Неподалеку от столицы, в Павловске, обитает вдовствующая императрица, подарившая России двух императоров. Эту великую заслугу более всех и оценили, конечно, сами царственные сыновья. Лучшие зодчие и художники были призваны к тому, чтобы соединить усилия в украшении дворца и парков. Под нежный лепет ручейков здесь можно грезить о несбывшемся или предаться воспоминаниям о былом. Впрочем, вся павловская пастораль предназначена именно для того, чтобы в благоухающие рощи никогда не возвращались воспоминания о неприятном. Иначе вспомнится, пожалуй, августейшей владетельнице Павловска давняя мартовская ночь, когда неожиданно для нее на российском престоле вместо обожаемого супруга Павла Петровича оказался царственный сын Александр Павлович. А то привидится перепуганной царице хмурый декабрьский день, когда второму царственному ее сыну, Николаю Павловичу, пришлось командовать артиллерией, выставленной у Зимнего дворца.
Но зорко охраняют покой царицы тенистые парки и бельведеры с приятными для сердца девизами; веют в рощах зефиры и неумолчно журчат ручейки. Нет доступа в Павловск проклятым воспоминаниям!
Мирно отцветает короткое петербургское лето. В уединении стоит царский дворец. По вечерам в общественном Павловском воксале играет музыка. В антрактах публика заполняет аллеи. Но в шумной толпе нет ни светского великолепия, ни единства стиля. На воксальные концерты съезжается много любителей музыки разных чинов и званий. Летние концерты в Павловском воксале соперничают с зимними собраниями филармонического общества.
В Павловске же по праву, даваемому не только знатностью, но и капиталом, живет кузнецова правнучка Елена Дмитриевна Демидова. Потянуло наследницу демидовских заводов к сельской тишине, и приказала она отделать роскошное палаццо. Сельской тишины не получилось, но музыкальные вечера кузнецовой правнучки не уступают концертам в воксале.
Когда Штерич привез Глинку в Павловск, здесь и повстречала Елена Дмитриевна пропавшего с глаз ее автора «Разуверения». Простодушная красавица легко выведала у музыканта о написанном им итальянском квартете с голосами. Лучшие артисты столицы разучили новую пьесу. Елена Дмитриевна, мусоля карандаш, собственноручно написала на аглицком картоне приглашение счастливцам.
Глинка долго убеждал деву-чаровницу присоединить к квартету свой божественный голос. Елена Дмитриевна отвечала с обычной ленцой:
– Спеться с вами, Михаил Иванович, мы, должно быть, никогда не споемся, – она будто невзначай глянула на Глинку, – так давайте будем слушать вместе. Авось не соскучимся.
Квартетное собрание состоялось при огромном стечении публики. Сам граф Михаил Юрьевич Виельгорский взялся доказать, что молодой музыкант блестяще овладел квартетной формой. Похвала графа Виельгорского быстро разошлась по Павловску. Даже мать камер-юнкера Штерича стала благосклоннее смотреть на молодого человека, к которому так нежно привязался ее сын. Пусть лучше будет этот музыкант, чем вертопрах Голицын. Правда, Фирс Голицын пожалован в камер-юнкеры. Но он попрежнему шокирует госпожу Штерич репутацией картежника и повесы.
А Фирс забыл и о картах и о кутежах. Едва привезет Штерич Глинку в Павловск, Фирс не покидает дачи Серафимы Ивановны. Почтенная мать будущего камергера не может скрыть неудовольствия, но она понятия не имеет о событиях, происшедших в жизни Фирса. Писал он между делом лирические стихи – и вдруг…
В один из вечеров, гостя у Штерича, Глинка сел к роялю и исполнил новый романс:
Скажи, зачем явилась ты
Очам моим, младая Лила!
И вновь знакомые мечты
Души заснувшей пробудила…
Окончив романс, Глинка равнодушно выслушал восторги Голицына и Штерича.
– Имею для тебя второй сюрприз, – обратился он к озадаченному Голицыну и снова запел:
Один лишь миг все в жизни светит радость,
Все: слава, юность, дружбы сладость, —
Один лишь миг…
Голицын опять едва узнал собственные стихи, положенные на музыку. Нельзя сказать, впрочем, что он опьянел от предвкушения поэтической славы. Неугомонного устроителя пловучих и прочих серенад воодушевляла возможность новых, самому ему не ясных предприятий.
Фирс широко распространил романсы Глинки среди любителей и артистов. Романсы сразу вошли в музыкальный обиход.
А граф Виельгорский, встретив Глинку в Павловском парке, оказал ему особые знаки внимания.
– Вы исчезаете, словно призрак, подарив общество шедевром… Из ума не идет ваш замечательный квартет!
Взяв Глинку под руку, Виельгорский пошел с ним по аллее, словно бы нарочито подчеркивая дружескую близость к мелкому отставному чиновнику. Граф говорил о собственных композициях, расспрашивал Глинку, где учился он теории, и, видимо, не поверил, когда Глинка признался, что обязан не столько учителям, сколько собственным размышлениям и труду.
