– Говорил, не смей ничего у меня перебирать! – возмущается Глинка, допрашивая дядьку Якова. – Куда девал ноты, которые вчера здесь лежали?
– Где здесь? – присматривается Яков. – Ничего здесь не было.
– Не было?! – грозно вопрошает Глинка, не находя многих своих набросков. – А ну, повтори, душегуб!
– Нечего и повторять, – отвечает Яков, благоразумно ретируясь к дверям. – Столько нот накопили, нешто каждый листок убережешь!
Римский-Корсак, присутствовавший при этой стычке, оглядел груды нот.
– Дивлюсь я тебе, Мимоза, дивлюсь и сожалею: ничего путного произвести не можешь. Взял бы для твоей музыки что-нибудь из моих новых элегий. Может быть, добьешься тогда признания.
С некоторых пор в голосе Александра Яковлевича Корсака при разговоре с товарищем-неудачником появились нотки покровительства и снисхождения. Римский-Корсак уже печатался. Элегического поэта венчала похвалой сама «Северная пчела». Его стихи разбирали невзыскательные альманашники.
– Итак, торопись, Мимоза!
Поэт стоял, выжидая. Но сожитель его ничего не ответил. Тогда Корсак заключил увещание:
– По дружбе я готов тебе протежировать. Кстати, завтра съезжаются у меня поэты. Ободрись и без стеснения заходи.
На вечер, созванный Корсаком, пришло с пяток молодых людей. Гостям был предложен роскошный ужин, с изобилием по винной части.
Собравшиеся поэты терпеливо слушали произведения хозяина. Несмотря на поток элегий, они быстро пришли в то блаженное состояние духа, когда самые высокие мысли приобретают необыкновенную легкость.
– Корсак! – провозгласил один из гостей. – Помянем чашей круговой наши прежние кумиры!
Речь шла, как оказалось, о Пушкине. Некий желчный господин произнес разъяснительную речь:
– И снова вышли в свет главы из «Онегина»! Уже четвертая и пятая вместе! Пушкин окончательно покинул Парнас для болота мещанской добродетели. Ха! – сардонически воскликнул оратор. – Любовь невинной девицы! Впору бы петь о том покойнику Карамзину… Сплин Онегина! Ха! Не нов и этот товар, взятый напрокат у другого покойника – лорда Байрона.
– Я всегда говорил, что Пушкин поет отжитое и умирающее, – самодовольно заметил Костя Бахтурин. – К черту Онегина! Ecoutez moi[18], дайте мне титана страсти!
Оратор сел, может быть несколько неожиданно для себя, но все с новым увлечением подняли бокалы.
В эту минуту в комнату вошел запоздавший Глинка. Бахтурин обернулся к нему, недоуменно мигая.
– Привиденье ль вижу я? Иль точно ты, беглец коварный?.. Впрочем, целую тебя, изменник!
Он потянулся было к Глинке, но опять оказался сидящим в глубоком кресле.
– Моя арфа! – мечтательно произнес Константин Александрович и погрозил Глинке пальцем.
Глинка хотел миновать сочинителя, написавшего когда-то стихи для его первого романса «Моя арфа», но Бахтурин крепко ухватил его за руку.
– Нет, ты мне ответь: почему не ищешь более ни дружбы, ни вдохновения у Константина Бахтурина?
– Но и без меня, как я вижу, ты живешь одними вдохновениями, – отвечал Глинка, озадаченный неожиданной встречей. – Как идет жизнь?
– Жизнь! – обиделся Бахтурин. – Пусть Пушкины, но не Бахтурины вещают миру о пошлости житейской!
Глинка был озадачен: все поэты, собравшиеся у Корсака, дружно честили Пушкина.
– К чему приглашает нас поэт, покинутый музами? – бойко прокричал молодой человек. – В усадьбу Лариных? Отведать брусничной воды или простокваши?
– Не хочу простокваши, – неуверенно откликнулся Костя Бахтурин. – Где чаша роковая?
Хозяин тотчас поднес ему полную чашу, которая если и не оказалась роковой, то только потому, что Константин Александрович стал быстро засыпать.
