Глава первая

В зарослях Новоспасского сада стоял старый павильон, назначенный для летних чаепитий и душевных бесед. Замыслил его во время оно екатерининский секунд-майор Николай Алексеевич Глинка. Плотники вывели по фасаду колонки, а маляры разделали их под мрамор и над дверью пустили золотом изъяснительную надпись: «Здесь семейно провождали время в тишине и уединении».

Шли годы над Новоспасским бессменной чередой, а павильон стороной обходили. Как бы не столкнуть его в Десну, и так весь набок скосился. Буйно поднялись вокруг новые сады и совсем закрыли старика, а он стоит себе и свое вспоминает: «Да-с, препровождали время!..»

Пролетела военная гроза, ушла нивесть куда, неведомо в каких царствах бушует, а старик знай свое твердит: «Так-то, государи мои, в тишине и уединении…»

Но ни тишины, ни уединения нет. Загуторили вешние воды, омыли, прибрали землю. В небо взвились жаворонки. По деревням запели пилы: жить-жить, жить!.. В песню, которую пели, стосковавшись, пилы, смаху врубались топоры: эй, ухнем!..

Строится победоносная Русь; строится, залечивая раны, погорелая Смоленщина; оживают все ельнинские станы и концы: жить-жить, жить!..

Но не легкое дело вернуть жизнь. Война побывала в каждой деревне, заглянула в каждый двор. Где хозяина с собой прихватила, где приказала сыновей за упокой писать, где коня увела, где опустевший хлев мышам отказала. Стоят в избах нетопленые печи; варева бабам не варить: не с чего. Да варево что? Вот хлебушка до новин ждать долгонько…

Но мужики подтянулись потуже и вышли с топорами. Где печная труба устояла, там к трубе новую избу ладят. Люди живы – и жительство им будет. Еще раз ухнем!

Трудясь на усадьбе, народ издали заметил барский поезд. Люди побежали навстречу коляске.

– Скорей, Звёздочка! Не балуй, Воронок! – не помня себя, подгонял коней Мишель. – Скорей, голубчики!..

Он на ходу соскочил с подножки экипажа и мимо людей, мимо управителя Ильи Лукича, который держал хлеб-соль, опрометью бросился к дому:

– Здравствуй, милая родина!..

Дворовые расставляли мебель. Каждая вещь находила свои старые вмятины на полу. Кряхтя, стал на место в зале угольный диван. Солнечные зайчики запрыгали по стенам от веницейской люстры. Зайчишка посмелее побежал по золотому багету. Здравствуй, милая новоспасская жизнь!

– Ну, одолжайся, старче! – как ни в чем не бывало подмигивает племяннику шмаковский дядюшка Афанасий Андреевич. – Я ведь знаю, ты до табачку первый охотник!

Мишель оглянулся. Как открыл дядюшка табакерку при прощанье да не успел взять понюшку, так и теперь открыта табакерка. И шутка старая, а не старится. Зато сам дядюшка теперь на старого дрозда похож, на Захара Ивановича, – тоже слинял.

А перед матушкой расшаркивается и чинно целует ей ручку Иван Маркелович. На нем все тот же коричневый фрак, те же мягкие сапоги и ни одной складочки на белом шейном платке. А на лбу да под глазами много новых складок… И матушка смотрит на Ивана Маркеловича долгим ласковым взглядом, отходя на свою половину. За матушкой несут, будто воздушный пирог на блюде, новую сестру – Машу. А новоспасские сестры Поля, Наташа, Лиза собираются с няньками и куклами итти наверх, в детскую. По всему дому гомон, крики, толчея.

Только в батюшкином кабинете еще тихо. Там на бисерной подушке сидит, не шевелясь, верный пудель.

– Молодец, пудель, устерег подушку от Бонапарта!

Мишель помянул Бонапарта больше в поощрение пуделю. Бонапарт в Новоспасском не был. Здесь побывали только его солдаты. Но еще чернеет от пожарища правое крыло новоспасского дома.

– А вот дома ты, пудель, не устерег!..

Пуделю нечем оправдаться; поднял бисерное ухо, молчит.

