– Когда же прикажете, Михаил Иванович, нам явиться?
– Повременим, Илья, – отвечает Глинка первому скрипачу дядюшкиного оркестра и продолжает расспросы о музыкантах.
– Да что им делается, Михаил Иванович!
– А Тишка-кларнет, слыхал я, грудью болел, теперь как?
Илья неохотно отвечает на вопросы, недостойные барского внимания, потом снова вопрошает, почти с отчаянием:
– Да какие же, Михаил Иванович, ваши распоряжения касательно оркестра будут?
– Сам в Шмаково приеду, когда понадобитесь, – решительно ответил Глинка, да так и отпустил озадаченного Илью.
Никогда не бывало, чтобы, приехав домой, тотчас не потребовал молодой человек дворовых музыкантов шмаковского дядюшки Афанасия Андреевича и не стал бы разучивать с ними новую пьесу. Но теперь Глинка почти не выходил из своих комнат и, повидимому, пребывал в бездействии. Даже уединение, обычно столь благотворное для работы, на этот раз не побуждало его к музыкальным опытам. Память постоянно возвращалась к декабрьским дням.
Сочинитель пробовал было вернуться мыслью к альтовой сонате, начатой в Петербурге, но странное дело – в величественные звуки аллегро врывался визг картечи; когда же обращался он к вешней теме, избранной для русского рондо, эта светлая песенная тема казалась теперь такой же далекой, как собственное безоблачное детство. Оцепенение, начавшееся в Петербурге, не проходило.
А по всему дому шли как ни в чем не бывало предсвадебные хлопоты. Правда, невеста вместе с Евгенией Андреевной отправилась за последними покупками в Смоленск, но швеи, кружевницы и золотошвейки работали повсюду, даже в верхних детских. И у девочек затеялись новые игры. Женихи толпами сватались к куклам. Куклы сидели чинно и, как благовоспитанные девицы, притворялись равнодушными. Зато Машенька, Лиза и Людмила наперебой вели разговоры со свахой, которую изображала Наташа. Как и младшие сестры, она отдавалась игре с истинным вдохновением.
– Только вы-то, матушка барыня Марья Ивановна, не скупитесь, – выпевала сваха и, расправив складки ковровой шали, язвительно поджимала губы. – Ох, и скупеньки вы, благодетельница, всего две шубы за невестой даете да салоп сам-один. Где такое видано? С этаким приданым и жениху обида, и свадьбу засмеют!
Машенька торговалась и крепилась. А краснощекая Наташа все больше и больше увлекалась.
– У Солдатенковых, – сыпала она мелким горохом, – намедни три салопа за девицей дали, а жених-то против моего, прямо сказать, квач! – Наташа форсисто расправляла плечи и доверительно понижала голос. – И непьющий мой-то, с Покрова зарок дал… Меньше двух салопов и смотреть не станет…
Михаил Глинка, шагая по коридору, долго прислушивался к этим монологам, потом заглянул в детскую.
– А вы, Наталья Ивановна, меня посватайте, – сказал он, едва сдерживая смех, – возьму невесту и вовсе без салопов.
Девочки сорвались с мест и, визжа от восторга, бросились навстречу брату. Только Наташа не отступила перед неожиданностью.
– И рада бы, Михаил Иванович, – снова пела она, с сомнением покачивая головой, – да как же вас благородным невестам сватать, коли вы на селе на посиделках пропадаете? Какая же, извините, благородная девица за вас пойдет? Мерси боку…
Но тут ковровая шаль слетела с плеч, и Наташа залилась смехом.
– К вечеру опять, поди, на посиделки отправитесь? – Наташа лукаво подмигнула. – Нам, свахам, все известно.
– А коли так, то вместе и пойдем, – предложил Глинка.
Песни, ютившиеся по курным избам, предстали перед ним в этот приезд совсем с новой стороны. Идя вечером с Наташей на село, Глинка глянул на серебряную тишь парковой аллеи, потом перевел глаза на сестру.
– Вот ты, Наташенька, на песни мастерица, а приметила ли ты, какая пропасть отделяет воображаемый мир, созданный народом в песнях, от мира вещественного, в котором народ живет?
Но вместо ответа Наташа взмахнула руками и куда-то провалилась.
