Эту милую пару белых медвежат мне привезла Таня Логай, маленькая черноглазая самоедка.

Я давно мечтал приобрести себе пару маленьких белых медвежат. У меня в колонии уже жил молодой тюлень в кадочке с соленою водою, постоянно требовавший рыбы жалобными стонами. В комнате, как белый кот, давно уже проживал белый песец, — полярная шустрая лисичка, которая вечно ссорилась по ночам с моим псом из-за места на моей постели. На вышке домика привезенные еще осенью жили сизые голуби, залетавшие порой за кормом в комнату; был у меня белобрюхий пингвин, а в стеклянной вазе на столе моего кабинета жила парочка милых леммингов, но до сих пор не было у меня этих пассажиров льдов, — и вот они у меня, и моя коллекция пополнена, и все мы страшно этому рады.

Когда живешь по целым годам на таком пустынном острове, не видя по году свежего человека, почти один, на берегу моря, не получая по десяти месяцев в году письма, поневоле окружаешь себя вместо людей обществом животных, потому что все же они скрашивают жизнь и заменяют собой недостающее общество, не говоря уже о том, как приятно бывает наблюдать их.

И вот это общество не то пленников, не то свободных граждан полярной земли увеличилось милой парой белых медвежат, которых привезла нам молодая девушка.

Не знаю, как это случилось, что мы сразу, как только их пригласили в кухню покормить, прозвали их почему-то „инженерами“. Потому ли, что нам было смешно, как они серьезно стали обнюхивать стены нашего жилища, потому ли, как они потешно, с осторожностью, словно какие эксперты, обошлись с горшком щей, который мы им предложили на первое время, или почему иному, — я не помню; но помню что это прозвище так всем понравилось, так подошло к этой милой паре умных зверьков, что все приняли его, и даже наш „кок“, повар Мишка, взявший их под свое покровительство и, вероятно, никогда и не видавший настоящих инженеров в своем Поморье, и тот согласился с этим, и когда они с ловкостью очистили горшок щей, он сказал:

— Вот так инженеры, не надо и мыть… Настоящие инженеры!

И наши гости так и пошли с той поры за „инженеров“, даже самоеды и те звали их не иначе, как „инженерами“.

Таня Логай, тринадцатилетняя девушка, привезла нам этих „инженеров“ прямо с Карского моря, где добыли их ее отец и брат.

Старик Логай вечно жил на особицу от всех самоедов и обязательно не только на лето, но и на зиму убирался куда-нибудь подальше и, как старый песец, устраивал свою снежную нору на каком-нибудь выдающемся мысу в море. Устроится там, окопается кругом снегом и сидит со своими ребятами; а их у него было семь душ.

И оттуда, с возвышенного места, как настоящий песец, и делает набеги то на льды моря, то в горы. Выйдет из своей норы, прищурит узкие, хитрые глазки и смотрит кругом, и по мере того, как он все оглядывает, смотрят туда же и его умные псы, с которыми он охотится, и в конце концов, что-нибудь высмотрит, запряжет их — и марш и обязательно что-нибудь притащит ребятам.

Так, вероятно, было и тогда, когда он неделю тому назад, отправился в горы с своими собаками и разыскал там в сугробе снежную дыру, около которой кругом на небольшое расстояние снег был сплошь утоптан маленькими мохнатыми ножками белых медвежат, которые выходили из норы порезвиться. Мать их он тут же убил, а за ними слазил в нору, запрятал их в свою просторную пазуху и так и привез домой, к радости и восторгу своих ребятишек.

Но так как кормить их было нечем, то он сам командировал ко мне свою дочь Таню с этими кавалерами, и вот она и явилась ко мне, очень довольная поручением и возможностью напиться у меня чаю.

Она одна проехала более ста верст по Маточкину проливу и ничего, говорит, никого не боялась, потому злых людей тут не водится, а белых медведей она не боится, потому что уже не раз на них охотилась с братом и так стреляет из кремневого ружья, которое привязано ремешками к ободку санок, что даст любому из нас по очку вперед. Она только жалуется, что „инженеры“ не особенно были спокойны в дороге: никак не хотели бежать сами за санками, а когда она их сажала рядом с собой, то они были очень недовольны тем, что их встряхивало на сугробах, и рявкали, и хватались за ее расшитую сукнами и ленточками малицу, даже костюм ей подрали.