Может быть, Мишель нарочно задержался с пуделем потому, что медлил итти в детскую. Как войти туда, если нет там ни птиц, ни Акима, ни няньки Авдотьи?..

Он поднялся по лестнице. Осталась позади последняя ступенька. Еще шаг – и вдруг он почувствовал, как обняли его чьи-то руки и чьи-то горячие слезы хлынули на пего.

– Нянька! Авдотьюшка!..

Ну, не глупая ли нянька? На радостях плачет, а того не понимает, что к ней сквозь слезы не пробиться.

– Не забыл, касатик! Не забыл няньку, голубчик!..

– Никто на свете так петь не умеет, как ты, нянька!

Кажется, ничего такого не сказал, а она еще пуще залилась.

– Ох, утешил, Михайлушка, ласковым словом!

Они спустились вниз и садом прошли к дедову павильону. С Десны несло горячим майским теплом, медвяным запахом трав с заливных лугов. Молча сели на ветхую скамейку. В павильоне было тихо. Разве баском прогудит заблудившаяся пчела.

– Да как же ты, нянька, от н и х ушла?

– А так вот и ушла. Как все – так и я.

– Ведь ты же пленная была?

– Ну, какой же то плен? На дороге схватили и погнали в Смоленск…

– Это и есть плен!

– Тебе, милый, по-ученому видней, а меня на огороды поставили картошку копать, что от смоленских хозяев сиротой осталась… «Нет, говорю, сами копайте, а мне домой пора!»

– А разве они по-русски понимают?

– Зачем же мне с ними разговаривать? Самой себе сказала и пошла. Они к той поре уж очень растревожились, бежать собрались… Вот и пошла я, благословясь, лесом да перелесками, да опять лесом.

– Страшно, поди, было?

– А чего же, Мишенька, страшно? Каждому человеку к дому надо! До ночи я далеко ушла…

– А волки?

– Волки были, конечно. Как им в такое время не быть? Только они сытые были, на войне отъелись. Ну, а сытый волк тебя первый забоится. А потом на дорогу выбралась, людей повстречала. Вот и тебя, желанный, привел бог увидеть!..

Нянька замолчала. Миша смотрел в поля. Там еще шла запоздалая пахота. Пахали главным образом бабы, лишь кое-где шли за сохами мужики. Некоторые тащили бороны на себе.

– Обезлошадел народ, Михайлушка, – тихо сказала Авдотья, – а от коня, милый, вся жизнь! Справный конь и свое отработает, и корову во двор приведет, и овец мужику нагонит. При коне и пес в полный голос брешет – есть чего стеречь! Ты глянь, желанный, окрест: одни хоть чуток сеют, а многие и новин не ждут…

Миша, привстав, глянул в поля, за Десну. Повсюду лежала земля, густо заросшая бурьяном.

Но уже шли, трудясь, пахари бороздой.

Миша снова сел на лавочку.

– Я, нянька, думал, что на войну Егорий Храбрый да Илья Муромец выйдут, а вышли наши мужики. Вот и ты тоже вроде как воевала, и Николка кухонный воевал, и Савватий…

– А нешто Егорий да Илья другие были? В тех же лаптях, голубчик, ходили, ту же землю пахали, когда походов не было. И мужики так: отвоевались – и пашут. От земли, милый, силы добывают…

– Ты спой, Авдотьюшка! Поди, новые песни знаешь?

– Ну, новые! Песня хоть и поновится, а все от старины живет.

Задумалась Авдотья Ивановна, и как бы издалека прозвучал ее голос:

Ох, Расея, ты, Расея,
Ты расейская земля.
Много славы у тебя,
Много песен про тебя…

Стелется песня по полям, словно хочет обнять все не меряные Руси просторы, все не считанные ее народы. А в поле пахари бороздой идут. И те, которые еще в походах бьются, вернувшись, тоже в борозду встанут.

Миша слушает, склонив голову набок, и под песню думает: сколько книжек ни перечитай, сколько картин ни нарисуй, сколько историй ни выслушай – не увидишь в них России так, как в песне, даром что самую песню нельзя увидеть.

– Пой, нянька! Лучше тебя никто не поет!..