– Да помогите же мне выбраться, братец! – взмолилась она, барахтаясь в сугробе.
Глинка подал ей руку, и пока Наташа топала валяными сапожками, отряхивая снег, сказал ей наставительно:
– А если будешь топтаться на месте и слов моих не поймешь, никогда не станешь истинным артистом.
– Господи, мне в артисты! – испугалась Наташа. – Вы хоть при папеньке этого не скажите, а то достанется нам обоим.
– А ты все-таки послушай, – Глинка взял Наташу под руку, чтобы продолжать путь, – я открою тебе предмет, достойный того, чтобы над ним задуматься… В жизни нашей даже живые человеческие души и те закрепощены, а глянь в песни – весь порядок держится в них на полном раскрепощении голосов. Нету, значит, среди песенных голосов ни господ, ни подначальных.
– Братец, – с опаской перебила Наташа, – неужто и вы тоже бунтовщик?
Глинка недовольно покачал головой.
– Я тебе, глупая, о песнях толкую. В песни ни одно начальство носа не совало, а ты присмотрись да рассуди: складываются в песнях голоса не по чьему-нибудь хотению, а по собственному соизволению. Так?
– Конечно, так, – подтвердила Наташа. – А помните, братец, вы раньше говорили, будто в песнях – правила? А вот и нету их, правил, теперь сами признали.
– Насчет правил вопрос особый, – не согласился Глинка. – А кто этак голоса сладил? Народ!
Наташа схватила Глинку за руку, как будто снова о чем-то догадалась.
– Братец, вы опять о бунтовщиках?
– Эх, дались вам бунтовщики! – с досадой отвечал Глинка. – Да ты-то откуда о них знаешь?
– Яков Михайлович еще до вашего приезда толковал, – призналась Наташа. – И насчет народа тоже… – Девушка посмотрела на брата и, хоть шли они по безлюдной дороге, заговорщицки прошептала: – Неужели и в песнях наших тоже бунт, братец?
– Признаюсь, – Глинка даже остановился посреди дороги, – только тебе одной могло этакое в голову прийти. Сделай одолжение, заруби себе на носу: в песнях наших вовсе не бунт, а высшее проявление свободы каждого голоса в общем их согласии, сиречь высшая гармония…
Но тут Наташа ахнула:
– Братец, мы никак опоздали!
Они подходили к неказистой избе, стоявшей на отлете от села. Кто-то открыл дверь на улицу, и вместе со слабым отсветом лучины до путников долетели стройные молодые голоса. Закрепощенные люди создавали в своем пении ту самую вольную гармонию, которая всегда была душой артельной русской песни.
Как будто и не имели эти песни никакого отношения к петербургским происшествиям, но разговор, начатый с Наташей, Глинка все чаще и чаще продолжал наедине с собой.
Те сочинители, которые участвовали в восстании, давно говорили о прелести народных песен. Уже призывали они отечественную словесность обратиться к этому чистому роднику мудрости и вдохновения, но еще никто из них не проник в самую сущность хорной песни. А ведь именно песенные голоса не меньше, чем слово, являют вольный распорядок, желанный народу.
Еще резче обозначились перед Михаилом Глинкой латаные крыши мужицких изб, еще памятнее стали извечные мужицкие разговоры о мякине. То и дело шушукались на селе о поимке в округе беглых, о продаже людей на свод… Словно отдернул кто-то завесу и зловещее рабство предстало во всей наготе. А Иван Николаевич возьми да и скажи сыну:
– Уже болтают у соседей, друг мой, что ты приехал бунтовать мужиков, а может, и сам скрылся от правительства. Охотников на ябеду у нас не занимать стать, а время, сам знаешь, какое. Остерегись, друг мой!
И, как будто для подтверждения батюшкиных слов, Евгения Андреевна и Поля, вернувшись в Новоспасское, привезли тревожное известие: в Смоленске взят и под строжайшим караулом отправлен в Петербург дальний родственник Ванюша Кашталинский. Новость поразила Глинку: неужто и в Смоленске существовал заговор, а из тихого Ванюши вырос грозный заговорщик?