И вот, теперь она у нас в гостях, пьет чай, раскрасневшись с дороги, а ее пассажиры бродят по комнате, привлекая поминутно наши взоры то своими широкими, мохнатыми, с черными когтями лапами, которыми они боязливо, осторожно все нащупывают, то своими мордочками с черными, совсем не злыми глазами, которыми они на нас взглядывают, словно спрашивая, что это такое, и где они. Их не стесняет наше шумное общество, а также любопытный песец, который осторожно обнюхивает их сзади: если что им кажется подозрительным, так это присутствие пса-леонбергера, который не особенно приветливо их встретил еще на улице, а здесь в комнате положительно ревнует, особенно, когда мы выставили им горшок щей.

* * *

И вот Таня получает за „инженеров“ бутылку доброго вина, деньги для ее отца, себе за труды — красный платок, разные мелочи для маленьких братьев, в придачу еще мешок крупы в гостинцы своей матери и едет на свою „Карскую сторону“, и наши „инженеры“ остаются у нас и делаются жителями нашей маленькой, одинокой колонии на берегу моря.

Матросы делают для них ледяной домик; наш кок Мишка заказывает самоедам достать тюленьего жира побольше для варева, и „инженеров“ мы садим в ледяной дворец, привязываем на цепи на ночь, чтобы они не отправились на пловучих льдах отыскивать свою молодую хозяйку.

Это необходимо, как говорят наши самоеды, потому, что собаки нашей колонии еще не привыкли к новым жителям и могут их задрать. Но эта предосторожность скоро делается излишней: „инженеры“ так привязываются к нам, что нет смысла их держать и ночью на привязи, днем же они и не думают от нас отходить. Если они удалились немного, то стоит только послать Мишку: он, с ловкостью пластуна, подкрадывается к ним из-за сугроба и так пугнет их вывороченной своей малицей, что они без ума, пофыркивая и порявкивая, бегут поскорее к дому, встают потешно на дыбы и убирают свои черные пяты в сени, окончательно приводя в веселое настроение всю нашу колонию. И Мишка-кок делает это так ловко и с такой любовью, потешая нас этими сценами медвежьего испуга, что „инженеры“ скоро окончательно бросают мысль о дальних прогулках и держатся уж вблизи дома, около наших собак.

Через неделю „инженеры“ — уже обычные жители колонии. Они до тонкости изучили наши привычки: когда я утром, в семь часов, добываю огонь в своем кабинете, надеваю малицу и теплые пимы и выхожу в сени с фонариком в руке, чтобы посмотреть на метеорологические инструменты, „инженеры“ уже ждут меня, жмутся ко мне, что-то рассказывая, и стараются лизнуть руки и загораживают мне путь. Они каждое утро сопровождают меня на метеорологическую будку: когда я залезаю на нее, они следуют с ловкостью акробатов туда же по лестнице; когда я отсчитываю градусники и вожусь с минимальным термометром, они стоят и смотрят, что тут такое; когда я освещаю флюгер, чтобы посмотреть и узнать, откуда и какой силы ветер, они глядят туда же; когда я спускаюсь и иду на лед, чтобы сделать отсчет морской температуры, они сидят со мной рядом у проруби; я иду к почвенным термометрам и вынимаю их из мерзлой почвы, — они присутствуют, как ассистенты, и только тогда уже бегут с радостью вперед, потешно переваливаясь и перегоняя друг друга, зная, что дело кончено, и я иду в дом и впускаю их в заповедную кухню, где спит их друг кок.

Не пустить их невозможно: они лезут, как только отворяешь дверь, под ноги, отдирают двери своими лапами, поднимают рев и стон, если оставишь на улице, и не дадут спать никому. Когда я впускаю их в кухню, они оставляют меня, довольные, и в это время, когда я иду делать записи в метеорологическую книжку, они отправляются исследовать кухню, и слышно, как облизывают наши сковороды, тазы, роняют ухваты и лопаты и гложут кости вчерашнего ужина, уже обглоданные нашим псом.

Но так как всего им хватает не надолго, то они начинают будить своего друга Мишку, который лягается, бранится, посылает их „ко всем чертям“, пока они его не ублажат покорными голосами и облизываниями его голых пят и рук. Он пробуждается и начинает с ними разговоры.

