( Воспоминания участника великой русской революции 1917-го года )
Годы изгнания. -- В Швейцарии и Америке. -- Агония старой власти.
Автору настоящих беглых воспоминаний пришлось пережить всю красоту революционного периода, видеть тот порыв, который объял всех в момент переворота, принимать участие в попытках строительства новой России и наблюдать, вместе с тем, то разложение демократических сил, которое началось в России, под влиянием целого ряда причин, и привело, наконец, к временному торжеству анархического большевизма, захватившего в последнее время власть.
Когда я пишу настоящие воспоминания в тихом и уютном уголке безмятежной и незатронутой войной Швеции, там на моей родине восстал брат на брата, и в потоках крови грозит захлебнуться свобода, только что родившаяся в стране и не успевшая ещё окрепнуть.
За последние восемь месяцев жизни пришлось так много пережить, перечувствовать и передумать, что просто трудно остановиться мыслью на каком-либо эпизоде, какой-либо детали, чтобы осветить жизнь надлежащим образом, без риска запутаться, и вместо правдивой картины жизни дать эскиз в неправильном освещении.
В дальнейшем рассказе я буду излагать только то, свидетелем или участником чего я был сам. Пусть, благодаря этому, сузится круг моих наблюдений и читатели вместо полной картины российской революции во всём её огромном масштабе получат только один уголок этой мятежной жизни, но зато я могу им гарантировать, что рассказана и показана им будет правда жизни этого небольшого уголка.
Таковы мои обещания и таково моё искреннее желание.
Необходимое предупреждение. Я случайно остановился в Швеции, возвращаясь с копенгагенской конференции по вопросу об обмене военнопленными и улучшении их быта. Ехал я с товарищами по делегации после продолжительных бесед с представителями наших противников, во время которых выяснилось желание всех сделать возможно больше блага для этих несчастных жертв войны. Ехали мы с тем, чтобы возвратиться в Россию, чтобы там добиться от Временного Правительства скорейшего утверждения наших соглашений и скорее провести их в жизнь и облегчить тем самым участь обездоленных.
Но не удалось нам это. В столице России группа лиц совершила переворот. Правительство, поставленное революцией, и ведшее народ и страну к Учредительному Собранию, оказалось свергнутым, и нам некому докладывать, не от кого получать санкции на осуществление того, над чем все мы работали с верой в полезность нашей работы и надеждой на самое скорое проведение её в жизнь.
После этих необходимых замечаний я позволю себе приступить к рассказу.
Но прежде, чем начать повествование о красоте раскрывшейся перед народами России жизни, мне нужно остановиться несколько на периоде, непосредственно предшествовавшем революции, на годах моего невольного отсутствия из страны именно в то время, когда там назревали и подготавливались великие события.
Это время, годы войны, я провёл в изгнании.
О них пишу я не для того, чтобы знакомить читателей с моей биографией. Нет, это необходимо для того, чтобы многое из пережитого мною во время революции стало яснее читателям, незнакомым с обычными условиями жизни россиян.
Я вспоминаю свои юные годы. Ещё мальчиком я заинтересовался некоторыми явлениями общественной жизни и знал имена революционных деятелей того времени. Это было время так называемого движения в народ, охватившего широкие круги русской интеллигенции. Молодёжь, полная веры в то, что наш народ, живущий в общине, полон социалистических настроений, пошла в деревню с проповедью социализма и призывом к иному устройству жизни, на новых началах, так хорошо знакомых народу, но ещё не оформившихся в его сознании. Имена этих глубоко преданных интересам народа людей сохранились в моей памяти с детских лет, и я был счастлив встретиться с этими светочами русской революции, дожившими до настоящих дней и принёсшими на склоне дней своих на алтарь революции всю свою веру в торжество правды на земле.
К юношеским годам моим, к тому возрасту, когда особенно открывается ум и сердце на всё светлое, мечтатели народники-социалисты были разгромлены и на развалинах их организаций народилась одна, чисто политическая партия -- "Народная Воля", -- деятели которой, хотя и исповедовали социализм, но считали необходимым вести с правительством борьбу прежде всего за политическую свободу родного народа, за создание в стране таких условий, при которых возможно свободное развитие народа.
Одним из методов борьбы, предлагавшихся деятелями этой партии, был захват власти путём вооружённого восстания и привлечения к этому войска, для чего в войске, среди, главным образом, офицеров велась усиленная пропаганда и создавалась специально военная революционная организация. Наибольшее развитие эта отрасль деятельности получила в начале восьмидесятых годов, после 1 марта 1881 года. Но в середине восьмидесятых годов, усердием предателя Дегаева военно-революционная организация провалилась, и среди офицерства произведены были крупные аресты. После этого процесс следовал за процессом, и во второй половине этого десятилетия от военно-революционных организаций "Народной Воли" ничего не осталось.
Идеями и методами борьбы "Народной Воли" я интересовался с юных лет. Во время же разгрома "Народной Воли" я был уже офицером в Артиллерийской Академии, и здесь нам, нескольким товарищам, пришла мысль возродить военную организацию. Это было в 1888 году, а в 1889 году мы все уже были арестованы и посажены в Петропавловскую крепость.
Не буду описывать интересных переживаний в этой знаменитой тюрьме. Не в этом сейчас дело. После более чем полугодового сидения всех нас без суда разослали по отдалённым округам под надзор полиции и начальства. На мою долю выпал Туркестанский край, где я и провёл около десяти лет жизни в постоянных скитаниях с одного места на другое.
Наступил 1905 год, год революции. Я был тогда в Киеве, где благодаря некоторым политическим выступлениям (я примыкал тогда к социалистам-революционерам) разошёлся с генералом Сухомлиновым во взглядах на текущий момент, и мне вновь пришлось прокатиться в Туркестан; но теперь я ехал уже с определённым готовым решением покончить с военной службой: начиналась полоса реакции и слишком много компромиссов она требовала от офицера, особенно штаб-офицера, каковым я был в то время. И после полугодовых скитаний по ширям и высям Туркестана (за полгода я проездил свыше сорока тысяч вёрст) вышел в 1907 году в отставку, чтобы отдаться любимому литературному труду, которым занимался ещё будучи на службе.
Здесь, конечно, жандармы и полиция не оставляли меня своим милостивым вниманием, и когда в 1909 году в частях корпуса, где я в 1904 году командовал батареей, были произведены аресты и создавалось дело о военно-революционной организации партии социалистов-революционеров, жандармы вспомнили меня и привлекли к суду. Суд в 1910 году оправдал меня, военный суд, судивший по законам военного времени с угрозой смертной казни, и это лишило возможности чиновника департамента полиции, ведшего следствие, добиться высылки меня в административном порядке, что он обещал во время следствия. Правда, что не удалось ему в то время, он успел исполнить в недалёком будущем. В поисках работы я приехал в конце 1913 года в Петроград и тут, благодаря усиленному вниманию охранного отделения, был вновь арестован, а точивший на меня зубы чиновник департамента полиции сумел моё "дело" представить в таком виде, что министр внутренних дел, Н. А. Маклаков, решил выслать меня административно, назначив местом ссылки Олонецкую губернию, её северный Повенецкий уезд. Затем эта мера была изменена в смысле предоставления мне права выехать на три года заграницу, без права возвращения в Россию до января 1917 года.
В начале 1914 года я выехал из Киева в направлении к Швейцарии.
Эту маленькую страну я выбрал для постоянного невольного пребывания потому, что мне представлялась она страной свободной, где многому можно поучиться. К тому же меня манила природа её: я так полюбил горы и прогулки в горах, когда был в Туркестане!
Русская граница у Александрово. Суровый допрос жандармского офицера. Тут же вручают мне заграничный паспорт, и я уже в Германии. На станции Торн мой документ почему-то обратил внимание германского жандарма и в то время, как всем моим спутникам были возвращены паспорта тут же в вагоне, меня потребовали на станцию и там долго не хотели меня отпустить. Их внимание было привлечено моим чином. Дело в том, что слова "отставной полковник" на немецком языке были переведены просто "оберст", и, по-видимому, именно это обстоятельство, что к ним в феврале месяце едет зачем-то русский "оберст", и привлекло внимание пограничных жандармов. После долгих переговоров и настойчивых указаний, что я "отставной полковник", пришли мы, наконец, к благополучному разрешению вопроса, и пропускной штемпель был, наконец, поставлен на моём паспорте.
Короткая, на несколько дней, остановка в Берлине, и вот я в Швейцарии, которая так манила меня своей чарующей красотой.
Ехал я в Швейцарию с тем, чтобы годами ссылки воспользоваться для всестороннего ознакомления с жизнью этой маленькой, но чрезвычайно интересовавшей меня республики. Я хотел погрузиться во все детали жизни её. Как социалист и сторонник уничтожения регулярных армий и создания милиции, и вместе с тем, как военный специалист, я начал своё ознакомление с военного дела и оригинальной постановки его в Швейцарии.
Мои русские друзья дали мне возможность подойти вплотную к военному делу и армии в Швейцарии. Вскоре после приезда, я уже посещал школу рекрутов пехоты в Лозанне, а также и ездил на занятия в школу рекрутов артиллерии.
Полны интереса были эти наблюдения, и тут-то я на практике убедился, что требования социалистов о введения милиционной системы организации вооружённых сил страны не являются угрозой для её существования; нет, милиция -- это реальная сила, достаточная для обороны, мощная.
Здесь не место говорить об организации милиции и её значения, как вооружённой силы; но я не могу обойти молчанием один весьма любопытный эпизод.
Я был на стрельбе артиллерийской школы рекрутов в Биере. Это была всего четвёртая неделя обучения только что начавших изучать военное дело рекрутов. Тут же в числе присутствовавших оказался пехотный офицер подполковник одного из французских полков, расположенных по ту сторону Лемана, в Савойях. Само собою разумеется, мы заговорили с ним по жгучему тогда для французской армии вопросу о двух и трёхлетних сроках службы.
Он сразу отрекомендовался мне сторонником трёхлетней службы; я не скрыл от него, что я склоняюсь к двухлетней, если почему-либо нельзя прямо перейти к милиционной системе, т. е. такой, при которой от гражданина, обязанного защищать родину, требуется минимум затраты времени и сил для подготовки к этой тяжёлой и вместе с тем почётной обязанности.
Началась стрельба. Батарея, после месячной всего подготовки рекрутов и управляемая офицером милиции, в обычной жизни народным учителем, стреляла превосходно. Когда, после окончания стрельбы, начальник школы пошёл на батарею для разбора и замечаний, мы с подполковником, по понятной скромности, остались в стороне и тут делились впечатлениями. Он, как и я, был поражён виденным; но когда я ему указал на это, как на доказательство, что длинные сроки службы для действительной подготовки войск не нужны, он ответил обычной в таких случаях фразой: "Да в Швейцарии это возможно, а во Франции нет".
Но это между прочим.
Я усердно посещал школы рекрутов, бывал на проверочных мобилизациях некоторых частей войск, бывал на манёврах, и всегда выносил впечатление, что швейцарцы сумели создать свою сильную для обороны страны армию с минимумом отягощения для этой цели граждан. Правда, та интенсивность работы, которую мне пришлось наблюдать в швейцарских школах рекрутов, не может сравниться с бесполезной растратой времени при продолжительных сроках службы в России и, думаю, в других странах, где существуют регулярные казарменные армии.
Я хотел пройти все курсы швейцарской армии, чтобы возвратившись в Россию иметь право говорить о милиции, как вооружённой силе, не только в силу партийной программы и требования социалистических групп и книжного знакомства с нею, но и на основании непосредственного знакомства с постановкой дела обучения, организации, снабжения и т. п. той силы, которая называется народной милицией.
Я хотел в совершенстве изучить эту силу, чтобы явиться проводником её в русской жизни, как только явится к тому возможность, а в близость этой возможности я веры не терял, несмотря на мрачные дни реакции, которые переживала тогда моя страна.
Но случилось нечто, что прервало мои наблюдения. 1 августа разгорелся в Европе военный пожар, и мирная и покойная жизнь той маленькой страны, в которой я нашёл гостеприимный кров, как изгнанник из родины, была нарушена.