А так это или не так, про то Авдотье Ивановне неведомо. Вот слушать так, как Михаила слушает, истинно никто не умеет. Сколько Авдотья на веку ни пела, никто так в песню не вникал. Может быть, за то и любит она новоспасского барчука, как рождение свое, воспитание свое ласковое. Ей в песнях жить, и ему песня жизнь осветит…

– Ну, что же ты приумолкла, нянька? Думаешь, одну песню спела – и хватит?

– Все тебе песни, батюшка, спою, дай срок, все переиграю, а сейчас не время. В доме, поди, давно хватились, поди, и поп пришел…

Отец Иван пел в прибранном зале благодарственный молебен. Ему подпевали пономарь Петрович и умельцы из дворовых, приставленные к пению еще дедом Николаем Алексеевичем.

Мишель так и не заметил, как молебен кончился. Он хотел немедля расспросить отца Ивана о книжках, оставленных ему на хранение, но пока тот снимал облачение, из проходной раздался топот и, заглушая все, прогремел голос:

– Федька, анисовой подай!..

Дядюшка Дмитрий Николаевич, едва появившись, поднял невообразимую суматоху. Он несся ураганом по всему дому, бушуя в каждой попутной комнате. На матушкиной половине ему пришло в голову покачать орловскую сестрицу Машеньку. Машенька взлетела под потолок, матушка перепугалась до полусмерти, а дядюшка, шествуя дальше, еще раз оглушил Мишеля:

– Ступай-ка за мной, Михайла! Не все тебе бабьи сказки слушать, смоленской правды отведай!..

Предложение, хотя и не вполне понятное, было заманчивым. Слушать дядюшку – не наслушаться! Если в его рассказе лисица хвостом метет, кажется, ты ее вот-вот сам за хвост ухватишь. А расплещутся на лесных озерах гуси – так даже брызги в тебя летят. А то вдруг пойдет дядюшка на медведя… Замирая от нетерпения, Миша следовал за Дмитрием Николаевичем, однако на почтительном расстоянии: не то сшибет, сомнет.

Но вместо того чтобы «пойти на медведя», Дмитрий Николаевич вдруг ушел на село, а Мишеля перехватил батюшка Иван Николаевич и повел, как ученого медвежонка, на показ гостям. Тут только и сообразил Мишель, что упустил сердечного друга Ивана Маркеловича: еще до обеда уехал он.

Положительно ничто более не задавалось Мишелю в этот суматошный день! Все как будто было на месте: нянька Авдотья, и дедов павильон, и дом, и около дома все еще пели пилы: жить, жить! А где она, прежняя жизнь?..

Вечером в батюшкином кабинете долго рассказывал Дмитрий Николаевич.

– Мужик, – говорил он брату, – в изодранных лаптях в леса ушел. Нако-сь, мол, Бонапартий, выкуси!..

При этом он изобразил кукиш таких необъятных размеров, что Миша в восхищении уставился на дядюшку.

А Дмитрий Николаевич уже вытаскивал из кармана какую-то мелко исписанную тетрадь:

– Вот тебе, Ванюшка, манускриптус о бедах и разорениях смоленских. Сам Кутузов его от нас затребовал! – и уперся в тетрадку могучим перстом. – Я тут же расписался за ельнинского предводителя… На, обозри и каждое слово восчувствуй!

Тетрадка затрепетала в дядюшкиных руках.

– Читай, Ванюшка! И ты, Михайла, прислушайся!

Иван Николаевич стал читать, на ходу осваивая писарские росчерки:

– «…По великому неурожаю прошедшего, 1812 года во многих местах не успели собрать всего хлеба – за разогнанием крестьян и удалением лошадей, которых многие и вовсе лишились. От сего оставлено великое количество незасеянной земли, а гонимый через Смоленскую губернию неприятель лишил жителей последнего пропитания…»

Опустошенная Смоленщина просила об открытии хлебных магазинов, лесных дворов и кирпичных заводов. Города-погорельцы взывали о помощи на поновление присутственных мест и обывательского строения. Сироты-волости отписывали о своем великом изнурении.

Миша взял дядюшкину тетрадку и, вникая в витиеватые буквы, стал переворачивать лист за листом…