Потом слышно, как он начинает класть дрова в печку и ее растапливать; потом он идет за тюленьим мясом в кладовую, возится с большим чугуном, в котором варит он им каждое утро щи. И во все это время „инженеры“ ведут себя прекрасно: не стонут, не просят, не мурлыкают, терпеливо дожидаясь завтрака, уверенные, что Мишка их не обманет.

Но когда в кухне станет распространяться запах тюленьего кушанья, они начинают обнаруживать некоторую тревогу, и он выпроваживает их в сени, прося обождать, уговаривая их быть терпеливыми, пока он не вынесет им завтрак.

Завтрак „инженеров“ — самое любопытное зрелище нашего утра. К этому времени уже поднимаются даже ленивые, и вот голодным „инженерам“ выносят две шайки щей, и мы сходимся смотреть, как они примутся за завтрак.

Заслышав звон опрастываемого чугуна, они поднимают рев и начинают царапать двери, прогоняя всех псов из сеней, и, когда пара матросов выносит им дымящийся завтрак, они уже на дыбах, протягивают свои мохнатые лапы, хватают каждый свою шайку и тянут ее вниз, пока не поставят завтрак перед их мордами, нарочно подальше друг от друга. Но завтрак горяч, так что к нему не подступайся, пар валит до потолка, и „инженеры“ начинают кружиться около шаек, выглядывая, где плавают куски аппетитного вареного нерпичьего сала. Это сало подрумяненное — первое, что хочется съесть на голодный желудок; но взять его трудно, и нужна особенная ловкость и риск обжечь себе лапу, чтобы выхватить его из шайки. Но голод чего не сделает: они приноравливаются, выглядывают; один момент, ловкое движение лапой, — и кусок подцепляется когтями. „Инженер“ садится и поднимает высоко свою лапу и трясет ею, ревя от боли, и потом начинает ее старательно облизывать черным языком. Кусок съеден. Сало выловлено. И они начинают кружиться около своих шаек, облизывая осторожно края и зло поглядывая, не приблизится ли какая собака.

Последние никогда не пробуют у них отнимать кушанье, но тем не менее стоит только одной-другой показаться и потянуть носом по направлению к завтракающим „инженерам“, как они с ревом бросаются на них и дают им такого шлепка лапой, что те с визгом ретируются поскорее.

Но этим дело не заканчивается: один из них всегда съедает раньше другого, то тот, кто съел раньше, направляется к шайке другого, и они поднимают такую возню, что все содержимое летит в разные стороны, и они скоро убеждаются, что шайка пуста, а щи находятся на их шкурах, которые необходимо вычистить, пока они не обмерзли в таком виде.

Это всегда почему-то делается на вершине нашего сугроба, у самых окон кухни, словно нарочно, в благодарность Мишке за завтрак.

„Инженеры“ усаживаются друг против друга и начинают сначала тихонько, потом смелее облизывать друг друга, сначала морды, на которых больше осталось съедобного, потом другие части тела, старательно, с каким-то разговором, мурлыканьем; словно они рассказывают при этом какую историю, в самом лучшем расположении духа, пока эта уборка которому-нибудь не надоест, и они снова не раздерутся, надававши друг другу основательных плюх.

После этого они, как ни в чем не бывало, отправляются мыться на берег моря и там полощутся в воде и ныряют под льдины. Мы каждый раз серьезно заботились о том, чтобы они не унырнули под большую льдину, откуда им уже не выплыть.

Но они знают хорошо свое дело и, выполоскавши таким образом свою белую шкуру, отправляются в свой ледяной дворец и начинают акробатические представления перед нашим кабинетом, с замечательной ловкостью лазя друг за другом сквозь сделанные ими самими для того отверстия в стенах ледяного дома и в его крыше, в которые они быстро, быстро протискивают свои толстые туловища, словно нарочно очищая этим свои блестящие шкуры.

И так целый день с некоторыми перерывами, в которые им приходит на ум или проведать, что делает их друг Мишка в кухне, или захочется поиграть с собаками, которые их боятся.

С собаками они обращались не особенно дружелюбно: как только завидят, что те улеглись кучкой спать в сени, они тотчас же являлись тревожить их, или, сами желая отдохнуть в их компании, ложились не рядом, а обязательно на них и еще, злодеи, не позволяли собакам протестовать, что их так задавили, сердито урча и грозя трепкой… И собаки терпели все, выносили, пока было это возможно, пока вся эта группа отдыхающих зверей не разбегалась при первом удобном случае, и тогда поднималась драка. Тогда повар Мишка выбегал на шум с помелом и гнал всю честную компанию за двери.