Я помню первые тревожные дни, когда не был ещё решён вопрос, куда Германия направит свои полчища -- на Бельгию или на Швейцарию. Двум нейтральным странам угрожала непосредственная опасность. И если после некоторого колебания Вильгельм направил свои войска на Бельгию, то в этом отношении сыграло роль не только то обстоятельство, что Бельгия является для Германии хорошим плацдармом для разворачивания своих сил против Франции и Англии, но ещё и то, что за два года до войны император Вильгельм был на манёврах и в Бельгии и в Швейцарии, и ознакомился с армиями той и другой страны, и признал большую силу сопротивления швейцарской милиции.
Я этим отнюдь не хочу сказать что-нибудь скверное относительно бельгийской армии. Нет, прожив в Бельгии за год до войны почти целый год, я успел полюбить эту страну, и когда её разрушали мне было особенно больно, ибо с каждым новым именем разрушенного города у меня было связано много личных воспоминаний. Что же касается армии, то её героическое поведение во время войны заслуживает только уважения и восторга. Но, ведь, это была регулярная армия, своими кадрами связанная с определёнными гарнизонами, а вследствие этого не столь подвижная и быстро и легко мобилизуемая, как швейцарская милиция. Кроме того, в 1912 году император Вильгельм был на манёврах в Бельгии и наблюдал осаду Льежа, причём от него и его штаба не было скрыто ничего. А в штабе Вильгельма находился... тот самый генерал Эммих, который командовал войсками, направленными против Льежа: он знал крепость не хуже, чем её защитники.
Но возвратимся к Швейцарии.
Как только вспыхнула война, Швейцарии пришлось мобилизовать все свои силы, и она ощетинилась тысячами штыков против возможных противников. По понятной скромности, как только была объявлена военная мобилизация, я немедленно отошёл от швейцарской армии и больше к ней не подходил.
Как только вспыхнула война, естественно пришлось отойти от наблюдения обычной швейцарской жизни, так как вместе с войной явилась забота о своих русских, оказавшихся в тяжёлом положении, вследствие войны; в дальнейшем пришлось уделить много внимания нашим военнопленным, этим жертвам войны, нуждавшимся в помощи и внимании из заграницы, тем более, что старое правительство смотрело на пленных, как на изменников, и первое время совершенно не разрешало в России помогать им.
И вот, в процессе работы помощи нашим соотечественникам мне пришлось наблюдать ту великую гуманитарную роль, которую играла Швейцария во время войны с самого начала и до настоящего времени.
Достаточно сказать, что международное бюро розыска военнопленных, обслуживаемое более чем двумя тысячами швейцарских граждан и гражданок, работающими совершенно безвозмездно, дало успокоение многим и многим тысячам обитателей воюющих стран и оказало помощь и поддержку пленным. Укажу на деятельность швейцарской почты, обслуживающей пленных и их родственников, пересылая всю их корреспонденцию, -- миллионы писем, переводов и посылок, -- совершенно бесплатно. Государство при этом несёт огромные убытки, и почтово-телеграфное ведомство, дававшее в былое время доход государству, в годы войны приносит дефицит и постоянно требует всё новых и новых ассигнований.
Вспоминаю с благодарной памятью и муниципалитет города Лозанны, который с первых дней войны пришёл на помощь россиянам тем, что дал в распоряжение комитета помощи семь квартир, которые были омеблированы доброхотными пожертвованиями швейцарцев, и дали возможность приютить нуждающихся в таком приюте россиян, прибывших из Германии и Австрии в первые дни войны. И много, много вспоминается мне случаев проявления лучших чувств со стороны швейцарцев к пострадавшему человечеству, и благодарная память об этом периоде пребывания моего в Швейцарии сохранится на долгие годы.
Беспристрастный историк своевременно разберёт и оценит этот период жизни швейцарского народа и его лучших порывов, а я перейду к дальнейшему рассказу.
Война началась, и я, профессионал-военный, хотя и отставной, считал своим долгом запросить военные власти в России, нужны ли мои скромные силы и знания в настоящее трудное время, переживаемое моей родиной. И запросил, не скрыв при этом, что я административно высланный и не имею права въезда в Россию до середины января 1917 года. Возраст мой был таков, что службой я был обязан, а состояние здоровья не оставляло желать ничего лучшего.
И тем не менее русские военные власти не нашли возможным допустить меня к участию в защите родины на полях сражения, хотя им небезызвестно было, что даже будучи в отставке, я продолжал работать по военным вопросам, и статьи мои о стрельбе артиллерии регулярно печатались в официальном журнале артиллерийского ведомства, даже в годы войны.
Но таков был страх старого правительства перед призраком революции.
Рядом с делом помощи нуждающимся россиянам и военнопленным в русской колонии Швейцарии шла и другая жизнь. Надо сказать, что значительный контингент россиян, живущих в Швейцарии, составляют русские эмигранты, волею судеб и изволением начальства, пребывающие в тёплых и гостеприимных странах Запада, в частности и в Швейцарии. Война увеличила эту колонию пришельцами из Германии и Австрии, успевшими убраться оттуда и перекочевавшими в Швейцарию.
Интерес к текущим событиям и войне оживил эмигрантские круги, и началась полоса рефератов. Тут-то мне пришлось вплотную столкнуться с теми людьми, которые в настоящую тяжёлую пору России являются главнейшими её деятелями, ведущими только что народившуюся российскую республику по пути, если не к гибели, то к неизвестности.
Одним из первых референтов был Ленин.
В середине августа в зале N 6 лозаннского народного дома, скромном зале, был назначен реферат Ленина -- о причинах войны.
Интересуясь не только темой, но и самим лектором, которого я не видал ни разу, я, конечно, в назначенное время был уже на месте. Нужды нет, что мы, русские, привыкли всегда опаздывать и не жалеть ни своего, ни чужого времени. Я всё же в срок был у дверей зала N 6.
Долго пришлось прождать.
Наконец, начался реферат.
Предо мной Ленин, тот Ленин, о котором его почитатели отзывались с такой похвалой, восторгом и особым почитанием...
Внешним видом я не был удовлетворён. Не было ни интеллигентности в лице, ни того энтузиазма в речи, который невольно заражает и внушает особое доверие к словам пророка.
Он начал доклад с оценки империалистических устремлений всех воюющих держав, причём всех решительно подводил под общий шаблон: и развитую экономически Германию, страдавшую от фабричного перепроизводства и отсутствия рынков, уже захваченных другими, ранее её пришедшими на арену истории и успевшими разделить новый мир, и Россию, экономически отсталую как в области производства, добывания сырья, так и в сфере переработки его.
Все они, но мнению лидера большевиков, вошли в империалистическую фазу капиталистического периода и, как таковые, все одинаково ответственны за настоящую войну, и все имеют одинаковые устремления. Это он объяснил в течение первых пятнадцати минут своей лекции, а затем в различных вариантах повторял ту же мысль. Мне стало скучно, но я не ушёл после перерыва, а остался дослушать до конца. Закончил он указанием на то, что мир уже созрел для социальной революции, и стоит только русским социалистам начать борьбу со своими капиталистами и повернуть против них свои штыки, как социалисты всех стран сделают немедленно то же самое. Таково было его убеждение, мне казалось, искреннее. Он не позировал, он говорил то, что думал.
Меня поразило слишком упрощённое миросозерцание этого лидера политической партии, которой придавали большое значение. И я объяснил это тем, что предо мной был человек ограниченный, не понявший и не желающий понять всей сложности современной жизни, всех нюансов и оттенков её, а отделивший для себя только один уголок её, -- область элементарных экономических отношений, -- и подменивший им всю жизнь во всей её совокупности. Приняв часть вместо целого, он упростил, конечно, своё отношение к жизни, и, благодаря этому, выводы его теории производили впечатления чего-то стройного, ясного и понятного, что обеспечивало его формулам быть понятными и воспринятыми самыми широкими массами и массами наиболее некультурными. В этом, мне кажется, залог успеха его там, где не привыкли принимать жизнь во всей её сложности и упрощённые формулы дают как бы ключ к разрешению всех жизненных проблем.
Таков был Ленин, как он представился мне при первой встрече с ним.
Ещё сильнее моё мнение укрепилось, когда уже примерно года через полтора я в том же зале N 6 слышал его доклад об отношении к войне социалистов разных стран. Это было время страстной полемики между так называемыми социал-патриотами и так называемыми социал-интернационалистами. Я следил за этой борьбой в процессе её развития, и на собраниях и митингах, и по заграничной печати, и для меня не была новой точка зрения Ленина. Но реферат, который он прочитал на эту тему, был до нельзя скучен и недоказателен. Цитатами из газет разных стран он стремился доказать, что патриотическое настроение среди социалистов всех стран падает и растёт зато настроение интернационалистическое. Доказать этого ему не удалось, но суть-то дела не в том. Как симплификатор, он совершенно не мог понять того, что могли быть социалисты, стоящие на интернационалистической точке зрения, но, вместе с тем, не могущие же считаться с фактом войны и запутанности вопроса об отношении к ней с точки зрения обороны страны, находящейся в опасности. Он как-то совершенно не касался вопроса о том, что на собраниях интернационала вопрос об обороне родной страны затрагивался не раз и ни разу не был разрешён в отрицательном смысле. Наоборот, в программах всех социалистических партий стоял пункт об организации милиции для обороны страны.
Ограниченный кругозор, отсутствие гибкости и прямолинейность, доходящая до крайности, и вместе с тем отсутствие порыва, способного вас увлечь, -- таковы черты Ленина, как он представляется мне по его докладам и литературным выступлениям.
Не таков Троцкий. Это человек весьма гибкого ума, ловкий и искусный полемист, легко отвечающий, правда, иногда в чрезмерной грубой форме, своему оппоненту. Его доклады, если не бывали глубоки по содержанию, то по форме они обыкновенно блестящи. Он не был в суждениях своих столь прямолинейным, как Ленин, и в то время, когда я был в Швейцарии, а затем в Париже, он не был ещё большевиком. Правда, в качестве меньшевика-интернационалиста и руководителя издававшейся в Париже газеты "Наше Слово", он занимал позицию, приближавшуюся к течению большевистскому настолько, что его партийным единомышленникам, с которыми он был вместе в Организационном Комитете, приходилось выступать не раз против него, даже на страницах редактировавшегося им же органа. Вспомним хотя бы полемику его с Мартовым, не перечисляя всех несогласномыслящих. Повторяю, он не был в то время большевиком, но несомненно склонялся к нему по мере того, как на пути его публицистической деятельности в Париже французское правительство ставило препятствия.
Но даже тогда, когда он приехал в Америку, после высылки из Франции, он не был ещё большевиком, хотя склонность его к этому течению проявилась уже сильно, и обольшевичение его происходило там, не без влияния более молодых и менее заметных товарищей. Процесс обольшевичения вообще происходил как-то незаметно. И, например, теперь в рядах большевиков я встретил г. Чудновского, который в Америке не занимал ясно выраженной большевистской позиции: подчёркивая в беседах и в статьях в "Новом Мире" свой интернационализм, он резко отмежёвывался от большевизма, как такового.
И если прямолинейность Ленина и его твердокаменность в политике дают основания считать его просто узким фанатиком, то гибкость ума, да и не только ума Троцкого дают место предположениям иного порядка. Опоздав к революции, задержавшись несколько в Америке, Троцкий, ещё в 1905 году бывший председателем Совета Рабочих Депутатов в Петербурге и тогда вредивший его деятельности, он примкнул в России к тому течению, которое считало необходимым "углублять" революцию, опираясь на шкурные интересы малосознательных, легко поддающихся гипнозу обещаний, солдат и рабочих.
Третий новоявленный министр, имя которого часто упоминается теперь в печати, как министра Народного Просвещения, Луначарский, как-то по недоразумению примкнул к политике. Он эстет, с развитым художественным чутьём и знает искусство, его теорию и историю. Он может быть хорошим художественным критиком, но в политике человек мало искушённый. Я вспоминаю его рефераты в Швейцарии на собраниях русской колонии. И если бы он не был охвачен доктринёрством до того, что стал договариваться до особого вида искусства -- пролетарского, то лекция его по литературе и искусству могли быть даже интересны. Но, к сожалению, начиная с художественной критики и подчас тонкого анализа данного автора, он обыкновенно переходил к доктрине и освещал автора под углом зрения пролетарским.
