– Прошу полюбоваться! Запятая!.. – Генерал Горголи перечеркивает бумагу крест-накрест и пепелит взором помощника секретаря. – Обращаю ваше внимание, сударь, и требую… – Следует грозная пауза – и новый взрыв: – Требую и не допущу!.. – Далее генеральскую речь заменяют сплошные междометия.
Титулярный советник Глинка принимает перечеркнутую бумагу и молча покидает генеральский кабинет.
Конечно, затесавшуюся не к месту запятую писец мог бы аккуратно выскрести ножичком, но генерал Горголи неумолим.
Едва Глинка, оправившись от болезни, приступил к исполнению должности, на его голову обрушилась немилость. Блюститель пунктуации в ведомстве путей сообщения при каждом недоразумении с запятыми требовал на расправу только Глинку, как будто именно этот помощник секретаря выверял все бумаги, стекавшиеся к грозному генералу.
Чиновники и писцы канцелярии Главного совета усматривали в действиях его превосходительства явную интригу, но никто не мог доискаться сокровенных ее пружин. Впрочем, крылись эти тайные пружины далеко за стенами путейской канцелярии. Верное объяснение могла бы дать, пожалуй, дочь генерала Горголи, баловница Поликсена. Дело в том, что молодой чиновник из канцелярии папà давно не пел с ней дуэтов у итальянца Беллоли. Молодой человек перестал посещать и семейные вечера, на которых капризничала Поликсена. Она терпеливо ждала раскаяния молодого человека и возобновления дуэтов, но, не дождавшись, решила: настало время мстить. А коли начнет мстить оскорбленная девица, тогда может быть полезна даже ничтожнейшая из запятых.
По счастью, служебные неприятности помощника секретаря ограничивались кабинетом генерала Горголи.
Первоприсутствующий граф Сиверс был попрежнему расположен к способному чиновнику и аккуратно оповещал его о своих музыкальных собраниях. Если же Глинка манкировал, Егор Карлович недоуменно вскидывал близорукие глаза: кто мог отвлечь молодого человека от Моцарта? Граф размышлял об этом и на службе и дома.
Именно в такую минуту к его сиятельству зашел Шарль Майер, только что кончивший урок с юной графиней Долли. Егор Карлович взял музыкального учителя под руку и молча прошелся с ним по кабинету.
– Не находите ли вы, сударь, – начал граф, – что весьма старательный чиновник, которого вы столь удачно рекомендовали моему вниманию, не оправдывает возложенных на него надежд?
Шарль Майер не сразу уразумел, о ком идет речь, но, поняв, что граф говорит о Глинке, ответил:
– Могу вас уверить, ваше сиятельство, что этот молодой человек превзойдет все наши ожидания. Я не знаю, вправе ли я открыть доверенный мне секрет… – Но тут почтенный маэстро решился. – Я слышал удивительные арии и монументальные хоры, – говорил он, расхаживая с Егором Карловичем по кабинету. – Они способны потрясти душу и украсить лучшую из опер. Притом молодой человек образовал из сборных музыкантов первоклассный оркестр, и даже наемные певчие поют у него, как ангелы. Не могу понять, когда и где преуспел этот удивительный артист?
– Но проявляет ли он должную приверженность к классической форме? – с тревогой спросил граф.
– В том-то и дело, – маэстро развел руками, – что его последние сочинения не следуют каким-либо образцам.
– А вы еще протежировали ему! – голос графа Сиверса был полон укоризны.
Однако Шарль Майер не принял упрека.
– Этому таланту не нужна протекция, ваше сиятельство. Он идет своим путем, не спрашивая дороги. Но я до сих пор не понимаю: куда он идет?
Старый музыкант высказался вполне искренне. Побывав на Торговой улице и прослушав все, что там исполнялось певчими и оркестром, он понял, что никогда не знал своего бывшего ученика.
– Я очень люблю все русское: и щи и гречневую кашу, – шутил с Глинкой почтенный маэстро, – и я склоняю мою голову перед русским самоваром. Но, – учитель предостерегающе поднял палец, – для музыкантов всех наций есть одна дорога.
– И на ней одна немецкая колея?
Шарль Майер снял очки и, протирая стекла, посмотрел на молодого друга подслеповатыми глазами.
– Немцам выпала честь разработать и утвердить великие законы симфонизма. В симфонизме – будущее музыки. Утешимся тем, что в разработке этой плодоносной почвы участвовали все народы.
– Дорогой учитель! Самые просвещенные музыканты Запада не знают искусства русского народа.
– Так догоняйте, совершенствуйтесь и совершенствуйте созданное. Но как это говорят по-русски? Куда не ездят со своим самоваром?
– В Тулу, маэстро.
– Да, в Тулу… Однако и в музыку тоже, – убежденно заключил Шарль Майер.
Чем чаще он это повторял, тем зорче присматривался к бывшему ученику.
