Ранней весной, когда только что появлялась первая крупная мочка на березе, когда начинала распускаться ива и покрывался зеленью выгон, — наша деревня, где протекало мое счастливое детство, обыкновенно развлекалась бабками.

Бабки были у нас очень любимой игрою; в бабки играли и малые, и большие, и в праздники на улице можно было видеть не только нашего брата подростка с панком в руке, прицеливающегося в длинный кон белых и крашеных бабок, но и взрослых мужиков, которые становили козны[2] громадной шеренгой и жестоко били железными плитками, бросая их на десятки сажен с такой силой, что бедные бабки скакали на сажень вверх, прыгали на стены и разлетались пополам, переставая от таких ударов быть даже бабками, и превращались в ничего не стоящую кость.

Я страшно любил играть в бабки. Агафья-стряпка не смела никому, кроме меня, дать бабки, когда вываривала на студень бычачьи ноги; я ее заставлял красить их, а работник Трофим нередко наливал их свинцом, чтобы битки, которые я бросал в кон, были тяжелее, чтобы бабки разлетались от них по сторонам, и мои карманы были бы полны чужими бабками.

Но как я ни старался, как ни красила Агафья бабки, как ни наливал полно панки Трофим свинцом, а я все-таки каждый раз, отправляясь на игру к соседним товарищам, неизбежно проигрывался впух и впрах, часто до последнего битка.

Но в этот день, весенний, ясный, теплый день, к которому относится этот рассказ из моих воспоминаний далекого детства, я, к удивлению своему, не нашел охотников со мной поиграть: соседи мои ребята были в лесу, даже не было маленьких девочек — их сестренок, и я нашел одного только знакомого парня, от которого узнал, что все мои приятели ушли за саранками.

Боже мой, как я мог прозевать такой случай — побывать в лесу и в поле в это время! „Ушли за саранками“, — да ведь это горе: они все саранки выкопают к поедят…

Парень говорил, что они взяли и бурачки для березовки.

Горе мое, казалось, с каждой минутой росло, и я с тоской посматривал в соседний березовый лес, что не бойся я его берез, что стояли группой за выгоном на кладбище, то я смело один отправился бы, чтобы догнать товарищей, которые предприняли без меня такой важный поход в поле.

Делать было нечего; пришлось покориться и ждать другого дня, когда товарищи мои снова отправятся за саранками и можно будет итти с ними…

„Но если будет дождь? Если не отпустит мама?“ — грустно думал я.

Но мама утешила меня, говоря, что она отпустит за саранками, если только пойдут в поле завтра деревенские ребята.

Вечером они воротились. Ни саранок, которые они поели в лесу, ни березовки, которую они выпили там, на месте, — у них не было; но у них были такие счастливые лица, так горели глаза, столько было рассказов про то, как они видели в лесу серого зайца, что я чуть не со слезами просил их взять завтра меня с собой в лес, чувствуя, что я не вынесу другого такого же горького для меня дня.

Они обещали взять меня. Один сверстник, с которым я был более всех дружен и еще не дрался ни разу, даже обещал зайти за мной, — я успокоился и стал ждать.

Ночью я десятки раз вскакивал, боясь проспать, десятки раз подбегал к окну и смотрел, не начинается ли день; но утром меня сморила усталость, и я вскочил тогда уж, когда в окно смотрело солнце. Я не стал пить чай, как меня ни удерживали; взял корзинку, в которую еще с вечера мне положила Агафья пару яиц и кусок хлеба, и прежде чем мать хватилась меня, как я уж был за воротами, и обернулся взглянуть на нее только тогда, когда она постучала мне в окно и что-то крикнула, — вероятно прося, по обыкновению, быть осторожнее.