Вспоминаю последний вечер, проведённый мною в швейцарской колонии перед экстренным отъездом моим в Америку. Здесь Луначарский предстал хорошим декламатором, частью чужих, частью своих собственных, к слову сказать -- очень удачных, я сказал бы, красочных стихов, и его декламация оставила самое приятное впечатление: видно, что это его сфера, и здесь он хозяин. Но как только он с художественных высот спускается в прозу жизни, в политику, он начинает блуждать в потёмках и становится просто скучным, как всякий профан, взявшийся вас поучать, не зная сам чему.
Я не буду вспоминать других встреч с представителями российской эмиграции, ныне выдвинувшихся в ряды деятелей русской революции, ибо довольно и этих трёх наиболее крупных современных персонажей. С другими, быть может, мы ещё встретимся в другом месте.
Я озаглавил настоящую главу, между прочим, "Агония старой власти".
Читатель спросит меня, почему же я ничего не говорю об этой агонии. Да просто потому, что она чувствуется здесь. В самом деле. Систематическое преследование и в административном и в судебном порядке такого более чем скромного и неопасного для существовавшего порядка политического деятеля, как я, и боязнь, доходящая до того, что в пору нужды в опытных офицерах, мне не разрешают явиться к исполнению своего долга, ясно показывают, что правительство было слабое и боялось собственной тени.
Мы жили в Швейцарии. А там, далеко, бился пульс русской жизни, страна переживала трагическую пору, а власть, как в свистопляске, издевалась над страной. Живые силы не допускались к работе, и всё руководящее её бралось из одного кладезя бюрократов. Уже в том факте, что одни лица оставляли министерство, чтобы через короткий промежуток вновь вступить в таковое, ясно проявлялся кризис власти, как таковой. А влияние Распутина и иже с ним на судьбы России? Это ли не знаменательно в смысле указания на то, что страна переживает внутри нечто трагическое, и что дальше так продолжаться не может. Страх власти перед революционными призраками чувствовался даже заграницей, в Швейцарии. Все работники, помогавшие военнопленным, но не принимавшие участия в официальных правительственных организациях, были взяты под подозрение: и в этом сыске департаменту полиции помогали дипломатические представители России и органы, при них состоявшие. Сколько ложных доносов слали эти деятели в Петербург, а там учитывали всё и находили, что вместе с хлебом и молоком и рыбьим жиром, посылаемым людьми, живущими заграницей, нашим голодным военнопленным идёт в лагеря революционная зараза, от которой надо уберечь пленных во чтобы-то ни стало. И нашему комитету, в конце концов отказали в праве получать из России деньги, и субсидировавший нас, как своего уполномоченного, Московский Комитет получил официальное уведомление от московского градоначальника, чтобы деньги нам более не посылать в виду революционного направления... того хлеба, который мы пакетами отправляли в лагеря военнопленных в Германии и Австрии. Равным образом, когда мы подняли вопрос об интернировании в Швейцарии наших туберкулёзных военнопленных, наравне с французами и германцами, русское правительство не решилось сделать этого, опять таки, боясь революционной заразы.
Это ли не показатель агонии власти? Власть металась, чувствуя свою слабость, и поэтому старалась держаться возможно строже.
Так отображалась русская жизнь заграницей.
Приближался срок окончания моего невольного пребывания заграницей, вдали от родины. И чем ближе было время возвращения, тем острее чувствовалась боль разлуки и тем страстнее хотелось быть там, в страдающей, истекающей кровью, угнетаемой насильниками, но всё же дорогой и нежно любимой родине.
Я начал считать дни. Каждый день, просыпаясь утром, я вычёркивал прожитой день.
В привычной обстановке, при однообразных условиях сложившейся жизни, хотя и при достаточном количестве обязательной работы в деле помощи военнопленным, дни стали проходить тоскливо долго. И я почувствовал, что если я останусь здесь ждать конца срока своего пребывания, нервы мои напрягутся и трудно будет доживать последние дни. И я решил переменить страну. Кстати, явилась определённая задача. Затруднения, которые делало русское правительство в получении средств для работы комитета помощи военнопленным, ставило комитет в безвыходное положение, а пленных, привыкшими уже получать, хотя и скромную поддержку, от данного комитета, лишало довольствия.
И взоры, мои обратились на Америку. Я решил поехать туда, чтобы там обратиться к русской колонии и американцам о помощи нашим страдающим в плену братьям.
Через две недели я уже качался на океанском пароходе в волнах Атлантического океана по дороге из Бордо в Нью-Йорк, снабжённый полномочиями от нескольких общественных организаций помощи военнопленных.
В середине июля 1916 года я высадился на американском берегу в Нью-Йорке, не имея никого знакомых на всём материке.
Правда, очень скоро у меня оказались знакомые, а через полгода компания друзей провожала меня в том же Нью-Йорке, но уже по пути в Россию, на родину.
Пусть мне пришлось в Америке очень трудно. Пусть иногда, из-за недостатка средств, я просто голодал, так как денег у меня своих не было, а правительство и его представители решили не присылать мне той скромной пенсии, которую всё время войны регулярно высылали мне через Российскую Миссию в Швейцарии. Если бы не добрые люди, мои случайные знакомые, оказавшие мне ссуду, я очутился бы на мостовой, выброшенным на произвол судьбы, со своими порывами собирать средства в пользу военнопленных.
Но этого не случилось. И жизнь в Америке, хотя и непродолжительную я вспоминаю всегда с восторгом.
У меня были рекомендации и к представителям американского высшего света и к представителям американской демократии. Выли рекомендации и к российской колонии, столь многочисленной и разнообразной в городах Соединённых Штатов.
Представители высшего света, приняв меня весьма любезно, как полковника русской службы, рекомендованного к тому же их заокеанскими друзьями, готовы были оказать всяческую помощь; но им требовалось немного: им хотелось иметь рекомендации и от официальных русских представителей в Америке. Но эти представители не могли быть расположены давать мне рекомендации, да и я не собирался просить их об этом. Дело сбора средств я ставил на широко общественных началах, и только к силам общественным и адресовался. С высшим американским светом ничего не вышло.
Зато представители американской демократии меня поддержали и показали, что под холодной внешностью сдержанного американца бьётся горячее сердце.
С любовью и особой симпатией вспоминаю я мисс Элис Стоун Блэквелл, которая не только горячо откликнулась на мой призыв, но и помогла мне войти в сношения с русской колонией в Бостоне, к которой я всё никак не мог подойти.
В Бостоне мне пришлось столкнуться с литовцами и латышами. Среди литовцев чувствовалось три резко разграниченных течения: социалистическое, демократическое и клерикальное. Все они были поглощены своими национальными делами и, кроме добрых слов, ничего получить от них для общего дела не удалось.
К латышам я попал сильно обольшевиченным. Редактор газеты, к которому я, как журналист, отправился, прочитал мне несколько скучных страниц из хорошо усвоенного им до элементарности простого ленинского катехизиса, и поучал меня, что "помогать военнопленным -- значить участвовать в этой империалистической войне". Здесь было крепкое ядро большевизма, и на одном из митингов мне пришлось выдержать сильную баталию на почве применения прописей Ленина.
Не буду рассказывать всех переживаний в Америке в связи с сборами денег. Были и грустные, были и чрезвычайно радостные. Но в общем, если материальные результаты за время моего пребывания в Америке в смысле сборов были и невелики, однако, всё же внимание к этому вопросу было привлечено и кое-что удалось организовать.
За короткое время пребывания в Америке мне пришлось пробывать в Бостоне, Нью-Йорке, Чикаго, Детройте и др. Раз только я попадал в круги американской демократии, мне приходилось констатировать неподдельный интерес к России и её борцам за свободу. Имя бабушки Брешковской многими произносится с каким-то благоговением. За короткое время пребывания там она оставила по себе добрую память и со многими поддерживала сношения, даже будучи в ссылке. Имена Кропоткина, Чайковского тоже хорошо знакомы американцам. И мне так отрадно было слышать, с каким вниманием и уважением относились американцы к русским революционерам. "Борьба русских революционеров за свою свободу есть борьба за мировую свободу", -- не раз говорили мне американские демократы и социалисты.
И это ещё больше укрепило во мне веру в живительные силы русской революции и усиливало моё стремление ехать домой, чтобы своевременно приехать на родину.
Время приближалось. Уже назначен день отъезда. Взят билет на пароход, и радостное дорожное настроение ощущается всеми фибрами души.
И эти последние дни пребывания моего в Америке были омрачены.
В половине января в Нью-Йорк приехал Троцкий, вынужденный уехать из Франции. Нужно было видеть его приезд, чтобы понять, какой он позор, и насколько самовлюблённый человек. Он не просто приехал, а закричал петухом, что вот, мол, Троцкий приехал осчастливить американских социалистов своим вступлением в их семью. И начались организованные им самим и ближайшими его друзьями "чествования" знаменитого русского социалиста и "изгнанника" из Франции.
Я не пошёл на эти чествования, так как всегда был противником революционной позы и саморекламы. Наличность скромности не является недостатком у Троцкого, который для рекламирования себя готов решительно на всё. У меня от встреч с Троцким и наблюдений над ним осталось впечатление самое тягостное в смысле полной беспринципности и готовности на всё в интересах самовозвеличения.
Уехал я из Америки в пору крикливых выступлений г. Троцкого. Правда, шум об его приезде поднялся только в русской эмигрантской печати, и пресса американская, если не считать листков германизированных, о нём просто не говорила. Не знаю, привлёк ли он в дальнейшем внимание американской печати, и приняли ли американские социалисты его также помпезно в свою среду, как шумно хотел он вступить туда.
Уехал я оттуда, оставив политического крикуна продолжать свою шумную авантюру.
Возвращение в Россию за месяц до революции.
С радостным чувством садился я на пароход в Нью-Йорке для отправления в Европу.
Правда, за семь месяцев пребывания в Соединённых Штатах я приобрёл там друзей, но, ведь, я ехал на родину, от которой насильственно был оторван в самое трагическое время её жизни, тогда, когда я мог бы быть ей полезен.
Понятен, поэтому, мой восторг, когда пароход уже двинулся и возврата не было.
Глядя на толпу друзей, провожавших и меня и других, уезжавших в далёкие края, я стоял как зачарованный и не сводил глаз с берега даже тогда, когда отдельные лица нельзя было уже различать.
"Прощай Нью-Йорк. Прощай тот край, где проведено несколько бурных месяцев в постоянном общении с самыми разнообразными людьми, и где мне не дали умереть с голоду, несмотря на то, что официальная Россия делала всё, чтобы лишить меня средств к жизни. Когда ещё удастся попасть на эти гостеприимные берега?"
-- Вы, кажется, Оберучев? -- слышу я возле себя женский голос.
-- Да, -- отвечаю я, обернувшись к спрашиваемой мне даме.
Предо мной немолодая, но очень моложавая, сохранившаяся дама, одетая по зимнему, изящно с претензией на роскошь.
Я обратил на неё внимание и раньше, когда пароход стоял у пристани, когда она трогательно нежно прощалась с молодым человеком, по-видимому, её сыном.
Я даже заинтересовался ею. И вот, она так просто, как к знакомому, обращается ко мне с вопросом.
-- Да, я Оберучев. А с кем имею удовольствие говорить? -- отвечаю я.
-- Я -- Коллонтай, -- отвечает она, улыбаясь.
Имя Коллонтай было мне знакомо, как имя писательницы-социалистки, и я был очень рад с ней познакомиться.
Плавно покачивается наш "Бергенсфиорд" по тихим волнам океана.
Обед ещё нескоро, и мы разговорились с моей новой, милой знакомой.
Я знал, что она большевичка, знал её политическую позицию вообще и во время войны в частности, так что нам не трудно было найти общие точки для собеседования.
Я сразу поставил ей целый ряд вопросов для того, чтобы яснее определить её политический облик.
-- Да, я большевичка, -- ответила она мне, -- но я не ленинка. У меня имеется много разногласий с ним, и я не могу слепо идти за ним. -- Так обрисовала она мне свою политическую позицию.
Я узнал, что она довольно долго прожила в Америке, и выразил удивление, что ничего о ней не слышал и нигде с ней не встретился, хотя бывал и в редакции социалистической газеты и не отказывал себе в несколько сомнительном удовольствии посещать почти все русские митинги в Нью-Йорке. Мне показалось это тем более удивительным, что я знал, что год тому назад она была в Америке и сделала турне, читая лекции по женскому вопросу, лекции довольно нашумевшие. А тут -- такое удивление, такое полное молчание.