– Михаил Иванович, как это звучит адажио в арии для баритона, которую мы у вас слушали?
Глинка охотно играл адажио. Шарль Майер слушал, потом снова спрашивал:
– A Largo[13] в хоре?
Глинка опять играл. Шарль Майер, настороженно слушая, отходил от рояля.
– Странно, странно… – бормотал он. – Но может ли это быть?
Этим сокровенным беседам нередко мешали многочисленные любители музыки, ученики Шарля Майера.
Глинка перезнакомился с ними и в атмосфере страстного увлечения музыкой почувствовал себя, как рыба, пущенная в воду. Молодые и даже не очень молодые таланты, собиравшиеся у Майера, жаждали деятельности. Появился Глинка, и начались импровизированные концерты.
Чаще всего они происходили на Черной речке, где селилось на лето избранное петербургское общество. Князь Сергей Григорьевич Голицын, по прозванию Фирс, отлично пел басом. Среди четырех меломанов – братьев Толстых – у младшего, Феофила, оказался нежный тенор. Камер-юнкер Штерич отменно играл на фортепиано. Словом, получилось нечто вроде бродячей труппы. Музыканты-любители незаметно для себя почувствовали новые силы и храбро брались даже за трудные предприятия. Разучивались арии и целые сцены из опер Буальдье и Керубини.
– Лучший певец, по-моему, тот, кто, одолев трудности, вовсе не помышляет о нотах, – говорил Глинка. – Но он всегда должен помнить о том, что именно, какую мысль или чувство, хочет передать.
Глинка садился за рояль и для примера пел сам. Перед слушателями являлся живой человек. Уморительно обозначался плут-пройдоха; сквозь очки взирало напыщенное чванство; влюбленный являл меланхолию души; даже оперные злодеи приобретали несвойственную им способность чувствовать и мыслить. Глинка пел из разных опер. Потом приступали к пробам аматёры.
Для начала Глинка выбрал итальянскую оперу – ведь и здесь можно истребить тлетворную рутину. Любители проходили сцены из «Севильского цирюльника» Россини.
– Так поют только избалованные теноры на театре, – останавливал Глинка Феофила Толстого. – К чему вам этот итальянский шик? Вы попробуйте петь, не думая о том, что природа наградила вас приятным для слуха голосом. Поверьте, звук станет от того естественнее, а стало быть, еще красивее.
На чернореченской даче Голицыных был дан первый концерт. Глинка-Фигаро вернул своего героя в гущу жизни. У Фирса Голицына словно заново родился Дон Бартоло, сластолюбивый опекун юной Розины. После концерта Голицын шутя обратился к Глинке:
– Боюсь, Михаил Иванович, как бы нас не завербовали в Большой театр.
– Чем подчиняться одряхлевшей Мельпомене, – отшутился Глинка, – не лучше ли по собственному разумению искать истины?
Ему уже виделся такой театр, в котором Мельпомена устыдится своего рубища, едва прикрытого поблекшей мишурой, и склонит повинную голову перед матерью-натурой. Тогда, воцарившись на театре, всесильная мать-натура насмерть поразит ненавистную рутину и превратит поющих манекенов в певцов-действователей. Короче говоря, ратуя за русский театр, надобно создать и русскую школу пения.
Правда, великолепные картины будущих битв были очень далеки от действительности. Непримиримого преобразователя окружали всего лишь светские молодые люди, приятно проводившие лето на берегах Черной речки. Вряд ли могла разыграться здесь какая-либо историческая битва. Да вряд ли и старухе Мельпомене было страшно это сборное войско, не отличавшееся ни жаждой борьбы, ни воинственностью. Но разве остановит действователя недостаток сил?
Сергей Голицын, видя необыкновенный успех музыкальных предприятий, начатых на Черной речке, развивал новый грандиозный проект.
– А что, господа, если пустить по реке разукрашенные катеры? Представляете эффект? С катеров гремит музыка, на берегах рукоплещет публика, а в воздух взлетают фейерверки и ракеты! Но что ракеты! – продолжал он. – На катеры целый оркестр усадим и полковых трубачей прихватим. Господа, – закончил Фирс, – непременно дадим пловучую серенаду!
– А будет ли слышно с реки мое пиано? – усомнился Феофил Толстой.
Но Толстому никто не ответил.
Фирс Голицын тут же попытался представить плывущую по Черной речке серенаду и живостью набросанной картины увлек всех.
Уже тянулись обратно в Петербург дачные возы. Уже веяло на берегах Черной речки осенней тишиной. Пловучая серенада готовилась в путь. Головной ее фрегат, предназначенный для солистов и хора, величественно покачивался на мирных доселе водах. На корме стучали топорами плотники, сооружая помост и навес для фортепиано. Вокруг флагманского корабля стаей собрались пестрые ялики. На берегу шли приготовления к боевому походу.