Эти наши приятели вечно что-нибудь выдумывали новое для своих забав, как настоящие дети, которым вечно хочется проказить, шалить.

Но что они еще больше того любили, это — ездить с нами на яхточке.

За этим они всегда ревниво следили, и только что мы отправлялись куда и поднимали паруса, как они уже были тут, заползали без спроса на борт, отправлялись в нос судна, и оттуда уже их невозможно было выжить никакими силами, потому что они хватались за снасти. И вот, приходилось с ними плыть на охоту, отправляться в целые экскурсии.

Эту страсть к путешествиям по воде, вероятно, они имели от природы, хотя и не бывали еще на льдах с матерью. И как только мы причаливали ко льдам, они всегда были страшно этим довольны; бросались и бегали по льду, нюхали в нем каждую продушину, которую делает там нерпа, и находили столько дела, удовольствия, купаясь в прозрачной воде, что мы даже позабывали о них на охоте.

Там, на пловучем льду, они были в природной обстановке, и мы побаивались часто давать им подобное удовольствие, чтобы они не покинули совсем нашу яхту. Это могло случиться легко: стоило бы только показаться белому медведю, и наши „инженеры“ убежали бы к нему, предполагая в нем свою матушку.

Но этого не случилось, а случилось нечто другое, когда мы добыли прекрасную, белую, громадную медведицу. Они были страшно довольны этим и сразу сообразили, что она может им заменить мать, и как только мы показали ее им, уже мертвую, лежащую на льду пролива, смело отправились к ней, чтобы прежде всего полакомиться ее молоком.

Но, не найдя молока, они долго старались ее оживить жалобными стонами и так трогательно лизали ее рану, так трогательно обнюхивали ее и стонали при этом, что нам было от души их жаль.

Однако, потом они преспокойно кушали ее мясо.

* * *

Мне не забыть, как однажды они ездили со мной на яхточке на остановившуюся против нашей колонии норвежскую промысловую яхту.

Это было в тихое, ясное утро, и появившееся судно со своими двумя высокими мачтами, на фоне голубого неба и нашего мыска с белым снегом, так было красиво со своим отражением на зеркальной поверхности воды, что мы собрались целой компанией посетить гостей из Европы.

Мы садимся на яхточку, берем весла, и „инженеры“ уже тут, в носу, и смотрят в прозрачную, зеленоватую воду. Едем тихонько, причаливаем. К нам навстречу выходят русые финны и подают трос, по которому первые забираются на судно „инженеры“. Норвежцы в восторге от этих гостей и за шиворот снимают их с троса и ставят на палубу, к общему смеху. Потом на борт вылезаем мы, ввиде почетного их конвоя, и вот мы в гостях, на широком покатом полу палубы среди куч разных сетей и бочек, окруженные веселыми моряками, которые сосут от удовольствия трубки и смеются над нашими „инженерами“.

Штурман нас приглашает в каюту, медведи за нами, — и нужно было видеть этих гостей в каюте норвежского судна, как они просили у добрых норвежцев сахару и даже не отказывались от трубок и сигар, которые им предлагали бравые моряки.

Но скоро они нам надоели, и мы выгнали их на палубу, чтобы заняться деловым разговором. Матросы ушли туда же, и там у них поднялась порядочная возня с нашими „инженерами“.

Они сажали и поднимали их на мачты, заставляли их лазить на самый верх, ходить и бегать по борту, завертывали их в паруса, спускали их в трюм и в кухню и в конце концов сбросили их в море, где я и застал их плавающими преспокойно ныряющими в прозрачной воде, где они играли, то всплывая на поверхность и барахтаясь лапами, то погружаясь глубоко в воду и почти исчезая там из виду.

Это было прелюбопытное зрелище, и морякам оно так понравилось, что они стали было отбивать их у нас, предлагая за них самый лучший штуцер. Кончилась эта забава тем, что „инженеры“ выбрались из воды, их подняли на борт, и они пресмешно начали скакать по палубе, разбрасывая кругом себя брызги.

Но стоило нам только направиться к яхточке, как они уже снова просились в судно и даже подняли страшный рев, когда мы было их оставили, желая испытать, насколько они к нам привязаны.