На месте назначенного сборища была уже целая ватага ребятишек — мальчиков и девочек во всевозможнейших костюмах: кто в материной кофте и отцовской шапке, кто в пимах, кто босиком, кто в одной рубашонке, кто в дырявом армячишке с отцовского плеча, с подтыканными полами, — и все вооруженные: то боронным зубом, то сломанными железными вилами, то лопаткой, то старым ножом, то тупицей, — словно мы шли на какого-нибудь неприятеля, отправляясь в дальний поход. У более взрослых, которые были проводниками и брали нас, мальчуганов, под свое покровительство, были даже заткнуты за опояску настоящие топоры, у одного было даже какое-то короткое ружье, которым он клялся, что убьет зайца.

Девочки в белых и красненьких платочках, одни босиком, другие в ботинках и сапожках, стояли особняком, не смешиваясь с ребятами, с корзиночками в руках, на дне которых лежала провизия, а также деревянные ложки для березовки; некоторые захватили по бурачку, где было пока молоко.

Вся эта ватага ребят шумела, спорила, кого-то дожидалась; многие бегали за забытыми вещами и не могли еще тронуться, дожидаясь то товарища, то товарки.

Наконец, мы тронулись в путь, побежали по проулку, и хотя наши смелые вожаки и кричали нам; „Не торопитесь! не торопитесь!“ но мы не могли сдерживать своего страстного желания поскорее добраться до леса, и многие уже вытянулись по выгону и, казалось, готовы были бежать к ближайшим кладбищенским березам, которые нам казались настоящим страшным лесом.

Вот и кладбище со старыми крестами и свежими могильными насыпями из желтого песку. Сколько знакомых могил, крестов, могилок! Тут лежит брат Васи, там отец Петра, тут дедушка моего приятеля Кирилла… Но теперь не до них, и мы уже рассыпались около ближайших толстых корявых берез, перебегаем от одного ствола к другому, торопимся найти свежую засеку, в которой накопилась за ночь вкусная березовка — березовый сок.

Боже, какая вкусная березовка! Кажется, вкуснее ее нет ничего на свете!

Вот свежая засека в корявом толстом стволе березы, которая немного даже склонилась в эту сторону; сквозь свежий заруб просачивается белый сок, стекает в лунку, и в ней уж накопилось через край вкусного сока, и он тоненьким ручейком, струйкой, течет вниз по стволу, теряясь в расселинах ствола, словно слезы в старческих морщинах. Маленькие щепочки плавают в нем; тут же замокло белое бересто; но это ничего, мы сдуваем его осторожно; становимся на колени, припадаем и аппетитно пьем, прося друг друга оставить попить еще, жадно припадая разгоряченными губами к сладкому, словно сахаром напоенному, соку, который пахнет березой…

Кажется, ничего нет слаще, ароматнее этого напитка, ничего нет полезнее для груди, которая поднимается выше, дышит глубже, вольнее в этом свежем березовом лесу, уже отдавшем воздуху аромат своих почек и белых стволов.

И вся наша команда уж рассыпалась по лесу, шумит, дерется, стучит топором, даже не думая, что подрывает жизнь старым березам, которым нужно потом несколько лет, чтобы залечить эти раны, которые мы нанесем нашими топорами.

Дети на коленях пьют сок, на коленях подрубают дерево, на коленях сливают ложками сок в бурачки, чтобы унести домой и напоить там маленьких братьев и сестер, которых не пустили в лес.

Проходит добрый час или два, пока мы жадно пьем сладкий сок; шумная компания снова собирается на место; наступает продолжительный, говорливый отдых на зеленой траве; сообщаются разные новости, накопившиеся за это время, впечатления, разбираются ссоры, упреки, и наша орава снова поднимается на резвые ноги, чтобы пуститься дальше в путь к настоящему, уж березовому, большому лесу, что чуть виден за версту за пашней.

Там уж неизвестные земли, таинственность. Там Гришутка Козленков зимой, когда ездил с отцом за снопами, видел серого волка. Там пропасть, по словам Степки, зайцев. Там может быть и опасность, и мы молча, сбившись в толпу, пускаемся туда, оглядываясь назад, соображая тайком: далеко ли нам придется бежать, если мы увидим волка.

