы к ее шелковистому телу. Она ощущала пышные бедра и ляжки и ласкала вновь обретенную подругу. Удивительная нежность кожи и материи сливалась. Элена нащупала вмятинку от чулок. Ей захотелось тотчас же раздвинуть колени. Лейла дала шоферу указание, смысла которого Элена не поняла. Автомобиль изменил направление.
— Я похищаю тебя, — сказала Лейла и засмеялась грудным смехом.
Без шляп, с распущенными волосами они вошли в ее темную квартиру. Жалюзи на окнах были опущены, словно предохраняя от летней жары. Лейла взяла Элену за руку и отвела в спальню, где они улеглись на широкую кровать. Кожа обеих казалась под ладонями нежной, как шелк. Срамные губки дрожали под пальцами. Это было похоже на ту ночь в «опиумном гроте», когда они неторопливо ласкали друг друга, продлевая возбуждение. Всякий раз, когда близился оргазм и движения становились быстрее, одна из них снова начинала целовать — любовь их была, как бесконечный сон, и образовывала влажный дождь между поцелуями. Пальцы Лейлы были тверды и требовательны, как пенис, а язык ее проникал далеко и знал множество разных местечек, которые умел возбуждать.
Элене казалось, будто в ее теле миллион половых отверстий и все они были одинаково чувствительными, а каждая клеточка кожи увеличилась до размера чувственного рта. Она стонала, а Лейла все кусала ее, заставляя стонать еще громче. Язык Лейлы между ее бедер был подобен острому подвижному кинжальчику. Когда они кончили, оргазм оказался настолько сильным, что тела обеих женщин задрожали.
Элене приснился сон о Пьере и Бижу. Пышной, проститутке-львице, кожа которой была гнездовьем чувственности — каждая пора кожи и каждый изгиб тела. Во сне ее руки цеплялись за что-то, а тело лихорадочно трепетало и разбухало, влажное во всех жаждущих изгибах и складочках. Лежала она всегда неподвижно и просыпалась только для того, чтобы любить. Влага сбегала по ее серебристо-белым ногам и развернутым бедрам и собиралась с шорохом влажного шелка вокруг грудей.
Элена видела ее всю, затянутую в узкую нижнюю юбку шлюхи и всегда готовую наброситься на свою добычу. Пьер любил ее вызывающую походку, наивный взгляд, пьяную угрюмость и голос девственницы. Несколько ночей он одаривал любовью блуждающий половой орган, доступный всем.
Быть может, теперь он снова влюблен в нее.
Пьер показал ей фотографию своей внушительной матушки. Ее схожесть с Бижу была поразительна. Отличались только глаза. У Бижу под глазами залегали тени, тогда как матушка выглядела здоровее. Но тело…
Элена почувствовала, что пропала. Она не верила ему, когда он говорил, что теперь Бижу вызывает у него отвращение. Она начала ходить в то кафе, где они встретились, в надежде получить доказательство и тем самым положить конец сомнениям. Ей удалось обнаружить только, что Бижу предпочитает совсем молоденьких юношей с гладкими лицами, нежными губами и молодой кровью. Это открытие несколько ее успокоило.
Пока Элена старалась встретиться с Бижу и обезоруженной противницей, Лейла предпринимала попытки завладеть ею при помощи хитростей.
Однажды все три женщины столкнулись в одном и том же кафе, где они искали укрытие от проливного дождя: Лейла, благоухающая духами и гордая, в черно-бурой лисице, накинутой на плечи поверх элегантного черного платья, Элена в винно-алом платье и Бижу в наряде проститутки, ее повседневной одежде, состоявшей из узкого черного платья и туфель на высоком каблуке. Лейла улыбнулась Бижу и тут увидела Элену. Дрожа всем телом, женщины сели и заказали аперитив. Элена не предполагала, что сможет настолько подпасть под чувственный шарм Бижу. Справа от нее сидела Лейла, твердая и сияющая, а слева Бижу, казавшаяся эротической периной, под которую Элену так и подмывало забраться.
Лейла заметила ее чувства и страдала. Потом она начала заигрывать с Бижу, в чем была гораздо опытнее Элены. Бижу еще никогда не встречались женщины подобные Лейле, только женщины, с которыми она работала, которые устраивали с ней оргии поцелуев, если поблизости не оказывалось мужчин, чтобы компенсировать мужскую жестокость они сидели, целовали друг друга, пока не оказывались совершенно завороженными, и все.
Она была восприимчива к утонченной лести Лейлы, однако вместе с тем ее околдовывала Элена. Элена была для нее чем-то совершенно новым. Она представляла собой полную противоположность проститутки, ее отношение к эротике было сопряжено с поэзией и драматизмом, для нее эротика была связана с эмоциями, она была сделана из другого материала, она словно пришла из сказки. Бижу была знакома с мужчинами достаточно хорошо, чтобы знать, как нравится им соблазнять женщин такого типа и наблюдать, как те становятся рабынями эротики. Элена мечтала о том, чтобы ее каждый день насиловали по-новому, не обращая внимания на ее чувства, тогда как Бижу мечтала, чтобы с ней обращались как с идеальной женщиной. Одна лишь Лейла была довольна тем, что родилась независимой от тирании мужчин. Однако она не отдавала себе отчета в том, что до тех пор пока она похожа на мужчин, она будет от них зависеть.
Она элегантно ухаживала за шлюхой из шлюх. Поскольку ни одна из женщин не желала уступать, из кафе они вышли вместе, и Лейла пригласила Элену и Бижу к себе домой.
Войдя в квартиру, они сразу уловили запах сигаретного дыма. Во всем помещении не было иного источника света, кроме нескольких освещенных стеклянных резервуаров, наполненных водой, сверкающими рыбками, кораллами и стеклянными морскими коньками. Из-за этого комната имела вид подводного царства и приобретала атмосферу сна. Она походила на место, где три разные, но прекрасные женщины излучали такую притягательную силу, что она могла бы овладеть мужчиной.
Бижу боялась пошевельнуться. Все было таким хрупким. Она сидела, скрестив ноги, как арабская женщина, и курила. Казалось, Элена излучает такой же свет, что и стеклянные резервуары. В полумраке ее глаза приобрели лихорадочный глянец. Лейла оказывала на обеих женщин тайное воздействие чем-то неизвестным.
Они все втроем сидели на очень низеньком диване, усыпанном подушками. Первой шевельнулась Лейла, которая скользнула рукой, украшенной драгоценностями, под платье Бижу и издала удивленный вздох, когда вместо белья ощутила голую кожу. Бижу легла и потянулась ртом к Элене, соблазненная ее худощавостью и впервые осознавая, что значит быть мужчиной и чувствовать, как легкое женское тельце уступает губам. Маленькая головка с превосходными, развевающимися волосами, прижата вниз ее тяжелыми руками. Сильные пальцы Бижу с восторгом держали ее тонкую шейку. Она держала ее в руках, как бокал, и долгими глотками пила с губ Элены сладкое дыхание. Язычки женщин игриво ластились друг к дружке.
Лейла ощутила минутную ревность. Всякий раз, когда она дарила ласку Бижу, точно такая же передавалась дальше Элене. Когда Лейла исцеловала полные губы Бижу, та стала целовать Элену. Когда Лейла запустила руку еще глубже под платье Бижу, та скользнула своей еще глубже под платье Элены. Элена лежала совершенно неподвижно и наслаждалась. Лейла встала на колени и принялась трогать Бижу обеими руками. Когда она еще выше подняла подол платья, Бижу легла, закрыла глаза и сосредоточилась исключительно на теплых и сильных руках Лейлы. Одновременно Элена решилась прикоснуться к ее роскошному телу и обследовать руками каждый соблазнительный изгиб — тело Бижу покрывал пушок, оно было нежным, лишенным костей и пахло сандалом и мускусом. Когда она дотронулась до грудей Бижу, соски ее собственных грудей затвердели. А когда ее ладонь добралась до ягодиц подруги, то встретила там ягодицы Лейлы.
Вскоре Лейла разделась и продемонстрировала маленький мягкий черный корсет с тонкими черными подвязками. Ее стройные ляжки сияли белизной, а лоно чернело. Элена отстегнула подвязки, чтобы рассмотреть белую кожу на ногах. Бижу стянула платье через голову и наклонилась вперед, пытаясь избавиться от него совсем, так что стали видны ее округлые ягодицы, углубление прямо под позвоночником и линия спины. Элена тоже разделась. На ней были черные кружевные трусики, открывавшиеся спереди и сзади, так что можно было рассмотреть ее лоно.
Они стояли на большой белой шкуре. Затем улеглись на нее, сомкнув все три тела, грудь к груди, живот к животу. Они перестали быть просто телами, превратились в губы, пальцы, языки и ощущения. Рот искал другой рот, или сосок, или клитор. Они лежали, обнимая друг друга и медленно шевелились. Они целовались до тех пор, пока не стало больно, а тела окончательно не потеряли покой. Руки всюду наталкивались на открывавшуюся нежную плоть. Шкура, на которой они лежали, пахла животным, и этот запах смешивался с ароматом, исходившим из их чресл.
Элена обследовала еще более нежное тело Бижу. Лейла стала агрессивнее. Она уложила Бижу на бок, заставила положить одну ногу ей на плечо и стала целовать проститутку между ног. Бижу то и дело норовила отпрянуть от грубых поцелуев и укусов Лейлы, от ее языка, твердого, как мужской член.
Когда она это делала, ее ягодицы тыкались прямо в лицо Элене. Та ласкала их ладонями, а теперь еще и воткнула в спрятанное между ними отверстие пальчик. Так она получила возможность чувствовать каждый спазм, сопровождавший поцелуи Лейлы, как будто она трогала тот самый мускул, который лизала Лейла. Бижу отпрянула от ищущего языка Лейлы и нанизалась на ласкающий палец Элены. Она изливала свою страсть в песне, которую пела мелодичным голосом, и, как дикарка, показывала зубы и пыталась укусить ту, которая дарила ей такое возбуждение.
Когда она уже была готова кончить и не могла больше сдерживать оргазм, Лейла перестала ее целовать. В то же самое время Элена прекратила свои ласки.
Не будучи в состоянии совладать с собой, Бижу набросилась на Элену, раздвинула ей ноги и с отчаянной силой стала тереться о ее лоно своим. Она взяла Элену, как мужчина, и почувствовала, что их половые органы сливаются. Заметив, что сейчас кончит, она остановилась, чтобы продлить наслаждение, бросилась назад и ухватила губами пылающие соски Лейлы, готовые к этой ласке.
Элена теперь тоже была близка к оргазму. Под собой она чувствовала руку, о которую могла тереться. Она бы набросилась на эту руку, чтобы кончить, однако ей тоже хотелось продлить мгновение, и потому она прекратила двигаться. Рука преследовала ее. Она поднялась, и рука поднялась следом. У нее за спиной стояла задыхающаяся Бижу. Она почувствовала ягодицами ее острые груди и волосы в паху. Бижу терлась о нее вверх-вниз и знала, что это движение заставит Элену повернуться, и тогда она сможет ощутить ее груди, лоно и живот. Руки были одновременно всюду. Острые ноготки Лейлы впивались в мягкое плечо Элены, между ее грудей, в подмышку и царапали ее, причиняя блаженную боль, как лапа тигрицы, подминающей под собой добычу. Тело Элены пылало таким жаром, что она боялась, как бы малейшее прикосновение не спровоцировало взрыв. Лейла почувствовала это и отступила.
Они втроем легли на кровать. Они перестали трогать друг друга и теперь просто наблюдали, как красиво струится по ногам влага.
Однако они не могли удержаться друг от друга, и вот Элена и Лейла набросились на Бижу, твердо решив довести ее до величайшего наслаждения. Бижу оказалась покрыта поцелуями и укусами: ее катали по шкуре и истязали миллионы рук и языков. Она умоляла о том, чтобы ее удовлетворили, раздвигала ноги и пыталась кончить за счет того, что терлась о тела подруг. Те же не хотели, чтобы это произошло. Они пронзали ее языками и пальцами спереди и сзади и останавливались для того, чтобы встретиться языками — Элена и Лейла, слившись губами и сплетясь языками над раздвинутыми ногами Бижу. Бижу приподняла тело, чтобы получить поцелуй, который положил бы конец ее возбуждению. Элена и Лейла почти забыли о ней, осязая только языки друг друга. Бижу так распалилась, что принялась удовлетворять себя сама, пока Лейла и Элена не отняли ее рук и не навалились на нее. Ее оргазм оказался подобен сильнейшей боли. При каждом спазме она дергалась, словно в нее вонзали кинжал, и рыдала.
Элена и Лейла продолжали целоваться над ее распростертым телом, рука одной исследовала половой орган другой до тех пор, пока Элена не начала стонать. Пальцы Лейлы нашли ее ритм, и Элена приникла к ней, ожидая оргазма и одновременно пытаясь подарить Лейле то же удовольствие. Они постарались кончить вместе, однако Элена кончила первой и вырвалась из рук Лейлы, таким яростным был поток захлестнувших ее эмоций. Лейла легла рядом с ней и прижалась к ее рту своим лоном. По мере того, как Элена приходила в себя, губы ее начинали целовать промежность подруги. Лейла кончила, когда Элена уже кусала ее. Лейла, однако, была настолько возбуждена, что не ощущала зубов Элены.
Теперь Элена поняла, почему некоторые испанские мужья не хотят, чтобы их супруги познавали все формы эротики — делалось это для того, чтобы не зажигать в них неугасимой страсти. Вместо того, чтобы чувствовать себя спокойной и удовлетворенной любовью Пьера, она становилась только еще более восприимчивой. Чем сильнее она хотела его, тем больше ей требовались другие. Ей начало казаться, что она вовсе не заинтересована в сколько-нибудь постоянной любви. Она жаждала страстных мгновений с разными партнерами.
Она не желала даже видеть Лейлу. Она мечтала быть вместе со скульптором Жаном, потому что его состояние обостренной страсти было как раз таким, каким ей хотелось. Она мечтала гореть. Она самой себе казалась святой, стремящейся сгореть за любовь, — любовь отнюдь не религиозную, но ту, которая поглощает все плотское. Пьер пробудил во мне женщину, которой я не знала, женщину, которую невозможно удовлетворить.
Она словно побудила свое желание воплотиться, потому что обнаружила за дверью Жана. У того, как обычно, был для нее маленький подарок, который он неловко держал в руке. То, как двигалось его тело, как дрожал взгляд, обнаруживало страсть. Она уже чувствовала, что его тело овладело ею и он двигается так, как будто уже находится в ней.
— Ты никогда не была у меня дома, — униженно сказал он. — Ты никогда не видела моих скульптур.
— Так идем, — ответила она и пошла рядом с ним пританцовывающими шажками.
Они пришли в странно опустевшую часть Парижа недалеко от одних из ворот, город сараев, переделанных под жилища для художников и расположенных рядом с домами рабочих. Здесь жил Жан, окруженный статуями вместо мебели, массивными статуями. Сам же он был легкомыслен, изменчив и гиперчувствителен. Тем не менее ему удалось создать своими дрожащими руками эти грандиозные творения.
Его скульптуры были монументами, в пять раз превышавшими размеры оригиналов. Женщины были беременными, мужчины — вялыми и чувственными, с руками и ногами, похожими на корни деревьев. Одна из скульптур изображала мужчину и женщину, спаянных так тесно, что нельзя было отличить одно тело от другого, настолько слиты были их контуры. Соединенные гениталиями, возвышались они над Жаном и Эленой.
В тени этой статуи они сошлись, без слова, без улыбки. Даже их руки не двигались. Соприкоснулись только тела, повторив живой человеческой кожей единство статуи. Он прижался своими гениталиями к ее, словно таким образом намеревался проникнуть в Элену.
Он опустился на пол, словно затем, чтобы встать на колени, но снова встал вместе с подолом ее платья, так что оно собралось у нее под мышками. И вновь прижался он к ней, двигаясь то справа налево, то слева направо, то кругами, а несколько раз он вдавился в нее так яростно, что между ними не осталось ни малейшей воздушной прослойки. Она чувствовала, как его распухающая страсть трется о нее, словно он хочет разжечь костер при помощи двух камней, искривших при каждом его движении. В конце концов она заскользила вниз, как в веселом сне. Она упала на пол между его ног. Теперь ему захотелось сохранить эту позу, запечатлеть ее навеки и пригвоздить тело Элены своим членом. Они снова зашевелились, она отдала ему свою сокровеннейшую женственность, а он связал их. Она съежилась, чтобы лучше его чувствовать, и двигалась с почти невыносимым возбуждением, словно прикоснулась к его самому чувствительному месту.
Он закрыл глаза, чтобы продлить это наслаждение, заставившее его кровь биться во мраке ее желания. Он больше не мог держать себя в руках и наполнил ее лоно своей страстью, а она в это время сжималась на нем и поглощала его полностью.
Статуя отбрасывала тень на их бесконечные объятия. Они лежали, словно высеченные из камня и прислушивались к последним спазмам желания. Она уже думала о Пьере. Она знала, что не вернется к Жану. Завтра так красиво уже не получится, думала она. Она с почти суеверным ужасом представляла себе, как остается с Жаном, а Пьер чувствует ее неверность и наказывает ее.
Она ждала наказания. Стоя перед дверью в квартиру Пьера, она ожидала обнаружить в его постели Бижу, раздвинувшую ноги. Почему ее? Потому что Элена ждала мести за предательство их любви.
Сердце ее бешено забилось, когда он отворил дверь. Он улыбался, ни о чем не подозревая. Но разве ее улыбка не выглядела столь же наивно? Чтобы удостовериться в этом, она заглянула в зеркало. Уж не ожидала ли она, что скрывающийся в ней демон обнаружит себя в ее зеленых глазах?
Она обратила внимание на свою мятую юбку и на песок, прилипший к сандалиям. Она почувствовала, что Пьер узнает о случившемся. Она почувствовала, что переживания Жана смешаны с ее собственными. Она уклонилась от ласки Пьера и предложила съездить посмотреть на дом Бальзака в Пасси.
Вечерело. Моросящий дождь и серое грустное небо разогнали людей по домам и создали эротическую атмосферу, эротическую потому, что она легла над городом крышей и накрыла их всех в эдаком алькове. Все вокруг заставляло думать об эротике — скромно расположенный магазинчик, где продавались черные подвязки и черные сапожки. Вызывающая походка парижанок и такси с занятыми своей любовью парочками.
Дом Бальзака стоял на холме в Пасси и выходил окнами на Сену. Сначала нужно было позвонить в дверь жилого дома, а потом спуститься по ступенькам лестницы, уводившей, казалось, в подвал, однако вместо этого выводившей в сад. Затем нужно было миновать сад и позвонить в другую дверь. Это и была дверь в его дом, который скрывался в саду первого дома, дом таинственный и мистический, прятавшийся в самом сердце Парижа.
Женщина, впустившая их, была подобна призраку из прошлого — бескровная, с выцветшим лицом и волосами, в обветшалой одежде. Она сожительствовала с рукописями Бальзака, с его картинами, первыми изданиями и портретами женщин, которых он любил. Она была пропитана исчезнувшим временем, и вся жизненная сила давно покинула ее. Сам голос ее был далеким, как голос привидения. Она спала в этом доме, переполненном мертвыми воспоминаниями и сама была такой же мертвой для настоящего. Она точно каждую ночь укладывалась в могилу к Бальзаку, чтобы спать с ним.
Она провела их через гостиные в заднюю часть дома. Она подошла к укромной дверце, вставила в кольцо длинные костлявые пальцы и приподняла. Элена и Пьер увидели, что за дверцей находится еще одна маленькая лесенка.
Бальзак придумал этот тайный ход, чтобы женщины, приходившие к нему в гости, могли воспользоваться им и таким образом избежать подозрений мужей и шпионов. Сам Бальзак тоже пользовался им, когда приходили сложные кредиторы. Лесенка переходила в дорожку и упиралась в калитку, открывавшуюся на заброшенный переулок, спускавшийся к Сене. Этим путем можно было ускользнуть прежде, чем позвонивший во входную дверь успевал миновать переднюю.
Дверца так явственно напомнила им об интимной жизни Бальзака, что это подействовало на них как любовный напиток. Пьер шепнул Элене:
— Я был бы не прочь взять тебя прямо здесь, на полу.
Призрачная женщина не слышала его слов, хотя произнес он их с прямотой уличного гавроша, однако перехватила взгляд, их сопровождавший. Это настроение никак не сочеталось с неприкосновенностью места, и она поспешила проводить гостей.
Атмосфера смерти растормошила их чувства. Пьер поймал такси, и когда они забрались внутрь, не мог больше ждать. Он усадил Элену на колени спиной к себе, так что ее тело полностью закрыло его, и задрал подол юбки.
— Не здесь, Пьер, потерпи, пока мы не будем дома. Нас могут увидеть. Подожди. Ой, Пьер, мне больно! Вон полицейский на нас вылупился. Давай просто посидим, а не то нас увидят люди на тротуаре. Да перестань же, Пьер, прекрати!
Однако, пытаясь избавиться от него, она одновременно возбуждалась. Чем неподвижнее она старалась сидеть, тем отчетливее чувствовала она его маневры. Теперь она боялась, что он будет спешить, чтобы все это быстрее закончилось, из-за скорости такси и из опасения, что оно скоро остановится у его дома и шофер повернется. Ей хотелось прочувствовать наслаждение от его близости и восстановить связь между ними и гармонию тел. С улицы их заметили. Тем не менее она уже не могла оторваться от Пьера. Он обнимал ее одной рукой. В следующее мгновение их разлучил толчок — такси наехало на рытвину в дороге. Вот оно остановилось, и возобновлять объятия было уже поздно. Пьеру только-только хватило времени на то, чтобы застегнуть ширинку. У Элены было чувство, что они выглядят пьяными и неодетыми. В теле еще жило возбуждение, придававшее ее движениям медлительность.
У Пьера этот обрыв вызвал развратные желания. Он наслаждался ощущением буквально разлагающегося тела и болью, причиняемой толчками крови. С Эленой происходило то же самое. Позднее они лежали в его постели, ласкали друг друга и разговаривали. Она рассказала ему историю, которую услышала утром того же дня от молоденькой француженки, подрабатывавшей у нее портнихой.
«Когда-то Мадлэн работала в большом универмаге. Семья ее была одной из беднейших семей тряпичников в Париже, а родители жили на то, что находили в помойных кучах: обнаруженные там куски железа, кожи и бумаги они потом просто продавали. Работала Мадлэн в постельном отделе под надзором строгого инспектора-формалиста. Ей никогда в жизни не приходилось спать в постели, а только лишь — на груде тряпья, которую в сарае накрывали газетами. Когда никто не мог ее заметить, она ходила по отделу и трогала сатиновые покрывала, матрасы и подушки так, словно они были сшиты из меха горностая или шиншиллы. Она обладала даром парижанок выглядеть хорошо одетой на ту же сумму, которую богачи тратили на приобретение одной пары чулок. Была она хорошенькая, с игривыми глазками, кудрявыми черными локонами и стройной фигуркой. В ней жило две страсти. Первая заключалась в том, чтобы выкрасть из отдела косметики несколько капель духов или одеколона, а вторая — после закрытия магазина улечься на самую мягкую перину и притвориться спящей. Она предпочитала кровать с балдахином, потому что чувствовала себя спокойнее, лежа за занавеской. Обычно инспектор был настолько занят сборами домой, что у нее оказывалось несколько минут на то, чтобы полежать и вновь пережить эту страсть. Она чувствовала, что, раскинувшись на подобной постели, выглядит в тысячу раз привлекательнее, и хотела, чтобы кое-кто из элегантных господ с Елисейских Полей увидел ее и осознал, как прекрасно она смотрится в роскошной спальне.
Мечта ее усложнялась. В изножье кровати она ставила туалетный столик с зеркалом, чтобы, лежа в постели, иметь возможность видеть себя. Но вот однажды, покончив уже со всеми приготовлениями, она обнаружила, что инспектор все это время изумленно наблюдал за ней. Не успела она соскочить с кровати, как он удержал ее.
— Мадам, — сказал он (вообще-то ее обычно называли мадемуазель). — Я польщен знакомству с вами. Надеюсь, вы довольны постелью, которую я предложил вам, руководствуясь вашим заказом. Вы нашли ее достаточно мягкой? Как по-вашему, граф тоже останется доволен?
— К счастью, на этой неделе граф в отъезде и я могу разделить ее с кем-нибудь другим, — ответила она. С этими словами она снова села и протянула руку инспектору. — Поцелуйте мне руку, как будто я дама из высшего общества.
Что он и проделал, элегантно и с улыбкой. Тут они услышали какой-то звук и скрылись каждый в своем направлении.
Каждый день они стали выкрадывать по пять-десять минут перед закрытием. Делая вид, будто наводят порядок, пылесосят или поправляют ценники, они строили планы совместного „выступления“. До полного совершенства постановку доводил инспектор. Сначала он ставил ширму. Потом застилал кружевные простыни, взятые из другого отдела. Под конец он устанавливал кровать и снимал покрывало. После того, как он целовал ей руки, они беседовали. Он называл ее Нана[27]. Поскольку книги этой Мадлэн не читала, инспектор ей ее одолжил. Теперь его беспокоило ее узкое черное платье, совершенно не подходившее к постельному белью пастельных тонов. Поэтому он одалживал у воскового манекена легкое как пушинка неглиже и давал его надевать Мадлэн. Хотя мимо мог пройти продавец, то, что происходило за ширмой, оставалось вне поля его зрения.
После поцелуя в руку, Мадлэн получала еще один поцелуй — подольше и повыше — под сгиб локтя. Кожа в этом месте была очень чувствительной, и когда она сгибала руку, возникало ощущение, будто поцелуй защищен и надежно припрятан. Она оставляла его там эдаким спрессованным цветком, чтобы позднее, когда она будет одна, выпрямить руку и поцеловать то же место и таким образом воскресить в памяти это чувство. Поцелуй, подаренный с такой нежностью, оказывал на нее большее воздействие, нежели все остальное, нежели эти шлепки по попке на улице как дань за ее симпатичную внешность, воздействие поцелуя было сильнее, чем произнесенные шепотом замечания рабочих:
— Viens que je te suce[28].
Поначалу он просто сидел в изножье постели, однако позднее стал ложиться рядом с девушкой и курить сигарету с таким выражением на лице, как будто то была трубка опиума. Неожиданные шаги по другую сторону ширмы придавали их предприятию атмосферу тайных любовных свиданий. Это заставляло Мадлэн замечать:
— Я бы желала избежать ревнивой слежки графа. Это меня нервирует.
Однако ее воздыхатель был достаточно умен, чтобы ответить:
— Тогда давайте поедем в какую-нибудь дешевенькую гостиницу.
Он понимал, что они не смогут быть вместе в жалкой комнате с железной кроватью, протертыми покрывалами и серым постельным бельем. Он целовал ее в самое жаркое местечко на шейке, под локонами и в край ушка, куда позднее она уже никак не могла добраться губами и потому трогала только пальчиками. У нее весь вечер потом горели ушки от этого поцелуя, который был не просто поцелуем, но еще и укусом.
Как только он ложился, она делалась неподвижной, что, вероятно, объяснялось ее представлением о поведении дворян, или поцелуями, которыми, как ожерельем, он осыпал ее шейку, спускаясь ниже к ложбинке между грудями. Она не была девственницей, однако предыдущие ее отношения носили грубый характер. Ее прижимали к стене в темном закоулке, укладывали на пол грузовика или брали на задворках бедняцких сараев, где люди спаривались, даже не заглядывая в лица друг другу. Это медленное заигрывание с ее чувствами возбуждало Мадлэн более чего бы то ни было из пережитого ею. Он ласкал ее ноги дня три-четыре. Он надевал ей на ножки отороченные мехом домашние туфельки, стягивал чулки, целовал ступни и завоевывал их так, словно они были всем ее телом. Когда он наконец дошел до того, что приподнял подол платья, Мадлэн была уже настолько возбуждена, что не имела бы ничего против, овладей он ею совершенно.
Поскольку времени было в обрез, так как уходили они вместе с остальными, он не успевал поласкать ее, прежде чем взять. А она теперь и не знала, что ей больше нравится. Если ласки затягивались, они не успевали вкусить друг друга. Если он просто вторгался в нее, она ничего не получала взамен. То, что происходило теперь за ширмой, было сценами из жизни в богатейших будуарах, только более поспешными, а кроме того, всякий раз нужно было заново одевать манекен и заправлять постель. Однако нигде больше они не встречались. Это было их сном наяву. К нищенским приключениям своих товарищей в каких-то задрипанных гостиницах он испытывал только отвращение. Он вел себя так, будто проводил время с самой дорогой проституткой Парижа и любил женщину, которая являлась предметом обожания исключительно богатых господ».
— И что же, их приключение потерпело в конце концов фиаско? — спросил Пьер.
— Да. Помнишь, как в универмагах вспыхнула забастовка? Служащие две недели не выходили из зданий. В это время многие влюбленные парочки обнаружили, сколько возможностей таят в себе низкие, широкие, дорогие постели с тонким бельем, а также диваны и шезлонги отменного качества. Сон Мадлэн сделался доступен всем и превратился в дешевое подобие ее прежних переживаний. Встречи с любовником утратили свою волшебную атмосферу. Он уже снова называл ее «мадемуазель», а она обращалась к нему «месье». Он даже начал критиковать ее, и в конце концов она уволилась.
Летом Элена сняла старый домик за городом. Он нуждался в ремонте, и Мигуэль вызвался ей помочь. Начали они с покраски сарая, весьма живописного и состоявшего из множества мелких помещений своеобразных пропорций, причем некоторые из них были пристроены позднее, словно после более тщательного обдумывания.
Доналд тоже при этом присутствовал, однако помогать красить вовсе не собирался. Время он проводил в изучении сада, деревни и леса, окружавшего дом. Элена и Мигуэль работали вместе и не только выкрасили старые стены, но и перепачкались сами. Мигуэль держал кисть так, как будто писал портрет, то и дело отступая на несколько шагов, чтобы получше рассмотреть произведение своего искусства. Работая вместе, они чувствовали, что возвращаются ко временам своей юности.
Чтобы ее шокировать, Мигуэль поведал о своей «полочной коллекции», и понимать это надо было так, что красота подобного рода весьма его восхищает, потому что Доналд обладает ею в высшей степени — суть была в том, чтобы находить ягодицы не слишком округлые, как у большинства женщин, и не слишком плоские, как у большинства мужчин, но нечто среднее, за что хотелось подержаться.
Элена рассмеялась. Это навело ее на мысль о том, что Пьер, стоило ему повернуться к ней спиной, напоминал женщину, и у нее возникало желание его изнасиловать. Она могла достаточно ярко представить себе чувства Мигуэля, когда тот прижимался к спине Доналда.