Их выдумкам не было конца.

То они заберутся на нашу крышу и катаются на спине и вниз головой, как маленькие дети, то заберутся на обрыв скалы и бросают в море камешки, прислушиваясь, как они падают в воду, то начинают разворачивать каменный морской знак, чтобы разорить там гнездо белого снегиря или снежного жаворонка, то отправляются на мою будку производить наблюдения и ломать градусники, то взбираются на углы нашего дома и выдергивают из его пазов мох, то задирают собак, не желая, чтоб они вечно спали на солнце. В них был громадный избыток молодых сил, и мы видели, как они быстро росли и развивались на счет наших щей из тюленьего мяса, делаясь каждую неделю все больше и сильнее.

Они обнаруживали много ума и сметки: им страшно нравилась музыка, и когда их друг Мишка выходил со своей гармонией и, забираясь на обрыв скалы, разыгрывал излюбленные поморские мотивы, они обязательно были около него, не сводя глаз с его чудного инструмента, который мы не могли выносить в стенах дома. А когда освободился наш боченок из-под керосина и был вынесен весной на улицу, как лишний, они тотчас же приспособили его к музыке, вероятно, заметив, что он гудит при ветре. Но они не стали дожидаться ветра, чтобы слышать гул в пустой бочке, а лупили ее всеми силами по бокам лапами, чтобы боченок гудел, как барабан, и катали его по камням по берегу моря, где он гудел еще лучше, подскакивая по камням.

Но так как этой забавы им хватило ровно на неделю, потому что боченок рассыпался, они воспользовались другим боченком, вытаявшим из-под снега. Но как раз в тот день, когда они хотели приспособить его к музыке, был страшный ветер, и только что они его вытащили из-под сугроба, провозившись над этим целое утро, и выкатили на берег, как сильный порыв горного ветра умчал его на лед пролива, и он запрыгал по его льдам, страшно стуча, и покатился в море.

Это страшно удивило „инженеров“, они, вероятно, воображали, что боченок ожил; но потом им стало жаль его, и они бросились было за ним в погоню, но догнать уже не могли.

Но боченок они скоро заменили нашим медным дорожным котлом, и прежде, чем мы его хватились, он был окончательно пробит по всем направлениям, так как эти музыканты бросали его с большого камня у дома на другие камни пониже и потом прислушивались, как он звучал.

В то время, как наши приятели, которых все мы скоро полюбили, шалили так на дворе, — в комнатах, куда мы их изредка впускали, они держали себя замечательно учтиво.

Нужно заметить, что они страшно любили, когда им позволялось к нам заходить, и стоило только сесть у раскрытого окна, как они лезли к нему и случалось, действительно, заползали в него, к неудовольствию особенно повара, у которого на окнах всегда был „базар“ из чашек.

Раз в моем кабинете даже случилась целая история: медведи забрались в окно в то время, когда я спал утром, и мой пес ни за что не хотел их впускать в комнату и так лаял на них, что я думал, что ко мне забрались настоящие звери с моря…

Было не мало хлопот, чтобы выпроводить гостей с подоконников: они ни за что не хотели уходить без угощения, и когда мы их пробовали просто столкнуть за окно, они цеплялись за створки его и грозили оставить нас навсегда без стекол.

Но раз впущенные в комнату они вели себя весьма учтиво, и как бы ни был соблазнителен наш стол с кипящим самоваром и дымящимся завтраком, они вежливо подходили к нему, становились на дыбы и только заглядывались на него, не смея тронуть ничего лапой. И только тогда, когда мы подносили им на блюде кусочек лакомства, они тихонько, осторожно брали черными коготками то, что им было предложено. И нужно было видеть этих уморительных, белых, толстых кургузых „инженеров“ с умными серьезными мордочками и черными носами, как они стояли на задних лапах перед столом рядом и лизали наши руки, прося еще чего-нибудь послаще. Последнему их научил наш повар, и они, как только врывались в комнату, непременно начинали что-нибудь клянчить, прильнув мордой к ладони.

Наш повар давал им иногда с ладони сахарный песок, и они оказывались до него страшными охотниками, — странная слабость в белом медведе, питающемся исключительно тюленем и рыбой.

