Варакушка, спору нет, птица не из важных. Зато и гордости в ней нет. Варакушка и в канаве угнездится, и в придорожном ольшанике обживется, и незавидным слизнем сыта будет. Скромная птица – всем довольна! На воле варакушки пели, у Афанасия Андреевича пели, будут петь и у Мишеля в детской.

Конечно, неровня варакушка соловью и даже от малиновки отстала, а петь охоча. Знай сверлит свое: и присвистнет, и прищелкнет, и на разные голоса пройдется. Умная птица никогда на один голос не поет. Зачем прибедняться, если можно перенять коленце у знатных певцов?

На пение птиц стал заходить в детскую дворовый мужик Аким. Он у Ивана Николаевича на все руки мастер: и позолотчик, и резчик, и краснодеревец; чему у московских мастеров научился, а до чего сам дошел.

– Акимушка, сделаешь мне клетку побольше?

– А кого в нее сажать будем?

– Птиц заведу.

– Каких это птиц?

– Все равно каких, только много-много…

– Вот и неправильно судишь, Михаил Иванович, птицу различать надо. Про другую думаешь: правильная птица, а посмотришь – ничего в ней нету, одна птичья видимость… Ямщика знаешь?

– Которого?

– Да нет, птицу-ямщика, поползня, скажем. Он всю жизнь просвистит: фють-фють, ни дать ни взять – лошадей погоняет. А песни ему нет! Почему, не знаешь вот? А потому, милый, что нелюдимом ямщик живет, своих же братов чурается. Если приведется ямщику ямщика встретить – беда! Что крику, что злобы! И опять летят в разные стороны: чтоб никогда, мол, нам не видаться… Опять же и некогда ямщику петь: жадность его одолела. Натащит в дупло конопли, да зерна, да подсолнуха, да еловых семян, да всякой снеди – не только ему с семейством прокормиться, на гренадерскую роту хватит! А его опять беспокойство точит. Ну и нет ему песни… У людей, мил душа, тот же закон…

– А дальше, Аким, что?

– А дальше – возьмем хоть овсянку птицу. Ничего у ней, сердешной, нет, никакого обзаведения, и сама невеличка. А ты послушай, как она песней звенит и сама на ту песню радуется. Я у толковой овсянки двенадцать ходов насчитал. Один в один – дюжину, вот тебе и овсянка! Даром что звание у нее простое. Кому, выходит, жить веселей: ямщику или, скажем, ей, овсянке? За усердие она песней награждена, за то, что птичьего звания не посрамила… Овсянок я тебе и достану на первый случай. А оправдаешься, и других песельниц заведем!..

От птичьих разговоров пошла у Мишеля дружба с Акимом. И раньше Акима каждый день видел, а главное в нем только теперь открылось: тоже птичья страсть. Неистощим был в своих рассказах Аким. И насчет птиц барчуку, точно, поусердствовал. В детской запели целые птичьи хоры.

Жить бы и слушать их, но что-то вселилось в привычный мир и отозвалось в нем тревогой. Мишель все чаще слышит тревожные слова: Бонапарт, война. И невиданная хвостатая звезда зажглась вдруг в небе. Она подолгу сияла тревожным светом, притягивая людские взоры. Потом по всей округе занялись лесные пожары, словно зажгла их звезда огненным своим хвостом.

На барскую усадьбу заходил старый солдат, кавалер Егор Васильевич Векшин. После дальних походов он живет в Новоспасском на покое. С нянькой Карповной кавалер не то в свойстве, не то в кумовстве. Отчею же и не зайти под вечер на усадьбу?

Сидит Егор Васильевич на женском крыльце, а вокруг него няньки. Любопытные из дворни тоже подтянулись. А барчук Егору на грудь уставился. На старом мундире на закопченной ленточке поблескивает у Егора крест. Ленточка от давности стерлась, а на серебряном кресте хорошо видать, как всадник разит чудовище копьем. Он и есть: Егорий Храбрый!

Кавалер прикрыл коричневой рукой выцветшие глаза, щурится на звезду.

– Ну, кавалер, какие ты об ней мысли имеешь?

Помолчал Егор Векшин, потянул ноздрей лесную гарь:

– А что ж тут думать? Думать нечего – к войне!

– Да что ты, дед, ошеломел, что ли? – втесался в разговор поваренок Николка. – Война, дед, который год идет аль забыл?

– Та война не в счет. Та война дальняя, на Туретчине. За ту войну не стал бы господь этакое знамение являть.

– А нишкни ты, пострел! – замахали на Николку няньки. – Может, та звезда Бонапарта ведет? Вот ты, Васильич, во всех землях воевал, не встречал его, антихриста?

Вспомнил старик былые походы, поворошил в крепкой солдатской памяти:

– Когда мы с Александром Васильевичем генералиссимусом Суворовым в италийские земли ходили, били мы тогда, кажись, Бонапартовых генералов. А сам Бонапарт, нет, не встречался. Не привелось. А когда к австриякам на выручку ходили, опять же с Бонапартовым войском бились. Только и тут Бонапарт мне не встрелся.

Замолчал кавалер, и люди замолчали. Опять смотрели на зловещую звезду.

– О господи, да неужто по ней Бонапарт идет?

– А может, и не дойдет? К нам в Расею отовсюду дальние дороги!