И я задал по этому поводу вопрос.
Она откровенно мне объяснила, что воздерживалась от публичных выступлений, чтобы не повредить её сыну, студенту-технику, которого ей через влиятельных друзей удалось устроить в американской приёмной комиссии.
Я отдал должное её материнским чувствам и больше этого вопроса не касался.
Каждый день мы встречались по несколько раз. Она ехала в первом классе, а я во втором. Я подчеркнул ей эту ненужную роскошь, так как и второй класс представляет на океанских пароходах достаточно комфорта, но она ответила просто, что сделала это по настоянию сына.
Предо мной вновь встала нежная, трогательно любящая мать.
Мы встречались по несколько раз в день и гуляли на палубе парохода, беседовали на современные темы, и чем больше мы говорили, тем менее опасной большевичкой она мне казалась. С ней можно было спорить, она спокойно выслушивала доводы и так же спокойно на них возражала, а иногда даже соглашалась с собеседником, -- свойство, вообще говоря, отсутствующее у большевиков, ибо они уверены, что познали всю истину, что таковая у них и только у них в руках.
Словом, впечатление от этой встречи у меня сохранилось самое приятное, как о человеке, различающемся от меня своими политическими взглядами, но таком, с которым по кардинальным вопросам жизни вообще, а русской действительности в частности сговориться можно.
На пароходе "Бергенсфиорд" ехало в этот раз много русских. И вот, мне пришло в голову воспользоваться этим путешествием, чтобы сделать сбор в пользу военнопленных.
К кому же обратиться мне за помощью, за содействием? Конечно, к Александре Михайловне Коллонтай, с которой я успел уже переговорить о тягостях жизни наших пленных в Германии и Австрии.
И, хотя и большевичка (я помню, как латышские большевики встретили меня в Бостоне, когда я обратился к ним за содействием, помню, как в Лозанне большевики с презрением относились к делу помощи военнопленным, не брезгая, однако, обращаться за помощью к комитету, если нужно было послать посылку их родственникам или партийным единомышленникам), она отнеслась к моему предложению вполне сочувственно, даже больше, горячо, и на следующий день состоялась на пароходе моя беседа о жизни военнопленных, в результате которой было собрано свыше восьмисот франков, которые и были отправлены из Христиании в Берн, в комитет помощи.
При ближайшем участии А. М. Коллонтай был устроен на пароходе литературно-музыкальный вечер в пользу сирот норвежских моряков. Вечер был очень удачный, как в смысле исполнения, так и по материальному успеху, и наш милый капитан был очень растроган таким участливым отношением публики к его соотечественникам, нуждающимся в поддержке.
Мы должны были по пути в Берген зайти в английский порт -- Кирквол, для ревизии парохода английскими военными властями.
Уже приближались мы к берегам Англии и на следующий день, держа курс всё время на восток, должны были ошвартоваться в Киркволе.
Каково же было наше удивление, когда утром выйдя на палубу, мы заметили, что пароход наш изменил курс и взял прямо на север.
Мы недоумевали. Идём с расспросами к командиру парохода, бравому капитану. Он молчит и даёт уклончивые объяснения, избегая затем встреч и расспросов. Но чтобы всё-таки несколько успокоить публику, он вывесил следующее объявление:
"Так как заход в Кирквол был обусловлен выдачей Англией Норвегии угля, а по полученным сведениям Англия теперь отказала в таковой, то тем самым надобность в заходе исчезла, и мы минуем берега Англии".
Целый день мы шли на север, затем повернули на восток, подошли к берегам Норвегии и вдоль очаровательных красивых фиордов пришли в Берген.
Только здесь, став на якорь, капитан объяснил нам причину такого крутого изменения курса.
Оказывается, что он получил телеграмму об объявлении германцами зоны блокады и беспощадной подводной войны; одновременно с этим он получил телеграмму о немедленном возвращении обратно в Америку до распоряжений. Мы были всего в двух днях пути от Норвегии и восьми -- от Америки. Ему не улыбалось идти назад, и он правильно решил, взяв решение, равно как и судьбу парохода и пассажиров, на свою ответственность, -- идти к Норвегии во чтобы-то ни стало. Этим и объясняется его манёвр. Взяв на север, он вышел за 62 градус северной широты, -- границу зоны блокады, -- и затем пошёл к нейтральным водам, чтобы вдоль берегов Норвегии безопасно спуститься к югу, к Бергену.
Как благодарны ему были все мы! Ведь, нам грозило возвращение в Америку и тоскливое ожидание времени, когда вновь восстановится сообщение, прерванное пока объявлением блокады.
Я никогда не забуду того восторга, с которым отнеслись к его рискованному и смелому решению все мы, пассажиры. А он, скромный, как всегда, быстро переоделся в костюм туриста и исчез с парохода, так что мы, уезжая на поезд, не могли даже и пожать ему руку на прощание и поблагодарить его за избавление от опасности и трогательную заботу его не внушить нам страха на эти последние дни путешествия.
Вспоминаю чудную дорогу по пути от Бергена в Христианию.
Я думал первоначально остановиться в Скандинавии на время, чтобы выяснить свои права на въезд в Россию: за время моей работы в пользу военнопленных вокруг моего имени департаментом полиции было создано столько легенд, что мне казалось рискованным ехать прямо в глухую пору реакции.
Но на пароходе вместе со мной ехало столько милых людей, были прекрасные товарищи, на которых можно было положиться, что я решил, не задерживаясь и отдав себя под наблюдение одного из ехавших, ехать прямо в Россию.
Я ожидал возможности ареста в Торнео, на границе, или в Белоострове. Я сообщил о моих предположениях молодому офицеру, которому и рассказал свои опасения, и просил, в случае чего, сообщить кому следует, дабы я не оказался для близких людей без вести пропавшим, что так обычно в условиях российской действительности.
Он понял меня. И надо было видеть с каким вниманием он на пограничных станциях следил за мной и тем, что происходило около меня. Я бесконечно благодарен ему, этому случайному моему знакомому, за участие в моей судьбе.
Промелькнули предо мной Норвегия и Швеция, как во сне. Проехал станции, где была для меня особая опасность, -- Торнео и Белоостров, -- проехал благополучно, и вот я в Петрограде, где с лишним три года тому назад сидел я в доме предварительного заключения и где мог бы опять очутиться, если бы не постарался исчезнуть из Питера поскорее, не заявляясь. Последующие события подтвердили правильность моих предположений и необходимость осторожности в Петрограде.
Не удалось мне достать билета в международном вагоне и прямом скором поезде с плацкартами на Киев и пришлось, чтобы не задерживаться, ехать с первым отходящим поездом медленного движения, с пересадками в нескольких местах. Но, пожалуй, пожалеть об этом не приходится, так как после трёх лет отсутствия из России и полной оторванности от её действительной жизни, мне было и приятно и полезно окунуться сразу в гущу жизни.
В вагоне второго класса, в том купе, которое рассчитано на восемь пассажиров, нас было не менее полутора десятков. И пассажиры были самые разнообразные. И офицеры, и солдаты, и их семьи, и рабочие, и купцы, -- всё смешалось в одном калейдоскопе, и всё это жило одной общей жизнью в течение трёх дней, при постоянной смене. Приток и отлив пассажиров на больших станциях и в пунктах пересадок только разнообразил состав и усложнял сумму получаемых мною впечатлений.
Я сразу после трёхлетнего отсутствия окунулся в самую гущу русской жизни. О чём только мы не говорили? И о войне, и тягостях её, и о правительстве и его бестолковости, и о Распутине, и о героях и псевдо-героях настоящей войны, и о дороговизне жизни и тяжёлых условиях путешествия теперь. Я старался молчать и больше задавал вопросы для того, чтобы из уст обывателя узнать правду современной жизни. Ехал я долго, и утомительно было ехать, но я не пожалел о том, что не удалось поехать в чопорной компании пассажиров международного вагона, а пришлось путешествовать в пёстрой толпе подлинной России. Сразу Россия во всей её беспорядочности современной жизни предстала предо мной в стонах обывателей разных положений, различных настроений.
Наконец, я в Киеве. 15 февраля я вышел из вагона.
"Опять на родине. Опять в родном мне и близком сердцу моему Киеве, с которым связан я пятьюдесятью годами жизни, и из которого, если я уезжал на время, то всегда оставлял там кусочек своего сердца!"
Несколько дней на отдых в родной семье, в теплоте, давно не ощущавшейся. Как ни хорошо мне было на чужбине, как ни приветливо встречали меня везде, куда только ни забрасывала судьба, как ни приятны воспоминания о жизни в Швейцарии и Америке, но всё же стосковался я за своими близкими, родными.
Но довольно сентиментальностей. Не время для них, когда льётся братская кровь, когда вся жизнь страны обратилась в сплошную трагедию. Нужно работать.
Без большого труда мне удалось подойти к работе. Я был принят в Комитет Юго-Западного фронта Союза Городов и через неделю-две после приезда уже вошёл в работу.
Кроме того, мне было чем поделиться с согражданами, и я принялся за любимый литературный труд и, таким образом, вошёл вплотную в текущую жизнь, забыв о том, что там, в Петербурге, обо мне всё же думают. Как-то далеко отошло всё прошлое и всяческие возможности полицейского характера. Просто некогда было думать об этом.
Так хороша жизнь и работа. Она захватывает вас, и мелочи личной жизни отходят куда-то далеко, далеко.
Арест. -- Подготовка к ссылке. -- Освобождение благодаря революции.
Так прошёл месяц. Конец февраля. Из столицы уже получались сведения о волнениях, уличных столкновениях на почве нужды и голода.
Наступило 1 (14) марта. В Комитете получена копия телеграммы комиссара Бубликова о том, что им занято министерство путей сообщения, и что он предлагает служащим железных дорог спокойно относиться к происходящим событиям и оставаться на местах, продолжать работу. Пришло известие о сформировании нового правительства и Временного Комитета Государственной Думы.
Председатель нашего комитета, Барон Штейнгель, собрал экстренное заседание комитета и поставил на обсуждение полученные сведения. С восторгом были встречены эти известия, и комитет постановил послать приветствие новому правительству в лице князя Львова, и кроме того послать по всем тыловым и фронтовым учреждениям комитета извещение о происшедшем перевороте и предложение продолжать работу спокойно, оставаясь на местах.
Перед заседанием председатель сказал мне, что меня спрашивает полицейский надзиратель и очень хочет меня видеть. Я хотел пойти к себе в кабинет, но заседание началось, заседание интересное, и не до околоточного надзирателя было в такое время.
Часа в три я пришёл домой обедать. Во время обеда приходит околоточный надзиратель и показывает мне бумагу от Киевского Губернского Жандармского Управления.
"Предлагается Вам немедленно арестовать и препроводить на гауптвахту отставного полковника Оберучева".
Бумага помечена 27 февраля (12 марта) и подписана: "Начальник Киевского Губернского Жандармского управления генерал-майор Шредель".
Не первый раз в течение моей жизни приходили ко мне для ареста, и если настоящее посещение меня несколько удивило, то только потому, что ясно было дыхание новой, свободной жизни в России; и вдруг, эта свобода омрачается для меня арестом; арестом в тот самый день, когда я несколько часов тому назад в заседании Комитета Юго-Западного фронта приветствовал зарю свободы вместе с другими членами её и ушёл оттуда с расчётом в тот же вечер принять участие в созванном собрании работников всех политических партий.
И вдруг, этот ненужный, несвоевременный арест.
Правда, в самой форме ареста уже чувствовалось веяние времени.
Никогда не были представители полиции так предупредительны, вежливы и внимательны во время ареста, как в день 1 (14) марта. Околоточный надзиратель, пришедший за мной, разрешил мне не только поговорить по телефону с моими друзьями, но даже и написать письма, сделать все необходимые распоряжения и указания, собраться и даже, когда мы ехали на гауптвахту, он нашёл возможным разрешить мне заехать по дороге в Комитет и переговорить там с членами такового о том, что со мной случилось.
