Он провел долгие часы, прислушиваясь к вариациям, которые слагались в воображении на тему, взятую у Моцарта. Потом в неутомимом беге опять понеслись по линейкам ноты. Новые вариации были задуманы для арфы. Ноты плыли на бумагу потоком, и он не знал, как развести их по местам. А звуки, оборачиваясь нотами, опять теряли свою прозрачность. Не будь бы на свете арфы, что обитает за роялем в маленькой гостиной, никому бы не показал Михаил Глинка этих многострадальных нотных листов.

«Смелее!» – торопила сочинителя любовь. «Погоди», – гудел на басах тишнеровский рояль…

Если же нетерпеливому молодому человеку удавалось опрятно разработать вариацию, то арфа, словно обрадовавшись, начинала без всякого удержу стрекотать…

Но настал день, когда Глинка помчался на Мойку, придвинул арфу поближе к роялю, и она сыграла вариации с листа. Но… если не бессмертный Моцарт, то кто-то другой потерпел поражение в этот вечер. Кажется, арфа стрекотала действительно без меры и толку. Хозяйка дома сказала смущенному гостю, вглядываясь в паутину нот:

– Разве нужно так много звуков, милый, чтобы выразить главное?

Но именно о главном она опять ничего не сказала. А главное заключалось все-таки в том, что это была его собственная музыка, музыка Михаила Глинки. В тот вечер он понял одно: искусство не терпит ничего лишнего. А в его жизни было, пожалуй, слишком много арфы.

Но первой музыкантше столицы все еще казалось, что они только дружат.

Даже в те вечера, когда ни арфа, ни рояль не произносили ни одного слова, она повторяла неуверенно, словно хотела в чем-то убедить самое себя:

– Я знала, я наверное знала, что мы подружимся…

Любовь все еще пела нежные вариации на коварные темы дружбы…

А из Парижа слал письма покинутому другу неутомимый путешественник Николай Мельгунов. Из писем явствовало, что Сен-Пьер объят новой важной идеей: ему надо учредить такую библиотеку, которой могло бы пользоваться все человечество. По-видимому, эта идея требовала некоторых усилий и трудов, а потому до времени мешала Сен-Пьеру сочинить оперу, но опять же такую, которую могло бы слушать и понять все население земного шара. Об опере извещало, впрочем, новое письмо уже не из Парижа, а из Германии, где несостоявшийся бакалавр Сорбонны должен был стать доктором прав.

«Как ты думаешь, Глинушка? – вопрошал издалека докторант. – Давай-ка писать, чортушка, по опере наперегонки!..»

И в каждом письме неизменно приписывал:

«А то, что ты гений, Мимоза, истинный гений, – мне знать!»

Знал бы Сен-Пьер, в каком затруднении блуждал гений между пяти нотных линеек и не менее того между Мойкою и Семеновским полком! «Смелее!» – торопила благородного пансионера любовь. «Не доверяй никому и действуй!» – подстегивала ревность. И в самом деле, ревность торопила не зря: в гостиной на Мойке все чаще являлся департаментский генерал. И как-то выходило так, что арфа не разыгрывала более вариаций на тему, взятую у Моцарта.

«Довольно вариаций!» – сказал себе сочинитель и тут же снова потянулся к нотной бумаге.

Через несколько дней он подал любимой свежий нотный лист, и она прочла: «Вальс, музыка Михаила Глинки».

– Неужто это серьезно, Мишель? Ужели вы в самом деле компонист?!

Он схитрил. Он ничего не сказал ей о том, что музыка, которую он хотел сочинить для нее, должна была быть необыкновенной. Он умолчал и о том, что написанное на нотном листе было так же далеко от его намерений и чувств, как самые дальние звезды далеки от земли.

Он проиграл пьесу несколько раз. А первая музыкантша столицы ловко переняла ее на арфу и стала напевать. Он улыбался, счастливый, вспыхивая и краснея.