– Предлагаю вам состязание в сочинении канона, – Виельгорский испытующе взглянул на спутника.
Честь была велика. Не каждому музыканту сделал бы столь дружеское предложение негласный министр изящных искусств. Не каждый музыкант и решился бы состязаться с сановным артистом.
Встреча была назначена на царскосельской даче Виельгорского. Вездесущий Фирс Голицын, не выходя из кабинета, сочинил стихи для будущего канона:
Мы в сей обители святой,
В молитвах дни проводим;
Не зная суеты мирской,
Здесь счастие находим…
– Любопытный текст! – Глинка с недоумением глядел на Фирса, обнаружившего столь неожиданный монашеский вкус.
Фирс смиренно указал на массивные шкафы, стоящие по стенам кабинета. Там хранились, скрытые от посторонних глаз, коллекции крепких вин, которыми постоянно пользовался сиятельный хозяин, а также редчайшее собрание картин и книг с весьма нескромными сюжетами. Стихи Голицына о святой обители приобретали игривый смысл.
– Не терпится начать, – говорил между тем Михаил Юрьевич.
Он любезно показал место Глинке и, сев за письменный стол, углубился в работу.
Фирс вышел на балкон и оттуда наблюдал за состязающимися.
Граф Виельгорский усердно писал, временами откидываясь в кресле. Глинка все еще не прикасался к перу. Голицын делал ему предостерегающие знаки; он явно терял дорогое время, пустив противника вперед. Но сколько ни старался Фирс, Глинка, уйдя в мысли, не видел его сигналов. Голицыну надоело собственное безделье. Он отправился в сад. Но и в пустынном саду, овеянном вечерней тишиной, ему решительно нечего было делать. Он повернул к дому и стал подниматься на балкон.
– Готово! – сказал Глинка, вставая.
Виельгорский удивленно обернулся.
– Что вы хотите сказать, Михаил Иванович? – недоуменно спросил граф. – Что готово?
– Канон готов, – объяснил Глинка.
Граф медленно опустил перо, подошел к Глинке и взял нотные листы. На них действительно был записан весь канон в сложном сплетении голосов.
Голицын, ничего не понимая, с интересом наблюдал.
– Заранее и навсегда отказываюсь состязаться с вами, – сказал граф с полупоклоном в сторону Глинки. – Никогда не поверил бы глазам своим, если бы не имел удовольствия присутствовать при происшедшем. – В голосе Михаила Юрьевича проскользнула легкая зависть, но он скрыл ее за светской любезностью: – Поднимем чаши во славу победителя!
Вышколенный лакей сервировал в кабинете стол. Граф направился к шкафам и самолично выбрал заветную бутылку.
– Mon cher[20], – говорил он Фирсу, – ты никогда не поймешь, что здесь произошло. Я объехал всю Европу, я беседовал с выдающимися представителями музыкальной науки Германии, Италии и Франции… Каждый артист подтвердит, что сочинение канона требует глубоких знаний полифонии. А тут, – граф снова взял в руки нотные листы, исписанные Глинкой, – не угодно ли: экспромт! И какой! Ты понимаешь, mon cher, что это значит?
Фирс слушал и пил букетное вино.
– Мне бы хотелось послушать, как это звучит, – скромно объявил он, памятуя о коварных стихах.
– Невежда! – провозгласил граф. – Неужто ты не слышишь? – и он стал размахивать нотами перед Фирсом.
На следующий день Виельгорский снова встретил Глинку в парке, взял его под руку и подвел к скамейке, на которой сидел довольно полный господин.
– Василий Андреевич, – сказал Виельгорский, – рекомендую вам, первому поэту России, молодого музыканта, которому суждено стать, может быть, первым нашим композитёром.
Василий Андреевич Жуковский добродушно усмехнулся и протянул Глинке мягкую, пухлую руку.
– Впервой слышу, чтобы ваше сиятельство кого-нибудь рекомендовало в подобных выражениях. Но кому, как не министру изящных искусств, знать будущее.
Поэт подвинулся, радушно пригласив артистов разделить его одиночество.
– Грешный человек, – говорил он Глинке, – ничто не действует на меня так сильно, как музыка. Бесплотные звуки будят в душе сладостное представление о том совершенном мире, куда вернемся мы, расставшись с бренным существованием на земле. – Поэт вздохнул и неожиданно закончил: – Но следует ли торопиться в тот неизвестный мир?
Вернувшись на дачу к Штеричу, Глинка рассказал о новом знакомстве.
– Чертовски небесная душа! – аттестовал Жуковского Фирс.
– Как ты сказал? – переспросил Глинка.
– Не правда ли, c'est le môt![21] – продолжал Голицын. – Но не воспользуюсь чужим добром. Это Пушкина слова.