— Если ягодицы молодого человека вполне округлы и упруги и если у него не возникает эрекции, то он не слишком отличается от женщины, — сказала она. — А ты по-прежнему считаешь, что разница существует?
— Да, разумеется. Подумай только, как обидно было бы обнаружить, что ее нет, и кроме того, найти слишком хорошо развитые женские половые признаки расположенными выше — груди с молочными железами, то, что, парализует эротический аппетит.
— У некоторых женщин груди очень маленькие, — заметила она.
Пришла ее очередь становиться на стремянку, чтобы дотянуться до потолочного карниза и скошенного угла крыши. Когда она поднимала руки, юбка поднималась следом. Чулок на ней не было, а ноги отличались гладкостью и стройностью «без лишних ямочек», как выражался Мигуэль. Он сделал ей по этому поводу комплимент. Сейчас их эротические отношения были уже лишены каких бы то ни было эротических надежд с ее стороны.
Желание Элены соблазнить гомосексуального мужчину является обычной ошибкой, распространенной среди женщин. Как правило, в этом желании присутствует некий элемент их женской чести, заключающийся в том, чтобы попытаться преодолеть реальное превосходство сил и, быть может, ощущение того, что все мужчины уклонились от своего владычества и их приходится соблазнять заново. Мигуэль подвергался нападкам такого рода каждый день. Он не был женственен, держался прямо и двигался по-мужски. Как только какая-нибудь женщина начинала к нему приставать, он ударялся в панику и предвидел ту драму, которая должна из всего этого последовать: ее агрессивное поведение, ее истолкование его пассивности как смущения, ее приставания и то ужасное мгновение, когда ему придется указать ей на дверь. Он никогда не мог сделать это спокойно и уравновешенно, потому что слишком сильно ей сочувствовал. Иногда это оказывалось тяжелее для него, нежели для нее. Он знал такое множество женщин, что ему всегда казалось, будто он уязвляет этим свою мать, сестер и даже Элену в одной из ее личин.
Сейчас он ощущал, какой урон нанес Элене, будучи первым, кто заставил ее усомниться в своих способностях любить и быть любимой. Всякий раз, отваживая женщину, он чувствовал, что совершает преступление, что убивает человеческое доверие и, разумеется, навсегда.
Как же приятно было находиться вместе с Эленой и наслаждаться ее женственным обаянием, не подвергая себя никакой опасности! Пьер заботился о чувственной стороне ее личности. Вместе с тем Мигуэль испытывал по отношению к нему ту же ревность, которой в детстве пылал к отцу. Когда приходил отец, мать всегда выпроваживала Мигуэля из гостиной. Отец с нетерпением ждал, пока он не уйдет. Он терпеть не мог, когда они запирались на многие часы. После ухода отца он снова получал поцелуи и ласки.
То же самое он испытывал, когда Элена говорила:
— Теперь мне нужно к Пьеру.
Ничто не могло ее удержать. Как бы приятно им ни было вместе, с какой бы нежностью она к нему ни относилась. Когда ей приходило время быть с Пьером, ничто не могло ее удержать.
Столь же сильно привлекал его ее странный оттенок мужественности. Когда они были вместе, он всегда ощущал ее личность как нечто энергичное, активное и позитивное. Рядом с ней он забывал про свою лень, нерешительность и медлительность. Она воздействовала как катализатор.
Он рассматривал ее ноги. Как у Дианы-охотницы, мальчика-женщины. Ноги, которые умели бегать и прыгать. Его охватило непреодолимое любопытство и захотелось увидеть все ее остальное тело. Он приблизился к стремянке. Изящные ножки Элен исчезали под кружевными трусиками. Ему не терпелось увидеть больше.
Она посмотрела на него сверху вниз и заметила, что он рассматривает ее с повышенным вниманием.
— Элена, мне хотелось бы посмотреть, как ты сложена.
Она улыбнулась ему.
— Можно мне на тебя взглянуть?
— Ты уже это делаешь.
Он поднял подол юбки и накрылся им с головой, как зонтиком. Элена стала спускаться с лестницы, однако его ладонь остановила его. Он взялся за резинку трусиков и потянул, намереваясь их снять. Элена осталась стоять посреди стремянки, одна нога выше другой, мешая ему тем самым стянуть трусики до конца. Тогда он привлек ее к себе за колени, спустил трусики совсем и ласково положил ладонь на ягодицы. Он, как скульптор, исследовал их линии, упругость и округлость, как будто то был фрагмент статуи, выкопанной им из земли. Больше он ни к чему не прикасался и трогал только ягодицы, постепенно притягивая их все ближе и ближе к своему лицу, одновременно не давая ей повернуться. Элена между тем спускалась с лестницы.
Она уступила его капризу, предполагая, что он будет только ее рассматривать и трогать. Когда она дошла до самой нижней ступеньки, он уже держал в ладонях обе ее ягодицы, мял их, словно это были груди, и ласкал женщину каким-то почти гипнотизирующим образом.
Прислонившись к стремянке, Элена смотрела на Мигуэля. Она понимала, что он пытается проникнуть в нее. Сначала он потрогал то отверстие, которое было слишком маленьким и сразу заболело. Она застонала. Тогда он двинулся вперед, нашел половое отверстие и сообразил, что может войти в нее здесь. Она поразилась тому, каким он сделался твердым, что он может оставаться в ней и двигаться вперед и назад. Хотя толчки его были мощными, двигался он не настолько быстро, чтобы кончить. Осознавал ли он со все большей отчетливостью то, что вторгся в женщину, а не в мальчика? Он медленно выскользнул из нее, не дав достичь оргазма, и отвернулся, чтобы она не увидела, как он разочарован.
Она поцеловала его, желая показать, что это нисколько не повредило их отношениям и что она все прекрасно понимает.
Иногда, гуляя по улицам или сидя в кафе, Элена оказывалась загипнотизированной лицом мужчины, похожего на альфонса, или рабочим в высоких сапогах, или мужчиной с лицом жестокого преступника. Это ощущение страха возбуждало и влекло ее эротически. Женский элемент ее натуры приходил в восторг. Какое-то мгновение она чувствовала себя проституткой, которая ждет, что ей нанесут удар в спину в наказание за то или иное проявление неверности. Она испытывала страх, чувствовала, что поймана, и забывала о своей свободе. Это пробуждало в ней глубокие примитивные инстинкты, желание ощутить мужчину, повелевающего ею с силой, которая может открыть и проникнуть в нее против ее воли. Быть грубо изнасилованной — вот о чем часто грезит женщина. Она пыталась избавиться от этих навязчивых образов.
Она пришла к выводу, что влюбиться в Пьера ее заставил опасный блеск его глаз и то обстоятельство, что он был мужчиной, не испытывавшим ни стыда, ни мук совести, мужчиной, который брал, что ему полагалось, и наслаждался этим, не думая ни об опасности, ни о тех последствиях, к которым это может привести.
Что сталось с тем неукротимым и своенравным дикарем, которого она встретила на горной тропе в одно прекрасное солнечное утро? Он выдрессировался и жил исключительно ради эротики. Эта мысль заставила ее улыбнуться, потому что нечасто попадаются мужчины такого рода. Однако он по-прежнему был дитя природы. Иногда она говорила ему:
— Где твоя лошадь? Ты всегда выглядишь так, как будто оставил ее за порогом и скоро тебе опять в седло.
Спал он голым. Он ненавидел пижамы, шлафроки и домашние тапочки. Он бросал окурки на пол и мылся в ледяной воде, как поселенец. Он с отвращением относился к комфорту и всегда усаживался на самый твердый стул. Однажды вода оказалась настолько холодной, а его тело таким горячим и запыленным, что из пор чуть не повалил пар. Он протянул к Элене свои дымящиеся руки, и она сказала:
— Ты — бог огня.
У него совершенно отсутствовало ощущение времени, и он не знал, что можно успеть сделать за час. Одна его половина была навсегда убаюкана сном о той материнской любви, которую она ему подарила, сном, переполненным ленивыми грезами о путешествиях, которые ему предстоит предпринять, и о тех книгах, которые он еще напишет.
Кроме того, он был странно застенчив и сдержан, как кошка. Хотя спал он голым, по квартире он никогда нагишом не ходил.
Он обладал расширенным пониманием и интуицией. Однако к этой своей способности он прибегал не всегда так, как Элена. Он частенько ввязывался в споры, драки и походы за спиртным с никчемными дружками и проводил вечера с бестолковыми людьми. Это разлучало их. Элена хотела быть, как он, уметь общаться с кем угодно, однако воплотить это желание в жизнь ей не удавалось. Она грустила. После их совместных выходов «в свет» она часто возвращалась домой одна.
Первая по-настоящему серьезная ссора разгорелась из-за времени. Он мог позвонить ей и сказать:
— Приходи ко мне часиков в восемь.
Имея свой собственный ключ, она открывала дверь, входила и садилась читать книжку. Он являлся к девяти. Или звонил, когда она уже сидела и ждала, и говорил:
— Я скоро.
И приходил спустя два часа.
Однажды вечером, когда она прождала его слишком долго (и чувствовала себя крайне мерзко, потому что думала, будто он задерживается у другой женщины), ее уже не было, когда он пришел. Настала его очередь злиться. Однако это не изменило Пьера. В другой раз она закрыла его снаружи. Она стояла за дверью и прислушивалась. Она уже начала надеяться на то, что он не уйдет, и была глубоко несчастна при мысли о том, что испортила предстоящую ночь. Однако продолжала стоять и ждать. Он позвонил еще раз, довольно осторожно. Если бы он позвонил рассерженно, она, вероятно, не прореагировала бы, но звонок был робкий и виноватый, и она открыла дверь. Она все еще злилась. Он хотел ее, а она оказала сопротивление, что привело его в возбуждение. При виде его страсти она опечалилась.
У нее было такое впечатление, как будто он специально добивается подобных сцен. Чем сильнее возбуждался он, тем более далекой и сексуально несговорчивой оказывалась она. Однако она все же была очень влажной, и это совершенно сводило его с ума. Он сделался еще сладострастнее, раздвинул своими сильными ногами ее колени, и преодолев сопротивление, проник в нее и яростно разговелся.
В другие разы она, напротив, притворялась, как будто кончила, чтобы не уязвлять его, однако сейчас она решила не разыгрывать комедию. Кончив, он спросил:
— У тебя был оргазм?
И она ответила:
— Нет.
Это задело его. Он считал, что, сдерживаясь, она поступает дурно.
— Я люблю тебя больше, чем ты меня, — сказал он.
Он, однако, знал, как сильно она его любит, и именно поэтому не понимал ее.
Потом она лежала с широко открытыми глазами и думала о том, что задержался он наверняка не нарочно. Он уже заснул, как ребенок, сжав кулаки и прижавшись волосами к ее губам. Когда она уходила, он еще спал. На улице она почувствовала к нему такую нежность, что была вынуждена вернуться. Она бросилась на него, повторяя:
— Мне пришлось вернуться, мне пришлось вернуться.
— А я хотел, чтобы ты вернулась, — сказал он и дотронулся до нее.
Она истекала влагой. Скользя в ней взад-вперед, он говорил:
— Обожаю смотреть как я раню тебя там, внизу, раню, как ножом.
После чего он вонзился в нее, чтобы ощутить тот оргазм, от которого она до этого отказалась.
Уходя от него, она была счастлива. Могла ли любовь превратиться в пламя, которое бы не сжигало, как пламя святых индусов? Или Элена научилась ходить по углям и при этом не обжигаться?
Баск и Бижу
Стояла дождливая ночь, улицы превратились в зеркала и отражали все. У Баска при себе было тридцать франков, и он чувствовал себя богачом. Люди говорили ему, что он хороший художник со своей собственной наивной и примитивной манерой письма. Они не знали, что он срисовывает с почтовых открыток. За последнюю работу он получил тридцать франков. Он был в восторге и намеревался отметить это событие, а потому находился в поиске одного из тех красных фонарей, которые означали наличие женщин.
Ему открыла женщина с внешностью доброй матушки, однако вопреки видимому добродушию глаза у нее были холодные. Она опустила взгляд на его ботинки, потому что с их помощью могла прикинуть, насколько туго набит кошелек гостя. После чего уже ради своего собственного удовольствия осмотрела гульфик на брюках. Лица ее не интересовали. Вся жизнь ее была посвящена сделкам с именно этой частью мужской анатомии. Ее большие глаза, по-прежнему ясные, так проникновенно смотрели на брюки, как будто она могла догадаться о размере члена каждого мужчины. Это был профессиональный взгляд. Она более других хозяек борделей старалась подыскивать соответствующую девушку соответствующему клиенту. Как правило, она предлагала конкретных девушек. Глазомер у нее был ничуть не хуже, чем у перчаточника. Она умела измерять своих клиентов по брюкам и подбирала для них подходящие калибры. Какое удовольствие, если окажется слишком просторно или если форма чересчур узка? Маман чувствовала, что современные люди крайне плохо понимают значение калибра. Она была не прочь поделиться своим знанием, однако мужчины и женщины оказывались теперь более небрежными и менее точными, чем она. Когда мужчина осознавал, что попал туда, где для него слишком много места, что это ничуть не лучше, чем слоняться по пустой квартире, он пытался максимально оправдать свой поступок. Он запускал член в плавание, как корабль в поисках гавани, не ощущая при этом ни малейшего контакта ни с чем, что могло бы его распалить. Или же он смазывал член слюной и пыжился, стараясь воткнуть его внутрь, так, словно ломился в закрытую дверь и застревал с обеих сторон с ощущением сморщенности и думая только о том, как бы сдержаться и не дать задний ход. А если девушка начинала смеяться от возбуждения или просто делала вид, что возбуждена, он моментально выскакивал за неимением места даже для одного-единственного движения. Человечество позабыло о важности правильно подбирать пары.
Только при более пристальном взгляде на брюки она узнала его. Он разделял ее представление о соответствии между партнерами и плохо поддавался удовлетворению. У него был капризный член. Он отказывался от «почтового ящика» и упирался, если перед ним оказывалась узенькая трубочка. Баск был знатоком и гурманом, когда речь шла о женщинах и сексе. Он предпочитал женщин с бархатной кожей, приятных, сердечных и тесных. Маман рассматривала его дольше, чем прочих клиентов. Он понравился ей, причем вовсе не из-за классического профиля, маленького носа, миндалевидных глаз, гладких, черных волос, стремительной походки и расслабленной манеры двигаться. И вовсе не благодаря красному платку и картузу, браво заломленному набекрень. Да и не по причине его умения соблазнять женщин. Объяснялось это исключительно его королевским pendentif`ом[29], его размером, податливостью и неутомимостью, его приветливостью и способностью расти по заданию. Она никогда раньше не видела таких членов. Несколько раз Баск клал его на стол, как будто то был кошелек, и стучал им, требуя внимания. Он вынимал его как самую естественную вещь на свете, так, как многие мужчины снимают пиджак, когда им жарко. Возникало впечатление, что ему просто противопоказано быть взаперти, что ему нужен свежий воздух и восхищение.
Маман всегда охотилась за красивыми членами. Когда в уборную заходил мужчина и расстегивал брюки, ей, как правило, удавалось заметить золотистый член, темно-коричневый или остроконечный, который она предпочитала. На бульварах она частенько обращала внимание на парочки, легкомысленно расстегивавшие брюки, и ее острое зрение позволяло ей заглядывать в темные отверстия. Лучше всего было тогда, когда ей попадался какой-нибудь забулдыга, мочившийся на стену дома. Он просто стоял и задумчиво держал член в руке с таким видом, как будто то была его последняя серебряная вещица.
Можно было решить, что ей достаточно просто смотреть на члены, однако это противоречило истине. Клиенты находили ее привлекательной и познавали добродетели и достоинства этой женщины раньше, чем ее товарок. Она умела извлекать из своей раковинки по-настоящему божественную влагу, что у других женщин получалось разве что искусственным путем. Она могла удовлетворить аппетиты любого мужчины и заставить его ощутить, с каким вниманием с ним обращаются.
Мужчины часто обменивались впечатлениями о чудовищной влажности, которая так и текла из ее влагалища, узкого и имевшего цвет мидии. И хватало ее больше, чем на один раз. Она становилась влажной быстрее своих девушек, влага сбегала по ее ляжкам, благоухая соленой водой, и мужчина воспринимал вторжение в нее как приятное приключение.
Баску приглянулось ее влагалище. Оно было мягким, влажным, теплым и благодарным — наслаждение. Для маман это было все равно что получить выходной, и она отдавалась полностью.
Он знал, что ей вовсе не нужно много времени на то, чтобы подготовиться. Весь день она обшаривала глазами гульфики других мужчин, так что теперь ее взгляд постоянно находился на их уровне. Она рассматривала мятые брюки, которые потом застегивались чересчур поспешно, и хорошо отутюженные, которые еще не успели смяться. И следы любви! Их она замечала с такой легкостью, словно ходила с увеличительным стеклом. Там, где брюки стягивались недостаточно низко, или где член двигался слишком много и укладывался на место в неподходящее мгновение. Блестящее пятно, в котором сверкали зернышки, как расплавленный минерал; в его консистенции присутствовало нечто сладковатое, отчего вещество затвердевало. Красивое пятно, отметинка страсти, которая либо выплескивалась как струйка из фонтана, либо накрепко прилеплялась слишком рьяной и возбужденной женщиной. Маман была не прочь продолжать там, где другие начинали. Она была очень впечатлительна, и пятнышко бередило ее влагалище при ходьбе. Оторванная пуговица побуждала ее воспринимать мужчину как добычу. Иногда, находясь в толпе, она отваживалась на прикосновение. Руки у нее были быстрыми и ловкими, как у вора. Она никогда не шарила и всегда попадала в нужное место, пониже ремня, где была мягкая шишечка, а то и неожиданная твердость.
В метро, по ночам, в дождливую погоду, на бульварах, кишащих людьми или в танцевальных ресторанах она обожала наблюдать и возбуждаться. Много раз ей приходилось замечать распухающий ответ. Ей снилась целая армия, выстроенная во фронт и демонстрирующая то единственное оружие, которым ее можно было завоевать. Она грезила о такой армии. Она была генералом и шла вдоль строя, вручая знаки отличия длинным и красивым членам и останавливаясь перед всяким мужчиной, поражавшим ее воображение. Ах, вот бы быть Екатериной Великой, награждать каждого поцелуем своего жадного рта точно в кончик и вкушать первый выступающие капли!
Самое сильное впечатление ждало ее однажды весенним утром, когда она стала свидетельницей парада шотландских солдат. Будучи в баре, она подслушала разговор, зашедший о шотландцах.
— Они начинают с совсем юного возраста и учатся ходить по-особенному. Это очень трудно. Существует такой специальный coup de fesse[30], определенное движение, поворачивающее бедра и поясную сумку. Если поясная сумка не ходит ходуном, значит движение выполняется неправильно. У них шаг сложнее, чем балетное па, — сказал мужчина.
Маман подумала: всякий раз, когда двигается сумка и юбка, в движение приходит и все то, что находится под этим. И ее старое сердце вздулось при мысли о том, что все покачивается одновременно. Вот она, настоящая армия мечты! Она бы хотела следовать за таким войском, каким бы ни было при этом ее положение. Ать, два, три. Воображение уже опьяняло ее, когда мужчина в баре добавил:
— А под низ они ничего не поддевают.
Без всего! Эти взрослые, статные и полные жизни мужчины! Они высоко держали головы, а под юбками у них были голые ноги — но тогда они такие же доступные, как и женщины! Большие прекрасные мужчины, соблазнительные, как женщины, и голые под юбками. Маман возжелала стать камнем на мосту, чтобы на нее наступали, а она бы смотрела вверх на скрытые «поясные сумки», раскачивающиеся при каждом шаге под юбками. Она почувствовала, что задыхается. В баре было слишком жарко. Она должна во что бы то ни стало выйти на свежий воздух.
Она наблюдала за прохождением парада. Каждый шаг шотландцев был словно шагом в ее теле, настолько она возбудилась. Ать, два, три. Это был танец по ее животу, дикий и ритмичный, а поясные сумки покачивались, как волосы на лобке. Она сделалась жаркой, как июльский полдень. Она думала только о том, чтобы пробраться вперед всех зрителей, встать на колени и сделать вид, будто падает в обморок. Однако она не видела ничего, кроме ног, исчезавших под шерстяными юбками. Позднее, лежа прислонившись к ногам полицейского, она вращала глазами, словно с ней вот-вот должен случиться припадок. Ах если бы солдаты решились маршировать прямо по ней!
Таким образом она никогда не утрачивала вдохновения и всегда была наготове. По вечерам ее тело было мягким, как будто весь день пролежало на слабом огне.
Взгляд маман переходил с клиентов на работавших у нее женщин. Их лица тоже не привлекали ее внимания — только то, что находилось ниже пояса. Прежде чем женщины надевали сорочки, она просила их повернуться и легонько шлепала, проверяя, расслабилось ли тело.
Она знала, что Мели может так обнять мужчину, что ему покажется, будто его одновременно ласкает множество женщин. Другая была ленива и делала вид, что спит, отчего стеснительные мужчины становились дерзкими. Она заставляла их трогать и исследовать себя, и при этом они чувствовали, что не подвергаются никакой опасности. Ее роскошные формы скрывали интимные местечки в складках и шахтах, и она вяло позволяла нетерпеливым пальцам отыскивать их.
Знала маман и стройную темпераментную девушку, которая накидывалась на мужчин, заставляя их чувствовать себя жертвами обстоятельств. Она пользовалась большой популярностью среди мужчин, страдавших чувством вины. Они давали себя насиловать и очищали совесть. Они могли сказать своим женам: она навалилась на меня и принудила делать то-то, или в таком духе. Они ложились, а она садилась на них верхом, как на лошадь, и пришпоривала до наступления неизбежной реакции, прижимаясь к ним, или нежно двигаясь взад-вперед, или медленными кругами. Сильными коленями она сдавливала бока своей поверженной добычи и сидела, как изящный всадник, который поднимается и опускается, сосредоточивая весь свой вес в середине тела, не забывая подстегивать мужчину, чтобы он двигался поживее, и чувствовала ту животную силу, которая пульсировала у него между ног. Она пришпоривала его до тех пор, пока с него не начинала хлопьями падать пена, после чего веревками и ударами побуждала к еще более сумасшедшей скачке.
Отдавала маман себе отчет и в той привлекательности, которой обладала Вивиан, приехавшая с юга Франции. Тело ее было как раскаленные угли и могло распалить даже самое холодное тело. Она понимала значение напряжения и затишья. Начиналось все с важной церемонии, когда она сидела на биде и подмывалась. Садилась она на это маленькое приспособление верхом, раздвинув ноги, так что были видны ее большие ягодицы и прямо над ними — улыбчивые ямочки. Ее золотисто-смуглые бедра были широкими и упругими, как круп цирковой лошади. Когда она сидела таким образом, все ее линии приобретали округлость. Если мужчине надоедало наблюдать за ней сзади, он мог встать перед ней и посмотреть, как она споласкивает волосы в паху и промежность и как осторожно намыливает срамные губки. Сначала она была покрыта мыльной пеной, потом водой, так что под конец срамные губки приобретали розовый сверкающий оттенок. Время от времени она со спокойным видом обследовала их. Если в тот день у нее уже побывало много мужчин, губки выглядели слегка припухшими. В такие дни Баск очень любил на нее смотреть. Она аккуратно вытиралась, чтобы не сделать еще хуже.
Сейчас он пришел именно в такой день и рассчитывал на то, что сможет воспользоваться этим раздражением. В другие разы она бывала ленива, тяжела и безразлична. Она принимала позу классической статуи, что подчеркивало округлость ее форм. Она лежала на боку, подпирая голову рукой, и время от времени медное тело ее увеличивалось, словно то было эротическое распухание, вызванное ласкающей рукой. Так она и предлагала себя, прекрасная на вид и неподдающаяся возбуждению. Некоторые мужчины все же предпринимали попытки. Она с отвращением отворачивала от них губы, но отдавала в полное распоряжение свое тело, хотя сама совершенно абстрагировалась от происходящего. Они могли раздвигать ей ноги и сколько угодно рассматривать ее, но они были бессильны заставить ее увлажниться. Однако стоило какому-нибудь мужчине войти в нее, как она реагировала, словно он залил в нее раскаленную лаву, и движения ее тела становились яростнее, чем у женщин, которые действительно что-то испытывают, потому что ее движения были неискренними. Она извивалась, как змея, и кидалась из стороны в сторону так, будто ее жгли или били. Сильные мускулы придавали ее движениям мощь, возбуждавшую самые животные желания. Мужчины боролись с ней, пытаясь сдержать иступленный танец тела, приникшего к их телам и казавшегося пригвожденным к чему-то очень болезненному. Без предупреждения, когда это было ей удобно, она вдруг затихала. Посреди возрастающего возбуждения это так их огорошивало, что им не сразу удавалось кончить. Она превращалась в кусок неподвижного мяса. Она нежно их облизывала, так, как будто сосала перед сном палец, чтобы скорее уснуть. Эта неподвижность раздражала их, и они пытались растормошить ее, трогая все тело. Она не мешала им, но и не реагировала.
Баск был нетерпелив и наблюдал за ее ритуальными движениями. Сегодня, после многих атак, она распухла. Как бы мало ей ни платили, она никогда не мешала мужчинам кончать.
Большие мягкие губки припухли от такого обилия трения, и ее слегка лихорадило. Баск действовал очень осторожно. Он положил свой маленький подарок на стол, разделся и протянул женщине смягчающую вату.
Подобная внимательность заставила ее забыться. Он обращался с ней как с женщиной. Только несколько осторожных ласк, чтобы успокоить ее и унять жар. Кожа у нее была смуглой, как у цыганки, гладкой, чистой и даже припудренной. Его пальцы были чувственными. Он дотронулся до нее только по недоразумению, погладил и положил свой член ей на живот, как игрушку, на которую она может посмотреть. Когда к нему обращались, член реагировал. Ее живот задрожал под весом члена и приподнялся, чтобы лучше его прочувствовать. Поскольку Баск не выказывал ни малейшего признака того, что хочет проникнуть в нее, она позволила себе роскошь расслабиться и забыть о бдительности.
Жадность других мужчин, их эгоизм и стремление во что бы то ни стало получить удовлетворение, нисколько не заботясь о ней, настраивали ее враждебно. А Баск отличался галантностью. Он сравнивал ее кожу с сатином, волосы — с мхом, и говорил, что запах ее тела схож с ароматом благородного дерева. Потом он расположил член напротив ее срамного отверстия и нежно спросил:
Тебе не больно? Я не буду входить, если тебе больно.
Такая предупредительность тронула ее, и она ответила:
— Немножко больно, но ты попробуй.
Он двигался совсем по чуть-чуть.
— Больно?
Он предложил выйти из нее. Ей пришлось на него надавить.
— Только кончик. Попробуй еще.
Тогда внутрь проникла головка члена и замерла. Это дало Вивиан достаточно времени, чтобы прочувствовать ее, чего с другими мужчинами у нее никогда не бывало. Каждый раз, когда он очередным усилием входил в нее все глубже, у женщины было время прочувствовать, как это приятно, когда его член находится внутри, что места для него как раз, не больше и не меньше, и что сам он подходит ей в точности. Баск снова выдержал паузу и потихоньку двинулся дальше. У Вивиан было время почувствовать, как это восхитительно, когда тебя наполняют, и как замечательно внутренности женщины рассчитаны на то, чтобы в них что-нибудь держали. Какое наслаждение удерживать в себе нечто, с чем можно обменяться теплом и влажностью. Он снова пришел в движение. Напряжение и ощущение пустоты, когда он устремился наружу, заставили ее тело тотчас же окоченеть. Она закрыла глаза. Его медленное вторжение посылало по телу волны сладострастия, невидимые волны, проникавшие глубоко в ее матку. Он был словно создан для того, чтобы заполнить этот нежный туннель и оказаться втянутым в его жадные глубины, где находились полные нетерпеливого ожидания нервные окончания. Ее тело уступало все больше и больше, и он все глубже уходил в него.
— Больно?
Он заскользил обратно. Она ощутила разочарование, однако не посмела признаться в той пустоте, которую испытывала без его присутствия.
Ей пришлось просить Баска:
— Воткни его снова.
Это было изумительно. Он вошел в нее до половины, так что она могла его чувствовать, не будучи в состоянии ни сжать, ни всосать в себя. Он сделал вид, будто намеревается остаться там навсегда. У нее возникло желание двинуться ему навстречу и заглотнуть его, однако она сдержалась. Она была готова закричать. Та ее часть, которая еще не пришла в соприкосновение с ним, пылала, потому что он был так близок. Ей нужно было, чтобы он пронзил ее до самого дна. Тело ее изогнулось, готовое присосаться к нему. Влагалище шевелилось, как водяной анемон, и силилось присосаться к его члену, однако тот оказывался близок лишь настолько, чтобы посылать по ее телу волны возбуждения. Баск снова задвигался, глядя ей в лицо. Он видел ее приоткрытые губы. У нее было желание привстать под ним и всосать его член полностью, но она ждала. Она была на грани истерики из-за его медленной, дразнящей ласки. Она открыла рот, показывая, с какой жадностью ее тело распахнуто внизу, и только тогда он вошел в нее и почувствовал ее оргазм.
А вот как Баск нашел Бижу.
Однажды, придя в бордель, он был встречен упомянутой маман, которая сообщила, что Вивиан занята с клиентом. Она предложила утешить его, как будто он был обманутым мужем. Он ответил, что подождет. Маман продолжала поддразнивать и ласкать его. В конце концов он спросил:
— Можно мне к ним заглянуть?
Все комнаты были устроены таким образом, чтобы желающие через потайное отверстие могли видеть, что происходит внутри. Случилось так, что ему захотелось посмотреть, как ведет себя Вивиан с другими клиентами. Тогда маман подвела его к обтянутой шелком стене, и он из-за прикрытия занавески увидел спальню Вивиан.
В спальне было четверо. Иностранец с супругой, облаченные в скромную, но элегантную одежду. Они сидели и наблюдали за двумя женщинами на большой кровати. Вивиан, тяжелая и смуглая, распростерлась на простынях, раздвинув ноги. Над ней стояла на четвереньках великолепная женщина с кожей цвета слоновой кости, зелеными глазами и пышной копной вьющихся волос. У нее были высокие груди, очень узкая талия и роскошные округлые бедра. Сложена она была так, будто ходила, затянутая в корсет, а тело ее обладало крепостью и гладкостью мрамора. У нее ничего не отвисало, не тряслось, напротив, в ней чувствовалась скрытая сила, как у хищника, а движения ее были размашистыми и мощными, как у испанок. Это и была Бижу.
Две женщины блистательно дополняли друг друга, не будучи ни излишне сдержанными, ни сентиментальными. В своих действиях, они обе были энергичны, а на лицах, выражавших развращенность, играла ироничная улыбка.