На том и порешили. Но едва отошел барчук от женского крыльца, весь переполошился: ведь чуть было он Ивана Маркеловича не упустил.

Мишель бросился к батюшкиному кабинету. Здесь Иван Маркелович! Его голос! Только никогда еще не бывал он в таких чувствах.

– «Если по неисповедимым судьбам провидения снова возгорится война между Францией и Россией, – читал батюшке Иван Маркелович, – Россия найдет новые силы…» Найдет! – повторил господин Киприянов, отрываясь от журнала. – Бог не выдаст, Бонапарт не съест!

Мишель юркнул на любимый диван, под подушку, которую стережет вышитый мелким бисером пудель. Пристроился к пуделю – нечего делать, придется обождать. Не любит батюшка, когда его беседы прерывают.

– Нуте-с, – уставился на Ивана Николаевича господин Киприянов, – сочинителю, стало быть, все известно? Стало быть, решился узурпатор? Во всеоружии нападет?

Иван Маркелович водит пальцем по полям «Русского вестника», словно ищет там скрытных мыслей сочинителя.

А может, те мысли ведомы Ивану Николаевичу? Ведь сочинитель статей противу Бонапарта Сергей Глинка, хоть и дальняя, а все-таки родня новоспасским Глинкам; все они, Глинки, одного корня.

– Ответствуйте, сударь мой! – наступает Иван Маркелович на батюшку.

Но Иван Николаевич молча перечитывает журнальную статью.

Батюшка Иван Николаевич, наконец, отложил в сторону «Русский вестник».

Однако долго еще придется Мишелю довольствоваться обществом одного пуделя на диванной подушке.

– А что пишет вам достопочтенный Александр Иванович с дунайских берегов? – спрашивает Иван Николаевич у господина Киприянова.

– Там Михайла Ларионыч Голенищев-Кутузов неукоснительно турок бьет. О том и отписывает сын!

– Нам бы поскорее там руки развязать, – говорит батюшка, быстро шагая по кабинету. – Все турецкие шашни от Бонапарта исходят и ему же куражу придают.

И только помянул батюшка Бонапарта, опять так вскипел Иван Маркелович, что ничем его не уймешь.

Не шелохнувшись, сидит на атласной подушке терпеливый пудель.

Изнывает подле пуделя юный книжник. Не придется перебирать сегодня с Иваном Маркеловичем книги…

И хвостатая звезда все тревожнее горит в осеннем небе. Не от нее ли и птицы до времени потянулись из Новоспасского?

Только варакушки, зорянки да малиновки остались зимовать в детской у Мишеля. Рады бы, пожалуй, и они улететь, да крепко сделаны клетки у Акима.

Придет Аким в детскую, присядет у клеток, и пойдет опять птичий разговор.

– Достану тебе, Михайла Иванович, юлок.

– А красивые они?

– По перу птицу не суди, не московская купчиха. Ты птицу по голосу принимай. Ворона, поди, себя тоже в первых птицах считает. А к чему она есть? Я так думаю, только другим птицам в поучение: если которая из вас в гордыню впадет, – это, слышь, господь бог птиц наставляет, – отниму у ней песню!.. Вот птицы и остерегаются: в вороны никому неохота… У птицы жизнь воздушная, песенная и характер должен быть легкий. Ты, Михаил Иванович, при случае к снегирю присмотрись. Посмотришь на него, когда на снежку растопырится, – истинно генерал. Весь в красный парад обмундирован. Уж очень против других птиц фасонист!

– А ты достань мне снегиря, Акимушка!

– Снегиря? – чуть не с упреком переспросил Аким. – Да на что он тебе надобен? Ни тебе от него радости, ни ему самому счастья нет!

– Да почему так?

– Баба у него злющая! – отрезал Аким. – Злее снегирихи зверя не сыщешь. Шипит да в драку лезет. Нет от нее снегирю ласки. Всю жизнь под началом ходит. Конечно, он, снегирь, тоже птица; ему, поди, тоже песни хочется. А как на снегириху глянет, так и себя пожалеет: ки-ки! – вот и вся песня. Солнышко снег сгонит, летят птицы на сытные корма, на семейное гнездование, только снегирю опять нет радости: он уже в дальний путь собирается, в холодные страны: авось, рассуждает, мою снегириху морозы укротят! – да и там, поди, ту же судьбу терпит. Нешто от злой бабы спасешься?..

Аким мог бы добавить, что вот так же из опаски он и сам бобылем остался: чтобы никто не мешал ему птичьи голоса слушать. Да барчуку этого не понять: несмышленыш.

А несмышленыш, когда с делами управится, к печке скамеечку придвинет и думу думает: птицы пусть поют, а вот как ему с музыкой жить?

Музыка на фортепианах по косточкам ходит, а как ходит – не поймешь. Музыка в Шмакове живет, с Ильёвой ногой наперегонки скачет, а куда скачет – не видать. И только вздохнет новоспасский барчук, а музыка уж тут как тут: приступится, подхватит, понесет… И опять, как в Шмакове, манят скрипки: сюда, сюда!

А глянет Мишель в окошко детской – нет больше в небе хвостатого чудища. Померкла Бонапартова звезда. Только осень стелет тучку на тучку да знай кропит батюшкины сады и парки. И хотя скучно от дождей, а все-таки вернулся с ними на небеса порядок. И там теперь порядок, как в нянькиных песнях.