– Ты хоть сегодня приободрись, Мимоза!

Александр Яковлевич Римский-Корсак, стоя в дверях, долго присматривается, потом нерешительно направляется к дивану, на котором приютился Глинка.

– Девиц жду, – объясняет поэт и, приступая к главному, по обыкновению краснеет. – Моя никак не решается на tête-à-tête[11], опять явится с товаркой, и ты решительно необходим!

– Уволь! – отказывается Глинка.

Но вечером приходят девицы, должно быть швеи или модистки. Особенно хороша одна из них, и как раз не та, которую облюбовал сочинитель элегий.

Глинка, вначале вынужденный к знакомству, быстро подружился с Катюшей, но тут же узнал, что ее наивное, чистое сердечко навсегда отдано счастливому избраннику из сенатских копиистов. Тогда от легкой грусти у него родилась музыка, такая же легкая и нежная, как сама грусть.

– Похоже, пожалуй, на элегию, – одобрил Римский-Корсак. – Однако на что годны жалкие звуки без огня поэзии? – Он помолчал, потом великодушно предложил: – Хочешь, подкину стихи?

Стихи не замедлили явиться. Глинка пробежал врученный ему листок.

– Но Катюша никогда не изъясняла мне своих чувств, – сказал он, – и вдохновение твое не совсем схоже с действительностью.

– Чудак, кто же ищет вдохновения в повседневной жизни? Надо дерзать, Мимоза!

Но девушка, облюбованная поэтом, не сдавалась. Катенька попрежнему была неразлучна с ней, как щит, прикрывающий добродетель.

Когда гостьи явились снова, Глинка сел за рояль и запел, глядя на Катюшу:

Я люблю, – ты мне твердила,
И тебе поверил я;
Но другого ты любила,
Мне так страстно говоря…

– Ах, боже мой! – сокрушалась Катенька, выслушав романс. – Я же вам говорила, Михаил Иванович, что занята, и даже насовсем, а вы так жалобно поете, и даже до слез!

– Но ведь не я сочинил эти стихи, – оправдывался Глинка.

– Никто бы тебе и не поверил, – откликнулся Римский-Корсак. – Поэтом надобно родиться!

– Хотите, я представлю вам, как творят элегические поэты? – озорно сказал Глинка и, встав в позу, начал читать Корсаковы стихи таким плачущим и схожим голосом, что обе девицы покатились со смеху.

– Ах, боже мой, – говорила, едва переводя дух, утешенная Катюша, – теперь вы уморите меня, Михаил Иванович, и даже досмерти!

Время шло. То ли потерпели поражение слезные элегии, то ли спаслась бегством добродетель и, стало быть, не нужен был ей более щит – Катюша перестала появляться.

…Вот уже и воспоминание о ней затерялось среди мимолетных впечатлений жизни. Пройдут годы, и, может быть, никогда не встретятся они, сочинитель романса и девушка с нерастраченным сердцем. Но, может быть, случится и так, что когда-нибудь услышит она песню своей юности и узнает ее, несмотря на новые слова. Тогда удивится почтенная жена почтенного копииста, вспомнит про давнее и в растерянности скажет: «Ах, боже мой, не так надо петь, и даже совсем не так!..»

Совсем не так, как надо бы, вела себя и музыка с Михаилом Глинкой. Мелодии рождались у него с удивительной легкостью, словно хранился где-то неисчерпаемый их запас. Но стоило ему взяться за те опыты, в которых звучало лишь предвидимое и предвосхищаемое мыслью, тогда без употребления оставались нотные листы.

Несколько раз наведывался к нему новый знакомец Одоевский, и все более углублялись они в нераскрытые тайны музыкальной науки.

На рояле стоят ноты. Одоевский играет труднейшие прелюдии и фуги Баха так, что Глинка, встав с места и не находя слов, отдает ему низкий поклон.

– Вот он, истинный союз художества с наукой, – говорит Владимир Федорович. – Здесь все ясно и стройно!

– Да… – задумывается Глинка. – Но последуйте слепо за великим Бахом…

Завязывается спор, сущность которого мог бы уразуметь не каждый музыкант.

По обыкновению Глинка, показывая Одоевскому свои новые опыты, засыпал его вопросами, потом снова отходил от рояля.

– Все подмеченное мною составляет лишь ничтожную долю возможного. Народ заложил прочные основы музыки в своих песнях. Нам, музыкантам, предстоит лишь развить и возвысить эти основы.

Глинка тем охотнее раскрывался перед Одоевским, что встретил в нем ученость, способную к предвидению, и воображение, склонное к дерзанию. В беседах с ним сочинитель все более прояснял собственные мысли.