Баск не мог понять, притворяются они или же испытывают что-то на самом деле, столь совершенными были их движения. Иностранцы попросили, вероятно, изобразить игру мужчины и женщины, и это было компромиссом маман. Бижу обвязалась резиновым пенисом. Его преимуществом было то, что он никогда не расслаблялся. Что бы она ни предпринимала, он всегда торчал вперед из чащи ее женских волос на лобке, словно пригвожденный непрерывной эрекцией.
Она стояла на коленях и водила этим искусственным мужским атрибутом между ног Вивиан вместо того, чтобы вставить его внутрь, так словно сбивала масло, а Вивиан дрыгала ногами, будто ее возбуждал всамделишный мужчина. Однако Бижу только-только начала ее ласкать. Казалось, она твердо решила, что Вивиан должна ощущать пенис исключительно снаружи. Она пользовалась им как дверным молоточком, которым осторожно постукивала по животу и ляжкам Вивиан, и терла о волосы на лобке и кончик клитора. Последнее заставило Вивиан дрыгнуться, что побудило Бижу повторить, отчего Вивиан дрыгнулась снова. Иностранка наклонилась вперед, как будто страдала близорукостью, стараясь разгадать тайну такой реакции. Вивиан нетерпеливо перевернулась и подалась промежностью навстречу Бижу.
Глядя из-за занавески на то, как отлично Вивиан справляется со своей ролью, Баск улыбался. Мужчина и женщина были в восторге. Теперь они стояли возле самой постели, и в глазах их читалось возбуждение. Бижу спросила:
— А хотите посмотреть, как мы любим друг друга, когда нам лень?
— Повернись, — сказала она Вивиан, которая улеглась на бок.
Бижу прижалась к ней, так что ступни их оказались вместе. Вивиан закрыла глаза. Тут Бижу раздвинула руками ее смуглые ягодицы, вставила между ними пенис и начала заталкивать его вглубь. Вивиан не двигалась и не мешала ей. Внезапно она дернулась, как лягающаяся лошадь. Бижу отпрянула, словно затем, чтобы наказать ее. Однако теперь Баск видел, что резиновый ствол блестит от влаги, как настоящий, и по-прежнему торжествующе тверд.
Бижу снова приступила к своим игривым ласкам. Она трогала пенисом рот Вивиан, ее ушки и шею, а под конец уложила его между грудей. Чтобы удержать пенис, Вивиан сдавила груди. Она пыталась потереться о тело Бижу, однако та слегка отпрянула, потому что Вивиан еще немного и могла озвереть. Господин, склонившийся над женщинами, терял самообладание и хотел наброситься на них. Его спутница вряд ли бы ему это позволила, хотя лицо ее пылало от возбуждения.
Внезапно Баск распахнул дверь, поклонился и сказал:
— Вы желали видеть мужчину, я пришел.
Он разделся. Вивиан посмотрела на него с благодарностью. Баск понимал, что она распалена и что два мужских орудия могут удовлетворить ее лучше, чем одно уклончивое. Он улегся между женщинами. Куда бы ни смотрел посторонний господин со своей спутницей, всюду происходило что-то, что возбуждало их. Рука, двигающаяся между двух ягодиц. Рот, открывающийся навстречу трепетному члену. Другой рот, смыкающийся на соске. Лица, накрытые грудями и зарывшиеся в волосы на лобках. Нога, зажавшая ищущую руку. Возникший из отверстия сверкающий влагой пенис и вновь в нем исчезнувший. Кожа цвета слоновой кости и кожа цыганки были окружены мускулистым телом мужчины.
Произошло нечто своеобразное. Бижу распростерлась под Баском, и Вивиан была моментально забыта.
Он склонился над той женщиной, что лежала под ним соблазнительным тепличным цветком, благоухающая, влажная, с горящим взглядом и мокрыми срамными губками, женственная, зрелая и набухшая. Тут между ними встал ее резиновый пенис, отчего у Баска возникло странное ощущение. Пенис трогал его собственный член и мешал ему проникнуть в женщину. Он сказал, готовый рассердиться:
— Сними его.
Она завела руки за спину, расстегнула ремень и сняла резиновую игрушку. Баск набросился на нее. Она все еще держала член в руке и, пока мужчина зондировал ее глубины, прижимала резиновый ствол к его ягодицам. Когда он поднялся, чтобы войти в нее толчком, она воткнула пенис ему между ягодиц. Он содрогнулся, как дикий зверь, и стал действовать еще отчаяннее. Всякий раз, когда он поднимался, его брали сзади. Он чувствовал ее груди, расплющенные о его грудную клетку, а ее живот цвета слоновой кости вздымался и оседал. Она терлась о него бедрами и охватывала влажным влагалищем. Вводя в нее член, он чувствовал не только свое собственное возбуждение, но и ее. Эти сильные ощущения буквально сводили его с ума. Вивиан, затаив дыхание, наблюдала за ними. Иностранная пара, не раздеваясь, повалилась на нее. Они как сумасшедшие терлись о ее тело, слишком возбужденные, чтобы искать отверстие.
Баск двигался взад-вперед. Кровать поскрипывала ему в такт. Они припадали друг к другу, тело к телу, и влагалище Бижу истекало влагой. Они трепетали от кончиков волос до пят. Они хватались друг за друга пальцами ног, языки их делались чувственными, как цветы. Крики Бижу взмывали над постелью, как спирали — ах, ах, ах, ах — становясь все иступленнее и пронзительнее. Баск отвечал на каждый стон только еще более глубоким толчком. Они совершенно не ощущали тел, шевелящихся рядом. Сейчас он хотел только одного: овладеть ею полностью, ею, проституткой Бижу, руки которой были всюду, которая сначала лежала под ним, а потом — на нем. Ее пальцы и груди, казалось, побывали во всех закоулках его тела и души.
Она закричала так, как будто он убил ее, и откинулась назад. Баск встал, опьяненный и пылающий. Член его был по-прежнему тверд и покрыт красными пятнами. Теперь его соблазняла иностранка, вернее, ее одежда, пришедшая в беспорядок. Лица женщины он видеть не мог, ибо оно было скрыто ее окантованной юбкой. Господин лежал на Вивиан и был готов вот-вот проникнуть в нее, а женщина, задрав ноги, лежала на них обоих. Мужчина ухватил ее за ногу и потянул вниз, намереваясь взять. Однако она с криком вскочила и сказала:
— Я хочу только смотреть.
Она оправила на себе одежду, а господин в это время отпустил Бижу. Хотя одежда их была измята и сидела криво, они вежливо раскланялись и поспешно удалились.
Бижу осталась сидеть, смеясь своими длинными раскосыми глазами. Баск сказал:
— Мы их неплохо позабавили. Одевайся и пошли со мной. Я решил отвезти тебя ко мне домой. Я буду тебя писать и заплачу маман, сколько полагается.
И он взял ее к себе, и они стали жить вместе.
Хотя поначалу Бижу думала, что Баск будет держать ее исключительно для себя одного, скоро она поняла, что ошибалась. Почти все время он использовал ее как натурщицу, а по вечерам к нему всегда заходили в гости коллеги-художники, для которых Бижу готовила ужин. После ужина она получала распоряжение лечь на диван в студии. Баск тем временем беседовал со своими друзьями. Она просто лежала рядом, а он ее трогал. Гости не могли не обращать на них внимания. Его ладонь автоматически двигалась вокруг ее полных грудей. Сама Бижу не шевелилась и только приятно покорствовала. Он трогал ее платье так, словно это была ее кожа. Платья она всегда надевала очень облегающие. Он шлепал ее и ласкал, гладил по животу и вдруг принимался щекотать так, что она извивалась. Он расстегивал платье, извлекал одну грудь и говорил друзьям:
— Вы видели когда-нибудь такую грудь? Только взгляните!
Они и глядели. Один сидел и курил, другой делал зарисовки, а еще один говорил, но все они глядели на нее. На фоне черного платья ее совершенная по своей форме грудь смотрелась так, будто была высечена из древнего мрамора цвета слоновой кости. Баск пощипывал соски, которые от этого становились красными.
Затем он снова застегивал платье и проводил ладонью вверх по ноге, пока не добирался до подвязки.
— Не слишком ли ты ее перетянула? Дай-ка я проверю. Не останется ли следов?
С этими словами он приподнимал подол платья и осторожно снимал подвязку. Когда она поднимала ноги, гости видели над чулками ее гладкие ляжки. Потом она снова одергивала платье, и Баск продолжал свои ласки. Взгляд ее мутнел, словно она была пьяна. Однако из-за того, что теперь она жила с ним и находилась среди его друзей, Бижу старалась приводить свою одежду в порядок и скрывать каждую тайну в черных складках платья.
Она вытягивала ноги и стряхивала туфли. Оживленный свет, который струился из ее глаз и который не могли скрыть густые ресницы, как пламя проходил сквозь тела присутствующих.
Она знала, что в подобные вечера целью Баска было не возбудить ее, но помучить. Он бывал удовлетворен лишь тогда, когда видел по лицам друзей, что они находятся под впечатлением. Он открывал молнию на боку платья и просовывал туда руку.
— Сегодня на тебе нет трусиков, Бижу.
Все могли видеть, как рука под платьем ласкает живот женщины и направляется вниз, к ногам. Тут он останавливался и вынимал руку. Они следили за тем, как рука выскальзывает из-под платья и снова застегивает молнию.
В другой раз он попросил одного из художников одолжить ему еще теплую трубку. Тот дал. Баск сунул ее под юбку Бижу и прижал к срамным губкам.
— Она теплая, — сказал он. — Теплая и гладкая.
Бижу отпрянула от трубки, потому что не хотела, чтобы гости видели, что его ласки сделали ее влажной. Однако когда трубка была извлечена наружу, всем стало ясно видно, что она как будто побывала в грушевом соке. Баск передал ее обратно хозяину, который таким образом получил частичку женского аромата. Бижу боялась, не зная, что он придумает в следующий раз. Она сжала ноги. Баск курил. Трое друзей сидели вокруг дивана и вели бессвязную беседу, делая вид, будто происходящее не имеет ни малейшего отношения к их разговору.
Один из них рассказывал о художнице, которая заполняет галереи огромными радужными цветами.
— Не цветы это вовсе, — заметил тот, что курил трубку. — Это вульвы. Любому ясно. У нее это мания. Она пишет их в рост взрослой женщины. С первого взгляда кажется, что это цветочные лепестки, сердцевинка цветка, но потом ты обращаешь внимание на две неравные губки, тоненькую среднюю линию и волнистые краешки губок. Что она за женщина, если всегда изображает вульвы-гиганты, весьма красноречиво переходящие в вечно повторяющийся туннель, который становится все уже и уже, и возникает ощущение, как будто ты сам углубляешься в него? Все равно что стоять перед морскими растениями, которые открываются и засасывают все, что только им ни попадается. У них такие же волнистые края.
У Баска возникла идея. Он попросил Бижу принести его бритвенные принадлежности. Она послушалась. Она была рада получить возможность пройтись и стряхнуть с себя ту эротическую атмосферу, которую создали его руки. Он взял мыло, кисточку и начал взбивать пену. Заправил в бритву новое лезвие. Потом обратился к Бижу:
— Ложись на кровать.
— Что это ты надумал? У меня на ногах нет волос.
— Знаю. Покажи-ка.
Она вытянула ноги. Они и в самом деле были такими гладкими, что казались полированными. Они сверкали как изумительное старое дерево, гладкие, без единой волосинки, без выступающих вен, без огрублений кожи, без рубцов и метин. Трое мужчин склонились над ногами женщины. Когда та стала дрыгать ногами, Баск прижал их к своим брюкам. Потом он попытался задрать юбку, чему Бижу воспротивилась.
— Ты что делаешь? — снова спросила она.
Он все-таки задрал подол и открыл такой пышный кустик, что трое мужчин присвистнули. Бижу плотно сжимала ноги и прижимала ступни к брюкам Баска. Внезапно у него возникло такое чувство, как будто по его члену поползли сотни муравьев.
Он попросил троих друзей подержать Бижу. Сначала она попыталась вырваться, но потом поняла, что лежать тихо менее опасно, потому что он уже приступил и сбривает волосы с ее лобка. Начал он с живота, волоски на котором были тоненькие и блестящие. В этом месте ее живот образовывал нежный изгиб. Баск намылил ее, осторожно побрил и полотенцем стер волоски и пену. Она так плотно сжимала ноги, что мужчины не видели ничего, кроме ее волос, однако по мере того, как бритва Баска приближалась к середине треугольника, обнажался лобок. Холодное лезвие возбуждало ее. Она оказалась одновременно рассержена и возбуждена и твердо решила не показывать свое женское достоинство, однако бритье уже обнажало то место, где свод переходил в отверстие. Стала видна дырочка, мягкие складки кожи, окружавшие клитор, и край смуглых срамных губок. Бижу хотела вырваться, но боялась порезаться. Трое мужчин крепко ее держали, с любопытством склонившись над ней. Они думали, что Баск на этом и закончит, однако он велел Бижу раздвинуть ноги. Она ткнула в него ступнями, что возбудило его только еще сильнее. Он повторил:
— Раздвинь ноги. Там у тебя еще волосы есть.
Она была вынуждена подчиниться, и он начал осторожно сбривать волосы вокруг ее вульвы, где они были еще более тонкими и вьющимися.
Теперь стало видно все — длинные вертикальные губы, губки поменьше, которые при ее желании могли сами открываться. Однако Бижу вовсе этого не хотелось, и потому они видели только то, что находилось снаружи, губки были закрыты и преграждали путь.
Баск сказал:
— Вот теперь она похожа на картины той художницы, не правда ли?
Однако на картинах вульва была открыта, а губки раздвинуты, чтобы можно было заглянуть в бледное нутро, похожее на гортань. Этого она показывать не собиралась. Когда ее закончили брить, она снова сжала ноги.
Баск сказал:
— Я заставлю тебя раздвинуть ноги.
Он уже смыл мыло с кисточки. Теперь он принялся осторожно водить кисточкой по срамным губкам. Поначалу она только еще сильнее сжимала ноги. Головы мужчин опустились ниже. Ощущая членом ступню Бижу, Баск старательно обмахивал кисточкой губки и кончик клитора. Мужчины заметили, что она больше не в состоянии сжимать ягодицы и промежность и что под прикосновениями кисточки ягодицы и срамные губки чуть-чуть приоткрываются. Видно было каждое самое незначительное движение, потому что все волосы были сбриты. Губки разлиплись, и стал виден более светлый оттенок внутренней части ее лона, а она открывалась все шире и шире. Живот Бижу двигался в такт с лоном, поднимаясь и опадая. Баск еще сильнее навалился на ее извивающиеся ноги.
— Хватит, — умоляла она, — хватит.
Они видели, как из нее сочится влага. Это зрелище заставило Баска остановиться, так что она не испытала оргазма, а приберегла его на потом, когда гости ушли и они остались вдвоем.
Бижу придавала большое значение различию между своей работой в борделе и тем, чтобы жить вместе с художником и быть его натурщицей. Баск, напротив, принимал лишь одно отличие, и заключалось оно в том, что бесплатно спать с ней мог только он. Однако он обожал выставлять Бижу на обозрение и позволять дружкам наслаждаться ее видом. Он вынуждал их помогать ей, когда она принимала ванну. Им нравилось смотреть, как ее груди плавают в воде, смотреть, как живот приводит воду в движение, и наблюдать за ней, когда она поднималась, чтобы сполоснуть себя между ног. Любили они также и вытирать ее влажное тело. Но если кто-нибудь пытался сблизиться с Бижу без его ведома или переспать с ней, он приходил в такой гнев, что становился опасен.
В отместку за подобные сцены Бижу чувствовала, что имеет право уйти, когда ей захочется. Баск все время ее возбуждал, однако удовлетворял отнюдь не всегда. К тому времени она начала ему изменять, но так скромно, что он никогда ее в этом не уличал. Бижу находила любовников в «Ла Гранд Шомьер», где она подрабатывала натурщицей. Зимой она раздевалась не так торопливо и смущенно, как это делали другие натурщицы. Она превратила раздевание в искусство.
Сначала она распускала свои длинные волосы и встряхивала ими как гривой. Потом медленными и ласкающими движениями расстегивала пальто. Она трогала себя не отстраненно, но так, будто в точности хотела определить состояние своего тела и испытывала к нему благодарность за красоту. Ее прочное черное платье, настолько узкое, что приклеивалось к телу, было сплошь в неожиданных застежках. Одним движением можно было заставить его соскользнуть с плеч на груди, но не ниже. После чего Бижу принималась рассматривать в карманное зеркальце свои ресницы. Затем она расстегивала молнию, отчего становились видны ребра в том месте, где начинались груди, и свод живота. Все студенты наблюдали за ней из-за своих мольбертов. Даже женщины, и те следили за ее цветущим телом, возникающим из-под платья. Всех поражала безупречность кожи, нежные линии и упругие мускулы. Разминая мышцы, она встряхивалась, как кошка перед прыжком. Эта дрожь, проходившая по всему телу Бижу, казалось, спровоцирована кем-то, кто яростно схватил ее за груди. В конце концов она бралась за подол платья и медленно поднимала его через голову. Достигая плеч, оно всегда замирало на какое-то мгновение, быть может, потому что запутывалось в длинных волосах. Никто не приходил ей на помощь. Все цепенели. Ее появляющееся на свет тело, когда она вот так, совершенно нагая и чисто выбритая, стояла, широко расставив ноги, чтобы не потерять равновесие, поражало их всех своей чувственностью, ощущаемой в каждом изгибе, и женственной пышностью. Широкие черные подвязки подтягивали. Она ходила в черных чулках, а если шел дождь, надевала высокие кожаные сапоги, мужские сапоги. Пока она стаскивала сапоги, всякий, кто приближался к ней, мог ей в этом посодействовать. Студенты испытывали непередаваемый восторг. Иногда кто-нибудь из них подходил, делая вид, будто хочет помочь, но когда он оказывался рядом, она лягала его, потому что догадывалась об истинных целях проказника. Она продолжала сражаться с платьем, выбираясь из него, и при этом движения у нее были такими, как будто она во всю занимается любовью. Наконец, когда все уже успевали вдоволь на нее наглядеться, она высвобождалась. Высвобождались ее большие груди и длинные волосы. Иногда ее просили оставаться в сапогах, в этих тяжелых сапогах, в которых все тело ее смотрелось, как цветок цвета слоновой кости, выраставший прямо из них. Тогда ее хотел весь класс.
Студенты вспоминали о том, что они художники, а Бижу превращалась в натурщицу только тогда, когда она поднималась на помост. Если взгляд ее падал на кого-то, кто ей нравился, она продолжала за ним наблюдать. Это было единственное время, когда она могла о чем-нибудь договориться, потому что по вечерам за ней приходил Баск. Студент знал, что означает ее взгляд: что она хочет сходить с ним в ближайшее кафе и пропустить по рюмочке. Опытные знали, что в этом кафе есть два этажа и что по вечерам верхний этаж отдается картежникам. Знали об этом лишь влюбленные парочки. Студент и Бижу шли туда, поднимались по лесенке с табличкой, на которой было написано «lavabos»[31], и вскоре оказывались в полутемном помещении с зеркалами, столами и стульями.
Бижу заказывала у официанта что-нибудь выпить и укладывалась на кожаный диван. Юный студент, на которого пришелся ее выбор, дрожал. От ее тела исходило еще неведомое ему тепло. Он набрасывался на ее рот и заставлял открыть его и отвечать на поцелуи языком, потому что кожа у него была гладкая, а зубы — красивые. Они лежали на диване, и студент трогал все тело Бижу, куда только мог дотянуться, одновременно испытывая постоянный страх услышать:
— Перестань, по лестнице могут подняться.
Они могли видеть самих себя в зеркале, ее растрепавшиеся волосы и приведенную в беспорядок одежду. Студент действовал проворно и смело. Он забирался под стол и задирал подол юбки, вынуждая Бижу говорить:
— Перестань, по лестнице могут подняться.
— Черт с ними, меня они не увидят, — отвечал он.
Он был прав, никто бы не смог заметить его под столом. Она же наклонялась вперед и подпирала голову руками, словно сидела и мечтала, тогда как молодой человек стоял на коленях и зарывался лицом ей под юбку.
Она целиком и полностью отдавалась его поцелуям и ласкам. Там, где до этого побывала кисточка Баска, теперь она ощущала язык юноши. Переполненная желанием, она наваливалась на стол. Внезапно они слышали шаги, юноша поднимался и садился рядом с Бижу. Чтобы хоть как-то скрыть свое возбуждение, он целовал ее. Официант замечал это и, расставив напитки, спешил удалиться. Теперь уже ее руки шарили у него под одеждой. Он целовал ее с такой страстью, что она падала на скамейку, а он — на нее. Он нашептывал ей:
— Пойдем ко мне домой, я живу совсем рядом.
— Не могу, — отвечала она. — Скоро за мной придет Баск.
Потом они клали руки друг друга в те места, где те возбуждали их сильнее всего. Прикладываясь к рюмкам и делая вид, будто просто беседуют, они ласкали друг друга. В зеркале было видно, когда они вот-вот кончат, рыдая, с искаженными лицами, дрожащими губами и трепещущими ресницами. По их лицам можно было узнать о движениях их рук. Иногда юноша производил впечатление раненого, который ловит ртом воздух. Пока они ласкали друг друга, наверх поднималась еще одна пара, и им снова приходилось напускать на себя романтичный вид и ограничиваться поцелуями.
Юноша, который не мог скрыть свое состояние, шел приходить в себя в другое место. Бижу, содрогаясь от возбуждения, возвращалась в класс. Когда за ней заходил Баск, она уже успевала успокоиться.
Бижу прослышала об одном предсказателе и посетила его. Он был большой и черный. Родом он был из Западной Африки. Все женщины ее квартала ходили к нему на сеансы, так что приемная была переполнена народом. Бижу увидела перед собой ширму из китайского шелка, большую и черную, с золотой вышивкой. Из-за ширмы вышел предсказатель. Если не принимать во внимание его одежды, совершенно обычной, он был похож на колдуна. Он долго смотрел на Бижу своими сверкающими глазами, а потом исчез за ширмой с женщиной, стоявшей в очереди перед ней. Сеанс продолжался полчаса. Потом колдун отодвинул ширму и любезно проводил женщину до дверей.
Теперь была очередь Бижу. Он пропустил ее первой за занавес и провел в почти совершенно темную комнату, довольно маленькую, с еще одной китайской ширмой. Все освещение состояло из хрустального шара со свечой. Свет падал на лицо и руки мужчины, оставляя все прочее во мраке. Взгляд его глаз гипнотизировал.
Бижу решила не поддаваться гипнозу, но сохранять бодрость и посмотреть, что же будет происходить. Он попросил ее лечь на диван и мгновение не шевелиться. Сам же он сидел при этом рядом и устремлял на нее все свое внимание. Он закрыл глаза, и она последовала его примеру. В этом состоянии он оставался целую минуту, после чего положит ладонь на лоб Бижу. Ладонь была теплой, сухой, тяжелой и как будто заряженной электричеством.
Голос его произнес, как во сне:
— Вы замужем за мужчиной, который груб с вами.
— Да, — ответила она и подумала о Баске, предлагавшем ее своим дружкам.
— У него своеобразные привычки.
— Да, — с изумлением ответила она.
Она видела это совершенно отчетливо, хотя глаза ее были закрыты. Точно так же видел и прорицатель.
Он прибавил:
— Вы несчастны и компенсируете это тем, что изменяете ему.
— Да, — снова ответила она.
Она открыла глаза и увидела, что он напряженно вглядывается в нее. Она опустила веки.
Его рука покоилась на ее плече.
— А теперь спите, — сказал он.
Его слова успокоили ее, как будто в них выразилось сочувствие к ней. Тело ее было разбужено. Она знала, как дышит спящий и как должна при этом двигаться грудь. Поэтому она притворилась, будто заснула. Она все время ощущала плечом его ладонь, тепло которой проникало под одежду. Он начал ласкать ей плечи. Делал он это так нежно, что Бижу испугалась, что уснет по-настоящему, но ей не хотелось упускать это замечательное ощущение, растекавшееся по позвоночнику всякий раз, когда мужчина прикасался к ней. Она совершенно расслабилась.
Он прикоснулся к ее шее и выждал. Ему хотелось знать наверняка, что она спит. Он дотронулся до грудей. Бижу не реагировала.
Осторожно и опытно обласкал он живот Бижу и приподнял шелковое платье, обнажив ноги и пространство между ними. Он еще не притронулся к той части ее ног, которая выглядывала из-под платья. Он бесшумно встал со стула, отошел к изножью дивана и опустился на колени. Бижу поняла, что сейчас он заглядывает ей под платье и видит, что там ничего нет. Он долго изучал ее.
Она почувствовала, что он приподнимает подол платья еще выше, чтобы иметь возможность лучше все рассмотреть. Она вытянулась и слегка раздвинула ноги. Она таяла под его ласками и взглядом. Какое восхитительное ощущение, когда тебя рассматривает человек, который думает, что ты спишь и что он может действовать совершенно свободно! Она чувствовала, как платье поднимается, обнажая ноги, а он пожирает их глазами.
Он нежно и медленно ласкал их одной рукой, наслаждаясь, упиваясь длинными линиями и мягкой кожей, уходившей под платье. Постепенно Бижу стало трудно не шевелиться. Ей захотелось пошире раздвинуть ноги. Как же нетороплива его ладонь! Почувствовав, что она увлажнилась, он просунул под платье голову и принялся целовать. Язык у него был длинным и подвижным и проникал в нее. Бижу с трудом удерживалась от того, чтобы не прижаться к его жадным губам.
Фонарик горел так слабо, что она решилась приоткрыть глаза. Мужчина отошел от дивана и теперь раздевался. Он стоял рядом, высокий и великолепный, как африканский король, с горящим взором и влажным ртом.
Теперь ей оставалось только не шевелиться и позволить ему делать все, что он захочет. А что делает мужчина с загипнотизированной женщиной, которую ему не нужно ни бояться, ни удовлетворять каким бы то ни было образом?
Он встал над ней голый, обхватил руками и перевернул на живот задницей кверху. Задрал платье, раздвинул ягодицы и некоторое время стоял, наслаждаясь зрелищем. Когда он трогал ее, пальцы у него были твердыми и теплыми. Он наклонился и принялся целовать Бижу в расщелину. Потом поднял за бедра, собираясь войти в нее сзади. Сначала он тыркнулся было в отверстие заднего прохода, но оно оказалось слишком узким, и тогда он отыскал отверстие пошире. Он подвигался в ней несколько мгновений и замер.
Он снова развернул Бижу так, чтобы видеть, как будет брать ее спереди. Под платьем он нашел ее груди и стал яростно их ласкать. Член у него был большой и затыкал Бижу полностью. Он пронзал ее с такой силой, что она испугалась кончить и таким образом обнаружить себя. Ей хотелось кончить так, чтобы он этого не заметил. Его ритм настолько завел ее, что она уже ощущала приближение оргазма, когда он на мгновение вышел из нее и стал нежить груди.
Бижу думала теперь только о том, чтобы снова почувствовать его. Он попытался просунуть член в ее полуоткрытый рот. Она только и сделала, что слегка приоткрыла его. Она с трудом сдерживалась, чтобы не пошевельнуться и не дотронуться до мужчины. Однако ей хотелось еще раз ощутить украденный оргазм точно так же, как ему нравилось ласкать ее и чтоб она об этом не знала.
Ее пассивность уже сводила его с ума. Он ощупал все ее тело, он проник в нее всюду, где только мог. Теперь он восседал на животе Бижу и терся членом между грудей, сжимая их. Бижу чувствовала кожей его волосы в паху.
Бижу потеряла самообладание. Она одновременно открыла рот и глаза. Мужчина заурчал от удовольствия, прижался к ее рту своим и припал к ней всем телом. Языки их столкнулись. Он укусил ее в губу.
Внезапно он остановился и сказал:
— Ты можешь сделать для меня кое-что?
Бижу кивнула.
— Я лягу на пол, а ты сядь надо мной так, чтобы я смотрел под платье.
Он лег на пол. Она устроилась прямо над его головой и держала платье так, что оно спадало ему на лицо. Он поддерживал ее за ягодицы, как будто то были два плода, и облизывал расщелинку между ними. Теперь он дотрагивался и до ее клитора, отчего она начала двигаться взад-вперед. Его язык ощущал, насколько она возбуждена. Наклоняясь вперед, она видела, как его твердый член вибрирует в такт с каждым вздохом наслаждения, который она делала.
В дверь постучали. Перепуганная Бижу вскочила с губами, еще влажными после поцелуев, и волосами, приведенными в полнейший беспорядок.
Прорицатель спокойно ответил:
— Я еще не закончил.
После чего с улыбкой повернулся к ней.
Она улыбнулась ему в ответ. Он быстро оделся, и вскоре все уже выглядело совершенно обычно. Они договорились о новой встрече. Ей хотелось привести с собой своих подруг: Лейлу и Элену. Хорошо? Он попросил ее так и сделать. Он сказал:
— Большинство тех женщин, что приходят сюда, нисколько меня не соблазняют, потому что они некрасивы. Но ты — идеал, а когда захочешь, я станцую для тебя.
Однажды вечером, когда все его клиенты разошлись, он танцевал для трех женщин. Он сбросил одежду и продемонстрировал свое блестящее, золотисто-смуглое тело. К поясу он привязал искусственный пенис, который походил на его собственный и был того же цвета.
Он сказал:
— Истоки этого танца на моей родине. Мы танцуем его для женщин в дни праздников.
В слабо освещенном помещении, где фонарь отбрасывал отсветы на его кожу, как маленький костер, он начал извиваться животом, отчего член его пришел в весьма красноречивое движение. Танец изображал желание проникнуть в женщину и напоминал все стадии оргазма. Раз, два, три. Последние конвульсии были яростными, как у мужчины, который вкладывает в оргазм жизнь.
Три женщины наблюдали за ним. Сначала из двух членов наибольшим был искусственный, однако по мере того, как танец становился отчаяннее, собственный член мужчины увеличился до тех же размеров. Теперь оба ствола раскачивались в такт его движениям. Он закрыл глаза, как будто женщины были ему вовсе и не нужны. На Бижу это оказало очень сильное воздействие. Она сбросила одежду и стала плясать вокруг него, словно хотела соблазнить. Однако он лишь изредка дотрагивался до нее кончиком члена, а сам все продолжал извиваться, как туземец, с невидимой партнершей.
Подействовал танец и на Элену. Она сняла платье и встала на колени недалеко от танцующих, оказываясь в пределах досягаемости их эротических движений. Внезапно ей захотелось, чтобы ее взяли и до крови залюбили этим большим, сильным, твердым пенисом, который топорщился перед ней все то время, пока его хозяин исполнял гипнотизирующий danse du ventre[32].