Наконец, мы добрались до штаба крепости. Дежурный адъютант был удивлён. У него не было никаких распоряжений о моём аресте и он не знал, что со мной делать. Однако, в то время на Руси не было случая, чтобы отказывали кому-нибудь в приёме в тюрьму. В больницах, в родильных местах, приютах могло бы не оказаться места для приёма больных или призреваемых, и не раз больных возили по улицам города от больницы к больнице, отказывая в приёме, пока, наконец, больной умирал и оказывался ненуждающимся в лечении. Для арестованных всегда находилось место.
После некоторого колебания дежурный адъютант написал записку об арестовании и меня повели на гауптвахту.
Здесь новое затруднение. Начальник караула, молодой прапорщик, стоял в недоумении, куда меня поместить. Осторожный адъютант не дал соответствующих указаний, а у прапорщика явилось сомнение, помещать ли меня с офицерами или с солдатами, так как, ведь, я, хоть и полковник, но отставной, и к тому же привезён в штатском, а не в военном платье. После продолжительных и бесплодных переговоров по телефону с дежурным адъютантом, он, наконец, решил поместить меня в офицерскую камеру. В одной из камер оказался свободный диван; на нём меня и устроили.
Мой приход на гауптвахту был каким-то праздником для находившихся там в достаточном количестве арестованных офицеров.
До них доходили какие-то неясные слухи о происходящих событиях, и они меня, только что пришедшего с воли гражданина, засыпали вопросами.
Я рассказал им о телеграмме Бубликова, о заседании комитета, о том, что несомненно произошёл переворот, но насколько он прочен, сказать ещё трудно.
Читатели могут себе представить тот восторг сидельцев гауптвахты, который вызвали мои рассказы, и как долго комментировали мы то немногое, что мог я им рассказать.
С нетерпением ждали мы следующего утра, чтобы прочитать контрабандой добываемые газеты.
Настало желанное утро. Принёс под полой служитель газеты, и все набросились на них, как голодные волки на добычу.
Но велико было наше разочарование. Газеты полны самых мелочных сообщений, никому не интересных, и ни слова нет о самом главном, чего так жадно ждали все. Ничего о событиях в Петрограде, никаких сведений, что там делается, действительно ли произошёл давно жданный, желанный переворот, или то, что так ждали, только мелькнуло, поманило в таинственную даль, возбудило светлые мечты и розовые надежды и вместо зари и радостного утра дало вновь даже не тёмную ночь, а беспробудные сумерки жизни, так опостылевшие уже за долгую жизнь.
Но велика сила оптимизма, и никогда надежда не покидает людей.
Так и мы, случайно собравшиеся здесь, кто с фронта, кто с тыла, а кто, как, например, я, и совсем издалека, не теряли надежды, что-то, что по нашему мнению совершилось, уже прочно, и только рутина и инерция старого режима не выпускает ещё на свет Божий во всеобщее сведение только что родившуюся свободу.
Вот, она пришла, наконец, в сиянии вечной красоты, и для нас, сидящих за решётками, особенно заманчива была она!
Мы бегло делились впечатлениями пережитого. Я старался путём расспросов получить от офицеров с фронта больше сведений о былых боях, о настроении там, в окопах, в эту зимнюю стужу, в далёких ущельях Карпат и на склонах снежных вершин.
И тут, в течение нескольких часов, я приобрёл так много сведений о той жизни, которая была скрыта от меня, благодаря удалённости от родины в течение долгого времени.
Сколько офицеров и солдат, оказывается, в это горячее время томится по тюрьмам и гауптвахтам, находясь долгие месяцы под следствием и в предварительном заключении часто по самым пустячным поводам. Эта растрата живой силы меня поразила больше всего, и глубоко запали мне в душу все рассказы о непорядках на фронте и в армии, как следствие неразберихи в правительственных кругах.
Наступает утро 3 (16) марта. Мы ждём с нетерпением газет.
Наконец, приносят номер и, о! радость, мы читаем там о совершившемся перевороте. Читаем и призыв Временного Комитета Государственной Думы и новый состав министерства, и подробности ликвидации и ареста старой власти и иные полные интереса новости дня.
Надо правду сказать, киевские власти всё-таки даже и в этот день были очень осторожны в своих сообщениях, ибо номер появился с белыми местами, и эти белые места относились не к военным секретам и тайнам, а несомненно к некоторым пунктам внутренней жизни страны, которые почему-то киевская цензура не решилась допустить в печати, хотя в других городах, как оказывается, вести эти были опубликованы.
Ну, да Бог с ним, простим власти эту излишнюю осторожность. Ведь, всей прежней жизнью и порядком управления она именно была приучена к осторожности, и от старых привычек так скоро не отделываются.
Акта об отречении Николая в газетах не было, но ясно было, что это вопрос времени.
Несомненно старый порядок рухнул, и новая власть, объявившая свободу народам России, поведёт страну по новому пути!
Но мы сидим ещё за решёткой. И я, политический узник последних дней, не только не на свободе, но всё ещё не могу добиться, почему я собственно посажен в тюрьму, и что со мной хотели сделать представители старой полицейской России.
Приходит комендант генерал Медер.
Он суетливо обегает камеры и, увидав меня, беспокойно спрашивает, где я помещаюсь. Он не сделал этого ни вчера, ни в день моего прибытия и только сегодня проявил какую-то исключительную заботливость. Он вспомнил, что штаб-офицеры должны сидеть под арестом в отдельной комнате, а я, хоть и отставной, но всё-таки штаб-офицер. И вот, он обеспокоился, как бы мне приготовить отдельную комнату и восстановить нарушенный порядок содержания заключённых, за чем он по долгу службы обязан смотреть. Напрасно я уверяю его, что с молодёжью, с которой я нахожусь в одной комнате вот уже третий день, мне сидеть хорошо, и я не тревожусь и не претендую здесь на особый комфорт. Он не унимается:
-- Нельзя штаб-офицеру сидеть не в отдельной комнате. Ему полагается отдельное помещение, -- суетливо повторял растерянный генерал.
Я задал ему вопрос:
-- Скажите, Ваше Превосходительство, за что я сижу, и почему меня держат под арестом?
-- Не знаю, это по распоряжению из Петрограда, -- ответил он мне смущённо.
-- Так будьте добры навести справки, почему я посажен, да кстати принять меры к моему скорейшему освобождению. Ведь, я теперь вижу, что мне сидеть здесь незачем. -- настойчиво заявил я. -- А об отдельном помещении для меня не беспокойтесь. Мне хорошо и с этой молодёжью.
-- Хорошо, я сейчас передам тому, от кого зависит ваше освобождение. А что касается отдельной комнаты, то это необходимо.
И генерал Медер поспешно ушёл, отдав распоряжение приготовить для меня отдельную комнату.
В высшей степени забавна была эта забота об отдельной комнате для штаб-офицера в то время, когда события говорят совсем o другом. Но такова сила привычки. Он боялся, чтобы власть не обратила внимание на допущенный им беспорядок и хотел восстановить должный порядок в жизнь подведомственной им гауптвахты.
Прошло полчаса.
Приходит комендантский адъютант и приглашает меня следовать за ним.
Оказывается, что комендант переговорил по телефону с Командующим Войсками и сообщил ему о моём желании быть освобождённым. Командующий Войсками приказал привести меня к нему.
И вот, мы пошли.
В первый раз в жизни входил я в дом командующего войсками, двадцать лет тому назад построенный на моих глазах.
Огромный вестибюль. Швейцар, дежурный писарь, ординарец. Снимаю пальто, своё скромное старенькое пальто, единственное оставшееся у меня и совершенно не отвечающее роскошной обстановке этого дома. Поднимаемся наверх, и ординарец немедленно приглашает меня в кабинет Командующего Войсками.
Роскошный, богато обставленный, просторный кабинет. Посредине -- большой письменный стол, а перед ним два удобных весьма комфортабельных кресла. Стены увешаны группами и снимками, оставшимися от одного из предшественников нынешнего Командующего Войсками. У самой двери меня встречает седой генерал, Командующий Войсками округа, генерал-лейтенант Ходорович.
Любезным жестом приглашает он меня сесть в одно из кресел у письменного стола.
Сажусь. Генерал занимает место против меня.
Короткая пауза.
-- Скажите, полковник, как вы относитесь к происходящим событиям в Петрограде? -- спрашивает он меня как-то нерешительно.
-- Я чрезвычайно рад всему происшедшему, ибо это было мечтой моей жизни, и в этом я вижу спасение моей родины, которая так страдала от невыразимо скверных условий управления, -- резко и отчётливо отчеканил я ему в ответ.
В это время я заметил, что мы не одни. У окна, у телефона сидел молодой генерал, как оказалось впоследствии, начальник штаба округа, генерал-майор Брелов. Он слышал мой ответ и дальнейший разговор, и потом, когда мы с ним встречались в других условиях, он говорил мне, что был поражён и вместе с тем очень доволен слышать такой мой ответ.
Поговорив немного на тему дня и обменявшись с генералом Ходоровичем несколькими фразами, я задал ему вопрос.
-- Скажите, Ваше Превосходительство, за что я посажен и почему я сижу под арестом?
-- Видите ли, полковник, я получил о вас очень нелестную аттестацию от департамента полиции с предложением вас немедленно арестовать и выслать в Иркутскую губернию. И вот, во исполнение этого распоряжения мною уже подписан приказ о вашей высылке, и для выполнения этого вы и арестованы, -- ответил он мне прямо.
-- Но, ведь, теперь, пожалуй, не существует уже и самого департамента полиции, и, думаю, его распоряжение для вас необязательны.
Генерал подумал с минуту, и обращаясь ко мне, сказал:
-- Хотя я не имею права вас освободить, но я беру на себя и освобожу вас. Идите на гауптвахту, а я прикажу написать распоряжение об освобождении и сегодня, или, быть может, завтра, вы будете свободны.
Оставаться при таких условиях под арестом мне не улыбалось, да и надобности в этом не было никакой. К тому же я хорошо знал, как работают наши канцелярии и как может затянуться процесс освобождения.
И я сказал генералу:
-- Здесь у нас в приёмной находится комендантский адъютант, с которым я пришёл к вам. Будьте любезны, передайте ему распоряжение, чтобы меня немедленно освободили.
-- Хорошо, я распоряжусь, -- сказал генерал Ходорович и направился вместе со мной из кабинета.
Он отдал комендантскому адъютанту распоряжение о немедленном моем освобождении, и мы расстались, любезно попрощавшись.
Через четверть часа мы были уже на гауптвахте, и толпа сидельцев гудела, приветствуя моё освобождение, в котором они не сомневались.
Собрав вещи и попрощавшись с товарищами по заключению и пожелав им тоже скорейшего выхода, я отправился в канцелярию штаба для совершения некоторых формальностей.
И здесь случилось то, что даёт мне радость и счастье на всю жизнь, чтобы со мной не произошло и какие бы испытания не пришлось претерпеть!
Когда я сидел в канцелярии, один из писарей, воспользовавшись отсутствием офицера, подошёл ко мне и тихо, шёпотом говорит:
-- Ваше Высокоблагородие. Сегодня должны будут казнить двух человек, -- одного солдата, сидящего в крепости, а другого вольного, сидящего в Лукьяновской тюрьме. Уже пошли рабочие готовить виселицу и могилы для них. Сегодня ночью будет казнь.
"Не может быть, не должно быть, чтобы в радостный светлый день российской революции, когда над печальной родиной моей встаёт заря свободы, не может быть, чтобы кто-нибудь был казнены Не может радость нашей теперешней жизни быть омрачена казнью", -- подумал я и, совершенно не интересуясь за что они приговорены к смерти, спросил фамилии осуждённых, долженствовавших сегодня принять смерть.
Фамилию солдата он знал и сказал мне; фамилию штатского он не знал.
Освобождённый, я прежде всего направился к моим друзьям сказать, чтобы они пошли к Командующему Войсками и попросили его отменить казнь.
Они немедленно это сделали; генерал Ходорович без колебаний согласился отменить казнь, и день моего освобождения на заре русской свободы ознаменовался сохранением жизней двум приговорённым.
Я видался потом с ними при посещении мест заключения. И надо было видеть то счастье, которое сияло в их глазах, благодаря сохранению жизни, чего они никак не ожидали.
Я пришёл домой в радостные объятия ожидавшей меня семьи, а в тот же день вечером мне сообщили, что я избран в Исполнительный Комитет Совета Общественных организаций, который явился новой революционной властью в Киеве.