Жизнь шла своим чередом. И напевы, в которых отражалась эта жизнь, рождались один за другим. Большое и малое, российское безвременье и собственные чувства – все находило отражение в звуках. Автор «Бедного певца» и «Хора на смерть героя» ясно понимал, что музыка его только начинает путь к воплощению жизни. Для выражения мысли и чувства ей еще не хватало тех совершенных средств, которые молодой музыкант так ясно ощущал в народном искусстве.

Опыты и дерзания продолжались. Но и напевы, которые рождались в его воображении, не хотели ждать. В сущности, это были все те же опыты. Песня жила и в городе и в деревне в непрерывном развитии. От песен рождались романсы. Одни из них уходили от столбовой песенной дороги и попадали в болото ложной слезливости. Другие, как романсы Алябьева, по-своему роднились с песней. Алябьевского «Соловья» распевали повсюду. Из Москвы приходили модные романсы Верстовского. Его «Черную шаль», написанную на пушкинские слова, тоже пели и в театрах и на улицах.

Музыка шла разными путями. И родство ее с песней было тоже очень разное. Вся эта музыка жила в одновремении. В ней происходила невидимая глазу, но страстная борьба. Каждый сочинитель ратовал за свое. Но каким же путям идти песне-романсу? Надо было что-то отбирать. Можно было руководствоваться, конечно, родством с народной песней, но ведь и сама песня жила в вечном движении. Следовательно, мало было только отбирать, надо было что-то как главное утверждать…

Давно была выпита последняя бутылка спасительного декокта. Но и славный доктор Браилов помог не более, чем все его предшественники. Наоборот, и эта встреча с медициной не обошлась для пациента без ущерба. Совсем испарился из квартиры несносный запах болотного зелья, а приливы крови к голове настолько усилились, что Глинка стал терять зрение. В один из таких мрачных дней он нашел у Корсака новые стихи.

Прошло два-три дня.

– Слушай, элегия, – сказал Глинка, затащив однокорытника к себе, и, присев к роялю, напел новый свой романс:

Горько, горько мне,
Красной девице…

Родство романса с песней было очевидно. Это было, пожалуй, даже кровное родство, но такое, которое выражается в какой-нибудь одной-другой общей черте. Но зато как типичны именно эти черты! Разумеется, Александр Яковлевич Римский-Корсак вникал не в музыку, а в звуки собственных стихов.

– Ага! – сказал польщенный поэт. – Теперь и ты понял, какие страдания приносит любовь!

– Нет, милый, – возразил Глинка, – есть на свете предметы, которые приносят еще бо́льшую муку.

– А что бы это могло быть? – доверчиво осведомился поэт.

– Декокт! – убежденно объяснил Глинка. – До сих пор, как вспомню, волосы встают дыбом.

– Циник! – взвизгнул Римский-Корсак. – Так-то кощунствуешь ты над святыней поэзии! Никогда не дам тебе ни строчки стихов! – И, уходя, он сразил друга последним аргументом: – Сам ты декокт! И музыка твоя декоктная!

Хлопнула дверь. Последовал полный разрыв. Глинка делал попытки к примирению. Оскорбленный поэт не сдавался.

Может быть, это было к лучшему. Для Глинки настала пора глубоких размышлений. Только он один, блуждая взором по исписанным нотным листам, мог бы объяснить себе, что все начатое им стремится к единой заветной цели. Об этом говорили и набросок родного напева и оркестровые пробы. В набросках напевов настойчиво ищет он столбового пути, по которому будет развиваться русская мелодия – душа русской музыки. Оркестровые пробы свидетельствуют о постижении сочинителем тайн контрапункта, гармонии и полифонии, раскрытых наукой многих поколений для всего человечества. Но чем больше усердствовал в своих пробах музыкант, тем больше стремился постигнуть, где и как осуществятся в новой музыке те истины, которые идут не от западных хоралов, но от русской хоровой песни.

А среди нот покоится «Хор на смерть Героя». Славное начало непременно требует продолжения. Видятся музыканту могучие гимны, сложенные в честь России и бессмертных ее сынов. Но никогда не дает сочинитель безудержной воли воображению. Не успел он еще сесть за букварь, не одолел еще азов родных напевов, а уже мечтает о том, чтобы слагать могучие гимны… Он окидывает взором все свои опыты. Увы, хватит пальцев на одной руке, чтобы перечесть достойное внимания. Кажется, ни один музыкант не начинал так поздно, никто не шел так медленно. Где уж там мечтать! А заветная мечта все-таки живет и никуда не уходит.

– Ведь сочиняют же люди оперы? – вслух опрашивает себя молодой артист.

Проходят дни, недели, и он снова и снова задает себе все тот же вопрос…