Лейла, равнодушная к мужчинам, была заражена обеими женщинами и попыталась обнять Бижу, но та воспротивилась. Два пениса околдовали ее.
Тогда Лейла попыталась поцеловать Элену. Потом она стала тереться сосками о тела женщин, думая, что сможет их завести. Она прижалась к Бижу, надеясь разделить с ней возбуждение, однако та по-прежнему была сосредоточена на двух пенисах, раскачивающихся перед ней. Рот Бижу был открыт, и она тоже мечтала о том, чтобы ее взяло это двучленное чудовище, которое могло удовлетворять одновременно в два места.
Когда танец закончился и африканец, совершенно обессиленный, повалился на пол, Элена и Бижу дружно накинулись на него. Бижу торопливо ввела один из пенисов себе во влагалище, другой — в задний проход, и принялась безостановочно елозить по животу мужчины, пока не легла на него с протяжным криком. Элена отпихнула подругу и точно таким же образом заняла ее место. Однако, заметив, что африканец устал, она замерла и стала ждать, когда к нему возвратятся его прежние силы.
Член, находившийся в ней, был по-прежнему тверд. Томясь ожиданием, она медленно и осторожно приникла к любовнику, опасаясь того, что может кончить, и тогда уже ничего нельзя будет вернуть. Через мгновение он ухватил ее за ягодицы и приподнял, так что она ощутила волнение его крови. Он держал ее, пока она скакала в такт с его страстью, кричал, отвечая на ее круговые движения на готовом вот-вот лопнуть члене, и в конце концов разговелся…
Потом он усадил Лейлу себе на лицо, как перед ней сидела Бижу, и дышал ей между ног.
Хотя мужчины никогда не привлекали Лейлу, стоило его языку начать ласкать ее, как она ощутила нечто, чего прежде не испытывала. Она захотела, чтобы ее взяли сзади. Она передвинулась и попросила африканца ввести в нее искусственный пенис. Она встала на четвереньки, и он исполнил ее просьбу.
Элена и Бижу с удивлением наблюдали, как она в крайнем возбуждении выпячивает ягодицы, а мужчина царапает и кусает их, двигая искусственным пенисом. Лейла испытывала одновременно боль и наслаждение, потому что пенис был велик, однако продолжала стоять в той же позе, извиваясь в спазмах, пока не кончила.
Бижу часто навещала предсказателя. Как-то раз, когда они лежали в его постели, он зарылся лицом ей в подмышку. Он принюхался и, вместо того, чтобы целовать, принялся обнюхивать все ее тело, как животное — сначала под мышками, потом волосы и, наконец, — между ног. Это его сильно возбудило, однако проникать в нее он не захотел.
Он сказал:
— А знаешь что, Бижу, я бы полюбил тебя еще больше, если бы ты перестала так часто принимать ванну. Мне нравится запах твоего тела, но он слишком слаб. Он исчезает потому, что ты так часто моешься. Вот почему я редко хочу белых женщин. Я обожаю пряные женские ароматы. Пожалуйста, мойся поменьше.
Чтобы сделать ему приятное, она стала принимать ванну реже. Особенно его восхищал запах ее промежности, когда она не шла подмываться, великолепный солоноватый запах семени. Потом он попросил, чтобы она отдавала ему свои трусики. Она носила их несколько дней подряд и вручала ему.
Сначала она подарила ему тонкую черную ночную рубашку с кружевными оборками, в которой проспала не одну ночь. Она лежала рядом с ним, а он положил рубашку себе на лицо и вдыхал ее запах. Он пребывал в безмолвном экстазе. Бижу увидела, как напрягается под брюками его член. Она осторожно склонилась над ним и принялась расстегивать ширинку. Расстегнув несколько пуговиц, она поискала член, который смотрел вниз и был зажат узкими трусиками. Ей пришлось расстегнуть еще две пуговицы.
Наконец, она увидела его, смуглый, гладкий и блестящий. Бижу просунула руку в брюки с такой осторожностью, как будто хотела украсть член. Африканец, голова которого была скрыта под рубашкой, не смотрел на нее. Бижу неторопливо извлекла член наружу и освободила от узких брюк. Член торчал вертикально вверх и был прям и тверд. Но едва она успела дотронуться до него губами, как мужчина отпрянул. Он сорвал с головы ночную рубашку, бросил ее на постель, лег плашмя сверху и стал тыкаться членом так, словно под ним лежала сама Бижу.
Бижу была околдована тем, как он брал ее рубашку, совершенно позабыв о ней самой. Его движения возбуждали ее. Он так ошалел, что вспотел и от его тела стал исходить животный запах. Она набросилась на него. Он не обратил внимания на ее вес, пришедшийся ему на спину, и продолжал елозить по рубашке.
Бижу увидела, что его движения убыстряются. Потом он остановился. Он повернулся и начал не спеша раздевать ее. Она решила, что он потерял интерес к рубашке и хочет заняться любовью с ней. Он стянул с нее чулки, однако оставил на голой коже подвязки. Потом снял платье, еще хранящее тепло ее тела. Чтобы сделать ему приятное, она заблаговременно надела черные трусики. Он медленно спустил их и остановился на полпути, чтобы рассмотреть ее кожу цвета слоновой кости, ягодицы и ямочки над расщелиной. Здесь он начал целовать ее, облизывая аппетитную ложбинку и продолжая стягивать трусики дальше. Он целовал ее всюду. Спускающийся по бедрам шелк казался еще одной рукой, ласкающей кожу Бижу.
Помогая совсем избавить себя от трусиков, она подняла одну ногу, и он смог насладиться открывшимся перед ним зрелищем ее лона. Он поцеловал ее в это место, и она, подняв вторую ногу, положила обе ему на плечи.
Он держал трусики в руке и продолжал целовать ее, отчего она стала влажной и задышала тяжело. Потом он отвернулся и зарылся лицом в материю трусиков, в рубашку, обмотал чулками член и положил себе на живот шелковое платье. Казалось, одежда оказывает на него то же воздействие, что и ласка. Он дрожал от возбуждения.
Бижу попробовала еще раз потрогать его член ртом и руками, однако он не дал ей этого сделать. Она лежала рядом с ним, нагая и изголодавшаяся, и следила за его страстью. Это было волнительно и жестоко. Она пыталась целовать другие части его тела, но он не реагировал.
Он продолжал целовать и ласкать одежду, пока не задрожал. Тогда он перекатился на спину и остался лежать, устремив член к потолку, ничем не трогая и не обнимая его. Он весь трясся от желания, кусал трусики, жевал их, все время стараясь держать член подальше от губ Бижу и не подпуская ее. В конце концов член неистово затрепетал, и когда на головке появилась белая масса, Бижу устремилась к ней, стараясь спасти последние капли.
Когда однажды вечером они лежали в постели, Бижу, отчаявшись привлечь его внимание к своему телу, сказала смущенно:
— Смотри, из-за твоих поцелуев и укусов мое лоно выросло. Ты тянешь за губки так, как будто это соски. Поэтому они стали длиннее.
Он защемил ее срамные губы между большим и указательным пальцами и обследовал. Он открыл их, как лепестки цветка, и сказал:
— Можно проколоть в них дырочку и вставить сережку. Так мы делаем в Африке. Я бы попробовал.
Он продолжал ласкать ее, и она под его прикосновениями напряглась. Он увидел, как появляется похожая на гребень волны белая влага. Это возбудило его. Однако он не проник в нее. Он уже был одержим идеей проколоть ей срамные губки, как мочки ушей, и вставить золотое колечко, чтобы она стала похожа на девушек с его родины.
Бижу решила, что он шутит, и наслаждалась ласками. Однако он внезапно поднялся и ушел за иглой. Бижу освободилась от него и сбежала.
Теперь у нее не осталось ни одного любовника. Баск по-прежнему дразнил ее, чем вызывал у Бижу страшную жажду мести. Она была довольна жизнью только тогда, когда изменяла ему.
Если она шла по улице или заглядывала в какое-нибудь кафе, то все это сопровождалось ощущением голода и любопытством. Ей хотелось испытать нечто новое и отличное. Она сидела в кафе и отваживала приставал.
Однажды вечером она спустилась по лесенке к пирсам и реке. Эта часть города слабо освещалась фонарями с улицы сверху, а шум машин не долетал сюда почти вовсе.
Дома-суденышки стояли на якорях с потушенными огнями, потому что в это время суток их обитатели уже спали. Бижу подошла к очень низенькой каменной загородке и остановилась, чтобы взглянуть на реку. Она наклонилась вперед и зачарованно смотрела на свет, отражавшийся в воде. Внезапно она услышала довольно странный голос, обращавшийся к ней, голос, сразу же поразивший ее.
Он сказал:
— Пожалуйста, не шевелитесь. Я не сделаю вам ничего плохого, вы только стойте, как стоите.
Голос был таким низким, мягким и интеллигентным, что она лишь повернула голову. За спиной она увидела высокого, приятного и хорошо одетого господина. Он улыбнулся в полутьме, и лицо его приобрело приветливое, обезоруживающее выражение.
Он тоже облокотился о загородку и сказал:
— Встретить вас здесь, вот так, — это была моя мечта. Вы сами не знаете, до чего вы красивы, с прижатой к камню грудью и в таком коротком сзади платье. Какие у вас восхитительные ноги!
— Но у вас наверняка множество знакомых, — ответила она и улыбнулась.
— Но никого, кого бы я желал так же страстно, как вас. Только умоляю, не двигайтесь.
Бижу была в восторге. Голос незнакомца околдовывал и удерживал ее. Она замечала, как его рука осторожно скользит по ее ноге вверх, под платье.
Лаская ее, он говорил:
— Однажды я увидел двух собак, игравших друг с другом. Одна была занята тем, что глодала найденную кость, в то время как другая воспользовалась ситуацией и запрыгнула на первую сзади. Мне было тогда четырнадцать. Это зрелище подействовало на меня чертовски возбуждающе. То была первая эротическая сцена, виденная мною, и я впервые в жизни эротически возбудился. С тех пор, только женщина, наклонившаяся, как вы, вперед, может меня расшевелить.
Его ладонь продолжала ласкать Бижу. Заметив, что она поддается, он прижался к ней и расположился сзади, накрыв всем телом. Бижу вдруг стало страшно, и она попыталась высвободиться. Однако незнакомец был силен. Она уже была под ним, так что ему оставалось только еще ниже наклониться над ее телом. Он прижал ее головой и плечами к парапету и задрал юбку.
Бижу снова перестала носить белье. Незнакомец судорожно схватил ртом воздух. Он стал говорить ей всякие приятные вещи, что ее успокоило, однако одновременно с этим он держал Бижу достаточно крепко, чтобы она не могла вырваться. Она чувствовала его спиной, а он все не брал ее. Просто как мог сильнее прижимался. Она ощущала силу его ног и слышала голос — и все. Она почувствовала кожей что-то нежное и теплое, что не проникало в нее. Через мгновение она оказалась забрызгана теплым семенем. После этого незнакомец оставил ее в покое и припустил своей дорогой.
Лейла пригласила Бижу покататься на лошадях по Булонскому лесу. В седле Лейла смотрелась очень красиво, стройная, мужественная и надменная. Бижу выглядела пышнее, но и менее изящно.
Катание верхом в Булонском лесу — занятие превосходное. Они встречали элегантную публику, но иногда подолгу скакали безлюдными, поросшими кустарником тропинками. На пути им попадались харчевни, в которых можно было отдохнуть и подкрепиться.
Была весна. Бижу посетила несколько уроков верховой езды и теперь впервые обращалась с конем без посторонней помощи. Они ехали неспеша и беседовали. Внезапно Лейла припустила галопом, и Бижу последовала за ней. Через некоторое время, раскрасневшись, они снова сбавили темп.
Бижу ощущала приятное раздражение между ног и тепло на заднице. Она подумала, испытывает ли Лейла то же самое. Через полчаса скачки она казалась еще возбужденнее — с горящим взглядом и влажными губами. Лейла восторженно изучала ее.
— Верховая езда тебе идет, — заметила она.
Плетку она держала с королевским достоинством. Перчатки были ей весьма к лицу. На ней была мужская рубашка с манжетами. Брюки всадницы подчеркивали ее стройную талию, груди и ягодицы. Бижу распирала свой костюм сильнее. Груди у нее были высокими и задорно смотрели вверх. Распущенные волосы реяли по ветру.
Но как же ей было жарко между ног и под ягодицами — ощущение было такое, как будто ее натерли спиртом или вином, причем натирал опытный массажист. Всякий раз, когда она подпрыгивала в стременах, седло приятно поскрипывало. Лейле нравилось скакать сзади и наблюдать, как она двигается на лошади. Поскольку Бижу была начинающая, она наклонялась в седле вперед, и становились видны ее стройные ноги и ягодицы, упругие и кругленькие под брюками.
Кони разогрелись и были в мыле. Издаваемый ими терпкий запах пропитал одежду женщин. Тело Лейлы сделалось как будто легче. Она сжимала плетку нервной хваткой. Они снова галопировали, на сей раз рядом, полуоткрыв рты и подставляя лица ветру. Обнимая ногами бока коня, Бижу вспоминала, как некогда скакала на животе Баска. Она привстала, упираясь ступнями ему в грудь и подведя свои женские достоинства прямо к его глазам, а он держал ее в этой позе и имел возможность наслаждаться зрелищем. В другой раз он стоял на четвереньках на полу, а она сидела у него на спине и старалась так сильно сжать его коленями, чтобы причинить боль. Он с нервным смехом просил ее продолжать. Уже тогда колени у нее были сильные, как у кавалеристки, и это так сильно возбуждало его, что он с дрожащим членом ползал по комнате.
Время от времени конь Лейлы на ходу сильно взмахивал хвостом, так что волосы сверкали на солнце. Углубившись в лес, всадницы остановились и спешились. Они отвели коней туда, где трава казалась повыше, и сели отдохнуть. Закурили. Лейла не выпускала из рук плетку.
Бижу сказала:
— После скачки у меня вся попка болит.
— Дай-ка я посмотрю, — ответила Лейла. — Тебе не нужно было скакать так далеко в первый раз. Покажи, что там у тебя.
Бижу медленно расстегнула ремень, приспустила брюки и повернулась к Лейле спиной.
Лейла притянула ее к себе на колени и сказала:
— Ну-ка, ну-ка.
Она до конца стянула брюки с ягодиц Бижу и потрогала кожу.
— Так больно? — спросила она.
— Не больно. Просто жарко, как будто меня высекли.
Лейла подержала в ладони ее круглые ягодицы.
— Бедняжки, — сказала она. — А здесь не болит?
Ее рука двинулась глубже в брюки и дальше между ног.
— Такое чувство, как будто все горит, — объяснила Бижу.
— А ты сними брюки совсем, вот и остынешь, — предложила Лейла и сама потянула их вниз, удерживая Бижу на своих коленях задницей кверху. — Какая у тебя, однако, красивая кожа, Бижу! Она так и блестит под солнцем. Пусть свежий воздух остудит ее.
Лейла продолжала гладить ее между ног так, будто Бижу была котенком. Когда брюки вот-вот готовы были соскользнуть на прежнее место, она снова стянула их вниз.
— Все еще горит, — сказала Бижу, не двигаясь.
— Если не пройдет, попробуем кое-что еще, — ответила Лейла.
— Делай со мной, что хочешь, — сказала Бижу.
Лейла подняла плетку и легонько шлепнула ею подругу.
Бижу сказала:
— Так мне только еще жарче.
— Я хочу, чтобы тебе было жарче, Бижу, я хочу, чтобы тебе было горячо, так горячо, что ты не сможешь терпеть.
Бижу лежала совершенно неподвижно. Лейла снова воспользовалась плеткой, оставив на этот раз красный рубец.
— Горячо, Лейла, — сказала Бижу.
— Я хочу, чтобы ты горела, — ответила Лейла, — до тех пор, пока уже не сможешь гореть, не сможешь сдерживаться. А потом я тебя туда поцелую.
Она снова ударила, и Бижу не пошевельнулась. Тогда она хлестнула сильнее.
Бижу сказала:
— Мне горячо, Лейла, поцелуй меня.
Лейла наклонилась и поцеловала ее долгим поцелуем туда, где ягодицы переходили в лоно. А потом снова стегнула. Бижу поджала ягодицы, как будто от боли, но на самом деле ощущая жгучее возбуждение.
— Ударь сильно, — сказала она Лейле.
Лейла послушалась. Потом спросила:
— Хочешь сделать со мной то же самое?
— Да, — ответила Бижу и поднялась, однако не стала подтягивать брюки.
Она села на прохладный мох, уложила Лейлу к себе на колени, расстегнула ей брюки и принялась сечь. Сперва осторожно, но постепенно все сильнее и сильнее, пока промежность и ягодицы Лейлы не стали съеживаться и раздвигаться от каждого удара. Теперь и ее задница пылала.
Она предложила:
— Давай разденемся и сядем в седло вместе.
Они сняли одежду и забрались на одного из коней. Седло было теплым. Они прижались друг к другу. Лейла, сидевшая сзади, обняла груди Бижу и целовала ее в плечо. Так они покатались некоторое время. При каждом шаге коня седло терлось об их половые органы. Лейла кусала Бижу в плечо, а Бижу поворачивалась и кусала Лейле соски. Потом они вернулись к тому месту, где сидели, и оделись.
Не дав Бижу надеть брюки до конца, Лейла остановила ее и поцеловала в клитор. Однако Бижу чувствовала только свои пылающие ягодицы и попросила Лейлу прекратить.
Лейла обласкала ее попку и снова воспользовалась плеткой. Била она сильно, и Бижу съежилась под ударами. Одной рукой Лейла раздвинула ей ляжки, так что плетка попадала как раз по чувствительному отверстию, и Бижу начала кричать. Лейла не переставала до тех пор, пока подруга не задрожала всем телом.
Бижу повернулась и стала стегать Лейлу, рассерженная тем, что так возбудилась и все равно не получила удовлетворения, пылая и не будучи в состоянии это остановить. При каждом ударе тело ее вибрировало, как будто она вторгалась в Лейлу. Отхлестав друг друга до красноты, они схватились врукопашную и удовлетворили друг друга языками и пальцами.
Они задумали отправиться в лес все вшестером: Элена с любовником Пьером, Бижу с Баском и Лейла с африканцем.
Они уехали за черту Парижа. Отобедали в ресторане на берегу Сены. Потом поставили автомобиль в тень и пошли в лес пешком. Сначала они двигались все вместе, затем Элена и африканец поотстали. Элене внезапно захотелось взобраться на дерево. Африканец посмеялся над ней, решив, что у нее не получится.
Однако Элене это было по плечу. Она поставила ногу на самую нижнюю ветку и полезла вверх. Африканец стоял под деревом и наблюдал за ней. Задрав голову, он мог видеть, что там у Элены под юбкой. На ней были розовые, узенькие, короткие трусики, так что когда она лезла по стволу, видна была большая часть ног. Африканец смеялся и подшучивал над нею, замечая, что сам начинает напрягаться.
Элена забралась высоко. Африканец не мог до нее дотянуться, потому что был слишком большим и тяжелым для того, чтобы встать на нижнюю ветку. Он мог только сидеть и рассматривать Элену, чувствуя, как растет и крепнет член.
— Что же ты подаришь мне сегодня? — спросил он.
— Вот это, — ответила она и сбросила несколько каштанов.
Она сидела на ветке и болтала ногами.
Бижу и Баск вернулись за ней. Бижу ощутила легкий приступ ревности, когда увидела, как двое мужчин стоят и смотрят на Элену. Она повалилась на траву со словами:
— Что-то заползло мне в одежду. Я боюсь.
Мужчины подошли к ней. Сначала она указала себе на спину, и Баск засунул ладонь ей под платье. Потом она сообщила, что чувствует что-то впереди, и африканец тоже просунул руку ей под платье и стал искать пониже груди. Тут она ощутила, как что-то на самом деле ползет по ее животу, задрожала всем телом и стала кататься по траве.
Мужчины попытались ей помочь. Они задрали на ней юбку и взялись за поиски. Белье Бижу было из сатина и плотно облегало тело. Она расстегнула трусики с одного бока, облегчая работу Баску, который со всех точек зрения имел наибольшее право обследовать ее в этом месте. Африканец пришел в возбуждение. Он перевернул Бижу и принялся ее шлепать приговаривая:
— Что бы там ни было, я эту штуку убью.
Баск тоже ощупывал Бижу с головы до ног.
— Тебе придется раздеться, — сказал он в конце концов. — Ничего больше не остается.
Бижу лежала в траве и позволяла снимать с себя одежду. Элена же наблюдала за происходящим с дерева и желала сама оказаться на месте раздеваемой. Когда с Бижу было снято все до последней нитки, она поискала у себя между ног, проверила волосы на лобке, однако ничего не обнаружила и надела белье. Африканец считал, что снова одеваться полностью ей не следует. Он подобрал безобидное маленькое насекомое и посадил его на Бижу. Оно поползло по ноге, а женщина стала вертеться и пытаться стряхнуть его, не трогая пальцами.
— Снимите его, снимите! — кричала она, извиваясь в траве своим красивым телом так, чтобы сделать доступным тот его участок, по которому кралось насекомое.
Однако никто не спешил ей на помощь. Баск сорвал веточку и принялся хлестать по насекомому. Африканец вооружился второй. Удары не причиняли боли и лишь слегка щекотали.
Через некоторое время африканец вспомнил об Элене и подошел к дереву.
— Спускайся, — сказал он. — Я тебе помогу. Можешь сойти прямо мне на плечи.
— Не хочу вниз, — ответила та.
Африканец снова стал ее просить. Элена начала спускаться, а когда добралась до нижней ветки, он взял ее за ногу и вынудил наступить ему на плечо. Она поскользнулась и села на него верхом, пахом к лицу. Он в экстазе вдыхал ее запах и крепко держал сильными руками.
Сквозь одежду он мог понюхать и почувствовать ее лоно. Он держал Элену за ноги и кусал материю.
Через мгновение к ним подскочил ее любовник, вне себя оттого, что видит Элену в таком положении. Она тщетно попыталась объяснить, что африканец схватил ее потому, что она падала. Он не хотел ее слушать, злился и строил планы мести. Заметив в траве еще одну парочку, он решил было к ней присоединиться. Однако Баск никого к Бижу не подпускал и все охаживал ее веткой.
Тут из-за деревьев вышел здоровенный пес и направился к распростертой Бижу. Он с явным удовольствием стал ее обнюхивать. Бижу закричала и попыталась встать. Однако гигант навалился на нее и попробовал зарыться мордой между ног лежащей.
С жестоким выражением во взгляде Баск сделал знак любовнику Элены. Пьер понял. Они держали Бижу за руки и за ноги, открывая перед собакой доступ к тому месту, которое той не терпелось обнюхать. Пес начал восторженно лизать ее сатиновую сорочку именно там, куда приложил бы свой язык любой другой мужчина.
Баск расстегнул белье Бижу и позволил псу вылизывать ее тщательно и красиво. Язык у пса был гораздо грубее, чем у мужчины, длинный и сильный. Он лизал ее энергично, а трое мужчин стояли и наблюдали за ним.
У Элены и Лейлы возникло ощущение, как будто пес лижет и их, и они потеряли покой. Так они все вместе стояли, смотрели и думали о том, испытывает ли что-нибудь Бижу.
А та сначала как безумная сопротивлялась, охваченная страхом. Потом она устала бороться, не получая свободы, потому что мужчины так крепко держали ее за щиколотки и кисти рук, что причиняли боль.
Лучи солнца падали на парчу волос в паху Бижу. Срамные губки сверкали от влаги, но никто не знал, виной ли тому возбуждение женщины или мокрый язык пса. Когда Бижу сдалась, Баск ощутил прилив ревности, пинком отогнал собаку и освободил возлюбленную.
Настал момент, когда Бижу надоела Баску, и он бросил ее. Она так привыкла к его фантазиям и злым играм, особенно когда он связывал ее и делал беспомощной, позволяя себе любые с ней выходки, что прошло много месяцев, прежде чем она смогла научиться радоваться своей вновь обретенной свободе и связать жизнь с другим мужчиной. Не могла она полюбить и женщину.
Она попробовала поработать натурщицей, однако ей уже не нравилось показывать свое тело и потакать страстям студентов. Она стала все дни слоняться по улицам.
Баск же, напротив, вернулся к своим прежним навязчивым идеям.
Он был родом из преуспевающего семейства. Когда ему было семнадцать, для его младшей сестры была нанята француженка-гувернантка. Гувернантка была маленькая, пухленькая и кокетливо одевалась. Она носила черные лакированные сапожки и черные шелковые чулки. Ножка у нее была крохотная, остренькая и с высоким подъемом.
Баск был в то время опрятным юношей, и француженка обратила на него внимание. Он ходил гулять с нею и с сестренкой. Когда они были вместе, обмен шел только долгими и страстными взглядами. В уголке рта у нее была маленькая родинка. Она-то и покорила Баска, в чем он однажды признался перед гувернанткой.
Та ответила:
— У меня есть еще одна в таком месте, которое ты даже представить себе не можешь и которое уж тем более не увидишь.
Он попытался вообразить, где находится вторая родинка. Попытался вообразить гувернантку голой. Где же родинка? Он видел только картинки с голыми женщинами. У него была картинка, изображавшая танцовщицу в коротенькой воздушной юбке. Стоило на картинку подуть, как юбочка поднималась и танцовщица оказывалась голой. Одна ее ножка была вскинута вверх, как у балерины, и можно было увидеть, как она устроена.
Вернувшись в тот день домой, он сразу же схватил открытку и подул. Он представил себе, что это пухленькое тело гувернантки с круглыми грудками. Потом он взял карандаш и подрисовал родинку ей между ног. Это так его завело, что он уже был готов заплатить любые деньги, лишь бы увидеть девушку нагишом. Однако им приходилось осторожничать из опасения разгневать семейство. На лестницах и в гостиных всегда кто-нибудь был.
На следующий день, когда они отправились на прогулку, она подарила ему носовой платок. Он поднялся к себе в спальню, лег на кровать и накрыл платком рот. Он почувствовал аромат женского тела. Она держала его в ручке в жаркий день, и на платке осталось чуть-чуть ее пота. Аромат был таким терпким и так сильно подействовал на него, что юноша во второй раз ощутил волнение между ног. Он увидел, что напрягся, а ведь до сих пор это случалось с ним только во сне.
На следующий день она подарила ему нечто обернутое в бумагу. Он сунул это в карман, а когда возвратился после прогулки домой, поднялся к себе и развернул. В бумаге оказалась пара трусиков телесного цвета, которые она надевала и которые благоухали ею. Он зарылся в них лицом и пришел в крайнее возбуждение. Он представил себе, что сам снял их с нее. Ощущение было таким реальным, что у него произошла эрекция. Продолжая целовать трусики, он начал трогать себя. Потом потерся о трусики членом. Прикосновение шелка свело его с ума окончательно. Он как будто трогал ее именно в том месте, где у нее была родинка. Внезапно с ним впервые в жизни случился оргазм, и стало так замечательно, что он заелозил в постели.
На следующий день она дала ему еще один сверток. В нем оказался бюстгальтер. Юноша поступил так же, как и за день до этого, думая о том, что же у нее еще осталось, чтобы его настолько возбудить.
Оказалось — большой сверток. Сестренка начала проявлять любопытство.
— Это просто книжки, — объяснила ей гувернантка. — Тебе они вряд ли покажутся интересными.
Баск поспешил уединиться в комнате. Она подарила ему маленький черный корсет на шнуровке, запечатлевший ее формы. Шнуровка поизносилась, столько раз она затягивала ее. Он очень разволновался. На сей раз он разделся и надел корсет, как делала у него на глазах матушка. Корсет давил и причинял боль, но то была боль упоительная. Он вообразил, что это гувернантка обнимает его, обнимает так страстно, что он не может сделать вздох. Распуская шнуровку, он представлял себе, что это с нее он снимает корсет, чтобы в конце концов узреть наготу. Его лихорадило, он видел перед собой ее талию, бедра и ляжки.
Ночью он прятал всю одежду под одеяло и так засыпал. Он вонзал в одежду член, как будто то было ее тело. Он грезил ею, и конец его члена всегда оставался влажным. По утрам у него под глазами были синяки.
Она подарила ему черные чулки, а позднее — пару черных лаковых сапожек. Он поставил сапожки на постель, а сам лег нагишом рядом со всеми ее вещами, что было сил воображая, будто она где-то тут, и тоскуя. Сапожки казались живыми. Словно она пришла к нему в комнату и прогулялась по постели. Чтобы не терять сапожки из виду, он поставил их себе между ног. Словно она должна была пройтись по его телу своими маленькими изящными ножками с остренькими мысочками и раздавить его. Эта мысль распалила его. Он придвинул сапожки еще ближе. Один оказался чересчур близко и дотронулся до кончика члена. Юноша пришел в такое возбуждение, что кончил прямо на сверкающую кожу.
Однако постепенно это превратилось в своего рода пытку. Он начал писать француженке письма, в которых заклинал ее прийти ночью к нему в спальню. Она с удовольствием прочитывала их прямо у него на виду, глазки ее горели, однако она не хотела рисковать своим положением.
В конце концов гувернантку вызвали домой, потому что отец ее сделался болен, и с тех пор Баск ее не видел. Он был по-прежнему одержим ею. У него осталась только ее одежда.
Однажды он собрал всю ее одежду и отправился в бордель. Там он нашел женщину, внешне похожую на нее, и заставил ее одеться в принесенное. Он наблюдал, как она затягивает корсет, поднявший ее груди и подчеркнувший ягодицы, как застегивает бюстгальтер и натягивает трусики. Потом он попросил, чтобы она надела чулки и сапожки.
Он возбудился и стал об нее тереться. Он распростерся перед ней и попросил, чтобы она потрогала его мысками сапожек. Она сначала дотронулась до его груди, потом до живота и, наконец, до члена. Он весь покрылся мурашками страсти, воображая, будто его пинает гувернантка.
Он покрыл поцелуями ее белье, пытался проникнуть в нее, однако только она раздвинула ноги, как вся его страсть обратилась в прах, ибо где же была ее маленькая родинка?
Пьер
Однажды еще в юности он ранним утром спустился к пристани. Он уже некоторое время гулял вдоль реки, когда обратил внимание на человека, затаскивавшего в один из домов-суденышек голый труп. Труп застрял в якорной цепи, и Пьер поспешил на помощь незнакомцу. Вдвоем им удалось втащить тело на палубу.
Потом незнакомец повернулся к Пьеру и сказал:
— Вы не могли бы подождать здесь, пока я вызову полицию?
И бросился прочь. Солнце уже выглянуло из-за горизонта и теперь обливало голое тело розовым светом. Пьер увидел, что перед ним лежит женщина, и не просто женщина, а женщина очень красивая. Длинные волосы облепили плечи и округлые, приятной формы груди. Гладкая золотистая кожа сверкала. Ему еще никогда не доводилось видеть столь прекрасное тело. Изумительно нежные формы были омыты морем.