Так начались дни моей новой свободной жизни.
Военный комиссар в Киеве.
На следующее утро было заседание Исполнительного Комитета.
Я пошёл на него.
Исполнительный Комитет, явившийся новой революционной властью в Киеве, сконструировался таким образом.
Представители целого ряда общественных организаций, работавших в Киеве, как то: Союз Городов, Союз Земств, Кооперативы и др. -- равным образом, представители политических партий, а также национальных организаций, -- все они составили Совет общественных организаций, который и избрал Исполнительный Комитет из среды так или иначе известных в Киеве общественных деятелей.
На первом же заседании Исполнительного Комитета, ещё до моего освобождения, я был избран Военным Комиссаром г. Киева и теперь требовалось только моё согласие, каковое мною и было дано.
Исполнительный Комитет, новый орган власти, -- и таковым он был признан Временным Правительством вскоре после своего сконструирования, -- не имел своего помещения, и киевская городская дума приютила его.
Таким образом вся политическая жизнь Киева сконцентрировалась в Думе.
Сюда приходили представители разных общественных организаций, правительственных учреждений, рабочие, солдаты, офицеры, кто так или иначе интересовался новой жизнью и его органами. Приходили засвидетельствовать свою преданность новому строю и верность началам свободы, приходили просить указаний, что делать, как держать себя в тех или иных случаях.
Приезжали многие из провинции просто спросить указаний, как сконструировать власть, так как существующая власть растерялась и не знает, что ей делать, что можно и чего нельзя.
Быстро Киев стал центром всего района, сюда стекались сведения с разных сторон и давались директивы.
Одновременно с Исполнительным Комитетом общественных организаций сконструировался в Киеве Совет рабочих депутатов. Киев -- город, в котором довольно много фабрично-заводских предприятий, и рабочее население его исчисляется тысячами. Понятно, что в нём должен был организоваться свой Совет и Исполнительный Комитет. Само собою разумеется, что от Совета рабочих депутатов необходимо было избрать членов в общегородской Исполнительный Комитет, повторяю, уже признанный в то время органом революционной правительственной власти.
Явился вопрос о пополнении Исполнительного Комитета представителями гарнизона, офицерами и солдатами.
Вопрос весьма важный. Необходимость пополнения Исполнительного Органа представителями гарнизона была ясна для всех. Но это пополнение могло состояться двумя путями. Или представители войск будут выбраны на явочных митингах, путём избрания случайных людей, оказавшихся на митинге, или же их можно избрать путём двухстепенных выборов: на собрании представителей войсковых частей, избранных тоже на своих полковых собраниях.
В первом случае в члены Комитета могли попасть случайные люди, совершенно не выражающие ни воли, ни мнений гарнизона, во втором, при планомерно проведённых выборах, возможно получить действительное представительство всего гарнизона.
Ясно, что Исполнительный Комитет должен был остановиться на втором пути, тем более, что попытки организовать явочные военные митинги для выборов на них представителей в Исполнительный Комитет уже были.
Президиум Исполнительного Комитета решил вместе со мной, Военным Комиссаром, поехать к Командующему Войсками для переговоров по этому поводу.
Назначен был определённый час для поездки к генералу Ходоровичу.
А тем временем, я решил отправиться к генералу Ходоровичу, как Военный Комиссар.
Ровно через сутки после первого визита и нашего первого знакомства я вхожу в тот кабинет, где вчера состоялась первая встреча и беседа по текущему моменту со мной, тогда ещё арестованным.
Я представился генералу и обратился к нему с предложением дать мне разрешение на посещение казарм для ознакомлении солдат и офицеров с текущим моментом и выяснения его значения для народа и армии.
-- Вы разрешите, Ваше Превосходительство, мне посетить казармы. Ведь, многие в тумане. Не знают, что делать, как отнестись к текущим событиям. Наши офицеры, в огромном большинстве, стоят в стороне от политики и рискуют оказаться не в состоянии ответить на многие вопросы, которые несомненно сыпятся на них сейчас со стороны солдат. И выйдет осложнение, произойдёт недовольство. Нужно помочь и той и другой стороне. -- так говорил я.
Я смотрел на свою должность военного комиссара не как власть, от которой зависит решение тех или иных вопросов, а лишь как на буфер, который должен смягчить взаимные удары, которые могут посыпаться со стороны солдат на офицеров и, иногда, со стороны этих последних на солдат. И вот почему мне хотелось немедленно же войти в гущу войсковой жизни, чтобы предупредить возможные печальные последствия.
Генерал Ходорович не понял меня и отказал мне в разрешении посещать казармы для бесед.
Я вполне понимаю его.
Человек ещё вчера видел во мне государственного преступника, которого департамент полиции, как опасного, решил отправить в далёкую Сибирь. Ещё вчера говорил он мне, что аттестация, данная мне департаментом полиции, весьма нелестна, и получил от меня ответ, что я, с своей стороны, не могу лестно отозваться о департаменте полиции. Ещё вчера он колебался, прежде чем решиться отпустить меня на свободу, и только, учтя возможность насильственного освобождения, решил взять на себя риск выпуска меня на волю. Ещё вчера я был аттестован, как самый "опасный государственный преступник", о котором в присланном ему документе полицейского творчества, после ряда указаний на "явно преступную деятельность", сказано, что "нет оснований ожидать, чтобы полковник Оберучев изменил свои убеждения" после трёхлетнего пребывания вне родины. Ещё вчера всё это было, а сегодня перед ним стоит этот "преступный" тип и настаивает на разрешении пойти ему в казармы и по душам поговорить с солдатами и офицерами. Ясно, что тут что-то неладное и, быть может, опасное для порядка, за который он отвечает.
И генерал Ходорович не решился дать мне требуемое разрешение.
Я его понимаю, и ни одной минуты не могу осудить его за этот невольный страх.
Едва успели кончить с ним беседу, как пришли представители Исполнительного Комитета, -- члены президиума, -- Товарищ городского головы Н. Ф. Страдомский, председатель, и два товарища председателя, присяжный поверенный Григорович-Барский и рабочий Доротов.
Я присоединился к ним, и мы повели речь о необходимости приказом по округу назначить выборы представителей от солдат и офицеров полков, расположенных в Киеве, и затем собрать этих представителей для выборов из их среды двух офицеров и двух солдат в члены Исполнительного Комитета.
Долго ломали мы копья. Долго доказывали, что так будет лучше, что в противном случае дело пойдёт захватным порядком, и пройдут митинговые случайные люди.
Он не решался. Он обещал запросить Главнокомандующего Юго-Западным фронтом, генерала Брусилова, и тогда дать ответь.
Но время не ждёт. События развиваются, начинаются летучие митинги, собрания случайных людей, и к нам уже приходят офицеры и солдаты, избранные на митингах в качестве делегатов от гарнизона для вступления в члены нашего Исполнительного Комитета.
Настойчивые указания наши убедили, наконец, генерала Ходоровича, и он решился отдать приказ о выборах.
Через несколько дней уже состоялись выборы, и мы имели законных, легально выбранных в члены Исполнительного Комитета представителей гарнизона двух офицеров и двух солдат.
Так постепенно пополнялся наш Исполнительный Комитет.
Я сказал, что в Исполнительный Комитет и ко мне, как военному комиссару, являлись разные лица. Многие приходили с предложением своих услуг.
Помню как-то пришёл ко мне молодой офицер, жгучий брюнет, живой, подвижной, горячий. Он лётчик, и предлагает свои услуги, в случае, если для какой-нибудь надобности потребуется вооружённая сила. Он со своими солдатами готов на бронированном автомобиле поддержать новую власть. Сколько жизни и энергии, и веры в новые устои жизни было в этом молодом офицере!
Его услугами не раз пользовался Исполнительный Комитет, когда были трудные поручения в провинцию. Пусть он иногда горячился и, пожалуй, делал ошибки; но его горячая вера говорила о том, что он искренно предан революции и готов всё отдать за неё.
И он отдал всё: отдал свою жизнь.
Это было уже позже. Я был тогда командующим войсками. Он пришёл ко мне встревоженный, задумчивый.
На фронте, благодаря большевистской агитации, а частью и вследствие ряда других причин, началось разложение. Участились случаи отказа выполнять боевые приказания, ухода частей в тыл и т. п.
И вот этот полный энергии и любви к родине молодой офицер приходит ко мне и говорит:
-- Я хочу на фронт. Я не могу оставаться здесь. Там страдает дело защиты страны, а вместе с ней и революции. Помогите мне поехать на фронт.
Я понял его. Я охотно помог уехать ему на фронт и дал записку к Керенскому, который тогда был на западном фронте, с рекомендацией этого офицера-энтузиаста. Мы горячо расцеловались, и я отправил его, пожелав успеха и удачи. И его использовали немедленно. Его послали комиссаром в армию, и там горячо призывал он войска сражаться и не поддаваться соблазну кажущегося покоя.
Но не долго пришлось ему поработать на фронте.
Во время одной из бесед и увещания полка, отказавшегося идти на окопы, солдатская пуля сразила его, и кончились дни жизни молодого революционера, смертью своей запечатлевшего свою любовь к родине и свободе.
И когда вспоминаю я торжественные похороны, которые устроила поручику Романенко революционная демократия города Киева, знавшая и любившая его, невольно слёзы подступают к глазам, и уста шепчут:
-- Мир праху твоему, дорогой товарищ!
Когда я оглядываюсь на прошлое и вспоминаю бурный период революционных переживаний, я проникаюсь глубокой благодарностью к старому царскому правительству России за то, что перед самой революцией оно выслало меня за пределы России.
Дело в том, что старый порядок управления моей родиной, основанный на силе и власти полиции и усмотрения жандармско-полицейских властей, приучил нас россиян к произволу власти.
Наша внутренняя жизнь складывалась так, что каждый гражданин, именовавшийся до настоящего времени просто обывателем, мог быть схвачен и посажен в тюрьму без предъявления ему какого-либо обвинения и без совершения им преступления. Он мог быть сослан в далёкие тундры Сибири без суда и следствия по произволу и приказу представителей административной власти.
И эта форма управления так глубоко проникла в толщу нашей жизни, что во всяком российском гражданине подоплёка жандармская и очень много жандармских устремлений. И когда россиянин оказывается у власти, у него невольно рождается мысль о том, кого нужно арестовать или выслать; и объясняется, конечно, это по старому тем, что делается это насилие над гражданином инакомыслящим во имя общего блага.
То обстоятельство, что до революции я пробыл три года в свободных странах, Швейцарии и Соединённых Штатах, и никогда за последние три года не видал на себе применения жандармско-полицейских методов борьбы в области политики, привело к тому, что из моего нутра совершенно исчез жандарм, и, как это ни странно, мне решительно никого не хотелось арестовать, а в особенности в порядке административного произвола, без предъявления каких бы то ни было конкретных обвинений, без каких бы то ни было улик.
В Исполнительном Комитете с первых же дней сконсируирования его поднимались вопросы об аресте тех или иных категорий лиц или отдельных начальников.
Прежде всего, конечно, взоры моих товарищей по Исполнительному Комитету обратились на полицию и жандармов.
Много споров было об отношении к полиции. Конечно, было предложено её расформировать.
Признаюсь, я был сторонником противного. Мне казалось, что не следовало расформировать полицию безопасности, так как она с успехом могла исполнять свои полицейские функции. Дело это сложное, и наладить новый аппарат не так-то легко. К тому же, Киевская полиция чуть ли не первый государственный орган в Киеве, который собрал своё общее собрание и выразил готовность верно служить новому строю и поддерживать его и установленный порядок вполне добросовестно. Об этом было в первые же дни революции доведено до сведения Исполнительного Комитета. И я поддерживал в Комитете мысль о необходимости сохранения полиции такой, какая она есть, с условием постепенной замены некоторых отдельных чинов, относительно которых может явиться сомнение о возможности с их стороны злоупотребления властью для возврата к старому. И если увеличить содержание чинам полиции, обставленным у нас нищенски, они бы с радостью приняли новый строй и были бы верными его слугами.
Но не так думали многие мои товарищи по Комитету, и так как на их стороне оказалось большинство, то полиция была скоро расформирована, и ей на смену пришла импровизированная милиция.