* * *

Однажды утром, — была уже настоящая весна, и наш пролив очистился от льда, его несло уже в море, — я вышел делать метеорологические наблюдения и был удивлен тем, что не нашел на своем крыльце „инженеров“. Я искал их у будки, кругом дома, — нет; я посылаю искать повара и матросов к чумам самоедов, — там их не видали; „инженеры“ пропали, „инженеры“ уплыли в море, „инженеров“ след простыл, и где они — неизвестно.

Помню, это было целое событие в нашей колонии. Никто из самоедов не видал их ночью: стало быть, они ушли еще с вечера. Было предположение, что ночью с моря приходил в колонию белый медведь и съел их, как это случалось уже не раз у самоедов. Но этому нам не хотелось верить, потому что мы не слыхали лая собак, которые бы не пропустили случая разбудить нас и поднять по этому поводу тревогу. Было другое предположение, — что они сорвались с обрыва скалы, упали в море и, разбившись, потонули, но этому тоже как-то не верилось, и мы решили, что они, играя на льду пролива, просто отплыли подальше, воспользовались первой мимо плывущей льдинкой, забрались на нее и в игре незаметно уплыли от колонии в море, а потом уже не посмели пуститься вплавь обратно, потеряв из виду наш берег.

Мы снарядили яхту и отправились искать наших беглецов.

И действительно, в зрительную трубу нашли их на одной пловучей маленькой льдине уже в море, где они в испуге жались друг к другу, уносимые течением и ветром все дальше и дальше от берегов и заливаемые волнами.

Они были в положении погибающих. Выплыть им едва ли удалось бы на берег: льда было мало, и он был почти весь залит разгулявшейся волной, и чем дальше несло их в море, тем волна становилась больше и больше, и их неминуемо снесло бы в воду и захлестнуло бы первой крупной волной.

В каком жалком, испуганном, ужасном виде мы догнали их, и нужно было видеть, как они нам обрадовались и, дрожа еще от страха и стужи, мокрые, старались всеми силами удержаться на качающейся, заливаемой волнением, льдине, чтобы их не смыло до нашего приближения. Бедные, они сидели и держались друг за друга, и когда их окачивало волной, хватались такими боязливыми движениями друг за за друга, словно намеревались утонуть вместе.

Мы их, разумеется, постарались как можно скорее выручить из такого положения, и нужно было видеть, как они лизали наши руки, сидя на судне, мокрые и еще дрожащие от сырости и стужи.

С тех пор мы еще больше их полюбили, и они уже не уходили от нас на плавающие льды. Ночью, чтобы не повторилась подобная история, мы снова садили их на цепь, привязывая теперь к нашей метеорологической будке.

Но тут-то и случилось с нами настоящее несчастие.

Мы было уже мечтали отвезти их в Московский зоологический сад, как вдруг ночью наши „инженеры“ заболели.

В ту весну по Новой Земле бегало множество диких бешеных песцов; они каждую ночь прибегали воровски к нашему дому и даже, случалось порой, появлялись днем пробегая мимо и поднимая в погоню за собой всю нашу собачью свору. Один песец прибежал ночью, напал на наших „инженеров“, и хотя они отчаянно от него отбивались и даже оборвали ему оба уха, но он успел их похватать за белые мордочки и заразил их своим страшным ядом водобоязни.

Что бы былое ними дальше, — неизвестно, но их спасла одна самоедка, которая, выйдя на улицу, догадалась, кто на них нападает, и убила песца топором.

Но дело было уже сделано: „инженеры“ стали грустны и задумчивы, перестали есть даже жареное сало и стали так жалобно стонать, такими сделались невеселыми, что мы чуть не плакали, глядя на них.

Потом, через несколько дней, они окончательно сошли с ума, перестали узнавать даже кока, и стали грызть все: и цепь, на которой сидели все время, и камни, которые были под ними, и дерево, к которому были привязаны, и даже друг друга, так что их пришлось разъединить.

И было жалко смотреть на этих грязных теперь, страшных, с мутными глазами зверьков, которые ревели от ярости, ломали себе зубы, бренчали, как узники, цепями день и ночь и смотрели на все-такими зелеными, мутными глазами, что было страшно подойти. Недели через две они тихо скончались.

Мы хотели их зарыть в скалы, но это было опасно для наших собак, которые могли бы отравиться, — и мы осторожно сняли с них шкурки, чтобы выделать после напамять пару чучел. И мы, действительно, их сделали, и теперь они стоят в одном музее за стеклом.