К этому невольному страху прибавилось и то, что вдруг стало сумрачно. Яркое солнце, горячо разливавшее лучи свои с раннего утра, теперь зашло за облако; подул сырой ветерок; деревья тихо зашептали; сухая прошлогодняя трава склонилась к северу.

Вот окончилась и большая пашня Савоськи с сжатой соломой прошлогодней ржи, вот и опушка березового леса дальше идет высокий осинник, там мы рассыплемся искать саранки, луковки, из которых летом в страду вырастают такие высокие дудки с фиолетовыми висячими цветами-колокольчиками, украшая этот лес вместе с другими разнообразными цветами.

Вот и березовый, местами вырубленный, лесок; сучья трещат; мы спотыкаемся от торопливости и невольного страха, вступая в этот неизвестный лес, где можно заблудиться; осторожно пробираемся по нему к осиннику, оглядываясь по сторонам, нет ли где в кустах черемухи волка, и, уж совсем замолкнув, вступаем в таинственный осиновый лес, где только одни старые желтые и красные листья осины нарушают покой, трепеща у сучков от пробегающего по лесу легкого ветерка.

В лесу — темно, страшно, таинственно; сквозь синеватые стволы ничего не видно; кругом — тишина; высокая, старая трава; земля завалена вся плотно широкими листьями осины, которые при каждом шаге шелестят, опутывают ноги, и они вязнут в топких сырых местах.

Вон горка муравейника; вот сломленная бурей осина с опрокинутым синим стволом и переломанными ветвями, которые обглодали зайцы; вон воронье гнездо в ветвях, из сухих сучьев; вон следы жировки зайцев, тропы, ложбища в сухих ветвях, — и лес, осиновый, толстый лес словно замолк, пропуская наше затихшее вдруг общество между своими высокими стволами, готовый напугать нас первым скрипом, первым натиском порыва ветра.

Становится жутко и страшно.

Но вот кто-то крикнул: „саранки, саранки!“ — и бросился в сторону; ватага сразу ожила; страх забыт, — все бросились на поиски, разбежались по лесу, зааукали, закликали, — и бороньи зубья, ножи, все острые инструменты, начиная с ломаных вил, пущены в ход, — сырая земля, листья полетели в стороны там, где должны быть саранки.

Мы долго с Степкой не можем найти саранок; все роют, все копают, вон уж едят, а у нас словно застлало что глаза, мы не видим, пробегая мимо. Кругом нас уж идут счеты: сколько кто нашел, кричат вновь и вновь: „саранки, саранки, еще, еще!“, а мы словно ослепли, ничего не видим и только бросаемся из стороны в сторону, смотря с недоумением, как роют, выцарапывают руками, вытаскивают черными уж от земли ручонками большие и маленькие луковки и, обтирая их той же грязной рукой, едят, едят, впиваясь в белые и желтые, вкусные, сочные перышки белыми зубами и оставляя там свои следы.

„Господи, неужели не найдем мы ни одной саранки?“

Но вот, наконец, Степка, с которым у нас компания на паях, бросился в сторону, вскрикнув от радости: — „саранка!“ Я бегу за ним и растягиваюсь, задев ногой за какую-то ветку, локти уходят в сырой, лист и мокры, коленки тоже, рука оцарапана, язык больно прикушен, но я встаю и подбегаю, когда он становится уж перед тоненькой дудочкой старого ствола саранки на колени и сильным взмахом тупицы начинает окапывать кругом его сырую землю, вонзая в нее глубже и глубже топор.