Одновременно с упразднением полиции явился вопрос об упразднении жандармов. И если я был против расформирования полиции безопасности, то я не мог ничего возразить против упразднения политической полиции, ибо в свободной стране не должно быть места для политического сыска. Я охотно принял на себя поручение расформировать Киевское Губернское Жандармское Управление и принять все дела его для передачи в архив и изучения их.
Но когда зашла речь об аресте всех чинов жандармского управления. -- а такая речь зашла очень быстро, -- я восстал против этого всем своим существом. Я не мог допустить мысли, чтобы нужно было арестовать людей, слуг старого правительства, которые не были руководителями жизни страны, а были только более или менее ревностными исполнителями воли пославших их, -- только за то, что они были этими слугами. И я горячо восставал. К счастью я был не одинок: меня поддерживали кое-кто из членов Комитета, стоявших на точке зрения права, а не силы и произвола. Аресты всех жандармов, как норма, не прошли. Но поднялся вопрос об аресте нескольких высших чинов Жандармского Управления, в этом числе и генерала Шределя, который подписал приказ о моём аресте в феврале месяце, всего несколько дней тому назад. Это обстоятельство заставило меня особенно осторожно отнестись к предложению об его аресте, и так как намечалось большинство, склонявшееся к утверждению ареста его, мне пришлось прибегнуть к героической мере. Я сказал, что я беру его на свою ответственность, под поручительство, и прошу его не арестовать. Комитет согласился со мною, и он не был арестован. А раз его не арестовали, то арест других чинов того же управления оказался ненужным.
Я был бесконечно счастлив, что не совершилось в первые дни революции акта, подобного акту мести, и что светлые дни свободы не омрачились для меня хотя бы косвенным участием в этих актах.
Как-то вечером, если не ошибаюсь, 5 (18) марта, т. е. на третий день после моего освобождения, звонят мне на квартиру по телефону.
-- Алло. Кто у телефона?
-- Генерал Ходорович! Здравствуйте!
-- Здравствуйте, Ваше Превосходительство, что прикажете?
-- Я слышал, -- говорит генерал, и в голосе его слышна тревога, -- что Вы собираетесь арестовать меня и генерала Медера (Комендант).
-- Нет, Ваше Превосходительство. И не думаю, -- ответил я, смеясь.
И я поехал немедленно к нему, чтобы успокоить его и снять всякую тень подозрений и сомнений в этом отношении. Мы просидели с ним часть вечера, и я успокоил его. Во время моего визита к нему позвонил генерал Медер с таким же запросом, и он успокоил его заявлением:
-- У меня сидит полковник Оберучев, и он утверждает, что ничего подобного не предполагается. Собирайтесь и уезжайте завтра на фронт.
Чтобы читателям был понятен этот диалог, я должен сказать, что арестные устремления кое-кого из членов комитета были направлены и в сторону Ходоровича и Медера. Против Медера был выдвинут целый ряд обвинений со стороны недовольных им офицеров и солдат, недовольных, главным образом, потому, что он был педант, и не один воинский чин претерпел от его педантизма и стремления к внешнему порядку. Серьёзных, криминальных обвинений против него, однако, выдвинуто не было, и Комитет решил его не арестовывать, а попросить Ходоровича немедленно убрать его, заменив другим лицом, что Ходорович и сделал без замедления.
Мысль об аресте генерала Ходоровича и замене его в должности Командующего Войсками пишущим эти строки тоже мелькала кое у кого, и этот вопрос дебатировался. Но так как я категорически заявил, что не последую по стопам полковника Грузинова, сместившего в Москве Командующего Войсками и в революционном порядке занявшего этот пост, и что если генерал Ходорович, в пребывании коего на своём посту я не видал ничего опасного для революции и свободы, будет арестован, то я уйду с должности военного комиссара, -- этот вопрос был снят с очереди лицами, внёсшими его.
Вот почему я имел полное право успокоить и генерала Ходоровича и генерала Медера, что им не грозит арест, и что они могут спать спокойно.
Но если мои ожидания вполне оправдались в отношении Ходоровича, то в отношении Медера я оказался плохим пророком.
Тогда, когда я говорил с Ходоровичем, в тот вечер, я был совершенно прав, ибо днём был поднят вопрос об аресте Медера, и Исполнительным Комитетом он был разрешён совершенно отрицательно, хотя не скажу, чтобы очень подавляющим большинством голосов. Но уже на следующий день перед думой собралась толпа солдат, а впереди неё два человека, -- один в форме военного врача, другой в казачьей, забайкальского казачьего войска; и оба по очереди произносили речи о необходимости немедленного ареста генерала Медера, так как он "кровопийца" и "мучитель" солдат.
Этих речей, повторявшихся несколько раз в самой истерической форме, было достаточно, чтобы до такой степени наэлектризовать толпу, что требования "арестовать Медера" раздавались всё настойчивее и настойчивее.
И так как толпа всё прибывала, а среди солдат было, действительно, много недовольства против коменданта, то можно было бояться самосуда толпы над Медером. А раз допустить произвольные действия толпы в одном случае, легко было перейти к погромам и вообще самым необузданным выступлениям, в особенности учитывая наличность в толпе лиц с тёмным прошлым и готовых науськивать толпу на всякие выступления.
И Исполнительному Комитету пришлось вновь пересмотреть вопрос о Медере, и решён был этот вопрос теперь в положительном смысле. Через час бедный старик был арестован и посажен в крепость.
Несколько раз после этого поднимался вопрос об его освобождении, но сконструировавшийся к тому времени Совет Солдатских Депутатов, равно как и Совет Рабочих Депутатов, высказывались против, и нельзя было его освободить. Пришлось перевезти его в Петроград, а там, вне досягаемости киевского гарнизона, Временное Правительство, за отсутствием каких бы то ни было данных для его обвинения, освободило, наконец, старика.
Два же подстрекателя, сделавшие своё скверное дело, после этого как-то исчезли с горизонта, и мне не пришлось с ними более встречаться. Это исчезновение, быть может, находится в некоторой связи с тем, что о человеке в форме военного врача начали уже распространяться слухи, мало благоприятные для его политической физиономии.
Так обстояло дело с арестами.
Но это крупные аресты, обсуждавшиеся каждый раз в Исполнительном Комитете. Повседневная же жизнь давала ежедневно пищу для устремления лиц, склонных применять аресты для предупреждения и предотвращения.
И здесь старые методы, привычки недоброго старого времени давали себя знать.
Как я уже сказал, несмотря на разногласия и протесты, всё-таки Исполнительным Комитетом было решено расформировать городскую полицию и заменить её милицией. Сформировать таковую сразу было мудрено; но тут на помощь пришла учащаяся молодёжь, студенты и курсистки, а также и рабочие, которые добровольно взяли на себя обязанности полиции, получившей название милиции.
Но, ведь, дело не в названии. Функции у неё остались те же: ловить воров, грабителей и прочее жульё, которого оказалось достаточно . А рядом с арестами воров у многих развился вкус и к предварительным арестам "в порядке целесообразности", как покусителей на новый строй.
То и дело с улицы и площадей приводили в думу, -- помещение Исполнительного Комитета, -- разных покусителей на новый строй и свободу. Обыкновенно, оказывалось, что арестованные и под усиленным конвоем приведённые никакой опасности ни для свободы, ни для нового строя не представляют, и приходилось их отпускать немедленно.
Помню один вечер. Я стоял у входа в Думу. Приводят пару таких покусителей -- даму и молодого человека. Оказывается, что где-то на площади у толпы летучего митинга дама, обратясь к своему мужу, выразила неудовольствие по поводу манеры говорить оратора, или что-то в этом роде. Это показалось местному милиционеру-студенту опасным для нового строя, и он, взяв на помощь другого, привёл парочку под усиленным конвоем. Я, конечно, немедленно отпустил преступников, не допустив их даже подняться в дежурную комнату. И добрый десяток таких "опасных для нового строя лиц" мне пришлось отпустить в этот вечер. Последняя преступница было особенно характерна. Два студента, вооружённые с головы до ног, при шашках, револьверах и ружьях, привели простую женщину, в зимнем платке, полусвалившимся с головы.
Возбуждённый вид этой женщины, то недовольство, с которым она обращается ко мне, жалуясь на то, что её неизвестно за что арестовали, показывали, что нужно особенно внимательно отнестись к этому случаю. И я хотел подробно расспросить, что такое произошло.
По заявлению сопровождавших её юношей, она поносила новый строй.
-- Что же такое сделала она? -- спрашиваю я у приведших её милиционеров, прежде чем дать возможность говорить самой "обвиняемой" и предоставить ей дать объяснения.
-- Да она сказала: "Перше булы городові, а теперь студенты" (прежде были городовые, а теперь студенты), -- ответили мне милые юноши, усердно оберегавшие новый строй от всяческих покушений.
Я не выдержал и расхохотался, и немедленно отпустил торговку, не дав ей, к крайнему её удивлению, возможности даже высказать всё, что у неё накипело по поводу совершённой над нею несправедливости. И пришлось её уговаривать, чтобы она спокойно шла домой, и что к ней никаких претензий никто не имеет.
А сколько было попыток арестов инакомыслящих!
Какой-то испуг, боязнь контрреволюции, как бы овладел многими, и то и дело были указания на необходимость арестов тех или иных партийных противников. Но к счастью, Исполнительный Комитет в Киеве был достаточно осторожен и правом вне судебных арестов без обвинения старался не злоупотреблять.
Повторяю, я несказанно благодарен старому правительству за то, что оно выслало меня заграницу и дало возможность совершенно вытряхнуть из себя жандармское нутро, которое, конечно, было впитано и мною, благодаря жизни при полицейском строе старой России.
Но если я всей душой противился всяческим арестам, зато с не меньшей силой стремился к освобождению из тюрем и мест заключения.
Несколько дней пребывания на киевской гауптвахте перед самой революцией дало мне ясное представление о том, сколько в России сидит без дела воинов, -- офицеров и солдат, -- в ожидании окончания следствия и суда; и мне представилось, что если бы их всех выпустить, то ряды армии пополнились бы, и не сплошь преступные это элементы.
И я пошёл к генералу Ходоровичу с просьбой принять с своей стороны меры к освобождению всех подследственных. Кроме того, как мне было известно, в тюрьмах и острогах сидело достаточное количество военнослужащих, отбывавших каторжные работы за уклонение от службы, побеги, кое-какие дисциплинарные проступки, нарушение воинской вежливости и т. п. Мне казалось, что все эти преступления суть результаты старого режима, что отлучки и побеги иногда объяснялись нежеланием защищать ту родину и ту власть, которые душили и глушили свободу и совесть людей, и что, мол, теперь, когда страна стала свободной и когда у каждого должна быть только одна заботушка, как бы спасти и сохранить эту свободу, мне казалось своевременным распространить амнистию и на этих несчастных сидельцев. Я переговорил об этом с генералом Ходоровичем. Всё это он протелеграфировал генералу Брусилову, прося его решения.
В ожидании ответа я пошёл на гауптвахту и в крепость объявить сидящим там солдатам и офицерам о предпринятых уже в отношении их шагах, так как в нетерпеливом ожидании воли и для себя во время объявления воли всему народу, они могли сделать попытку насильственно вырваться из-под ареста. Восторгам не было конца, и они обещали ждать спокойно решения.
Во время этого посещения гауптвахты мне пришлось встретиться с первым "политическим арестованным нового строя".
Когда я пришёл на гауптвахту, товарищи по былому заключению говорят мне:
-- У нас здесь есть политический.
-- Где он? -- спрашиваю я.
Мне показывают камеру. Оттуда выходит юноша-офицер.
Прямой, открытый взгляд сразу располагает в его пользу.
-- Вы почему здесь? -- спрашиваю я его.
-- Меня посадил командир полка.
-- За что?
-- Командир полка поставил нам -- офицерам -- вопрос об отношении нашем к перевороту и потребовал, чтобы мы дали письменное объяснение. Я подал рапорт о том, что я отношусь к перевороту отрицательно и что стою за Николая II. Он приказал меня арестовать и отправить сюда, -- объяснил юноша.
Это был офицер первого польского полка, формировавшегося тогда в Киеве. Меня несколько удивило такое отношение его, поляка, к бывшему царю. Но открытый взгляд, прямая, простая, без рисовки и афектации речь заставили меня внимательнее отнестись к нему.
-- И так, Вы любите Николая II? -- спрашиваю я его.