Пока он рассматривал женщину, солнце высушивало ее. Пьер дотронулся до тела. Оно было еще теплым: смерть настала, вероятно, совсем недавно. Он послушал ее сердце, но оно не билось, зато у Пьера возникло ощущение, будто ее груди липнут к его ладони.
Он содрогнулся и, наклонившись вперед, поцеловал одну грудь. Она была мягкой и уступила его губам, словно живая. Внезапно он воспылал страстью и принялся целовать женщину всю. Он разнял ее губы, отчего изо рта вытекло немного воды, как слюна. Пьер решил, что если будет целовать ее достаточно долго, она оживет. Тепло его губ передавалось ей, а он все целовал ее рот, соски, шею, живот, и наконец его рот опустился до мокрых завитков в паху. Это было все равно что целовать ее под водой.
Она лежала вытянувшись, слегка раздвинув ноги и опустив руки по швам. От солнца кожа ее сияла, как золото, а волосы женщины напоминали водоросли.
Пьеру нравилось, что тело ее лежит нагое и беспомощное. Ему нравились ее закрытые глаза и полуоткрытый рот. Тело имело вкус мокрых цветов, мокрых листьев и травы, покрытых утренней росой. Кожа под пальцами была как шелк. Пьер наслаждался молчаливой неподвижностью трупа.
Он замечал, что сгорает от желания. В конце концов он набросился на нее, а когда пронзил, между ног женщины потекла вода, словно Пьер решил заняться любовью с наядой. Его движения передавались ее телу и вселяли в труп жизнь. Пьер продолжал входить в нее толчками и все ждал, что заметит, как она возбуждается, однако тело просто двигалось в такт с ним.
Пьер теперь боялся, что вернется незнакомец с полицией. Он попытался ускорить оргазм, но не мог. У него еще никогда не уходило на это так много времени, и это несмотря на то, что женщина была пассивной, влагалище ее — прохладным и мокрым, а сам он — таким возбужденным. Он не мог кончить.
Он двигался отчаянно, чтобы только избавиться от этой муки и излить свою теплую влагу в ее холодное тело. Он хотел кончить прямо сейчас, целуя ее груди и пронзая членом, но по-прежнему не мог. Незнакомец и полиция найдут его распростертым на мертвой женщине.
В конце концов он обхватил женщину за талию, поднял навстречу члену и со всей силы вошел в нее. Тут он услышал крики и разговелся в женщину. Он отпрянул, оставил тело валяться на палубе и убежал.
Еще долгое время мысль о женщине не давала ему покоя. Всякий раз, принимая душ, он вспоминал ощущение ее мокрой кожи, представляя, как она сверкает в лучах восходящего солнца. Ему уже никогда в жизни не придется увидеть столь прекрасное тело. Слыша шум дождя на улице, он вспоминал, как вода вытекала у нее между ног и изо рта и какой она была мягкой и гладкой.
Он почувствовал, что ему необходимо уехать из города. Через несколько дней он очутился в рыбацкой деревушке и обратил внимание на целый ряд дешевых мастерских. Он снял одну из них. Он слышал все, что происходит за стенкой. В самом центре застройки, рядом с его мастерской находился общественный туалет. Когда он лег и попытался заснуть, то увидел узенькую полоску света между досок. Заглянув в просвет, он увидел мальчика лет пятнадцати, который стоял перед унитазом и упирался рукой в стену.
Мальчик приспустил брюки, задрав рубашку и стоял, наклонив голову и задумчиво трогая свой юный член. Иногда он сильно его тер, и по его телу пробегала дрожь. В слабом свете его кудрявые волосы и бледное юное тело делали его похожим на ангела, если бы не член, который он держал в правой руке.
Он отнял другую руку от стены, в которую она до сих пор упиралась, и взял себя за мошонку, продолжая между тем сжимать и массировать член. Член напрягался недостаточно, и хотя мальчишке было приятно, достичь климакса он не мог. Он был расстроен. Он уже испробовал все, он действовал пальцами и ладонью, и вот теперь стоял и держал расслабленный член, а в глазах его была тоска. Он взвесил член на ладони, с удивлением осмотрел, натянул брюки, застегнул рубашку и вышел.
Сонливость Пьера как рукой сняло. Воспоминание об утонувшей женщине снова преследовало его вместе с картиной возбуждающего себя мальчика. Он метался по кровати, когда из уборной снова пробилась полоска света. Пьер не смог сдержать любопытства. В уборной сидела крупная женщина лет пятидесяти с широким лицом и жадным ртом и глазами.
Она просидела там всего-ничего, когда за дверь подергали. Вместо того, чтобы отослать незваного гостя, она открыла задвижку. Снаружи стоял все тот же мальчуган. То, что дверь открылась, удивило его. Женщина не поднялась с места, но с улыбкой притянула его к себе и закрыла дверь.
— Какой ты симпатяга, — сказала она. — А подружки у тебя нету? Нету? Тебе еще никогда не приходилось бывать с женщиной?
— Нет, — смущенно признался мальчик.
Она разговаривала с ним легко, как будто они стояли на улице. Он изумленно таращился на собеседницу. Он видел только ее полные губы и наглые глаза.
— Ты никогда не спал с девушкой? Ты что, серьезно?
— Да, — сказал мальчик.
— И не знаешь, как это делается? — спросила она. — Неужели одноклассники ничего тебе не рассказывали?
— Рассказывали, — согласился мальчик. — Я видел, как они делают это правой рукой. Я тоже пытался, но у меня ничего не получилось.
Женщина рассмеялась.
— Это можно делать и по-другому. Ты никогда не пробовал? Неужто никто тебе об этом не говорил? Ты, серьезно, знаешь только, как надо делать самому? Но есть же в конце концов и другой способ.
Мальчик посмотрел на нее недоверчиво. Однако улыбка у женщины была широкая, щедрая и успокаивающая.
Самовозбуждение все же подействовало на него, потому что он сделал шаг к женщине.
— А какой ты еще знаешь способ? — любопытно спросил он.
Она рассмеялась.
— Что, хочешь узнать, да? А что ты сделаешь, если тебе понравится? Обещаешь, что придешь ко мне в другой раз?
— Обещаю, — сказал мальчик.
— Хорошо, забирайся ко мне, вставай на коленки и не бойся.
Бедра мальчика оказались на уровне ее полных губ. Женщина непринужденно расстегнула брюки и извлекла маленький член. Когда она взяла его в рот, мальчик удивился.
Когда язык женщины начал двигаться, а член стал расти, он так возбудился, что повис у нее на шее и вогнал член ей в рот вместе с волосами. Было гораздо приятнее, чем делать это самому. Теперь Пьер видел только широкие губы женщины, сомкнутые на худеньком члене. Иногда член выскальзывал, но тотчас же исчезал снова, так что были видны одни лишь волосы.
Женщина оказалась страстной, но терпеливой. Мальчик обессилел от возбуждения и готов был без чувств повалиться ей на голову. Лицо ее сделалось красным. Однако она продолжала сосать и лизать до тех пор, пока мальчик не задрожал. Ей пришлось держать его обеими руками за бедра, чтобы он не выскользнул у нее изо рта. Он застонал, как пробующая голос птица. Она принялась лизать его еще отчаяннее, и ожидаемое случилось. Мальчик почти заснул у нее на плече от полного изнеможения, и ей пришлось осторожно поднимать его своими сильными руками. Он слабо улыбнулся и убежал.
Лежа в темноте мастерской, Пьер вспомнил об одной знакомой женщине. Когда ему было семнадцать, ей было уже около пятидесяти. Она была эксцентрична, капризна и носила одежду, вышедшую из моды лет за десять до этого, что подразумевало бессчетное количество юбок, узких корсетов, длинных панталон на шнурках и декольтированных платьев с широкими юбками, в которых была видна ложбинка между ее грудей — тень, исчезавшая под кружевами и тесемками.
Она была красива, с пышной копной рыжих волос и светлым пушком на коже. Ушки у нее были маленькие и хорошенькие, руки — пухлые. Особенно привлекателен был ее рот — естественно-красный, с полными губами и ровными зубками, которые она то и дело демонстрировала, так что возникало впечатление, будто она хочет ими во что-то впиться.
Как-то она пришла в гости к его матушке. День выдался дождливый. Все слуги были уже отпущены. Она стряхнула зонтик, сняла широкую шляпу и отвязала вуальку. Стоя посреди передней в длинном мокром платье, она начала чихать. Матушка Пьера уже лежала в постели с гриппом. Она крикнула из спальни:
— Если промокла, сними всю одежду, и Пьер просушит ее перед камином. В гостиной стоит ширма, за которой ты можешь раздеться. Пьер подаст тебе одно из моих кимоно.
Пьер с готовностью взял у матушки кимоно и установил ширму. В гостином камине горел приятный огонь. В комнате было тепло и пахло нарциссами, расставленными повсюду в вазах, пламенем камина и сандаловыми духами гостьи.
Она передала ему свое платье поверх ширмы. Платье было еще теплым и хранило ее запах. Пьер перебросил его через руку и, прежде чем развесить на стуле перед камином, с вожделением обнюхал. Потом она отдала ему шуршащую юбку, шов на которой был мокрым и грязным. Пристраивая юбку перед огнем, Пьер тоже ее обнюхал и пришел в восторг.
Гостья болтала и совершенно естественно смеялась, не обращая внимания на возбуждение, охватившее мальчика. Она бросила ему еще юбку, на сей раз полегче, теплую и пахнущую мускатом. Под конец она со смущенным смешком выбросила длинные кружевные панталоны. Вдруг Пьер понял, что делать это вовсе не было необходимости, поскольку панталоны не промокли. Она отдала их ему потому, что хотела этого. Он понял, что теперь она стоит за ширмой почти нагая и знает, что он может увидеть ее тело.
Когда она посмотрела на него из-за ширмы, он увидел ее пухлые округлые плечи, блестевшие, как мягкие подушечки.
Женщина рассмеялась и сказала:
— Ну так давай же кимоно.
— А чулки у вас не мокрые? — спросил он.
— Да, разумеется. Сейчас сниму.
Она наклонилась, и он представил себе, как она отстегивает подвязки и скатывает чулки. Он попытался вообразить, как выглядят ее ноги и ступни. Он больше не мог сдерживаться и толкнул ширму.
Преграда упала и открыла женщину в той позе, в какой он ее себе представлял. Она наклонилась и скатывала чулки. Все тело было такого же золотистого оттенка и таким же гладким, как ее лицо. У нее был длинный торс и большие груди, а пышность не потеряла упругости.
То, что ширма упала, нисколько не смутило женщину. Она сказала:
— Полюбуйся, что я наделала, снимая чулки. Дай мне кимоно.
Он приблизился, не отрывая от нее взгляда — от первой голой женщины, которую ему довелось увидеть и которая в такой степени напоминала живописные полотна, изученные им в музеях.
Она улыбнулась, запахнулась, как ни в чем не бывало подошла к камину и стала греть над огнем руки. Пьер был весь вне себя. Тело его пылало, но он не знал, что делать.
Она не завязывала кимоно, как следует, а думала лишь о том, чтобы согреться. Пьер сидел возле ее ног и смотрел на открытое, улыбающееся лицо женщины. Взгляд ее сделался призывным. Он приблизился к ней, вставая с колен. Внезапно она распахнула кимоно, обхватила руками голову мальчика и прижала его рот к своему лону. Он ощутил на губах прикосновение жестких волосков и страшно возбудился. В это мгновение из отдаленной спальни послышался голос его матушки:
— Пьер! Пьер!
Пьер поднялся, а подруга матушки снова запахнула кимоно. Они оба были неудовлетворены и дрожали от напряжения. Женщина вошла в спальню, села в изножье постели и разговорилась с матушкой. Пьер сидел тут же и нервно ждал тот момент, когда она начнет одеваться. Вечер казался бесконечным. Но вот она поднялась и сказала, что ей пора одеваться. Однако матушка удержала Пьера. Она хотела пить, хотела, чтобы он задернул шторы. Она не давала ему покоя до тех пор, пока подруга не оделась. Уж не догадалась ли она о том, что могло бы произойти в гостиной? Когда гостья ушла, у Пьера осталось только ощущение ее волос и розовой кожи.
Потом матушка разговаривала с ним в полутьме комнаты.
— Бедная Мэри Энн, — сказала она. — Ты знаешь, ведь в юности с ней случилась ужасная драма. Это было тогда, когда в Эльзас-Лотарингию вошли пруссаки[33]. Ее изнасиловали солдаты, и с тех пор она не выносит присутствия мужчин.
Мысль о том, что Мэри Энн могли изнасиловать какие-то солдаты, так распалила Пьера, что он с трудом смог это скрыть. Она доверилась ему потому, что он был юным и невинным. С ним она забыла о своем страхе перед мужчинами. Для нее он был все равно что ребенок. Потому-то она и позволила его молодому лицу приникнуть к своему лону.
В ту ночь ему снились солдаты, срывавшие с нее одежду и раздвигавшие ноги. Проснулся он от страшного желания обладать ею. Но как ему оказаться сейчас с ней рядом? Позволит ли она ему когда-нибудь зайти дальше осторожных поцелуев в пах? Останется ли она закрытой навсегда?
Он написал ей письмо и очень удивился, когда получил ответ: она приглашала его прийти к ней в гости. Она встретила его в полутемной комнате, облаченная в свободное платье. Первое, что он сделал, это встал перед ней на колени. Она снисходительно улыбнулась и сказала:
— Какой ты кроткий.
Она указала на широкий диван в углу комнаты и легла на него. Пьер лег рядом с ней, однако был слишком смущен, чтобы пошевельнуться.
Вскоре он почувствовал ее руку у себя на ремне. Рука скользнула под брюки, дальше, мимо живота, и ниже, каждым прикосновением обжигая ему кожу.
Рука остановилась перед волосами в паху, поиграла ими и двинулась вокруг члена, не задевая его. У Пьера началась эрекция, и он подумал, что если она прикоснется к нему, он умрет от желания. От напряжения он открыл рот.
Рука продолжала медленно двигаться, ероша растительность на лобке. Одним пальцем женщина потрогала бороздку между членом и волосами, где кожа была нежной, потрогала все его самые восприимчивые места, скользнула под член и сжала мошонку.
Наконец ее рука сомкнулась на вздрагивающем члене. Ощущение было настолько сильным, что Пьер глотнул ртом воздух. Он тоже вытянул руку и пошарил в одежде Мэри Энн. Ему тоже хотелось трогать и возбуждать ее. Он тоже хотел гладить ее и прикасаться к самым потаенным уголкам. Он обыскал ее одежду и нашел отверстие. Дотронулся до волос у нее на лобке и до бороздки между ногой и холмиком Венеры, ощупал нежную кожу и почувствовал пальцами, какой она стала влажной.
С неожиданной яростью он попытался проникнуть в нее, представляя себе насилующих ее солдат. Кровь ударила ему в голову, но женщина оттолкнула его и не разрешила. Она прошептала «руками» ему на ухо и раздвинула перед ним ноги, продолжая ласкать под брюками.
Когда же он повернулся, чтобы снова ввести в нее свой обезумевший член, она отпихнула его, на сей раз сердито. Ее рука возбуждала его, и он не мог лежать спокойно.
Она сказала:
— Сейчас я помогу тебе кончить таким образом. Наслаждайся.
Он откинулся на подушки и упивался ее лаской. Однако стоило ему закрыть глаза, как он увидел солдат, склоняющихся над голым женским телом, увидел, как они раздвигают ей ноги, а она лежит влажная от их домоганий. То, что он испытывал, напоминало злую солдатскую похоть.
Вдруг она запахнула платье и встала. Она совершенно охладела и отослала Пьера. Больше он не получал разрешения с ней видеться.
В сорок лет Пьер сохранил свою прежнюю привлекательность. Его шашни с женщинами и особенно эта прерванная теперь, но долгая связь с Эленой давали местным жителям много тем для разговоров, которыми так и кишел провинциальный городок, где он сейчас жил. Он женился на очаровательной, но слабой женщине, и через два года их супружества здоровье ее ухудшилось настолько, что она стала почти инвалидом. Пьер искренне ее любил, и поначалу даже казалось, что его страстность поможет ей встать на ноги, однако постепенно она стала опасной для слабого сердца женщины. В конце концов лечащий врач настоял на том, чтобы она впредь воздерживалась от всяческих форм половых соитий, и для бедной Сильвии начался долгий период воздержания. Так внезапно Пьер лишился половой жизни.
Разумеется, она не могла иметь детей, и через некоторое время они с Пьером решили приютить кого-нибудь из деревенского детского дома. Для Сильвии это был праздник, и по такому случаю она оделась во все самое изысканное. Для приюта этот день тоже стал торжественным, потому что дети знали, что у Пьера и его супруги красивый дом и большое поместье, а приветливость их была всем хорошо известна.
Выбрала детей Сильвия — Джона, худенького и белобрысого, и Марту, живую и смугленькую. Обоим было около шестнадцати, в приюте они были неразлучны и вели себя, как брат с сестрой.
В большом красивом доме, куда они приехали вместе с новыми родителями, дети получили каждый по комнате, выходившей на парк. Пьер и Сильвия окружали их какой могли заботой и очень полюбили. Кроме того, Джон всячески оберегал Марту.
Иногда Пьер начинал завидовать их молодости и товарищеским отношениям. Джону очень нравилось бороться с Мартой. Долгое время девочка оказывалась сильнее его. Однако в один прекрасный день Пьер сделался свидетелем того, как Джон вышел победителем из схватки, уселся сестре на грудь и издал торжествующий клич. Он заметил, что победа, одержанная после упорного поединка, не вызвала недовольства Марты. Она уже становится женщиной, подумал он, и хочет, чтобы мужчина был сильнейшим.
Но хотя она стала взрослой, Джон по-прежнему отказывался видеть в ней женщину. Казалось, для него очень важно обращаться с ней как с товарищем, даже скорее — как с мальчишкой. Он никогда не делал ей комплиментов и не обращал внимания ни на ее одежду, ни на кокетство. Он мог даже сделаться необычайно грубым, когда она пыталась быть нежной, и издевался над ее ошибками. Он относился к ней без чувства, что смущало и задевало бедную Марту, хотя та сама не отдавала себе в этом отчета. Один Пьер знал о ее уязвленной женственности.
В своем огромном поместье Пьер был одинок. Он заботился, кроме того, о хозяйстве, к нему примыкавшем, и о других поместьях в округе, которыми владела Сильвия, однако ему этого было недостаточно. У него не было друзей, Джон настолько доминировал над Мартой, что девочка не обращала на Пьера никакого внимания. Однако вместе с этим опыт подсказывал ему, что она ищет в жизни чего-то другого.
Однажды, найдя ее одиноко плачущей в парке, он решился спросить:
— Марта, что случилось? То, что ты не доверяешь другу по играм, ты всегда можешь доверить своему отцу.
Она подняла на него глаза и впервые заметила его нежность и сочувствие. Она призналась, что Джон обозвал ее уродиной, нескладехой и примитивной.
— Твой Джон глуп, — сказал Пьер. — Разумеется, это не так. Он говорит это потому, что сам слишком похож на девчонку и не может оценить твой тип, здоровый и живой. На самом деле он маменькин сынок, тогда как ты фантастически сильна и красива по-своему, чего он не понимает.
Она посмотрела на него с благодарностью.
С тех пор каждое утро она встречала Пьера каким-нибудь лестным замечанием — «Этот синий цвет очень хорошо сочетается с цветом вашей кожи» или «Эта прическа вам очень идет».
Он тоже готовил для нее маленькие сюрпризы вроде духов, или платка, или чего-нибудь в этом роде. Редко и только по особенно солнечным дням Сильвия покидала свою комнату и садилась в садовое кресло. Джон был занят уроками и уделял Марте все меньше внимания.
Ей уже исполнилось семнадцать. Хорошенькая, со сверкающими темными волосами и чистой кожей, как сама жизнь, которой она жила. Ее горящий сладострастием взгляд слишком часто задерживался на стройной фигуре Джона. Так казалось Пьеру, наблюдавшему за девушкой. Было очевидно, что она влюблена в Джона и что он этого не понимает. Пьер испытывал приступы ревности. Он смотрелся в зеркало и сравнивал себя с Джоном. Сравнение оказывалось в его пользу, поскольку хотя Джон имел приятную наружность, была в нем какая-то холодность, тогда как зеленые глаза Пьера действовали на женщин притягательно, а от тела исходило тепло и сияние.
Он начал незаметно ухаживать за девушкой, был с ней внимателен, одаривал комплиментами и сделался ее доверенным лицом во всем, включая признание о влюбленности в Джона. Тут она, однако, добавила:
— Он совершенно бесчеловечен.
Однажды Джон стал заигрывать с Мартой в присутствии Пьера. Она все бегала и танцевала, цветущая и неотразимая. Внезапно Джон обругал ее и сказал:
— До чего же ты примитивная. Ты никогда не сублимируешь свою энергию.
Сублимирование! Так вот чего он хотел. Он хотел приобщить ее к своему миру ученых штудий и теорий и отрицал ее жизненную энергию. Она сердито на него посмотрела.
Время пришло Пьеру на помощь. Жаркая летняя погода изматывала девушку и вынуждала надевать все меньше и меньше одежды, заставляя ее относиться с большим вниманием к своему телу. Воздух казался ей человеческим прикосновением, а по ночам она металась в постели в возбуждении, причину которого не могла понять. Косы ее были расплетены, и у нее возникало такое ощущение, как будто чья-то рука разметала их по ее шее и теперь гладит.
Пьер быстро смекнул, что вот-вот должно произойти с Мартой. Он не стал предпринимать никаких попыток сближения. Помогая ей выйти из автомобиля, он задерживал ладонь на ее нежной юной руке. Или гладил по волосам, когда она расстраивалась и рассказывала о равнодушии Джона. Однако взгляд его отдыхал на ней и уже знал все то тело, которое можно видеть через одежду. Он смотрел на покрывавший ее кожу пушок и знал о том, что ноги ее лишены растительности, а молодые грудки упруги. Когда она наклонялась, читая вместе с ним какую-нибудь бумагу, ее длинные, пышные волосы часто спадали ему на лицо. Иногда их дыхание смешивалось. Один раз он по-отечески положил руку ей на талию, и она не отпрянула. Так или иначе, но она испытывала насущную необходимость в его прикосновениях. Она думала, что ищет в нем отцовской защиты и покоя, и постепенно сама начала становиться поближе к нему, когда они были вместе, сама обнимала себя его рукой, когда они куда-нибудь ехали, сама склоняла голову ему на плечо, когда они поздним вечером возвращались в машине домой.
Приезжая домой после подобных катаний по улицам, они светились тайным сговором, и Джон это замечал, отчего становился только еще мрачнее. Но теперь Марта открыто восставала против него. Чем сдержаннее и холоднее вел он себя по отношению к ней, тем откровеннее демонстрировала она свой горячий темперамент, свою предрасположенность к движению, к жизнерадостности и свои товарищеские отношения с Пьером.
В часе езды от того места, где они жили, находилась пустующая усадьба, которая раньше сдавалась в аренду. Усадьба начала разрушаться, и Пьер решил заняться ремонтом, чтобы Джон смог получить ее, когда женится. Прежде чем звать мастеров, он отправился туда вместе с Мартой, чтобы выяснить, что именно предстоит сделать.
Это был большой и низкий дом. Он почти весь зарос вьюном, который, как шторы, закрывал окна и мешал свету проникать внутрь. Пьер и Марта открыли одно окно. Всюду лежала пыль, мебель заплесневела, а некоторые помещения разрушились, потому что сквозь крышу туда проникали дожди. Но одна комната была почти нетронута, и эта комната служила спальней. Здесь была постель, драпировки, зеркала и протертый напольный ковер, придававший обстановке определенный стиль. Постель была накрыта тяжелым бархатным покрывалом.
Пьер присел на край кровати и осмотрелся глазами архитектора. Марта стояла рядом. Летнее тепло проникало в комнату и возбуждало их. Марте показалось, как будто невидимая рука гладит ее. Поэтому она совершенно не удивилась, когда настоящая рука внезапно скользнула ей под одежду и прикоснулась к коже с нежностью и легкостью летнего ветерка. Это было естественно и приятно. Девушка прикрыла глаза.
Пьер привлек ее к себе и уложил на постель. Марта продолжала держать глаза закрытыми и чувствовала, что это просто продолжение сна. Много ночей, лежа в одиночестве, она ждала эту руку, которая делала бы все, что от нее ждали. Она нежно двигалась по одежде и снимала ее, как будто то был фрукт, который очищали от кожицы, обнажая сочную мякоть. Рука трогала такие места на ее теле, о прикосновениях к которым она не могла даже подумать, интимные места, жаждавшие ласк.
Вдруг она открыла глаза и увидела лицо Пьера, склонившегося над ней и готового ее поцеловать. Она резко села. Когда глаза ее были закрыты, она представляла себе, что ее трогает рука Джона. Но увидев лицо Пьера, она разочаровалась и обратилась в бегство. Домой они вернулись в молчании, однако не сердились. Марта была ошеломлена. Она не могла забыть ощущения от прикосновения Пьера. Пьер был ласков и, казалось, понял ее протест. Джон был упрям и строптив.
Марта не могла уснуть. Засыпая, она всякий раз чувствовала руку и ожидала, что та медленно двинется вверх по ноге к потаенному местечку, где Марту переполняло трепетное томление. Она вставала и подходила к окну. Все ее тело взывало к повторению раз испытанной ласки. Это желание было сильнее голода и жажды.
Проснувшись на следующее утро, она была бледна и хладнокровна. Как только они позавтракали, она повернулась к Пьеру и поинтересовалась:
— Мы сегодня поедем смотреть усадьбу?
Он кивнул, и они пустились в путь. Это было облегчение. Ветер дул Марте в лицо, и теперь она чувствовала себя свободной. Она следила за его рукой, лежащей на руле: рука была красивая, мускулистая, нежная и моложавая. Внезапно девушка наклонилась и приникла к ней губами. Пьер улыбнулся ей с такой благодарностью и радостью, что у нее заколотилось сердце.
Они миновали заросший сад, поднялись по замшелой тропке и вошли в сумеречную зеленую комнату с вьюнками вместо штор. Они сразу подошли к широкой кровати, и Марта сама легла на нее.
— Твои руки, — пробормотала она. — О, твои руки, Пьер. Я чувствовала их всю ночь.
Как же нежно и неторопливо скользили эти руки по ее телу, словно он искал самое чувствительное место и не знал, то ли оно находится у нее под грудью, то ли на бедрах, то ли между ними. Он ждал ее отклика и замечал малейший трепет, означавший, что он трогает ее именно там, где она хочет. Платья, постельное белье, ночные рубашки, вода в ванне, ветер, тепло и все прочее сделали ее кожу настолько восприимчивой, что его прикосновения оказались просто продолжением этих ласк, но были только еще проникновеннее и достигали самых потаенных мест.
Но стоило ему приблизиться к ее лицу в надежде поцеловать девушку, как между ними возник образ Джона. Марта закрыла глаза, и Пьер заметил, что и ее тело закрывается от него. Он был не настолько глуп, чтобы продолжать ласкать ее дальше.
Когда они в тот день вернулись домой, Марту переполняло опьянение, заставившее ее отбросить сдержанность. Дом был устроен таким образом, что комнаты Пьера и Сильвии связывались с комнатой Марты, имевшей дверь, открывавшуюся в ванную, которой пользовался Джон. Когда дети были еще маленькими, все двери стояли нараспашку, но теперь Сильвия предпочитала запирать дверь в свою спальню на ключ. Дверь между комнатами Марты и Пьера тоже была закрыта. В тот день Марта ушла в ванную и, лежа в воде, слышала, как Джон ходит по комнате. Ласки Пьера очень взволновали ее, однако она по-прежнему хотела Джона. Она решила предпринять еще одну попытку привлечь его и заставить раскрыть карты, чтобы проверить, остались ли у нее шансы на то, что когда-нибудь он полюбит ее.
После ванны она надела длинное белое кимоно и оставила свои пышные черные волосы распущенными. Вместо того, чтобы вернуться к себе, она зашла к Джону, удивившемуся ее появлению. Свой поступок она объяснила следующим образом:
— Джон, у меня возникла проблема, и мне нужен твой совет. Я скоро уйду из этого дома.
— Уйдешь?
— Да, — ответила она. — Это решено. Я должна научиться жить самостоятельно. Вот думаю отправиться в Париж.
— Но ты же ведь нужна здесь.
— Нужна?
— Ты хорошая подруга моего отца, — с горечью в голосе сказал Джон.
Действительно ли он ревнует? Затаив дыхание, она ждала продолжения. Потом сама прибавила:
— Я встречу других людей и попробую выйти замуж. Не могу же я всю жизнь быть обузой.
— Замуж?
Джон впервые увидел в названной сестре женщину. До сих пор он всегда считал ее ребенком. Сейчас же он видел ее аппетитную фигурку, подчеркнутую кимоно, влажные волосы, взволнованное лицо и мягкий рот. Она ждала. Ожидание ее было настолько страстным, что она опустила руки, отчего кимоно приоткрылось, обнаружив под собой обнаженное тело.
Джон понимал, что она хочет его, что предлагает себя, однако вместо того, чтобы возбудиться, уклонился.
— Марта, Марта, — сказал он. — Какая же ты примитивная, настоящая шлюхина дочь. Да, в детском доме все это говорили. Что твоя мать шлюха.
Кровь ударила девушке в голову.
— А ты, — ответила она, — ты импотент, монах, ты как женщина, ты не мужчина. А вот твой отец — мужчина.
И она бросилась прочь из комнаты.
Его лицо отныне перестало ее преследовать. Она хотела вычеркнуть его из своей памяти навсегда. В ту ночь она выждала, пока все заснут, чтобы отпереть дверь в комнату Пьера, приблизиться к его постели и предложить себя всем своим холодным и беспризорным телом.
По тому, как она подошла к кровати, Пьер понял, что она освободилась от Джона, что теперь она принадлежит только ему. Какое наслаждение было ощущать ее юное, нежное тело, приникающее к нему под одеялом! Летом Пьер спал голым, а она уже избавилась от своего кимоно и тоже была обнажена. Он сразу же ее захотел, и она почувствовала его твердое желание животом.
Теперь смутные желания Марты сконцентрировались в определенной части ее тела. Она делала движения, которым никогда не училась, держала мужчину за член, прижимала к себе и отвечала на все то многообразие поцелуев, которыми он ее осыпал. Она отдавалась с безумием, и Пьер сделался еще более сладострастен, чем когда бы то ни было.