– Пустое! – решил Иван Николаевич. – Ванюша каждого квартального боялся – ему ли ниспровергать правительство? Я не иначе располагаю: доносители сбирают жатву. Им ли теперь зевать?
Выждав, когда Евгения Андреевна ушла к себе, Иван Николаевич продолжал:
– Не прав ли я был, Мишель, взывая к осторожности? Ты говоришь, на селе мужиковы песни слушаешь, а какой-нибудь дальновидный ум ябеду настрочит: знаем, мол, какие он там с мужиками песни заводит!
– Но вы же сами изволили говорить, батюшка, что музыкальным занятиям моим никто препятствовать не будет?
– А коли хочешь, опять повторю. – Иван Николаевич посмотрел на сына с недоумением. – Однако мужицкие-то песни тебе на что? В них какая музыка?
Надобны были чрезвычайные обстоятельства, чтобы завел Иван Николаевич разговор о музыке. Впрочем, опять кончился он без результата. У новоспасского хозяина начинались прорухи в собственных делах. Ожегшись на кожевенном заводе, искал он вкладчиков для ткацкой мануфактуры. Но, по тревожному времени, вкладчики не находились. К тому же требовала немалых денег предстоящая свадьба, а из-за всеобщей сумятицы Иван Николаевич находил их с большим трудом.
Приданое Пелагеи Ивановны уже было отправлено на будущее ее жительство, в село Руссково. Уже назначен был и день свадьбы. Поля доживала в своей светелке последние девичьи дни и была похожа на птицу-пересёлку. Глинка часто засиживался у сестры. Невеста то вся светилась от счастья, то бледнела от тревоги: жених ускакал в Москву и не возвращался.
– Ни в чем не замешан Яков Михайлович, – успокаивал Полю брат, – ништо ему Москва. Считает часы и минуты до встречи с тобой, а на дела времени не хватает. И скучать причины тебе вовсе нет: вы хоть вместе, хоть врозь – все равно неразлучны.
А Поля обняла брата, и вдруг из сияющих ее глаз хлынули слезы.
– Я так счастлива, Мишель, – говорила она, а слезы градом катились по побледневшим щекам, – и я боюсь этого счастья… Я, наверное, умру, Мишель…
– Полно, что ты говоришь! – Глинка совсем растерялся, не зная, как утешить сестру.
– А может быть, так всегда бывает перед свадьбой? – по-детски всхлипывала Поля.
– Ну конечно, перед венцом все девицы непременно плачут.
Но уже пронеслась набежавшая тучка, и Полины глаза снова сияли.
– Как бы я хотела, Мишель, чтобы ты жил с нами в Русскове! Не уезжай, милый, в этот ужасный Петербург!
– Мне вовсе и не хочется туда ехать, даю в том слово.
– Да? – обрадовалась Поля. – Но твоя музыка!.. – снова огорчилась она.
– А помнишь, Поленька, какие неприятности музыка чинила тебе в детстве?
– Еще бы! Я и сейчас с трудом разбираю ноты.
– Тебе в том большого убытка нет, а вот мне ныне достается… – Глинка тяжело вздохнул.
– Недаром ты теперь совсем не играешь, – посочувствовала Поля.
– Что делать? Решительно ничего не могу произвести, – отвечал Глинка и снова отдался воспоминаниям детства: – Помнишь, как у тебя ноты с линейки на линейку прыгали?
– Еще и хуже бывало, – воодушевилась Поля. – Как соберутся все в кучу, ни одной не разберу!
– Ну, у меня они так вести себя не смеют, – Глинка рассмеялся. – Я беспорядка не потерплю. И что ж ты думаешь? Теперь они мне по-иному мстят. Я их по соображению на линейки рассажу и рад: вот, мол, какое чудо сочинил… – Он оборвал речь и закончил с грустью: – А пригляжусь – одни чучела сидят.
– Какой ты странный, Мишель! – Поля коснулась его руки. – Ты никогда так не говорил о музыке.
– А надобно так говорить, если чучел ей не занимать стать. – Казалось, он в эту минуту забыл о сестре, отдавшись мысли, которая не давала ему покоя. Потом он обернулся к Поле и озадачил ее совсем непонятной речью: – Однако не намерен я изобретать чучела для чучел! На то и без меня охотников довольно… Но где они, российские герои?