– Вернуть Кюхельбекера!
– Кюхельбекера!..
В кромешной тьме грохочут парты, неистово стучат об пол десятки ног, и громче всех усердствует Лев Пушкин:
– За что уволили Кюхельбекера? Вернуть Кюхельбекера!..
Гувернеры и дядьки бегали по коридору со свечами, но едва они проникали в класс, свечи у них тотчас тушили, и по всему этажу летел тот же крик:
– Кюхельбекера!
Крик уже перекинулся в соседние классы, и там тоже откликались яростным эхом парты. По лестнице вприпрыжку поднимался Яков Васильевич Толмачев В сопровождении дядек инспектор тщетно пытался проникнуть в закрытые двери второго класса, откуда громче всех голосов раздавался голос Пушкина:
– Кюхельбекера!
Было похоже, что в пансионе начинается бунт. Но даже мысленно Яков Васильевич не решился бы произнести такое слово. Между тем экстраординарное происшествие привлекало все больше любопытных. Только петербургский Феб, по-зимнему заспавшись, все еще медлил заглянуть в пансионские окна в этот ранний час, положенный для первой лекции. Да если бы и поторопился Феб, все равно не заглянуть бы ему в окна того класса, в котором происходили необыкновенные события. Второклассники опустили на окнах шторы и, погасив казенные свечи, воздвигали у дверей внутренний бастион. На тот неприступный бастион пошли парты и – страшно сказать – даже кафедра просвещения!
Когда дюжий дядька просунулся было в двери, а другие хотели разом на них навалиться, защитники бастиона пустили в дело новую хитрость и метнули по цепи «Руководством по артиллерии и фортификации», разом загасив свечи в руках у наступающих. Во тьме коридора на помощь к осажденным уже ползли лазутчики из соседних классов. Первым, как всегда, спешил на выручку товарищей Михаил Глебов; под самым носом у инспектора промелькнула громадная тень Медведя… У дверей второго класса уже собралось целое скопище. К боевому кличу осажденных присоединились десятки сочувствующих голосов… Тщетно гудел по коридорам колокол и отдавался в ушах инспектора страшным, еще не произнесенным словом: бунт!
– Фонарей! – скомандовал Яков Васильевич и вовремя отскочил в сторону.
Осажденные, приоткрыв дверь, метко прицелились в него «Россиадой». Не отскочи вовремя господин инспектор, непременно бы нашла «Россиада» своего пламенного почитателя.
– Фонарей, ироды, фонарей! – кричал Яков Васильевич, укрывшись за выступом стены.
Дядьки поняли, наконец, приказ начальства и, как духи, вышедшие из недр земных, явились с фонарями. Лучи света прорезали кромешную тьму. Начался последний штурм неприступной твердыни.
Лев Пушкин то и дело выглядывал из-за стеклянных дверей и, с восторгом взирая на трясущуюся челюсть Якова Васильевича, кричал громче всех:
– Вернуть Кюхельбекера!..
В прыгавших отсветах фонарей так и казалось, что сам инспектор отбарабанит мелкой дробью: б-бе-к-кера…
Не было ничего легче, чем поднять класс. Каждому хотелось бить по партам, стучать ногами или просто кричать, чтобы хоть как-нибудь взорвать могильную тишину, которой придавили душу лысые бесы. Левушка закричал:
– Вернуть Кюхельбекера!
И все стали кричать:
– Вернуть!
Но уже сам Марс, всегда благосклонный к силе, взял сторону осаждающих. Из фортеции еще летели в коридор последние метательные снаряды, но войска Якова Васильевича ворвались в класс, и пала неприступная твердыня…
Когда шум и крики разбудили, наконец, заспавшегося Феба и он полюбопытствовал заглянуть в пансионский коридор, ошалелые, разгоряченные баталией дядьки тащили куда-то пленных, и сам Яков Васильевич вел под усиленным конвоем Льва Пушкина. Левушку вели по лестнице вниз, несомненно кратчайшим путем к карцеру. Но он шел такой же беззаботный, как всегда. Наконец-то он задал им, плешивым! И, будучи уже в швейцарской, пленник еще раз звонко провозгласил:
– Вернуть Кюхельбекера!
Лев Пушкин вложил всю душу в этот крик, хотя он далеко не выражал всех сокровенных его желаний. Уже сидя в карцере, Левушка еще раз повторил:
– За что услали Сашу? Вернуть Сашу! – и ударил в толстую, каменную стену кулаком.
В это время Яков Васильевич Толмачев спешил к директору. Только истинное красноречие Якова Васильевича могло изобразить страшную картину происшедшего, очертить дерзостный замысел и представить пагубные последствия бунта.
– Во вверенном попечению моему пансионе, – перебил Якова Васильевича директор, – не могло быть, не было и никогда не будет никакого бунта…
Яков Васильевич вспомнил подробности утренней баталии, метательные снаряды, угрожавшие его собственной лысине, и уставился на директора в полном недоумении: если все это еще не бунт, то в здравом ли уме обретается его превосходительство?
Но на то и существуют правила истинного красноречия, дабы искушенный в них мог свободно и нелицеприятно рассуждать о предмете с разных сторон.
– Не было, ваше превосходительство… – Яков Васильевич чуть запнулся, избегая коварного слова, – сего действительно не было… Однако, в рассуждении случившегося прискорбного случая, полагал бы… – Яков Васильевич развернул список и стал бойко называть фамилии бунтовщиков, предназначенных им к исключению: вслед за Пушкиным в списке значился Михаил Глебов, потом снова шли второклассники.
Действительный статский советник Кавелин слушал, положив восковые руки на зеленое сукно письменного стола, и на ярком сукне руки директора еще более уподобились застывшим рукам мертвеца.