Я тоже становлюсь на колени; ствол саранки передо мной; „неужели там нет в земле саранки?“ — думаю, вздрагивая от каждого удара ржавого топора, который уходит глубже и глубже в сырую землю; я замираю, бросаюсь, чтобы помочь выцарапать из ямки землю руками, перепачкал уж их. Но как-то верится в опытность Степки, и вдруг он вытаскивает кругленький комочек земли; ствол падает, подорванный его руками, и, обтерев его о сырой лист, показывает мне луковицу, желтую, большую луковицу саранки с загнутыми сочными перышками, с острым хвостом, как у репы, которую я почти вырываю из его рук, чтобы в свою очередь полюбоваться ею. И мы, забыв все, садимся около свежей ямки на сырой лист, протягиваем ноги, разглядываем ее и начинаем пробовать, отламывая перышко за перышком, наконец, узнав ее прекрасный, несравненный ни с чем вкус, начинаем есть, добираемся до ее круглой пестиком сердцевинки, из которой должен был вырасти потом высокий ствол травки и распуститься из этих вкусных перышек в пышный цвет, фиолетовыми колокольчиками, которые так любят пчелы.

Какая вкусная саранка, как хороша она в этом лесу! „Вот показать бы маме!“

Но саранка живо съедена; хочется еще, еще, много, чтобы набить полные карманы, чтобы принести домой, дать сестрам, брату, показать маме, и мы бросаемся снова на поиски, пока не находим, не становимся на колени, не рубим тупицей землю, не роемся руками в сырой земле, не вытаскиваем саранок, чтобы наесться досыта и набить карманы…

Я сам уже отыскиваю саранки и, увидав, бегу, падаю на них и кричу Степке: — „саранка, большая саранка!“

Мы уж далеко забежали в лес; по временам становится страшно, когда стихают голоса; лес стал темнее, зашумел вершинами, потом затих, словно перед грозой; но саранки, как на грех, попадались чаще и чаще. Уж набиты ими карманы; уж у Степки набита пазуха, как вдруг — выстрел; мы бросаем топор, прислушиваемся, и страшный, нечеловеческий крик, крик зверя, но какого — неизвестно, доносится до слуха. Кто-то крикнул: „волк!“ Волосы зашевелились; мороз пошел по коже, и мы в ужасе бросились со Степкой бежать без оглядки, забыв и топор, и саранку.

„Волк! Волки!“ — кто-то крикнул еще и еще, и все ближайшие наши соседи по лесу бросились бежать с криком, визгом, пугая друг друга, сбивая с ног, падая через коло-дины, рассыпая саранки, бросая корзинки, кузовки, набегая на стволы деревьев, ломая сучья, забыв все, только стараясь как можно поскорее выбежать из этого страшного леса на пашню и улепетнуть поскорее в деревню, которая — увы! — так далека…

Я несся стремглав за Степкой, видя только его черные пяты. У меня не было в карманах уж ни одной саранки, все повыскакивали, и мы опамятовались только тогда, когда перебежали пашню и снова были на кладбище, откуда хорошо была видна наша деревня. Сбившись в кучу, мы заметили, что нас осталось немного. Кто-то еще бежал по пашне, высунув язык и раскрыв рот. Мы забираемся на высокую могилу; залезаем на крест и смотрим; но позади стоит одиноко осиновый лес, — там царит такая тишина, словно уж все кончено. Ясно, что волки поели всех наших товарищей и товарок.

При этой мысли мы в ужасе несемся тем же аллюром дальше, в деревню, с страшной вестью, что волки поели наших товарищей в осиновом лесу.

Вот и деревня, вот и гумна, вот и проулок, — и мы несемся по улице и разбегаемся по своим дворам с ужасной вестью, дрожа от страха.

Мать не верит мне, слушая бессвязный рассказ; сестра бледнеет при вести, что погибла ее подруга — Настя; брат с ужасным лицом раскрыл рот да так и застыл в недоумении; Агафья хлопает в десятый раз руками, слыша такие страшные вести; я не верю почти в свое спасение.

Посылают на выручку кучера Трофима на Карьке; я хочу с ним разделить отвагу, но меня не пускают. Проходит томительный час, и Трофим является с докладом к моей маме, с полными карманами саранок, говоря, что мы напрасно только всех перепугали, так как вместо волка наш охотник убил зайца, который и визжал так страшно, умирая. Настя жива; сестренка хлопает в ладоши от радости, и мы бросаемся на саранки, забывая весь испуг и только что пережитые волнения нашего первого путешествия в лес, в неизвестные страны.