– Кто бы мог подумать, медвежонок, что вы компонист?! – снова спрашивала она.

Но кто же поймет женщину? Играя третий его опус, она говорила об этом так, будто слушала его музыку в первый раз.

Иногда она узнавала от него удивительные вещи: оказывается, за Петербургом живет народ, который знает песенное царство, куда еще никогда не проникал ни один музыкант. Она узнала еще одно, пожалуй, самое удивительное: оттуда и придет истинная музыка.

– Это тоже серьезно, Мишель?

Но когда он говорил, нельзя было не верить его упрямым глазам, его высоко закинутой голове, на которой торчал непокорный хохолок.

– Милая тетушка, – однажды спросил он, – вы ездили на «Жар-птицу»?

– Нет, мой друг, я не охотница до опер господина Кавоса.

– Как?! – Глинка изобразил удивление и ужас. – Может, вы не были даже на «Светлане»?

– Казните грешницу, мой милый, но я думаю, что господин Кавос и здесь ничего не прибавил к славе стихотворца Жуковского.

– Вы самая удивительная женщина на свете! – воскликнул Глинка. – Но в таком случае мне немедля надобно заняться вашим просвещением. Слушайте!

Он присел к роялю и представил номера из новых опер Катерино Кавоса. С глубокомысленным видом он переливал из пустого в порожнее.

– Вот искусство рамплиссажа, – сказал он, – можно написать сколько угодно опер, если владеешь этим искусством. Только, знаете, никогда не поймать Жар-птицы… даже если ловить ее  н а и п о с п е ш н е й ш е!..

Она взглянула на него растерянно, ничего не понимая: как живой, сидел перед нею департаментский генерал. Глядя на эту сатирическую экспромту, она не могла удержаться от смеха, а ему показалось, что и сам наипоспешнейший генерал теперь в чем-то опоздал. Потом он заиграл, а первая музыкантша столицы сидела притихшая, задумчивая. Бог знает, каких только компонистов не разыгрывал он по памяти и какая музыка, не обозначенная ни в каких нотах, рождалась в эти самозабвенные часы…

– Если бы вы знали, – совсем тихо сказала она, – как я люблю…

Он быстро к ней повернулся:

– Кого?!

– Все-таки Вейгля, конечно!.. – словно бы проверив неизменность своих чувств, ответила юная дама. Она улыбалась, и глаза ее были попрежнему прозрачны.

Но теперь он совсем не растерялся:

– Тетушка! Вы самая необыкновенная, самая красивая тетушка во вселенной!

Она, как прежде, положила палец ему на губы, но уже не сказала: «Тс-с!» – и маленький пальчик освежил ему губы, как упавшая с неба роса.

Нет, она не говорила больше: «Тс-с!» – а потом, оставшись одна, размышляла: «Неужели все это серьезно и музыкой ли кончится?..»

Глинка очнулся как раз впору. Шел к весне 1822 год. В пансионе начинались выпускные экзамены, и надо было хвататься за все науки сразу. Другой бы, пожалуй, так и поступил, но Глинка, не торопясь, прикинул и сообразил: надо браться за те предметы, которые еще можно одолеть, а те, которых не одолеешь, предать воле божьей.

Он так и поступил с математикой, римским и уголовным правом. А словесности, языков, истории, естественных наук ему не бояться. Эти не подведут!

Самая крупная заминка вышла действительно на экзамене по уголовному праву, из которого он выучил единственную статью. И хотя в вынутом билете была обозначена вовсе не эта статья, Глинка ответил именно о ней и так ловко, что университетский экзаминатор ничего не заметил. А ведь само уголовное право стоит на том, что преступление, которое не доказано, в лучшем случае может набросить только тень подозрения.

На многих экзаменах выручили прежние заслуги и не менее того увертки и хитрости, на которые преуспевающий пансионер был горазд.

Он кончил пансион вторым, с наградой и правом на чин десятого класса. Больше не мог дать даже университет.