Каждая ночь была оргией. Тело девушки стало проворным и опытным. Связь между ними была настолько прочна, что им едва удавалось скрывать ее днем. Когда Марта смотрела на Пьера, тому казалось, что он трогает ее между ног. Иногда они обнимались в темной передней, и он прижимал девушку к себе. Рядом с входной дверью находился большой темный шкаф, забитый пальто и галошами. Летом туда никто не заглядывал. Марта пряталась там, и Пьер приходил к ней. Здесь, на узкой полоске пространства поверх пальто, украдкой, взаперти, они отдавались друг другу.
Пьер уже много лет был лишен полноценной половой жизни, а Марта была просто создана для нее и оживала по-настоящему только в такие мгновения. Она принимала его всегда с приоткрытым ротиком и уже влажная между ног. Страсть росла в нем еще до того, как он видел девушку, от одной лишь мысли о том, что она ждет его в темном платяном шкафу. Они вели себя, как два борющихся зверя, готовых загрызть друг друга. Выйдя из поединка победителем и подмяв ее под себя, Пьер брал Марту с такой яростью, будто безостановочно пронзал ее своим членом, как копьем, до тех пор, пока она не затихала от измождения. Они удивительно подходили друг другу и возбуждались в одно и то же время. У нее была привычка забираться на него ловким зверьком и тереться о член и волосы на лобке с такой страстью, что он начинал ловить ртом воздух. Сумеречное пространство превратилось в их берлогу.
Иногда они уезжали в заброшенную усадьбу и проводили там вечер. Эротика пропитала их настолько, что если Пьер целовал девушку в глаза, она ощущала этот поцелуй между ног. Тела их все время хотели друг друга и никогда не уставали.
Джон же был теперь лишь бледной тенью, и они не обращали внимания на то, что он наблюдает за ними. Изменение, произошедшее с Пьером, было очевидно. Лицо его горело, взгляд ожил, тело помолодело. Марта тоже изменилась. Она лучилась эротикой. Каждое ее движение было исполнено эротики — когда она подавала кофе, тянулась за книжкой, играла в шахматы или на рояле, казалось, она ласкается. Фигурка ее стала пышнее, а грудки еще напряженнее распирали платье.
Джон не мог сидеть между ними, поскольку даже когда они не видели друг друга и не разговаривали, он ощущал существующее между ними сильное общее поле.
Однажды, когда они уехали в заброшенную усадьбу, Джон почувствовал себя неприкаянным и захотел сделать что-нибудь лишь бы не сидеть взаперти за книгами. Он сел на велосипед и поехал куда глаза глядят. О Марте с Пьером он не вспоминал, однако, должно быть, подспудно помнил те слухи, которые распространялись по детскому дому о том, что девочку бросила одна известная проститутка. Он ощущал, что хотя и знает Марту всю жизнь, в нем всегда жил страх перед ней. Он чувствовал, что в ней есть что-то животное, что ее отношение к людям равносильно отношению к еде, что она наслаждается ими, и что его собственная позиция по этому вопросу диаметрально противоположна. Она могла, например, сказать «Он красив» или «Она привлекательна». Тогда как он бы сказал «Он интересен» или «Она с характером».
Марта обнаруживала свою чувственность еще будучи маленькой, когда дралась с ним или ласкала. Они любили играть в прятки, и если он никак не мог ее найти, она сама рассекречивала свою засаду и давала ему возможность поймать себя и ухватить за платье. Однажды, играя вместе, они построили маленький шалаш, в котором могли сидеть, только тесно прижавшись друг к дружке. Вдруг он обратил внимание на ее лицо. Девочка закрыла глаза, наслаждаясь теплым ощущением его близости. Джон страшно перепугался. Но почему? Всю свою жизнь он мучился потом тем, что испугался телесного соприкосновения. Объяснить этого он не мог, просто так уж случилось, и вовсе ни о каком монашестве он не думал.
Сам того не замечая, он подъехал к усадьбе. Здесь ему не приходилось бывать уже давно. Он осторожно прошел через заросший сад и из любопытства заглянул в дом. Получилось так, что он дошел до той самой спальни, где находились Пьер и Марта. Дверь была оставлена открытой, и то зрелище, которое предстало его глазам, заставило Джона застыть на месте. У него возникло ощущение, что сбылись самые худшие его опасения. Пьер лежал, полуприкрыв глаза, а Марта, совершенно нагая, вела себя, как одержимая, и жадно ползала по его телу.
Потрясение сковало Джона по рукам и ногам, однако видеть он по-прежнему мог все. Марта, нежная и соблазнительная, не только целовала Пьеру член, но и перешагивала через его рот, чтобы вслед за этим наброситься на тело любовника и тереться грудями об него, неподвижно лежащего, загипнотизированного ласками.
Через мгновение Джон, никем не замеченный, уже мчался прочь. Он стал свидетелем тягчайшего из смертных грехов и укрепился в мысли о том, что активной стороной здесь выступала Марта, тогда как его отец лишь поддался ее страсти. Чем дольше он пытался забыть то, что видел, тем сильнее увиденное запечатлевалось в его душе и уже не давало так просто себя стереть.
Когда они вернулись, он пригляделся к их лицам, и поразился тому, как любовные утехи изменяют людей. Метаморфоза была скабрезной. Сейчас Марта выглядела замкнутой, в то время как прежде все в ней кричало о возбуждении, обнаруживаемом в ее глазах, в волосах, в губах и языке. А этот серьезный Пьер еще совсем недавно был моложавым телом, распростертым на постели и замечавшим только дикую страсть необузданной самки.
Джон чувствовал, что не сможет больше жить здесь без того, чтобы как-нибудь не открыться в своем знании перед больной матерью и перед всеми. Когда он заявил, что намерен подыскать себе место в армии, Марта бросила на него изумленный взгляд. До сих пор она считала его обыкновенным пуританином. Однако она думала, что он тоже влюблен в нее и рано или поздно уступит. Она хотела их обоих. Пьер был таким любовником, о котором мечтают все женщины. Джона она могла бы научить сама, хотя бы это и противоречило его природе. И вот теперь он исчезал. В их отношениях оставалась какая-то незаконченность, словно то тепло, которое возникло во время их игр, оказалось отключено, хотя планировалось, что оно будет продолжать поступать всю жизнь.
В ту ночь она предприняла еще одну попытку достучаться до него. Он встретил ее с таким отвращением, что она потребовала от него объяснений и заставила признаться в том, что он видел ее вместе с Пьером. Джон не верил, что она любит Пьера, и списывал все на примитивность ее натуры. Увидев его реакцию, она почувствовала, что никогда не сможет завладеть им.
Она замерла в дверях и сказала:
— Джон, ты уверен в том, что я животное. Я могу очень просто доказать тебе, что это не так. Я уже говорила, что люблю тебя, а теперь хочу предъявить доказательство. Я не только порву с Пьером, но стану приходить к тебе каждую ночь и спать с тобой. Мы будем спать вместе, как дети. Я докажу тебе свою непорочность и неподвластность страстям.
От удивления он широко раскрыл глаза и испытал отчаянный соблазн. Мысль о Марте и отце была невыносима. Сам он полагал, что неуступчивость его моральна, и не отдавал себе отчета в том, что ревнует. Он не понимал, что на самом деле хотел бы оказаться на месте Пьера со всем тем опытом, которым тот обладал по части женщин. Он не задавался вопросом о том, почему отмахивается от любви Марты. Но почему он с таким непониманием относился к страсти других мужчин и женщин?
Он принял ее предложение. Марта была достаточно умна и не хотела рвать с Пьером так, чтобы он испугался, а просто объяснила ему, что думает, будто Джон заподозрил отца, и она просто хочет успокоить его перед уходом в армию.
Ожидая на следующую ночь прихода Марты, Джон пытался припомнить как можно больше из своих эротических ощущений. Первые его переживания были так или иначе связаны с Мартой — в детском доме они были вдвоем, неразлучны и защищали друг друга. Его любовь к ней в то время была пылкой и непосредственной, и ему нравилось прикасаться к девочке. Но однажды, когда ей было одиннадцать, навестить ее пришла какая-то женщина. Он видел ее мельком в гостиной, где она стояла и ждала. Ничего подобного ему прежде не приходилось встречать. На ней было облегающее платье, подчеркивавшее пышные формы. Волосы у нее были рыжевато-золотые, волнистые, а губы так обильно накрашены, что это восхитило его. Он потрясенно таращился на гостью. Тут вошла Марта, и незнакомка обняла ее. Тогда-то он и узнал, что то была ее мать, отдавшая девочку, когда она была еще совсем малюткой. Впоследствии она восстановила с ней связь, однако не могла взять к себе, потому что слыла самой популярной проституткой в городе.
Если личико Марты пылало от возбуждения или заливалось румянцем, если ее волосы блестели и на ней было облегающее платье, если она делала кокетливый жест, Джон сердился и восставал, потому что полагал, будто видит в ней ее мать. Он считал ее тело вызывающим, а ее саму — сладострастницей. Он задавал ей вопросы и хотел знать, о чем она думает, о чем мечтает, какие у нее есть тайные желания. Она отвечала ему с неподкупной наивностью. Лучшим на свете был он, и хотелось ей больше всего, чтобы он к ней прикоснулся.
— И что ты тогда чувствуешь? — спрашивал он.
— Удовлетворение и наслаждение, я не могу этого объяснить.
Он был уверен в том, что подобные ощущения вызывает в ней не только он, а вообще любой мужчина. И ему казалось, что у ее матери было точно также со всеми теми клиентами, которых она обхаживала.
Он потерял ее, потому что оттолкнул от себя и отказал ей в той нежности, которая так была ей нужна. Он просто этого не заметил, и потому теперь ему доставляло такое удовольствие доминировать над ней. Он покажет ей, что такое непорочность и какова бывает между людьми любовь, лишенная чувственности.
Она бесшумно появилась среди ночи, облаченная в длинную белую ночную рубашку, надетую под кимоно. Ее пышные, длинные, черные волосы спадали на плечи. Она была тиха и нежна с ним, как сестра, а вся ее обычная оживленность оказалась совершенно подавлена. Когда Марта была такой, Джон не боялся, но тогда она была уже совсем другим человеком.
Постель была очень низкой и широкой. Джон погасил свет. Девушка скользнула под одеяло и легла, не дотрагиваясь до него. Он же весь трепетал. Это напомнило ему детский дом, когда он удирал из зала, где спали мальчики, чтобы подольше быть вместе с Мартой, и потому стоял и болтал с ней через окно. Тогда на ней тоже была белая ночная рубашка, а волосы ее были заплетены в косички. Он сказал ей об этом и спросил, можно ли ему их ей заплести, потому что ему снова хочется увидеть в ней маленькую девочку. Она разрешила, и вот в темноте его руки прикоснулись к ее роскошным волосам и заплели их в косички. Потом они оба сделали вид, что спят.
Однако Джон все время представлял ее себе голой, одновременно видя перед собой ее мать в облегающем платье, подчеркивавшем каждый изгиб фигуры. Под конец он увидел Марту, сидящую на корточках над лицом Пьера. Кровь застучала у него в висках, и ему захотелось протянуть к Марте руку. Так он и сделал. Она же взяла его руку и положила себе на сердце, на левую грудь. Он чувствовал, как бьется под одеждой ее сердечко. В конце концов они уснули. Утром они проснулись одновременно, и Джон осознал, что спал рядом с девушкой. Он чувствовал ее тепло и хотел ее. Он сердито спрыгнул с кровати и сделал вид, будто спешит побыстрее одеться.
Так прошла первая ночь. Марта продолжала оставаться сдержанной, а Джон уже весь сгорал от страсти. Однако гордость и страх были в нем все еще сильнее.
Теперь он понял, почему он боится. Он боялся того, что окажется импотентом. Боялся, что его отец, известный Дон-Жуан, сильнее и опытнее его как мужчина. Боялся оказаться неловким. Боялся, что раз пробудив в ней неукротимую страсть, он уже не сможет ее удовлетворить. Женщина менее сладострастная едва ли испугала бы его в такой мере. Он был так поглощен подавлением своей собственной чувственности, что это удалось ему даже слишком хорошо. Вот он и опасался теперь за свои способности.
Должно быть, благодаря своей женской интуиции Марта догадалась об этом. С каждой ночью она становилась все тише, сдержанней и скромней, и они невинно засыпали в одной постели. Она не показывала того, как возбуждена потому, что они просто лежат рядом. Она спала на самом деле, тогда как Джон иногда лежал без сна, не в состоянии избавиться от воспоминания о ее наготе.
В течение ночи он несколько раз просыпался, прижимал девушку к себе и ласкал. Во сне она была теплой и уступчивой. Он отваживался закатывать подол рубашки ей на грудь и проводить ладонью по ее телу, ощущая его фасон. Она не просыпалась, и это придавало ему смелости. Он только ласково трогал ее, следовал линиями тела, пока не узнал, где у нее самая нежная кожа, где формы пышнее и где начинаются волосы на лобке.
Но вот о чем он не знал, так это что она спала лишь наполовину, наслаждаясь его ласками, и никогда не шевелилась, чтобы только не спугнуть его. Однажды эти ласки настолько распалили ее, что она чуть не испытала оргазм. В другой раз он отважился прикоснуться к ее ягодицам членом, однако дальше этого не зашел.
С каждой ночью он действовал все смелее, удивляясь тому, что она не просыпается. Страсть его была постоянна, а Марта все время пребывала в таком возбуждении, что упивалась своей способностью не показывать этого. Джон стал еще отчаяннее и научился вставлять член между ляжек девушки, где он осторожно им двигал взад-вперед, не проникая в нее непосредственно. Наслаждение его при этом бывало настолько сильным, что он начал понимать влюбленных этого мира.
Распалившись после стольких ночей воздержания окончательно, он позабыл все правила приличия и взял полуспящую Марту как вор. Вторгаясь в нее, он был удивлен, услышав, что она возбужденно постанывает.
Ни в какую армию он не пошел. А Матильда[34] удовлетворяла теперь обоих своих любовников: Пьера днем, Джона — ночью.
Мануэль
У Мануэля были некоторые своеобразные пристрастия, из-за чего семья отказалась от него, и он зажил жизнью богемы на Монпарнасе. Когда он не был поглощен своими эротическими наклонностями, Мануэль превращался в астролога, в замечательного повара, в пылкого спорщика и человека, которого просто приятно повстречать в кафе. Однако ни один из этих талантов не был в состоянии отвлечь его от его наклонностей. Рано или поздно, но он должен был расстегнуть брюки и явить миру свой замечательный член.
И чем больше при этом собиралось зрителей, тем лучше. И чем изысканней была публика, тем еще лучше. Оказываясь в компании художников и натурщиц, он выжидал, когда все слегка напьются и оживятся, и раздевался донага. Лицо аскета, мечтательные глаза поэта и стройная фигура монаха настолько не вязались с его поведением, что все бывали потрясены. Если от него отворачивались, он ничего с этого не имел. Если же за ним хотя бы недолго наблюдали, он приходил в транс, лицо его румянилось, и скоро он уже катался по полу и извивался в оргазме.
Большинство женщин уходили от него. Ему приходилось упрашивать их остаться, прибегая ко всевозможным уловкам. Например, он работал натурщиком и старался получить работу у художниц. Однако то состояние, в которое он приходил, позируя перед женщинами, вынуждало их мужей выставлять его за дверь.
Если его приглашали на вечеринку, он прежде всего старался остаться с какой-нибудь из женщин наедине в пустой комнате или на балконе. Там он спускал брюки. Если женщина выказывала некоторый интерес, он приходил в экстаз. Если же она оставалась равнодушна, он бежал за ней с воздетым членом и возвращался к остальным в надежде вызвать в собравшихся любопытство. Внешне он красотой не отличался и весьма плохо вписывался в компанию. Поскольку член его никак не вязался с серьезным до религиозности видом хозяина, то казался еще более доминирующим — почти самостоятельным существом.
В конце концов он добился свидания с женщиной, бывшей замужем за бедным литературным агентом, вот-вот собиравшемся умереть от голода и переработки. Он являлся к ней домой каждое утро и выполнял за нее всю домашнюю работу, мыл посуду, подметал в ателье и ходил по магазинам на том условии, что потом сможет показать ей себя. Он требовал ее безусловного внимания и хотел, чтобы она наблюдала, как он расстегивает ремень, открывает ширинку и спускает брюки. Трусов он не носил. Он извлекал член и встряхивал им, как будто это был товар, который он раздумывал купить ему или нет. Он хотел, чтобы она стояла рядом и следила за каждым его движением. Она должна была смотреть на его член так, как если бы то было ее любимое блюдо.
Эта женщина научилась удовлетворять его совершенно. Она с восторгом рассматривала его член и говорила:
— До чего же у вас красивый член! Самый большой из всех, которые мне довелось видеть на Монпарнасе. Такой гладкий и твердый. Как же он красив!
Пока она все это говорила, он продолжал поигрывать членом, словно то был мешочек с золотом. Он сам восхищался им. Пока они, склонившись над ним, оба наслаждались зрелищем члена, возбуждение Мануэля становилось настолько сильным, что он закрывал глаза и содрогался всем телом, одновременно дергая членом перед лицом женщины. В конце концов дергания превращались в ритмичные движения, и он калачиком падал на пол и спускал, иногда себе же на лицо.
Часто он стоял на углу улицы, голый под плащом, и, если мимо проходила женщина, распахивал полы и встряхивал у нее на глазах членом. Однако это было опасно, потому что за подобные проступки полиция наказывала и весьма сурово. Чаще всего он заходил в пустое купе в поезде, расстегивал две пуговицы и откидывался назад, делая вид, будто пьян или спит, тогда член его выглядывал из гульфика. На других станциях в вагон заходили новые пассажиры, и если ему везло, напротив садилась какая-нибудь женщина и смотрела на него. Поскольку он изображал из себя пьяного, никому не приходило в голову его будить. Случалось, кто-нибудь из мужчин все же грубо его тряс и приказывал застегнуться. Если в купе заходила женщина с парочкой школьниц, он выходил из себя от наслаждения. Член вставал, а под конец ситуация делалась настолько неловкой, что женщина с девочками сбегала из купе.
Однажды он встретил единомышленницу. Он сидел в пустом купе и делал вид, что спит, когда вошла незнакомка и села напротив. Это была средних лет проститутка, о чем он мог судить по чрезмерно подведенным глазам, по толстому слою пудры, по темным кругам под глазами, по нарочито вьющимся волосам, по стоптанным туфлям и по слишком изящному платью и шляпке.
Полузакрыв глаза, он наблюдал за ней. Она бросила взгляд на расстегнутые брюки попутчика и долго его не отводила. Потом тоже откинулась назад, раздвинула ноги и притворилась, будто спит.
Когда поезд тронулся, она совсем задрала юбку. Под ней женщина оказалась голой. Она вытянула ноги, чтобы стало видно ее лоно. Она рассматривала член Мануэля, который начал твердеть и в конце концов выскочил из брюк. Так они сидели друг напротив друга и наблюдали. Мануэль боялся, что женщина надумает взять его за член, чего ему совершенно не хотелось. Но нет, она возбуждалась тем же самым пассивным способом. Она поняла, что он смотрит на ее лоно, покрытое черными и очень вьющимися волосами. Наконец, они оба открыли глаза и посмотрели друг на друга. Он уже впал в экстаз, но успел заметить, что с женщиной творится то же самое. Он видел, какой она стала влажной. Она незаметно двигалась взад-вперед, словно убаюкивая себя. Все его тело затрепетало от возбуждения. Незнакомка улыбнулась ему и начала онанировать.
Мануэль женился на ней, потому что она никогда не пробовала обращаться с ним так, как делали другие женщины.
Линда
Линда стояла перед зеркалом и критически рассматривала себя при дневном свете. Преодолев тридцатилетний рубеж, она начала задумываться о возрасте, хотя менее красивой она отнюдь не стала. Она была стройна и моложава и могла бы обмануть кого угодно, но только не себя. Она считала, что кожа ее сделалась несколько расслабленнее и утеряла былую мраморную гладкость больше, нежели о том можно было судить в зеркале.
Меньше любить ее не стали, скорее наоборот, потому что теперь она привлекала всех тех молодых людей, которые знали, что научиться искусству любви они могут именно от такой вот женщины, и которых не привлекали юные девы одного с ними возраста — эти неразвитые, невинные, неопытные и полностью принадлежавшие своим семьям создания.
Муж Линды, которому было сорок, многие годы любил жену со страстностью любовника и закрывал глаза на ее многочисленных обожателей. Он не думал, что она воспринимает их серьезно, и полагал, будто ее интерес вызван отсутствием у них самих детей, из-за чего ей приходилось искать выход своим материнским чувствам, отдавая их людям, стоящим на пороге настоящей жизни. Он сам имел репутацию соблазнителя женщин всех типов и социальных слоев.
Она помнила, каким преданным любовником был Андрэ в их брачную ночь, как он боготворил каждую клеточку ее тела, словно она была произведением искусства, прикасаясь к ней и выражая в ласках свой восторг перед ее ушками, ножками, шейкой, волосами, носиком, щечками и ляжками. Его слова, голос и прикосновения делали ее кожу податливым цветком под лучами солнца.
Он сделал из нее совершенный эротический инструмент, вибрирующий от малейшего прикосновения. Однажды он научил ее концентрироваться на эротических ощущениях во рту и забывать об остальном теле. Это буквально усыпляло ее. Так она неподвижно лежала, а ее рот был как половой орган.
Андрэ возбуждали главным образом именно рты. Глядя на рты женщин, которые встречались ему на улице, он мог судить об их отношении к эротике. Тонкие, узкие губы говорили об отсутствии чувственности, в то время как полные и полуоткрытые свидетельствовали об эротической щедрости. Влажный рот сводил его с ума. За приоткрытым ртом, готовым к поцелую, он мог вздумать устремиться по улице и преследовать до тех пор, пока не овладеет им и тем самым не докажет себе, что был прав, предполагая, будто по рту женщины можно судить о ее чувственности.
Своеобразное, почти болезненное выражение рта Линды пленило его с самого начала. То, как она шла, сладострастно выпятив губки, было признаком личности, любовь которой должна напоминать бурю.
Когда он впервые увидел ее, его привлек именно этот рот, привлек так, как будто он уже занимался с ней любовью. То же было и в брачную ночь. На него Андрэ набрасывался и целовал, пока не стало жарко. Пока ее язычок не заболел и не припухли губки. А когда он пробудил ее рот совершенно, таким же образом он взял ее саму, стоя над ней на коленях и прижавшись сильными бедрами к ее грудям.
Он никогда не обращался с ней как с женой. Он постоянно ухаживал за ней, даря подарки, цветы и новые ощущения. Он приглашал ее на ужин в парижские les cabinets particuliers[35] и в большие рестораны, где официанты думали, что она его любовница.
Он заказывал для нее интересные блюда и вина и опьянял нежными словами. Он ухаживал за ее губами и заставлял признаваться вслух в своей страсти к нему. После чего спрашивал:
— Как ты меня хочешь? Какая часть твоего тела хочет меня сегодня?
Иногда она отвечала:
— Мой рот жаждет тебя, я хочу почувствовать тебя там, глубоко во рту.
В другой раз она отвечала:
— Я стала влажной между ног.
Так они разговаривали через столик в ресторане с маленькими комнатками, отводившимися для влюбленных пар. Здесь официанты отличались скромностью и знали, когда нельзя мешать. Играла музыка. Тут же стоял диван. Когда ужин был подан, Андрэ сжимал ее колени своими, украдкой целовал, а потом, не раздевая, укладывал на диван. Они были похожи на влюбленных, у которых нет времени на раздеванья.
На оперу он водил ее в те театры, где были темные ложи, и во время представления занимался с ней любовью. Любовью он занимался с ней и в такси, и в домах-суденышках, пришвартованных перед Нотр-Дамом, каюты которых сдавались в аренду влюбленным парочкам. Где угодно, но только не дома на супружеском ложе. Он уезжал с ней в отдаленные деревеньки и жил в романтических харчевнях. Или снимал комнату в каком-нибудь знаменитом борделе, где уже бывал прежде, и обращался с Линдой как с проституткой. Он заставлял ее исполнять свои капризы: она должна была просить, чтобы он ее высек, или ползать на четвереньках и облизывать все его тело, как зверек, вместо того, чтобы просто целовать.
Все это будило в ней инстинкты в такой степени, что ей становилось страшно. Она боялась, что наступит тот день, когда одного мужа ей покажется мало. Она знала, что ее эротический аппетит огромен, тогда как он, проведя всю жизнь в насилии над своими чувствами, находился теперь в последней фазе и дарил ей плод своего опыта.
Однажды Андрэ понадобилось отлучиться на десять дней, отчего Линда пришла в состояние крайнего беспокойства. Один из друзей Андрэ, самый желанный художник того времени и любимец всех женщин, позвонил ей и сказал:
— Ты скучаешь, Линда? Не хочешь прийти ко мне на одну весьма необычную вечеринку? Есть у тебя маска?
Она прекрасно поняла, на что он намекает. Они с Андрэ часто подсмеивались над сборищами, которые устраивал Жак в Булонском лесу. Это было его любимым развлечением: собрать представителей высшей буржуазии, напялить на них маски, щедро снабдив шампанским, отвезти летней ночью в Булонский лес, найти поляну среди деревьев и предаться всевозможным распутствам.
Предложение соблазнило ее. Она никогда не принимала участия в подобных празднествах, поскольку Андрэ они не нравились. Он в шутку говорил, что маски могут сбить его с толку, а заниматься любовью не с той женщиной у него нет ни малейшего желания.
Линда поблагодарила за приглашение и согласилась. Она облачилась в одно из своих новых вечерних платьев из толстого сатина. Платье подчеркивало ее фигуру, как мокрая перчатка. Она не надела ничего из нижнего белья и не взяла с собой никаких украшений, которые кто-нибудь мог бы узнать. Волосы она уложила на новый манер, a la pompadour, чтобы больше открыть форму лица и шеи, изменив тем самым своей повседневной короткой стрижке. Наконец, она надела черную маску и на всякий случай закрепила резинку в волосах.
В последний момент она решила изменить цвет волос и сделала их из светлых иссиня-черными. Потом снова уложила и поразилась произошедшей с ней метаморфозе.
На встречу в студию знаменитого художника было приглашено человек восемьдесят. Освещение было очень приглушенным, чтобы никто никого не узнал. Когда все были в сборе, компания разошлась по ожидающим ее автомобилям. Шоферы знали, куда нужно ехать. В самой чаще леса находилась красивая, поросшая мхом поляна. Отослав шоферов, они устроились на ней и налегли на шампанское. Многие начали заигрывать друг с другом еще в переполненных автомобилях. Маски давали им свободу, которая даже самых сдержанных превращала в голодных животных. Руки сами собой скользили под вечерние туалеты и трогали те места, которые хотели, колени терлись, дыхание учащалось.
За Линдой последовало двое мужчин. Один делал все, что мог, чтобы завести ее, целуя в губы и груди, тогда как другой добился большего успеха, лаская под платьем ее ноги до тех пор, пока она не выдала дрожью, что возбуждена до крайности. После этого он захотел увести ее в темноту.
Первый мужчина воспротивился этому, однако оказался слишком пьян, чтобы соперничать. Линду унесли от остальной компании туда, где деревья отбрасывали на мох сумрачные тени. Поблизости послышались протестующие крики, кто-то заурчал, а женский голос воскликнул:
— Давай же, давай, я не могу больше ждать, действуй, прямо сейчас!
Оргия шла полным ходом. Женщины трогали друг друга. Двое мужчин принялись разжигать женщину и остановились лишь затем, чтобы полюбоваться зрелищем — одежда в полном беспорядке, одна бретелька соскользнула с плеча и из-под выреза платья вывалилась грудь — в то время как она пыталась удовлетворить себя, прижимаясь к мужчинам, и терлась о них, чуть ли не умоляя, с задранным платьем.
Животность соблазнителя смутила Линду. Она, до сих пор знавшая лишь изящные ласки мужа, оказалась теперь в руках человека гораздо более сильного и такого страстного, что у нее возникло ощущение, будто ее поедают заживо.
Его руки цеплялись за нее, как клешни. Он поднимал ее лоно навстречу своему члену, не думая о том, что может поломать ей таким образом кости. Он вонзился в нее как будто бычьим рогом, прободал, не причинив боли, но зато заставил дать сдачу с такой же яростью. После того, как он удовлетворился с дикостью, парализовавшей Линду, она прошептала:
— А теперь я хочу, чтобы ты удовлетворил себя полностью, понимаешь? Так, как ты еще никогда этого не делал?
Он протянул ей свой тугой член, словно икону, которую она могла использовать, как ей будет угодно.
Он возбудил ее до сумасшествия. Она едва могла ощущать, что кусает его, а он шептал ей на ухо:
— Продолжай, продолжай, я знаю вас, женщин, вы никогда не берете мужчин так, как вам на самом деле этого хочется.
Из глубин ее тела, неизвестных ей самой, поднялся жар, не дававший себя унять, не удовлетворявшийся ни ртом мужчины, ни его языком, ни членом, жар, не понижавшийся даже оргазмом. Она заметила, что его зубы впиваются ей в плечо, как она впивалась в его шею, после чего откинулась назад и потеряла сознание.
Когда она очнулась, то увидела, что лежит на железной кровати в какой-то жалкой комнатушке, а рядом с ней спит мужчина. Она была обнажена, он тоже, но до половины прикрыт простыней. Она узнала тело, пожиравшее ее прошлой ночью в Булонском лесу. Это было тело атлета, большое, смуглое и мускулистое. Голова на сильном шее имела красивую форму. Копна необузданных волос. Пока она с восхищением рассматривала мужчину, он открыт глаза и улыбнулся.
— Я не могу позволить, чтобы ты возвращалась к остальным, тогда я, должно быть, уже никогда тебя не увижу, — сказал он.
— Как ты меня сюда затащил?
— Я тебя похитил.
— Где мы?
— В очень плохой гостинице, в которой я живу.
— Значит, ты не…
— Я не один из тех, других, если ты это имеешь в виду. Я — самый обычный рабочий. Как-то вечером, возвращаясь с работы на велосипеде, я наткнулся на одну из ваших partouzes[36], разделся и принял в ней участие. Женщинам я явно понравился, и меня не раскрыли. Когда с любовью бывало покончено, я успевал улизнуть. Вчера вечером я снова проезжал мимо и услышал голоса. Я увидел, как тебя целует какой-то мужчина, и унес тебя от них. И вот теперь ты здесь. Быть может, у тебя из-за этого возникнут неприятности, но я не хочу тебя отдавать. Ты — настоящая женщина, остальные по сравнению с тобой — ничто. Ты по-настоящему сладострастна.
— Мне придется уйти, — сказала Линда.
— Я только хочу, чтобы ты пообещала мне вернуться.