Римский-Корсак, исполняя обязанности гостеприимного хозяина, не вмешивался в разговор. Но давно ли пылал он от возмущения, когда непочтительно отзывался о Пушкине тот же Бахтурин? Почему же теперь не только не пылает, но даже не краснеет элегический поэт, венчанный «Северной пчелой»?
Давно ли заглянула слава в скромное жилище Александра Римского-Корсака и осветила блеском своих лучей поэтический беспорядок на неприбранном столе: огрызки перьев, клочья бумаги и порыжевшие окурки – и вот же действует смертоносный яд! По счастью миновала слава дверь в комнату Михаила Глинки и уверенной поступью вошла к элегическому поэту.
…На следующий день Глинка взял под руку своего сожителя и стал медленно расхаживать с ним по той самой зале, где потерпели крушение многие его замыслы. О них напоминали только музыкальные пульты, составленные в кучу. Оркестровые партии покоились в совершенном беспорядке и были покрыты пылью забвения.
– Неужели неведомо тебе и прочим виршеплетам, – говорил Глинка, – что все вы похожи на плохо ученых скворцов? У тех скворцов один свистнет неведомо что, а другие повторят – и думают при этом, что каждый вещает свое. Очнись, пока не поздно. Коли нет у тебя ни мысли собственной, ни голоса, так сделай милость, не верещи стихами под чужую дудку… А не опомнишься – будешь до старости в скворцах ходить! Куда как весело!
Корсак не возражал. Он был сначала поражен, потом убит, потом, опамятовавшись, возмутился:
– Требую сатисфакции! – Голос элегического скворца был слаб от вчерашних излишеств.
– За что? – удивился Глинка.
– За то… – взвизгнул, обретя неожиданную силу, Корсак, – за оскорбление поэтов и поэзии… Отрекайся от мерзопакостной клеветы насчет скворцов!
– Если я отрекусь, камни возопиют.
– Тогда… – Корсак задумался… – Тогда сам лучше напиши.
– Странный способ сатисфакции! – рассмеялся Глинка. – Впрочем, если б я мог отучить тебя от пагубной страсти и доказать, что каждый может кропать стихи на нехитрый вкус…
– Э, нет! – перешел в наступление поэт. – Ты поэму напиши, тогда и разговаривай!
– Поэму? – задумался Глинка, и упорный хохолок на голове его принял задорное положение. – Изволь, пожалуй… Но какую же поэму написать? Байроническую, романтическую, кровавую, сатанинскую?
…Несколько дней приятели не встречались. На Глинку напал мальчишеский задор. В минуты досуга он сидел, ухмыляясь, и выводил строку за строкой. Начало поэмы было таково:
Альсанд безвременно узнал
Неверность милых наслаждений,
Обман прелестных упоений,
И боле их он не искал!
На зов любви, честей и счастья,
На зов волшебный сладострастья
Не откликалось сердце в нем, —
Оно, забытое лучом
Давно померкших упований,
Тоскливо билося в груди,
И сквозь туман былых страданий,
Не зрело счастья впереди..
Глинка перечитал вступление: куда как здорово! Сочинитель готов был поклясться, что поэма была задумана в роде романтическом.
Но, может быть, под романтическим обличьем Альсанда укрылся некий молодой человек, который так недавно познал в Смоленске обман прелестных упоений и теперь не видел, конечно, счастья впереди?..
Столь удачно начатая поэма требовала продолжения. Но тут, на беду Альсанда, автор был призван в заседание Главного управления путей сообщения. Заседание было длинное и бестолковое. Если бы первоприсутствующий граф Сиверс пожелал заглянуть в черновой журнал, который вел помощник секретаря, ему долго бы пришлось гадать, как попал в протокол господин Альсанд и по какой дорожной дистанции он служит. К тому же аттестация, данная неизвестному чиновнику, излагалась в журнале не канцелярской прозой, но бойкими стихами.
По требованию моды герой был представлен в них вполне одиноким. Но разве не был одинок и сам сочинитель?..
Вернувшись со службы домой, Глинка с жаром перечитал написанное: опрятно!
Но следовало дать движение поэме. Тогда, обрекая героя на новые испытания, автор набросал:
Раз он задумчиво бродил…