– Предположения ваши, – Кавелин посмотрел на Якова Васильевича со снисхождением, – свидетельствуют о похвальном усердии к службе, однако для настоящего времени были бы опрометчивы и неудобоисполнимы…
Яков Васильевич опустил список, не будучи в состоянии проникнуть в высшие соображения его превосходительства. Сбитый с толку и предательски покинутый красноречием, он окончательно замолчал.
– Исключение всех прикосновенных воспитанников, – снизошел к его недоумению директор, – было бы весьма полезно, однако могло бы вызвать нежелательные для пансиона толки. Не забудьте, сударь, какое время мы переживаем! Тотчас найдутся вертопрахи, кои закричат, что в пансионе был бунт, – Кавелин посмотрел на растерянного Якова Васильевича. – Ведь непременно найдутся подлецы! Я разумеется, не о вас, любезный Яков Васильевич, говорю, но о тех, которые в либералах ходят. Не нам с вами давать пищу непотребству!
Яков Васильевич, вспотев до кончика носа, проник, наконец, в высшие виды.
– Итак, – заканчивая аудиенцию, решил директор, – всех перечисленных вами воспитанников держать на особом замечании до благовидных возможностей увольнения. Воспитанника же Пушкина, по малой успеваемости в науках, немедленно вернуть родителям. Тот, кто носит сию фамилию, всенепременно носит в себе и семена бунта!
Когда Яков Васильевич уходил, директор его вернул.
– Что, бишь, они кричали?
– С позволения вашего превосходительства, осмелюсь повторить – кричали: «Вернуть Кюхельбекера!»
– Кюхельбекера? Да неужто того?
– Именно того, ваше превосходительство, не одобренного начальством для воспитания юношества… Честь имею откланяться, ваше превосходительство…
Оставшись наедине, лысый бес, состоявший в чине действительного статского советника, подошел к образам, на которых висели крестики, привезенные из разных святых мест, и сотворил крестное знамение:
– Спаси и заступи!..
В Семеновском полку, где помещался теперь пансион, не могло быть никакого бунта. Всего несколько месяцев назад здесь взбунтовались сами семеновцы и насмерть перепугали царя. Александр Павлович путешествовал в то время но Европам, заседал на конгрессах и крепил с лукавым немцем Меттернихом Священный союз царей против дерзостных народов. Хитрый Меттерних все больше пугал русского самодержца… Erstens[38] – Испания, zweitens[39] – Португалия… drittens[40] – Неаполь… А тут шасть – эстафета из Петербурга: бунт! И где? В самом любезном царскому сердцу Семеновском полку!
И поскакали в Петербург обратно эстафеты: искать, искать тайных подстрекателей!
Не порадовали царя верные слуги: никаких тайных подстрекателей в Семеновском полку, не открыли, хотя и перебрали в одиночку всех офицеров и солдат.
Разумеется, родомантида, предпринятая Львом Пушкиным во втором классе Благородного пансиона, никак не шла в сравнение с возмущением целого полка. Но всякое подобие бунта, даже в пансионских стенах, могло стать гибельным прежде всего для директора пансиона…
– Спаси, заступи и пронеси, владычица! – действительный статский советник Кавелин положил перед образом земной поклон.
Молитва подкрепила лысую душу, и тогда господин директор Благородного пансиона подумал о том, что, может быть, следовало бы отписать к высшим властям, чтобы основательно занялись сумасбродом Кюхельбекером, чей зломятежный дух так неожиданно вновь проявился в пансионе. Но он тотчас ужаснулся такой опрометчивости. Нельзя и мысли никому подать, что после всех принятых мер в пансионе ещё может проявиться какой-либо дух!
По счастью, директор университета и Благородного при нем пансиона ничего не знал о новых деяниях бывшего пансионского учителя. А Вильгельм Карлович, добравшись до Парижа, прочел там лекцию о России, причем особенно подробно остановился на древних вольностях Великого Новгорода. Как ни плохо разбиралась в русской истории парижская полиция, но и та поняла, что, говоря о древности, лектор метит прямехонько в современность. Новгородские вольности показались опаснее бомбы. Сам обер-камергер российского двора Нарышкин поспешил откреститься от своего опасного секретаря, и полиция выслала Кюхлю из Парижа.
Еще и свершить Вильгельм Карлович ничего не успел, а шишки уже летели на него со всех сторон. Давно ли воспел он вместе с Гомером:
Древнюю землю, всем общую мать, хочу я прославить,
Добрая матерь!..
Увы, куда бы ни ступала нога Кюхельбекера, не доброй матерью, а злой мачехой была ему земля…
Но далеко от шумного Парижа до тихих петербургских улиц Семеновского полка. Сам Левушка Пушкин, поднимая бунт, ничего не знал о парижских происшествиях.
В пасмурный февральский день 1821 года Лев Пушкин, возвращаемый родителям, покидал пансион, нимало не думая о страхах, причиненных им начальству. Прощаясь с товарищами, Левушка вскинул курчавую голову:
– Подождите, еще задаст Саша плешивым, будут помнить!.. И, верный своей страсти к стихам, Лев напоследок еще раз прочел из братниной оды:
Тираны мира, трепещите!
А вы мужайтесь и внемлите,
Восстаньте, падшие рабы!..
Левушка уходил из пансиона ничуть не огорченный переменами в собственной судьбе.
– Куда ты теперь, Лев?
– В гусары!.. – отвечал, не задумываясь, Лев Сергеевич.
Пансионский швейцар в последний раз закрыл дверь за бывшим пансионером и со звоном повернул в замке увесистый ключ.
О тишина! О спасительная тишина и благонамеренное молчание!