Он сел и посмотрел на нее. Физическая красота придавала ему достоинство, и Линда задрожала от ощущения его близости. Он принялся целовать ее, и она снова почувствовала прилив хорошего настроения и взялась за его напряженный член. Она по-прежнему ощущала в теле наслаждение, оставшееся с прошлой ночи. Она опять позволила ему взять себя, словно затем, чтобы увериться в том, что это не сон. Нет, этот мужчина, умевший своим телом и поцелуями, словно то были последние поцелуи на земле, заставить все ее тело пылать, был реальностью.
Поэтому она вернулась к нему. Туда, где, как она ощущала, она живет по-настоящему. Однако по прошествии года она его потеряла. Он влюбился в другую женщину и женился на ней. К тому времени Линда уже настолько успела к нему привыкнуть, что все прочие мужчины казались ей слабыми, болезненно утонченными, бледными и какими-то стертыми в сравнении с ним. Среди тех мужчин, которых она знала, не было ни одного, кто бы обладал животной силой ее утерянного возлюбленного. Она продолжала разыскивать его по маленьким барам и другим унизительным местечкам Парижа. Ей встречались боксеры, циркачи и атлеты, и в каждом из них она искала то, что было присуще ему, но никто из них не мог ее завести.
Потеряв своего рабочего, потому что ему нужна была другая женщина, которая стала бы его, женщина, к которой он мог бы возвращаться домой, женщина, которая бы заботилась о нем, Линда доверилась своему парикмахеру. Парикмахер играет большую роль в жизни парижанки. Он не только укладывает ей волосы, которыми она весьма гордится, но и знает все о моде. Он оказывается ее лучшим критиком и духовником в любовных делах. Тех двух часов, которые уходят на промывку, закрутку и сушку волос, оказывается достаточно для всех необходимых признаний, а кабинка надежно хранит секреты.
Когда Линда впервые приехала в Париж из маленького городка на юге Франции, где она родилась и познакомилась со своим будущим супругом, ей было всего двадцать лет. Она плохо одевалась, была стеснительна и неопытна. Волосы у нее были красивы, однако она не имела ни малейшего представления о том, как их следует укладывать, и не пользовалась косметикой. Однажды, идя по Рю Сент-Онорэ и заглядываясь на витрины, она слишком отчетливо осознала свои просчеты. Она поняла, почему парижанки такие элегантные, как, благодаря дотошности в мелочах, они создают из себя произведения искусства. Суть заключалась в том, чтобы сделать их как можно красивее, что прежде всего осуществлялось при помощи мастерства портных. Ни одна другая страна не может предложить ничего похожего на французскую моду, ее эротический шарм, умение заставить тело выражать себя через одежду.
Во Франции известен эротический шарм тяжелого сатина. Он создает впечатление лоснящегося обнаженного тела. Здесь знают, как подчеркнуть линии груди, как заставить складки платья следовать движениям тела. Здесь имеют понятие о скрытом воздействии вуали, о значении кружев на коже, возбуждающего нижнего белья и платьев с вызывающими декольте.
Линии туфель и покрой перчаток дарят парижанкам ощущение хорошоодетости и уверенности в себе, далеко превосходящей обольстительность прочих женщин. Века кокетства выкристаллизовали в них совершенство такого рода, которое заметно не только в богатых женщинах, но и в молоденьких девушках, стоящих за прилавками магазинов. И священником в этом культе совершенства является парикмахер. Он берет на себя воспитание женщин, приезжающих из провинции. Вульгарных он делает утонченными, бледные в его руках начинают сиять — все они становятся новыми личностями.
Линде посчастливилось оказаться в руках Мишеля, чей салон находился в непосредственной близости от Елисейских Полей. Сорока лет, стройный, элегантный, Мишель был довольно женственен. Изъяснялся он изящно, имел отличные манеры, целовал Линде ручку, как будто она была графиня, и носил остренькие, ухоженные усики. Беседовать с ним было одно удовольствие. Он был философом и творцом женщин. Когда Линда вошла в его салон в самый первый раз, Мишель был внимателен, как художник, готовящийся создать новое произведение искусства.
За несколько месяцев Линда стала само совершенство. Мишель же сделался ее исповедником и советником.
Богатые клиентки попадались ему не всегда, и он был не прочь рассказать о том, что начинал в очень бедных кварталах, где парикмахером работал его отец. Там волосы женщин портились от голода, дешевого мыла, небрежности и неправильного ухода.
— Сухие, как парик, — говорил он. — Избыток дешевых духов. Как у одной девушки, которую я никогда не забуду. Она работала портнихой. Она обожала духи, но не могла себе их позволить. Я приберегал для нее остатки одеколона. Всякий раз, спрыскивая волосы очередной клиентки духами, я приберегал несколько капель. И когда приходила Гизель, я выливал их ей между грудок. Она так радовалась, что не замечала моего собственного наслаждения. Я брался за отворот ее платья большим и указательным пальцами, слегка его оттягивал и ронял капельки духов, украдкой разглядывая ее молодые грудки.
После этого движения ее делались соблазнительными, она прикрывала глазки и с удовольствием втягивала носиком аромат. Несколько раз она восклицала:
— Ах, Мишель, ты меня совсем промочил!
И с этими словами вытирала себя платьем.
Однажды я не сумел противостоять ей. Я окропил духами ее шейку, и когда она запрокинулась и закрыла глаза, просунул в вырез платья руку. Больше Гизель не приходила.
Однако это была всего лишь прелюдия к карьере женского парфюмера. Я начал воспринимать задачу серьезно. Я всегда держал наготове пульверизатор с духами и слегка опрыскивал из него груди клиенток, которые никогда не были против. Потом я научился чистить щеткой их одежду, когда они были готовы. Очень приятно чистить жакет стройной женщины.
Волосы некоторых женщин приводили меня в такое состояние, которое я не могу описать, иначе вы обидитесь. Скажу лишь, что существуют женщины, волосы которых пахнут настолько интимно, как мускат, что заставляют мужчину… короче, я не всегда могу с собой совладать. Вы ведь знаете, какой беззащитной бывает женщина, когда запрокидывается, чтобы ей вымыли волосы, или когда сидит под феном, или когда ей делают завивку.
Иногда Мишель мог сказать клиентке:
— Вам ничего не стоит зарабатывать пятнадцать тысяч франков в месяц.
Что означало квартиру на Елисейских Полях, автомобиль, красивую одежду и щедрого друга. Или она могла стать любовницей сенатора, знаменитого писателя или артиста.
Помогая женщине добиться подобного положения, он оставался человеком тактичным. Он никогда не рассказывал о том, какой образ жизни ведут другие люди, во всяком случае, так, чтобы их по его словам нельзя было узнать. Он знавал женщину, которая десять лет была женой президента крупной американской фирмы. У нее сохранилось удостоверение личности еще с тех времен, когда она работала проституткой и была известна в полиции и тех поликлиниках, которые посещали представительницы ее профессии для еженедельных обследований. Даже и теперь она не могла свыкнуться со своим новым положением и иногда, отправляясь в морские туры, забывала, что может щедро дать на чай. Вместо чаевых она давала официанту свою визитную карточку.
Именно Мишель научил Линду тому, что никогда не нужно ревновать, что на свете женщин больше, чем мужчин, особенно во Франции, и что жена должна проявлять по отношению к своему супругу великодушие — подумать только, сколько женщин так никогда и не узнают, что такое эротика. Он говорил это на полном серьезе и считал ревность своего рода скупостью. По-настоящему великодушными были только проститутки и актрисы, делившие свое тело со многими. По его мнению, самой скупой женщиной была та американская вымогательница, которая умела хитростью вытягивать деньги из мужчины, не отдаваясь ему, что, как он считал, свидетельствовало о недостатке.
Он полагал, что всем женщинам рано или поздно нужно попробовать себя в роли проститутки. Он был уверен в том, что в глубине души все женщины мечтают о том, чтобы стать гулящими, и что им полезно это попробовать, поскольку в этом заключается лучший способ сохранить ощущение, что ты настоящая женщина.
Когда Линда потеряла своего рабочего, ей показалось совершенно естественным обратиться за советом к Мишелю. Он посоветовал ей попробовать попроституировать собой. Таким образом, сказал он, она удостоверится в том, что по-прежнему привлекательна, не задействуя в игре любовь, и быть может, встретит мужчину, который будет обращаться с ней так жестоко, как она того заслуживает. В том мире, в котором она вращалась, она познала слишком много восхищения и была чересчур избалована, чтобы знать свою истинную ценность как женщины, — и не имела возможности испытать ту жестокость, в которой нуждалась.
Линда согласилась с тем, что это вернейший способ узнать, не слишком ли она состарилась и не утратила ли свою былую привлекательность. А потому взяла адрес, который он ей дал, и отправилась по нему на такси на Авеню де Буа. Указанное место оказалось аристократическим и скромным зданием. Ее приняли без лишних вопросов.
«De bonne famille?»[37]. Вот все, в чем там хотели быть уверены. Дело в том, что это был дом, специализирующийся на женщинах из хороших семей. Привратница сразу же позвонила одному из клиентов.
— У нас тут имеется для вас новая женщина весьма благородного происхождения.
Линду проводили в большой будуар, обставленный мебелью из слоновой кости и с парчовыми занавесками на окнах. Она сняла шляпку и вуаль и остановилась перед огромным зеркалом в золотой раме. Она приводила в порядок волосы, когда дверь открылась.
Вошедший мужчина производил почти гротесковое впечатление. Он был маленьким и крепеньким, по сравнению с телом голова у него была чересчур большой, а лицо напоминало лицо переростка и было слишком маленьким и блеклым для мужчины его возраста и роста. Он торопливо подошел к Линде, помпезно поцеловал в руку и произнес:
— Милая моя, как замечательно, что вы смогли улизнуть от мужа и из дома!
Она уже собиралась было возразить, когда поняла, что сказано это было с умыслом и что он просто разыгрывает комедию. Она сразу же приняла его идею, но внутреннее содрогнулась при мысли о том, что ей предстоит отдаться этому человеку. Она уже начала поглядывать на дверь и подумывать о том, нельзя ли обратиться в бегство. Господин перехватил ее взгляд и поспешил заверить:
— Вам вовсе не нужно бояться. Я признателен вам за то, что вы таким образом подвергли риску свою репутацию и оставили мужа ради того, чтобы встретиться со мной здесь. Многого я от вас не попрошу, я счастлив уже тем, что вы со мной. Мне никогда прежде не доводилось видеть столь красивой и аристократичной женщины. Я нахожу ваши духи, ваше платье и украшения бесподобными. Позвольте мне взглянуть на ваши ножки. Какие, однако, у вас очаровательные и элегантные туфельки, какие стройные щиколотки! Нечасто меня навещают столь прекрасные женщины. С женщинами мне вообще не везет.
Линде казалось, что он делается все больше и больше похожим на ребенка с неловкими движениями и мягкими руками. Когда он закурил, она была уверена, что это его первая в жизни сигарета, с такой робостью он держал ее и с таким любопытством следил за дымом.
— Я не могу оставаться здесь слишком долго, — сказала она и хотела уйти. Она ожидала совершенно не то, что получила.
— Я вас надолго и не задержу. Вы позволите мне взглянуть на ваш носовой платок?
Она передала ему тонко надушенный платок, который он с восторгом обнюхал.
После этого он сказал:
— Я вовсе не собираюсь брать вас, как вы, должно быть, думаете. Мне совершенно не интересно быть с вами, как это делают другие мужчины. Я прошу вас только об одном: потрите этим платком у себя между ног и передайте его мне — это все.
Она поняла, что это гораздо проще того, чего она боялась, и охотно сделала, как он просил. Он наблюдал, как она нагибается, спускает кружевные трусики и неторопливо вытирает платком промежность. Он весь подался вперед и приложил свою руку, но лишь затем, чтобы усилить трение и заставить ее провести платком по промежности еще раз.
Он задрожал всем телом, и его зрачки расширились. Линда почувствовала, что он очень возбужден. Забирая у нее платок, он смотрел на него так, словно то была женщина или драгоценное украшение.
Он был слишком занят своими переживаниями, чтобы говорить. Он отошел к постели, положил платок на покрывало, расстегнул брюки, лег и стал тереться о кусочек материи. Потом сел, обмотал платком член и массировал до тех пор, пока не кончил со стоном наслаждения. Он был в таком экстазе, что совершенно позабыл о Линде. Платок намок от его семени, а сам он растянулся бездыханным телом на покрывале.
Потом она ушла. Идя по одному из коридоров, Линда встретила женщину, впускавшую ее в дом. Она удивилась тому, что Линда уже покидает их.
— Я пригласила к вам нашего самого интеллигентного клиента, — сказала она. — Человек он совершенно безобидный.
Однажды, уже после того эпизода, она сидела в Булонском лесу и смотрела демонстрацию весенней одежды. Она наслаждалась цветами, элегантностью манекенщиц и ароматами, когда обратила внимание на духи того, кто сидел рядом. Она повернула голову. Ее соседом оказался приятный господин лет сорока, хорошо одетый, с гладко зачесанными назад блестящими черными волосами. Уж не от его ли волос исходит этот аромат? Он напомнил ей о поездке в Фес[38] и о красивых арабах, и оказал на Линду будоражащее действие. Она смотрела на мужчину, а тот с улыбкой повернулся к ней. Эта сияющая улыбка обнажила сильные белые зубы, два из которых были меньше и казались кривоватыми, что придавало ему очарование эдакого Гавроша.
Линда сказала:
— Вы пользуетесь духами, которые я узнала в Фесе.
— Совершенно верно, — ответил он. — Я бывал в Фесе. Я купил их на тамошнем рынке. Я схожу с ума по духам. Но с тех пор, как нашел вот эти, никакими другими я не пользуюсь.
— Они пахнут, как благородное дерево, — сказала она. — Именно так и должен пахнуть мужчина. Я всегда мечтала отправиться в одну из стран Южной Америки, где произрастают целые леса благородных деревьев, издающих божественные ароматы. Некогда я была просто влюблена в Patchouli, очень старые духи. Теперь уже никто ими не пользуется. Они ведут свое происхождение из Патчули. А еще мне нравится гулять вдоль доков и принюхиваться к запахам специй из универмагов. А вам?
— И мне тоже. Иногда я иду за женщиной исключительно из-за тех духов, которыми она пользуется.
— У меня было желание остаться в Фесе и выйти замуж за араба.
— Почему же вы этого не сделали?
— Потому что как-то влюбилась в одного араба и навещала его много раз. Он был самым красивым мужчиной, которого я когда-либо встречала. Кожа у него была смуглой, глаза — глубокими и черными и излучали такое сладострастие, что я теряла самообладание. Голосом он обладал сильным, хотя вообще был очень нежным. Если он заговаривал с кем-нибудь даже на улице, то держал руки собеседника в своих да так задушевно, будто дарил свое ласковое прикосновение всему человечеству. Я сильно его любила, но…
— Что же произошло?
— Однажды, когда было очень жарко, он сидел в саду, пил мятный чай и снял свой тюрбан. Голова у него оказалась обрита, что является арабской традицией: они все должны быть гладко выбриты. С моей влюбленностью было покончено.
Незнакомец рассмеялся.
Они встали и ушли точно в одно и то же время. Аромат, исходивший от волос незнакомца, оказал на Линду такое же воздействие, как бокал вина. Ноги перестали ее слушаться, а сознание помутилось. Груди ее поднимались и опускались в такт глубокому дыханию. Незнакомец наблюдал за движениями ее грудей так, словно стоял на берегу огромного океана.
На опушке леса он остановился.
— Я живу вот там, — сказал он и указал тростью на квартиру со множеством балконов. — Вы не откажетесь зайти ко мне выпить аперитива на террасе?
Она с благодарностью согласилась. Ей казалось, что если она перестанет ощущать этот аромат, околдовавший ее, то задохнется.
Они сидели на террасе и пили аперитив. Линда утомленно откинулась на спинку кресла, а незнакомец все смотрел на ее груди. Потом он закрыл глаза. Никто не двигался, оба сидели и мечтали.
Незнакомец шевельнулся первым. Когда он поцеловал ее, Линда ощутила себя перенесенной в Фес, в сад того высокого араба. Она вспомнила, что чувствовала в тот день, как ей хотелось замотаться в его белое одеяние, и свое опьянение от его низкого голоса и горящего взора. Улыбка незнакомца была такой же лучистой, как у араба. Он и был арабом, арабом с густыми черными волосами и ароматом города Феса. Сейчас ее любили двое мужчин. Она продолжала держать глаза закрытыми. Араб раздевал ее и трогал сладострастными руками. Волны аромата размягчали ее тело, открывали его и заставляли уступать. Нервы Линды были напряжены, восприимчивы и готовы к климаксу.
Она полуоткрыла глаза и увидела его сверкающие зубы, которые вот-вот укусят ее. Потом до нее дотронулся его член и проник в нее. Он был словно электрическим и каждым своим движением посылал через ее тело толчки.
Он раздвинул ей ноги так, как будто хотел их сломать. Его волосы упали ей на лицо, и их аромат чуть не заставил ее кончить. Она закричала, что он должен двигаться быстрее, чтобы они кончили одновременно. Кончая, он издал тигриный рык, раскатистый крик радости, вобравший в себя такой экстаз и такое дикое наслаждение, что ничего подобного она никогда прежде не слышала. Именно таким она и предполагала услышать крик араба, звук, словно рожденный в джунглях, где зверь настиг свою жертву и рычит от радости. Она открыла глаза и увидела, что ее лицо покрыто его волосами и стала их сосать.
Их тела слились. Трусики Линды были сорваны с такой поспешностью, что остались на щиколотках, и нога мужчины каким-то образом тоже угодила в них. Они увидели, что их ноги связаны кусочком черного шифона, и рассмеялись.
Она приходила к нему впоследствии еще много раз. Ее желание начиналось задолго до того, как они встречались, когда она переодевалась. В любое время дня она странным образом замечала его аромат и странное воздействие последнего. Несколько раз, переходя улицу, она вспоминала этот запах с такой отчетливостью, что возбуждение между ног заставляло ее останавливаться, беззащитную и открытую. Часть его аромата продолжала витать вокруг ее тела и мешала ей ночью, когда она спала одна. Никогда прежде она не возбуждалась так просто. Ей всегда требовалось некоторое время и ласки, однако с арабом, вызывая мысленно его образ, она была возбуждена постоянно, возбуждена настолько, что была готова задолго до того, как он до нее дотрагивался, и боялась кончить от первого же прикосновения.
Однажды это произошло. Еще только войдя в квартиру, она уже сочилась влагой, а срамные губки ее были настолько тверды, словно ее перед этим долго ласкали. Соски ее торчали вперед, а все тело дрожало. Целуя Линду, араб почувствовал ее возбуждение и просунул руку к самому лону. Чувство, охватившее ее, было настолько сильным, что она кончила.
Однако как-то раз, через два месяца после их первой встречи, когда она пришла к нему и он обнял ее, она не ощутила никакого желания. Казалось, это был просто другой человек. Он стоял перед ней, а она видела только его элегантность и заурядность. Он был похож на любого изящного француза, которого можно встретить на Елисейских Полях, на премьере в театре или на бегах.
Но что же изменило его в ее глазах? Почему она не ощутила то сильное опьянение, которое обычно испытывала в его присутствии? В нем было что-то обычное, он был теперь так похож на всех прочих мужчин и так не похож на араба. Улыбка его казалась уже не такой лучистой, а голос — менее богатым на оттенки. Вдруг она бросилась к нему в объятия и обнюхала волосы. Она воскликнула:
— Почему ты не опрыскался духами?
— Они у меня кончились, — ответил арабский француз. — И больше не будет. Почему это так тебя расстраивает?
Линда попыталась воскресить в памяти ту атмосферу, которую он создавал вокруг нее раньше. Тело ее оставалось холодным. Она закрыла глаза и представила, как будто снова находится в Фесе и сидит в саду. Возле нее, на низенькой и мягкой кровати сидел араб. Он уложил ее на кровать и целовал. В ее ушах пел маленький фонтан, а рядом в курильнице горело всегдашнее ароматное дерево. Но нет, сон разбился вдребезги. Во французской комнате не было курений, а находящийся здесь же мужчина был ей чужим. Он уже не обладал тем колдовством, которое заставляло Линду хотеть его. Больше она к нему никогда не приходила.
Хотя случай с платком не вызвал у нее ни малейшего восторга, два месяца пребывания в своем собственном мире снова вывели Линду из равновесия.
Она ощущала, что ее преследуют воспоминания, рассказы, которые ей когда-то доводилось слышать, и чувство, что у окружающих ее людей было множество эротических переживаний. Она боялась, что теперь, когда она уже не получает ничего от близости мужа, ее тело умрет.
Она вспомнила, как в далеком детстве ее первое эротическое переживание явилось следствием одной неудачи. Мать купила ей новые штанишки, которые оказались малы и жали между ног. Они раздражали кожу, и по вечерам, перед тем, как заснуть, она чесалась. Уже засыпая, она чесалась меньше, и это было очень приятно. Она продолжала трогать кожу, и по мере того, как ее пальчики приближались к местечку посередине, удовольствие усиливалось. Она ощущала, как что-то твердеет под пальцами, когда она до этого дотрагивается, что-то невероятно чувствительное.
Через два дня ей нужно было идти на исповедь. Священник сидел на стуле, а ей надлежало стоять на коленях у его ног. Он был доминиканцем и носил длинный шнурок с кисточкой, висевший на боку. Склоняясь к его коленям, девочка чувствовала кисточку.
Когда он наклонялся над девочкой и говорил с ней, голос у него делался глубоким, теплым и давал ощущение спокойствия. Покончив с обычными грехами — злобой, ложью и так далее, — Линда замешкалась. Это не избежало внимания священника, и он стал нашептывать очень тихо:
— У тебя были нечестивые сны?
— Какие сны, отче? — переспросила она.
Твердая кисточка, которую она ощущала между ног, оказывала на нее то же воздействие, что и прикосновения накануне. Линда попыталась приблизиться. Ей хотелось слышать теплый и возбуждающий голос священника, спрашивавшего ее о нечестивых снах. Он сказал:
— Тебе когда-нибудь снилось, будто ты кого-то целуешь или кто-то целует тебя?
— Нет, отче.
Теперь кисточка уже возбуждала ее гораздо сильнее собственных пальцев, потому что она каким-то образом стала частью теплого голоса священника и произнесенного им слова «поцелуй». Она прижалась к нему и посмотрела в глаза.
Он почувствовал, что ей есть, в чем исповедаться, и спросил:
— Ты себя когда-нибудь ласкала?
— Как это «ласкала»?
Он хотел было промолчать, потому что решил, что ошибся, однако выражение личика девочки подтвердило его подозрение.
— Ты когда-нибудь трогала себя пальцами?
В это мгновение Линде захотелось сделать еще одно движение и испытать то самое всепоглощающее чувство, которое она обнаружила несколько ночей назад. Но она испугалась, что священник заметит ее действия и оттолкнет, и тогда она ничего не почувствует. Она твердо решила отвлечь его внимание и начала:
— Отче, это правда, я должна исповедаться в чем-то ужасном. Однажды ночью я стала чесаться и трогать себя и…
— Дитя мое, дитя мое, — сказал он, — сейчас же это прекрати. Это нечисто и разрушит тебе жизнь.
— Почему нечисто? — спросила она и сжала кисточку, ощущая, как растет возбуждение.
Священник наклонился так низко, что теперь почти касался губами ее лба.
— Эти ласки может подарить тебе только твой супруг. Если же ты станешь ими злоупотреблять, то ослабнешь, и никто не будет тебя любить. Сколько раз ты это делала?
— Три ночи. И сны мне снятся.
— О чем?
— Мне снится, как будто кто-то меня ласкает.
С каждым словом она возбуждалась все сильнее. С деланным стыдом и чувством вины она бросилась к ногам священника и склонила голову, как будто плачет, хотя на самом деле она сделала это потому, что кисточка довела ее до оргазма, и она не могла скрыть дрожь. Священник, решивший, что ее гложет стыд и чувство вины, обнял девочку, поднял с колен и стал утешать.
Марсель
Марсель спустился к дому-лодке с голубыми глазами, полными удивления и немого вопроса, полными отражений, как вода в реке. С глазами, голодными, жадными и голыми. А над ними — яростные брови, неукрощенные, как у страшилища. Дикость смягчалась ясным лбом и шелковистыми волосами. Кожа у него тоже была тонкой, нос и рот — уязвимыми и прозрачными, тогда как о силе его можно было судить по рукам крестьянина и бровям.
Разговаривая, он со своей склонностью анализировать мог показаться сумасшедшим. Все, что происходило, все, к чему бы он ни прикасался, каждый прошедший час суток комментировался и анализировался. Он не мог целовать, желать, обладать или наслаждаться кем-то, не попытавшись подробно изучить данный объект. С помощью астрологии он заранее планировал свои поступки. С ним часто происходили фантастические вещи, и он обладал способностью их вызвать. Однако стоило подобному событию произойти, как он накидывался на него, словно не верил в то, что это действительно случилось, что он был его участником, ему во что бы то ни стало нужно было сделать это предметом обсуждения и анализа.
Мне нравилась его чувствительная податливость перед тем, как он открывал рот, когда он походил на очень нежного зверька или на зверька очень чувственного, а его склонность не была настолько очевидна. Разгуливая со своей тяжелой сумкой, набитой изобретениями, заметками, программами, новыми книгами, новыми амулетами, новой парфюмерией и фотографиями, он не казался обиженным. В такие мгновения он скорее напоминал дом-лодку, плывущую без якоря. Он слонялся, изучал, наведывался к слабоумным, составлял гороскопы, собирал эзотерическое знание, а вместе с ним — цветы и камни.
— Во всем существует элемент совершенства, которым нельзя обладать, — говорил он. — Я вижу его во фрагментах обработанного мрамора и в отесанных кусках дерева. Существует совершенство в теле женщины, которое можно заполучить или познать до конца, только переспав с ней.
Он ходил в развевающемся галстуке, какие носили представители богемы лет сто назад, в фуражке Гарсона и полосатых брюках вроде тех, что носит француз среднего достатка. Или напяливал черную монашескую рясу и бабочку плохого провинциального актера, или повязывал шею косынкой альфонса, которая была желтого или красного цвета, как бычьи глаза. Или ходил в костюме, который получил от продавца вместе с галстуком и который мог принадлежать гангстеру с большой дороги, или в шляпе, которая бы больше подошла отцу, выгуливающему по воскресеньям своих одиннадцать детей. Он выступал в огромных рубашках повстанца, или в клетчатых рубашках, как будто был бургундским крестьянином, или в рабочем костюме из холстины синего цвета с мешковатыми брюками. Иногда он запускал бороду и начинал напоминать Иисуса. В другой раз он брился и тогда смахивал на венгерского скрипача со странствующего рынка.
Я никогда не знала, как он будет одет, когда нагрянет ко мне в гости. Его постоянство проявлялось только в его изменчивости, в умении делаться, кем угодно. Такова натура актера, для которого жизнь есть непрерывная драма.
Он сказал мне:
— Буду на днях.
И вот он лежал на кровати и рассматривал раскрашенный потолок дома-лодки. Он разгладил ладонями покрывало и посмотрел в окно на реку.
— Обожаю спускаться сюда, к домам-лодкам, — сказал он. — Это успокаивает. Когда я здесь, мои руки кажутся мне нереальными.
По крыше лодки барабанил дождь. В пять часов в Париже всегда царит очень эротическое настроение. В это время встречаются влюбленные, между пятью и семью, как во всех французских романах. Никогда ночью, потому что все француженки замужем и могут сняться с якоря только в «чайное время», которое есть величайшее алиби. В пять часов я всегда испытывала дрожь чувственности, которую разделяла с чувственным Парижем. С приближением сумерек мне начинало казаться, что все женщины устремляются на встречу с любовниками, а все мужчины бегут на встречу с любовницами.
Уходя, он целует меня в щеку, и его борода трогает меня, словно ласкает. Этот поцелуй в щеку, который следует рассматривать как братский, включает в себя всевозможные обещания.
Мы ходили вместе ужинать, и я предложила отправиться куда-нибудь потанцевать. Мы пошли в Bal Negre. Марсель был, как паралитик. Боялся танцевать, боялся прикоснуться ко мне. Я пыталась соблазнить его на танец, но он не поддавался. Он был неловок и испуган. Когда же он наконец обнял меня, я почувствовала его дрожь и пришла в восторг от того возбуждения, в которое его привела. Быть рядом с ним было упоительно. Я наслаждалась его стройным телом.
Я спросила:
— Тебе скучно? Может, ты хочешь, чтобы мы ушли?
— Мне не скучно, просто меня что-то блокирует. Как будто все мое прошлое останавливает меня. Я не могу отдаться полностью. Эта музыка какая-то дикая. У меня такое ощущение, как будто я могу сделать вдох, но уже не выдохну. Я заторможен и сам не свой.
Я больше не приставала к нему с просьбами потанцевать, а танцевала с негром.
Когда мы уходили из Bal Negre в прохладную ночь, он говорил о препятствиях, страхе и параличе, которые жили в нем. Я чувствовала, что никакого чуда не предвидится. Я хотела освободить его при помощи чуда, не словом, не прямо, не теми словами, к которым прибегаю, когда разговариваю с больными. Я знаю, что его мучает, потому что сама однажды страдала тем же самым. Но я знаю Марселя свободного и хочу вызвать к жизни именно его.
Однако, когда он пришел в дом-лодку и увидел там Ханса, когда встретил Густаво, пришедшего в двенадцать часов ночи и остававшегося еще после того, как он собрался уходить, Марсель заревновал. Я видела, как темнеют его синие глаза. Целуя меня и желая доброй ночи, он зло косился на Густаво.
Мне он сказал:
— Выйди-ка на минутку.
Я вышла из лодки и прошлась с ним по сумеречным пирсам. Как только мы оказались одни, он нагнулся и поцеловал меня страстно и яростно, словно пил из моего рта своими припухшими губами. Я снова подставила ему рот.
— Когда ты придешь ко мне в гости? — спросил он.
— Завтра. Я приду к тебе в гости завтра, Марсель.
Когда я пришла к нему, он, желая меня поразить, надел свой лоскутный костюм. Костюм напоминал русскую одежду, на голову он надел меховую шапку, на ноги— высокие, черные валенки, доходившие ему почти до бедер.
Его комната напоминала хижину путешественника, набитую хламом со всего света. Стены были завешаны красными коврами, а постель накрыта шкурой. Комната была замкнута сама в себе, интимна и роскошна, как комнаты в опиумном сне. Шкуры, темно-красные стены, вещи, похожие на фетиши африканского священника — все вместе это выглядело фантастически эротично. Мне захотелось нагишом растянуться на шкурах и быть взятой среди этого животного запаха и ласкового меха.
Итак, я стояла посреди красной комнаты, а Марсель меня раздевал. Он обнял меня руками за голую талию. Он усердно исследовал мое обнаженное тело пальцами и ощупывал мои покатые сильные бедра.
— Впервые настоящая женщина, — сказал он. — Здесь побывало много женщин, но ты первая настоящая, женщина, перед которой я могу преклоняться.
Когда я уже лежала на кровати, у меня было такое чувство, как будто аромат и ощущение от шкур и животность Марселя сливаются вместе. Ревность взяла верх над его стеснительностью. Он был, как зверь, с жадностью познающий меня всеми возможными способами и ощупывающий всюду. Он усердно меня целовал и кусал в губы. Он лежал на шкурах и целовал мои груди, трогал мои ноги, лоно и ягодицы. Потом он двинулся в темноте выше и воткнул свой член мне в рот. Пока он скользил взад-вперед, я пустила в ход зубы, но ему это, кажется, даже понравилось. Он смотрел на меня и ласкал все тело руками, чтобы досконально познать его через пальцы.
Я положила ноги ему на плечи, чтобы он мог одновременно проникать в меня и видеть. Видеть он хотел все. Хотел видеть, как член ускользает в меня, а потом выходит, сверкающий, большой и твердый. Я упиралась на кулаки, чтобы ему было удобнее пронзать меня. Потом он перевернул меня на живот, лег сверху, как собака, и ввел член сзади, держа мои груди в руках, имея возможность одновременно меня зондировать и ласкать. Он был неутомим и не мог кончить. Я ждала его, чтобы кончить вместе, но он продолжал оттягивать этот момент. Он мешкал и хотел все время ощущать мое тело, все время чувствовать свое собственное возбуждение. Я уже была готова устать и воскликнула:
— Кончай, Марсель, кончай!
Толчки его стали отчаянными, и мы начали приближаться к оргазму, пока я не застонала в голос, и он кончил почти одновременно со мной. Освобожденные, мы улеглись на шкуры.
Мы лежали в полумраке, окруженные странными вещами — санями, сапогами, ложками из России, поделками из хрусталя и ракушками. На стенах висели эротические рисунки из Китая. И это все вместе, даже кусок лавы из Кракатао, даже бутылка с песком из Мертвого моря, вызывали эротические ассоциации.
— Твой ритм подходит мне, — сказал он. — Большинство женщин для меня слишком торопливы, из-за чего я ударяюсь в панику. Они кончают, и тогда уже я боюсь продолжать. Они не оставляют мне времени почувствовать их, узнать их и угнаться за ними, и я чуть с ума не схожу, когда они уходят, я думаю об их наготе и не получаю оргазма. А вот ты медленна. Ты как я.
Мы стояли возле камина и разговаривали, пока я одевалась. Марсель просунул руку мне под юбку и снова начал ласкать, и мы вдруг вновь ослепли от желания. Я стояла с закрытыми глазами, ощущала руку и двигалась ей навстречу. Он закатал подол юбки своими крестьянскими кулачищами, и я подумала, что мы должны снова лечь в постель, но вместо этого он сказал:
— Подними платье.
Я прислонилась к стене и прижалась телом к его телу. Он зарылся головой между моих ног и стал сосать и лизать, пока я снова не увлажнилась. Тогда он извлек член и взял меня у стены. Член его был твердым и прямым, как бур, и он все бурил и бурил меня, а я истекала влагой и таяла в его страсти.
Мне больше нравится заниматься любовью с Густаво, чем с Марселем, потому что он не бывает уклончивым, испуганным или нервным. Он отдается мечте, и мы гипнотизируем друг друга ласками. Я трогаю его шею и запускаю пальцы в черные волосы. Я ласкаю ему живот, ноги и бедра. Когда я трогаю Густаво от шеи до ягодиц, его тело начинает дрожать от наслаждения. Он, как женщина, любит, чтобы его ласкали, и это делает его член твердым. Я не прикасаюсь к нему до тех пор, пока ствол не начинает трепетать. Густаво задыхается от возбуждения. Я беру член в руку, сжимаю и двигаю кулаком вверх-вниз. Или же я дотрагиваюсь до самого кончика языком, а Густаво двигает им взад-вперед в моем рте. Иногда он кончает мне в рот, и тогда я проглатываю семя. В другой раз он первым начинает меня ласкать. Я быстро становлюсь влажной, потому что пальцы у него теплые и опытные. Иногда я настолько распаляюсь, что ощущаю приближение оргазма от одного лишь прикосновения его пальцев. Чувствуя, что я вот-вот кончу, он возбуждается. Он не ждет, пока мой оргазм кончится, но загоняет член внутрь, как будто затем, чтобы ощутить последние спазмы. Его пенис заполняет меня полностью, он словно создан для меня и потому легко скользит в одну и в другую сторону. Я обнимаю пенис внутренними губками и как бы посасываю его. Иногда он кажется больше, чем обычно, и словно заряжен электричеством, так что наслаждение оказывается бесконечно большим и долгим, а оргазм никогда не прекращается.
Женщины соблазняют его часто, но он устроен так же, как они, и должен чувствовать, что влюблен сам. Хотя красивая женщина может привести его в восторг, он оказывается импотентом, если при этом нет какой бы то ни было любви.
Странно, как характер человека отражается в его манере любить. Если он нервозен, смущен, неуверен и испуган, то же будет и с актом любви. Если человек расслаблен, любовь превращается в наслаждение. Член Густаво никогда не расслабляется, поэтому он не спешит и проделывает все с уверенностью. В возбуждении он ощущает себя как дома и вкушает соитие спокойно и полностью, до последней капли. Марсель же более неуверен в себе и беспокоен. Даже когда член его тверд, я замечаю, что он все время должен демонстрировать свою силу из опасения, что это скоро прекратится.
Вчера вечером, прочитав несколько эротических описаний Ханса, я вытянула руки над головой. Я почувствовала, что мои сатиновые трусики слегка сползли с талии. Мой живот и лоно ощущались, как живые. В темноте мы с Хансом бросились в долгую оргию. Мне казалось, будто я нахожусь вместе со всеми женщинами, с которыми ему довелось иметь дело. Все, к чему прикасались его пальцы, все языки, которые он когда-либо чувствовал, все срамные губки, которые он обнюхивал, каждое слово, сказанное им об эротике — все это я вобрала в себя как оргию незабытых впечатлений, целый мир оргазмов и лихорадки.
Мы с Марселем лежали в его постели. В полумраке комнаты он разглагольствовал о своих эротических фантазиях, о том, как трудно дается их воплощение. Ему всегда хотелось иметь женщину, на которой было бы множество юбок, под которые он мог бы лечь и заглянуть. Он помнил, как проделал это со своей первой нянькой. Он улегся и притворился, что играет, а на самом деле пялился ей под юбки. Это первое эротическое переживание он запомнил навсегда.
Тогда я сказала:
— Но я не против. Давай сделаем все то, что мы хотим. У нас впереди вся ночь, а здесь у тебя вещей столько, что всего и не перепробуешь. У тебя есть и костюмы. Я с удовольствием для тебя их надену.
— Правда? — обрадовался он. — Тогда и я сделаю все, о чем бы ты меня ни попросила.
— Сперва давай костюмы. У тебя есть несколько крестьянских юбок, которые я могла бы надеть. Начнем с твоих фантазий, воплотим их в жизнь первыми. А теперь я буду наряжаться.
Я вышла в другую комнату и надела разные юбки, которые он привез из Греции и Испании, одну поверх другой. Когда я вошла, Марсель лежал на полу. При виде меня он даже покраснел от радости. Я присела на край постели.
— А теперь встань, — сказал он.
Я поднялась, а он продолжал лежать и все смотрел под юбки мне между ног. Он слегка раздвинул их руками. Я стояла, расставив ноги. Взгляд Марселя возбудил меня, и вскоре я начала танцевать, как танцуют арабские женщины, прямо над его лицом, медленно покачивая бедрами, чтобы он видел, как двигается среди юбок мое лоно. Я все танцевала и двигалась по кругу, а он рассматривал меня и тяжело дышал от волнения. В конце концов он уже не мог сдерживаться. Он притянул меня к себе и принялся целовать и кусать. Через некоторое время я его остановила.
— Не заставляй меня кончить, подожди.
Я отошла и вернулась уже голой, в одних только черных сапогах, готовая воплотить его следующую эротическую фантазию. Теперь он хотел, чтобы я была жестокой.
— Пожалуйста, будь жестокой, — умолял он.
Совершенно нагая, в одних только длинных черных сапогах, я начала приказывать ему делать самые унизительные вещи. Я сказала:
— Пойди и найди мне красивого мужчину. Я хочу, чтобы он взял меня у тебя на глазах.
— Не буду, — ответил он.
— Я приказываю тебе. Ты же обещал делать все, что я захочу.
Он встал и ушел. Через час он возвратился вместе с одним из своих соседей, с очень красивым русским. Марсель был бледен. Он видел, что русский мне нравится. Он уже успел объяснить ему, чем мы тут занимаемся. Русский улыбнулся мне. Мне было вовсе необязательно его возбуждать. Подойдя ко мне, он уже был взволнован моей наготой и черными сапогами. Я не просто отдалась ему, я еще и шепнула:
— Постарайся, чтобы это продлилось подольше.
Марсель страдал, пока я наслаждалась русским, который был большим, сильным и выносливым. Наблюдая за нами, Марсель вынул свой член. Член был напряжен. Когда я уже готова была испытать оргазм вместе с русским, Марсель захотел сунуть член мне в рот, однако я не позволила. Я сказала:
— Оставь это на потом. Мне еще есть о чем тебя попросить. Я не хочу, чтобы ты кончил сейчас!
Русский разговелся, а потом остался во мне и хотел продолжать, однако я отстранилась. Он сказал:
— Я бы желал остаться и посмотреть, если позволите.
Марсель был против, и мы отослали его. Русский благодарил меня, иронично и лихорадочно, и хотел побыть с нами еще.
Марсель бросился к моим ногам.
— Это жестоко. Ты же знаешь, что я люблю тебя. Это жестоко.
— Но это сделало тебя страстным, не так ли, это сделало тебя страстным.
— Да, но и больно тоже. Я бы с тобой так не поступил.
— Ты сам этого хотел. Это тебя возбудило.
— А чего ты теперь хочешь?
— Хочу заниматься любовью и смотреть в окно, — ответила я. — И чтобы прохожие смотрели на меня. Ты должен взять меня сзади, и никто не будет видеть, чем мы занимаемся. В этом мне нравится именно таинственность.
Я встала у окна. Из другого дома люди могли видеть, что происходит в комнате, и пока я так стояла, Марсель взял меня. Я не выказала ни малейшего признака возбуждения, и все-таки я наслаждалась. Он дышал тяжело и почти терял самообладание, в то время как я приговаривала:
— Спокойно, Марсель, делай так, чтобы никто ничего не заметил.
Прохожие видели нас, но думали, что мы просто стоим и смотрим на улицу. Мы же вкусили такого оргазма, который бывает у тех, кто сношается всюду в переходах или под мостами ночного Парижа.
Мы устали и закрыли окно. Затем отдохнули и разговорились в темноте о том, что помнили, и о снах. Я сказала:
— Два часа назад я села в метро в час-пик, чего я обычно не делаю. Поток людей сминал меня, но я держалась. Тут я вдруг вспомнила случай в подземке, о котором мне однажды рассказала Альрун. Она была уверена в том, что Ханс пользовался людским потоком, чтобы тискать женщин. В то же мгновение я почувствовала руку, которая легонько касалась моего платья, как будто невзначай. Пальто мое было распахнуто, а под ним на мне было тонкое платье, и рука трогала меня легонько через платье, за лоно. Я не отстранилась. Мужчина, стоявший передо мной, был так высок, что я не видела его лица. Да я и не хотела. Я не была уверена в том, что это именно он, и не хотела знать, кто это. Рука ласкала платье и надавливала все сильнее в поисках губок. Я подвинулась, чтобы облегчить эту задачу. Пальцы надавили еще сильнее и проследили форму губок с уверенным, хотя и легким давлением. Я испытала прилив наслаждения. Качка поезда сдавила нас, и я прижалась к его руке. Он осмелел и ухватил меня за лобок. Теперь я уже с ума сходила от возбуждения, я чувствовала, что вот-вот испытаю оргазм, и незаметно терлась о руку. Казалось, рука ощущала то же, что и я, и продолжала ласкать до тех пор, пока я не кончила. Оргазм заставил меня задрожать всем телом. Поезд остановился, и поток пассажиров исчез. Исчез вместе с ним и мужчина.
Объявлена война. По улицам ходят плачущие женщины. В первую ночь проводилась светомаскировка. Раньше мы уже пробовали нечто подобное, но теперь, когда все серьезно, это ощущается совершенно по-другому. Теперь Париж серьезен. Улицы были совсем черные. То здесь, то там можно увидеть синенький, зелененький или красненький аварийный огонек, маленький и приглушенный, как свечка на иконостасе в русских церквах. Все окна затянуты черной материей. Витрины кафе занавешены или закрашены синим. Стояла мягкая сентябрьская ночь, казавшаяся еще мягче из-за темноты. Была очень странная атмосфера — атмосфера ожидания и напряжения.
Я медленно шла по бульвару Распай, чувствовала себя одинокой и захотела дойти до Собора, чтобы хоть с кем-нибудь поговорить. Через некоторое время я была на месте. Здание было набито битком, половина народа — солдаты, другая половина — обычные проститутки и натурщицы, но многие художники исчезли. Многих отозвали на родину, каждого в его страну. Ни американцев, ни испанцев не осталось, равно как и немецких беженцев. Здесь снова царила французская атмосфера. Я села и скоро разговорилась с Гизель, молоденькой девушкой, с которой до того уже общалась несколько раз. Она была рада меня видеть. Сказала, что не смогла усидеть дома. Ее брата призвали в армию, и семья горевала. Потом за столик подсел еще один наш знакомый — Роже. Постепенно нас стало пятеро. Мы все пришли в кафе, чтобы быть вместе с другими. Мы все чувствовали себя одинокими. Темнота изолировала и не давала выйти на улицу. Приходилось сидеть в четырех стенках, чтобы не быть одному. Никому из нас это не улыбалось. Так мы сидели, наслаждаясь светом и вином. Солдаты были в хорошем расположении и все настроены приветливо. Все барьеры были сломлены. Никто не ждал, пока его представят. Все подвергались одной опасности и испытывали одинаковую необходимость в компании, приветливости и тепле.
Потом я предложила Роже:
— Пойдем на улицу.
Мне снова захотелось выйти в темноту. Мы шли медленно и осторожно. Так мы дошли до арабского ресторана, который мне нравился, и заглянули в него. Посетители сидели за низенькими, расставленными по кругу столиками, а полная арабская женщина танцевала.
Когда мужчины давали ей денег, она прикрепляла бумажки к груди и танцевала дальше. В тот вечер здесь было полно солдат, опьяневших от тяжелого арабского вина. Танцовщица тоже была навеселе. На ней никогда не было много одежды, несколько легких прозрачных юбок да пояс, а теперь юбки были открыты спереди, и когда она танцевала танец живота, можно было видеть, как танцуют волосы на ее лоне, а полные кожные складки дрожат.
Один из офицеров предложил ей десятифранковую монету и сказал:
— Посмотрим, сможешь ли ты подобрать ее своей киской.
Это ничуть не смутило Фатиму. Она подошла к столику офицера, положила деньги на самый краешек, раздвинула ноги и сделала незаметное движение, как будто танцуя, так что кончики ее срамных губок дотронулись до монеты. Сначала она все никак не могла за нее ухватиться. Пробуя, она издала ртом всасывающий звук, заставивший солдат возбужденно рассмеяться. В конце концов ее губки напряглись вокруг монетки настолько, что Фатима смогла ее подобрать.
Танец продолжался. Молодой араб, игравший на флейте, пожирал меня глазами. Роже сидел рядом со мной, но был полностью поглощен танцовщицей и тихо улыбался. Взгляд араба по-прежнему жег меня. Я чувствовала его кожей, как поцелуй или клеймо. Все были пьяными, все пели и смеялись. Когда я встала, араб тоже поднялся. Я не совсем отдавала себе отчет в том, что делаю. При выходе находилось маленькое темное помещение, куда вешались пальто и шляпы. Девушка, отвечавшая за гардероб, сидела сейчас вместе с солдатами. Я вошла в комнатушку.
Араб понял. Я ждала среди пальто. Он положил одно из них на пол и уложил меня сверху. В приглушенном свете я видела, как он извлекает замечательный член, гладкий и красивый. Такой красивый, что я захотела взять его в рот, однако он мне не позволил это сделать. Араб сразу же вложил мне его в лоно. Член был очень теплым и твердым. Я испугалась, что нас заметят, и хотела, чтобы араб поторопился. Я была так возбуждена, что тотчас же кончила, тогда как араб продолжал неутомимо меня пронзать и вдавливать в пол.
За своим пальто из зала вышел полупьяный солдат. Мы не шевелились. Он забрал его, не заходя туда, где лежали мы. Араб долго не кончал. В его руках, пенисе и языке была какая-то сила. У него все было сильным. Я ощущала, как его член увеличивается и теплеет, пока кончик не достал до матки с такой мощью, что чуть ли не поцарапал ее. Он двигался взад-вперед в одном ритме, никуда не торопясь. Я запрокинулась и перестала думать о том, где мы находимся. Я думала только о его твердом члене, скольжение которого было ритмичным и гипнотизирующим. Не меняя ритма, он кончил, как струя в фонтане. Он не вынул член, и тот продолжал оставаться твердым. Он хотел, чтобы я кончила еще раз. Однако посетители уже начали расходиться из ресторана. К счастью, пальто попадали на пол, и мы оказались под ними как в шалаше. У меня не было ни малейшего желания двигаться. Араб спросил:
— Мы еще увидимся? Ты такая нежная и красивая. Мы еще когда-нибудь увидимся?
Роже искал меня. Пока я сидела и поправляла одежду, араб исчез. Уходивших стало еще больше. Ресторан закрывался в одиннадцать. Посетители решили, что я гардеробщица. Когда Роже нашел меня, я уже протрезвела. Он вызвался проводить меня домой и сказал:
— Я видел, как на тебя глазеет этот араб. Будь осторожна.
Марсель и я шли через мрак, заходя в кафе, где при входе нужно было раздвигать тяжелые темные гардины. От этого у нас возникало ощущение, как будто мы входим в подземный мир или в город, где живут демоны. Черный, как нижнее белье парижских проституток или чулки танцовщиц из канкана, широкие черные подвязки для женщин, созданных самыми сумасшедшими капризами мужчин, с маленькими черными корсетами, подчеркивающими груди и поднимающими их навстречу мужским губам, и черные сапоги, о которых читаешь в сценах порки из французских романов. Марсель весь дрожал от желания. Я спросила его:
— По-твоему, существуют места, вдохновляющие на занятие любовью?
— Определенно существуют, — ответил он. — Так мне по крайней мере кажется. Как тебе захотелось заняться этим на моей постели со шкурами, так же и мне всегда хочется любить в местах, где на стенах висят ковры или драпировки, отчего возникает ощущение, будто ты в матке. Мне всегда хочется заниматься любовью там, где много красного и много зеркал. Но больше всего меня возбудила одна комната, которую я видел недалеко от бульвара Клиши. Как ты знаешь, там живет знаменитая шлюха с деревянной ногой, от которой многие приходят в восторг. Она всегда меня восхищала, потому что я был уверен в том, что никогда не заставлю себя лечь с ней в постель. Я был убежден, что стоит мне взглянуть на ее деревяшку, как я испугаюсь.
Человеком она была жизнерадостным, улыбчивым и симпатичным. У нее были обесцвеченные волосы, однако брови были черными и кустистыми, как у мужчины. Над верхней губой пробивался мягкий пушок. До того, как она обесцветила волосы, она наверняка была смуглой, пышноволосой девушкой с юга Франции. Собственная нога у нее была сильной и мощной, а тело довольно красивым. Однако я не мог заставить себя обратиться к ней с вопросом. Глядя на нее, я вспоминал картину Курбе[39], которую мне однажды довелось видеть. Это было живописное полотно, заказанное одним богачом и изображавшее женщину в момент совокупления. Будучи великим реалистом, Курбе запечатлел ее половой орган и ничего больше. Руки, ноги и голову он опустил. Он изобразил торс с тщательно выписанным лоном, искаженным страстью и обхватившим член, торчащий из очень черных зарослей. И все. У меня было ощущение, что с той проституткой происходит все точно так же: клиент думает только о ее влагалище и старается не смотреть ни на ее ноги, ни на что-либо другое. Может, это кого и возбуждало. Я стоял на углу улицы и размышлял, когда навстречу мне вышла другая молоденькая проститутка. Молоденькая шлюшка — зрелище в Париже довольно редкое. Она разговаривала с той, у которой была деревянная нога. Начался дождь. Юная проститутка сказала:
— Я вот уже два часа брожу под дождем. Туфли мои стоптались, и ни одного клиента за все это время.
Я вдруг ее пожалел и сказал:
— Вы не откажетесь выпить со мной чашку кофе?
Она спросила:
— Вы чем занимаетесь, художник?
— Я не художник, — ответил я. — Но сейчас как раз стоял и думал об одной недавно виденной мною картине.
— В кафе «Веплер» есть несколько отличных картин, — сказала она. — Вот взгляните.
Она извлекла из своей сумочки нечто напоминавшее тонкий носовой платок и развернула его. На нем были нарисованы две женские ягодицы, расположенные так, что можно было видеть влагалище и такой же огромный член. Она растянула платок, который оказался эластичным, и получилось, как будто ягодицы и член двигаются. Потом она повернула платок, и снова было такое впечатление, словно член двигается, но только теперь уже в женском влагалище. Девушка шевелила платком как-то по-особенному, отчего вся картинка казалась живой. Я рассмеялся, но увиденное возбудило меня, и мы так и не дошли до кафе «Веплер», потому что девушка предложила зайти к ней домой. Комната, в которой она жила, находилась в весьма плачевного вида доме на Монмартре, где обитали все циркачи и артисты оперетты. Нам пришлось подниматься пять этажей.
Она сказала:
— Простите, что тут так плохо, но я только-только приехала в Париж. Я живу здесь всего лишь месяц. Раньше я работала в борделе в одном маленьком городке, но какая скука каждую неделю общаться с одними и теми же мужчинами!. Все равно что выйти замуж! Я точно знала, когда они придут, в какой день и в котором часу. Я знала все их привычки. Никаких неожиданностей больше не предвиделось. Поэтому я и перебралась в Париж.
Разговаривая, мы зашли к ней в комнату. Она была очень маленькой: места в ней хватало только для большой железной кровати, на которую я повалил девушку и которая скрипела так, будто мы уже лежали и любились на ней, как две обезьяны. Однако я никак не мог привыкнуть к тому, что в комнате нет ни единого окна. Все равно что лежать в тюрьме или в могиле. Я не могу объяснить, какое у меня было чувство. Но это дало мне ощущение покоя. Как замечательно было почувствовать себя в безопасности вместе с молодой женщиной. Почти так же приятно, как оказаться в ее киске. Это была самая удивительная комната из всех, в которых я когда-либо занимался любовью, настолько отгороженная от остального мира, настолько замкнутая в себе и теплая. Проникая в девушку, я подумал, что по мне, да пропади он этот остальной мир пропадом. Я находился в лучшем месте на свете, в матке, теплой, мягкой и закрывающей меня от всего прочего. Она защищала и скрывала меня.
Я бы не отказался навсегда остаться с той девушкой и никогда не выходить на улицу. Два дня я так и делал. Два дня мы лежали в ее постели, ласкали друг друга, засыпали, снова ласкали и засыпали, пока все не превратилось в один сон. Всякий раз, когда я просыпался, мой член был в ней. Она была смуглая, горячая и открытая.
Я то двигался, то просто лежал. Так продолжалось до тех пор, пока мы оба страшно не проголодались.
Тогда я сходил за вином и мясом, а потом снова вернулся в постель. Дневной свет к нам не проникал. Мы не знали, какое сейчас время дня, или уже вообще ночь. Мы просто лежали, ощущали тела друг друга — одно почти все время в другом — и разговаривали, нашептывая слова друг другу на ухо. Ивонна сказала что-то, отчего я рассмеялся. Я заметил:
— Ивонна, не смеши меня, а то он выскочит.
Мой член выскальзывал, когда я смеялся, и мне приходилось снова его вставлять.
— Ивонна, ты устала? — спросил я ее.
— Да нет же, — сказала она. — Сейчас я впервые сама от этого что-то получаю. Когда клиенты все время торопятся, это не может не уязвлять меня, так что я просто даю им возможность расправиться со мной, сама в этом не участвуя. Кроме того, это пагубно для профессии, потому что эмоции старят и утомляют. Меня не покидает ощущение того, что они не уделяют мне достаточно внимания, и потому я отступаю и прячусь в себя. Тебе это понятно?
Тут Марсель спросил меня, был ли он хорошим любовником в самый первый раз, когда мы пришли к нему домой.
— Ты был хорошим любовником, Марсель. Мне понравилось, как ты держал меня обеими руками за ягодицы. Ты держал их крепко, как будто хотел съесть. Понравилось мне и то, как ты держал в ладонях мое лоно. Так уверенно, так по-мужски. В тебе есть что-то от пещерного жителя.
— Почему женщины никогда не рассказывают мужчинам ничего подобного? Почему женщины всегда делают из этого такую большую тайну? Им кажется, что они тем самым выдают тайну своей привлекательности, но ведь это не так. А ты говоришь именно то, что чувствуешь. Это замечательно.
— Я верю в то, что это нужно высказывать. Таинственного и так предостаточно, оно не помогает нам в минуты близости. Объявлена война, и многие погибнут в неведении, потому что не отваживаются говорить об эротике. Это смехотворно.
— Я вспоминаю Сент-Тропес, — сказал он. — Наше лучшее лето.
Стоило ему это сказать, как я представила себе то место. Колония художников, куда приезжали представители высшего общества, актеры и люди, лодки которых стояли там на якорях. Маленькие кафе у кромки воды, радость жизни, веселье и атмосфера лени. Все были в купальниках и все болтали друг с другом — владельцы лодок с художниками, художники с молоденьким почтальоном, с молодым полицейским и молодыми рыбаками — все молодые и темноволосые мужчины Южной Франции.
Танцы устраивались во дворе на открытом воздухе. Джаз-оркестр был с Мартиники и жарил сильнее летней ночи. Как-то вечером мы с Марселем сидели в уголке, когда объявили, что свет будет погашен в течение пяти минут, потом в течение десяти минут и, наконец, на четверть часа посреди каждого танца.
Какой-то мужчина прокричал:
— Тщательно выбирайте партнера на la quart d’heure de passion[40]. Тщательно выбирайте партнера.
Все дружно засуетились. Потом грянул танец, и вскоре свет погас. Несколько женщин истерически закричали, а мужской голос сказал:
— Это скандал, я не намерен в нем участвовать.
Другой крикнул:
— Зажгите свет!
Танец продолжался в темноте, и чувствовалось, как возбуждение ширится.
Марсель пришел в экстаз. Он держал меня так, как будто хотел переломить пополам. Он наклонился ко мне, раздвигая мои колени своими, и член его напрягся. За пять минут мы только и успели что потереться друг о друга. Когда зажегся свет, все выглядели какими-то растерянными. У некоторых лица стали как у страдающих апоплексией, некоторые были бледны. Шевелюра Марселя пришла в беспорядок. Холстинные шорты одной дамы были помяты. Атмосфера сделалась тяжелой, животной и вибрирующей. Вместе с тем сохранялась видимость изящества и нетронутости. Те, кто оказался шокирован, удалились. Другие же выглядели так, словно ждали грозу, в то время как у третьих в глазах уже снова горел огонь предчувствия.
— Как ты думаешь, кто-нибудь из них начнет кричать, озвереет и потеряет самообладание? — спросила я.
— Я, может быть, — ответил Марсель.
Начался второй танец, и освещение погасло. Голос руководителя оркестра произнес:
— Итак la quart d’heure de passion. Месье, мадам, сейчас у вас будет десять минут и потом еще пятнадцать.
Послышались крики протестующих женщин. Мы с Марселем тесно прижались друг к другу, как двое танцующих танго, и пока продолжался танец, я каждое мгновение боялась, что испытаю оргазм. Вспыхнувший свет озарил еще более непотребное состояние присутствующих и смятение чувств.
— Скоро здесь начнется оргия, — заметил Марсель.
Все сели и стали щуриться, как будто от слепящего света. Но во взглядах давали о себе знать бурлящая кровь и дрожащие нервы.
Исчезла разница между шлюхой, дамой из высшего общества, представительницей богемы и девушкой из города. Местные девушки обладали типичной для юга Франции смуглой красотой. Все женщины были загорелы и напоминали таитянок, украшенных ракушками и цветами. Во время яростного танца некоторые цветы сломались и теперь лежали на полу.
Марсель сказал:
— Думаю, в следующем танце я не выдержу и изнасилую тебя.
Его рука скользнула мне в шорты и шевелилась там, а глаза пылали.
Тела и ноги. Сколько их, и все сверкают загаром, некоторые волосатые, как лисицы. У одного мужчины было на груди такое обилие волос, что он надел сетчатую майку, чтобы их демонстрировать. Он походил на человекоподобную обезьяну. Своими длинными руками он обвивал партнершу так, словно хотел ее поглотить.
Последний танец. Свет был погашен. Одна женщина разразилась птичьим криком, вторая начала отбиваться.
Голова Марселя склонилась мне на плечо. Он больно меня кусал. Мы прижимались и терлись друг о друга. Я закрыла глаза и закачалась от возбуждения. Я неслась на волне желания, исходившего от всех танцующих, от ночи, от музыки. Я думала, что кончу сразу же. Марсель продолжал меня кусать, и я испугалась, что мы упадем на пол. Однако опьянение выручало нас, оно держало нас в плену действа и позволяло наслаждаться тем, что происходило подспудно.
Когда зажегся свет, все были пьяны и качались от нервного возбуждения. Марсель сказал:
— Им это нравится больше, чем регулярное совокупление. Большинству, во всяком случае. Это растягивает удовольствие. Но я уже больше не могу сдерживаться. Пусть себе сидят и радуются, им нравится, когда их распаляют, нравится сидеть с напряженными членами и женщинами, мокрыми и открытыми, а мне хочется со всем этим покончить, я не могу ждать. Пойдем на пляж.
Прохлада пляжа несколько успокоила нас. Мы лежали на песке и по-прежнему слышали в отдалении ритм джаза, как будто то было бьющееся сердце или пульсирующий в женщине член, и пока одни волны омывали нам ноги, другие волны катились внутри нас, катились до тех пор, пока мы не кончили одновременно, катаясь в песке в такт музыкальному ритму.
Марсель тоже этого не забыл. Он сказал:
— Какое же то было замечательное лето! Думаю, тогда все понимали, что это последний раз, когда мы можем наслаждаться жизнью.