-- Да, я хочу видеть его на престоле.
-- И Вы будете стараться восстановить его на престоле?
-- Да, непременно.
-- Как же Вы думаете это делать?
-- Если я только узнаю, что где-нибудь имеется заговор в пользу его, я немедленно примкну, -- отвечает он без запинки.
-- А если нигде не будет, сами-то Вы будете стараться составит такой заговор?
Юноша задумался.
-- Да, -- ответил он, после некоторого размышления.
-- Ну, видите, мы находим, что восстановление Николая на престоле было бы вредно для нашей родины и народа, а потому я не могу отпустить вас. Вам надо немного посидеть, -- сказал я ему и вышел, горячо пожав его честную руку. Я хотел расцеловать его за такой прямой ответ, опасный для него в наше тревожное время. Но удержался.
Через несколько дней мне говорят, что офицер хочет меня видеть.
Я пошёл к нему.
Опять старый разговор.
-- Вы любите Николая II?
-- Да.
-- И Вы будете стараться восстановить его на престоле?
-- Нет, -- сказал он, потупив взор, и через несколько секунд прибавил, -- Я считаю это дело безнадёжным.
-- В таком случае Вы нам не опасны. Идите. Вы свободны. -- и я немедленно отдал распоряжение об его освобождении.
Однако, командир полка не принял его и заставил перевестись в другой полк. Уже через несколько дней, во время одной из поездок на фронт, я встретил его на перроне одной из станций. Он ехал на фронт в новую часть.
Где-то теперь этот милый честный юноша, который не постеснялся представителю революционной власти в первые дни революции сказать о своей приверженности к только что свергнутому монарху, сказать в такое время, когда большинство стремилось не только скрыть эти свои чувства, а напротив манифестировать совсем другие и манифестировать так усердно, как будто они никогда не были монархистами.
Такова была одна из памятных встреч с "политическим".
Тем временем тюрьма гражданского ведомства заволновалась. Мне, как Военному Комиссару, сообщили, что заключённые хотят меня видеть. Я отправился немедленно.
Здесь, обходя камеры и беседуя с заключёнными, я увидел, какая масса каторжан, закованных в кандалы. И большинство из них осуждённые за побег с военной службы. Сурово старый режим расправлялся с беглецами, но это не уменьшало числа побегов: свыше двух миллионов дезертиров было внутри России к началу революции, и ошибаются все те, кто дезертирство ставят в вину только революции. Нет, революция это явление приняло уже как факт, и я должен сказать, что после революции был такой период, когда дезертирство сократилось, а прежние дезертиры являлись в ряды.
Наличность этих каторжан, которые были виновны, по моему мнению, в том, что не хотели защищать старую Русь, и которые говорили мне, что теперь они готовы стать грудью на защиту молодой свободной России, производила удручающее впечатление. А когда они просили меня расковать их, я сказал, что вместе с просьбой об их освобождении я буду просить Исполнительный Комитет снять с них теперь же кандалы.
Сказал я это и подумал: "Ведь, по существу, Исполнительный Комитет имеет в этом отношении не больше прав, чем и я; и я уверен, что он пойдёт на встречу моему желанию; зачем эта ненужная проволочка?"
И я решился. Я обратился к начальнику арестантского отделения и сказал ему, чтобы он немедленно расковал всех военных арестантов.
Велико было обаяние революционной власти в лице Военного Комиссара Исполнительного Комитета! Начальник сейчас согласился исполнить это моё далеко превышающее все полномочия распоряжения, и я с радостью объявил арестантам, что немедленно привезут кузнеца, и он снимет с них ненавистные кандалы.
Восторгам не было конца, и радостно билось и моё сердце, когда я видал эти умилённые лица арестантов.
А вскоре пришёл приказ Брусилова об освобождении всех осуждённых за побег и другие воинские преступления, равно как и о приостановлении преследования некоторых видов преступлений. Получилась частичная амнистия для одного округа.
Но вскоре правила эти были распространены и на армию, на все округа. Равным образом, Временное правительство отменило кандалы, и "моё превышение власти" было покрыто правительственным распоряжением.
Я ничего не сказал о том повышенном настроении, том возбуждении и радости и желании манифестировать свои чувства, которые царили всюду в первые дни революции.
Это был сплошной праздник. Толпа стремилась на улицу. Все приветствовали друг друга, как в Светлый Христов день. Красные бантики и розетки, -- эти запретные в недавнее время эмблемы свободы и революции, -- мелькали в чёрных пальто и жакетах, и красные ленты скоро исчезли из магазинов: трудно стало добыть их.
Само собою разумеется, что в это время не раз являлась мысль устроить всенародное празднование российской революции.
А пока что предположено было организовать смотр революционным войскам.
Нужно было некоторое время, чтобы организовать это так, чтобы вышло стройно и помпезно. Но буйные головы не ждали. И если генерал Ходорович отказал мне в разрешении объехать казармы и поговорить с солдатами, то это не значит, что казармы могли остаться закрытыми для агитации. Нет, туда постоянно ходили и там агитировали.
И вот, в один из первых дней революции, -- если не ошибаюсь, 7 (20) марта, -- генерал Ходорович созвал к себе всех начальников частей для обсуждения момента; пригласил также и меня, военного комиссара.
В назначенный час утром приезжаю я к нему.
Встревоженный и взволнованный встречает он меня и говорит:
-- Константин Михайлович. Я только что получил известие, что в 147 дружине непорядки. Солдаты арестовали своего командира и вооружённые с красными знамёнами идут куда-то. Поезжайте, пожалуйста, успокойте их.
Конечно, мне не оставалось ничего делать, как сесть в автомобиль и мчаться к месту происшествия.
Приезжаю. На улице стоит вся дружина. Командир ополченской бригады с штабом обходит ряды, говорит с солдатами. По внешнему виду спокойно.
Оказывается, что накануне кем-то пущен слух, что сегодня должно состояться прохождение войск с красными знамёнами перед Исполнительным Комитетом. И войска, и в том числе и эта дружина, собирались на эту манифестацию. Так как распоряжения по гарнизону об этом не получено было, -- его не было, -- то командный состав протестовал. Вот и достаточное основание для конфликта.
Взобрался я на импровизированную трибуну, -- груда камней, -- и начал речь, сущность которой сводилась к тому, что Исполнительным Комитетом предполагается сделать смотр революционным войскам Киевского гарнизона, но что об этом будет объявлено своевременно, и что гораздо лучше, чтобы этот парад вышел, действительно парадом, а не случайным выступлением отдельных частей, вызванных неизвестно кем и неведомо для чего.
Долго пришлось уговаривать. Особенно трудно пришлось с той ротой, которая завтра должна была уходить на фронт, и таким образом не сможет принять участия в общем параде, который я обещал им на послезавтра.
-- Мы хотим представиться Исполнительному Комитету перед уходом на фронт, -- заявляли они мне.
Но после долгих переговоров удалось убедить и их не идти. И под звуки дружинного марша с красными знамёнами и песнями пошли они в казармы.
Так как мне стало ясно, что кто-то собственным почином вызвал на сегодня тревогу в войсках, мне пришлось принять меры к тому, чтобы уговаривать части не делать этих нестройных выступлений.
Я встретил после этого целый ряд воинских частей, направляющихся с флагами и песнями к Думе, и уговаривал их не идти сегодня, а отложить до послезавтра. И это всегда удавалось.
После долгих скитаний по городу, после целого ряда речей и обмена мнениями приехал я, наконец, к Командующему Войсками и успокоил его, что страшного ничего нет, что тут простое недоразумение и возбуждение вызвано безответственными и неведомыми агитаторами.
Тут же было решено, совместно с представителями Исполнительного Комитета, на послезавтра организовать торжественное шествие войск гарнизона перед Исполнительным Комитетом и Командующим Войсками.
Было составлено расписание, ритуал отдан в приказе по гарнизону, и в назначенный час перед балконом Думы, где стояли члены Исполнительного Комитета и Ходорович, проходили в стройном порядке части войск.
День выдался на славу удачный. Яркое солнце бросало свои живительные лучи.
Войска с развивающимися красными знамёнами с музыкой проходили мимо торжественно встречавших их представителей новой власти.
Каждая часть войск останавливалась. Её приветствовали с балкона краткими речами. Они отвечали не только кликами "Ура", но и ответными приветствиями по адресу новой власти и представителей свободной России.
Праздничная толпа покрывала все тротуары, запрудила улицу и площадь.
И необычно торжественно прошёл этот военный праздник революции, когда впервые войска дефилировали не только перед военной властью, но и перед гражданской, и где войска с народом слились в одном общем порыве, не как две враждебные стороны, а как родные братья.
По пути следования войск шпалерами стоял народ, и громкие клики "Ура" и приветствия раздавались далеко и долго слышались раскаты приветственных кликов после того, как часть продефилировали перед нами, и направлялась дальше...
Балкон Городской Думы, где помещался Исполнительный Комитет, был местом, перед которым целыми днями собирались толпы народа и составлялись импровизированные митинги. Толпа, по временам, требовала появления на балконе то того, то иного представителя Комитета и долгими несмолкаемыми криками приветствовала того, кто обращался к ней со словом.
Первые дни революции -- был сплошной праздник и постоянное чествование тех, кого волна революции вынесла на видные позиции.
Но было бы долго и скучно описывать только одни празднества, ибо есть и будни революции, которые не менее интересны, чем праздники.
Перейдём к этим будням.
Исполнительные комитеты.
Я указал, что одновременно с Исполнительным Комитетом общественных организаций сформировался и Исполнительный Комитет Совета рабочих депутатов, представители которого входили уже в состав нашего городского Исполнительного Комитета.
Образовался Совет рабочих депутатов из представителей рабочих разных заводов и фабрик г. Киева и ближайших окрестностей, а также из представителей партийных организаций. Так сконструированный приступил он к организационной работе, действуя в контакте с Исполнительным Комитетом.
Советов военных депутатов в первые дни революции ещё не было.
Но мы видели выше, что после долгих усилий и настояний удалось, наконец, добиться у генерала Ходоровича согласия на созыв представителей войск для выбора членов Исполнительного Комитета от офицеров и солдат.
Первым состоялось собрание офицеров. Было оно в штабе округа.
Я помню это собрание.
Вокруг длинного стола сидели избранные частями войск представители-офицеры и вели беседу на непривычные для них политические темы. Мне пришлось принять участие в этой беседе и в этом собрании.
Сразу наметились два течения. Одно, представленное очень незначительным числом лиц, стояло на том, что собраны они приказом по гарнизону для единственной цели: выбрать из своей среды представителей в городской Исполнительный Комитет. Они должны это сделать и затем разойтись, так как на том функции этого собрания прекращаются. Другое, представленное делегатом Интендантского управления и поддержанное огромным большинством собрания, доказывало, что мало того, что они должны выбрать своих представителей в общий Исполнительный Комитет, но им нужно ещё создать здесь же, не выходя из собрания, свой революционный орган -- совет и комитет офицерских депутатов Киевского округа. Представителем интендантства даже был сделан особый доклад о конструкции этого органа о функциях и предстоящей ему работе.
После долгих и страстных дебатов, во время которых кое-кто из присутствующих выяснил свою политическую физиономию, были избраны два представителя в Исполнительный Комитет, а кроме того настоящий состав представителей был объявлен Советом офицерских депутатов с правом делать свои постановления по разным вопросам военной жизни, и постановления эти представлять Командующему Войсками на утверждение и для отдачи после этого в приказе. Тут же был избран Исполнительный Комитет Совета офицерских депутатов и составлено приветствие созываемому на следующий день собранию представителей солдат и пожелание совместной работы всем воинам гарнизона на общую пользу свободной родины.
Так началась жизнь Совета офицерских депутатов Киева и его Исполнительного Комитета.
Через день я был на собрании представителей солдат.
Оно было гораздо многочисленнее офицерского собрания. Если на офицерском собрании число участников исчислялось десятками, то здесь оно составляло сотни.
Меня поразило то вдумчивое отношение, которое проявили эти первые избранники солдат.
Дебатировался вопрос о том, кто имеет право присутствовать на настоящем собрании и принимать в нём участие.
Желающих быть на собрании было очень достаточно, и пространный зал казармы понтонного батальона едва вмещал всю массу стремившихся на первое открытое солдатское собрание с политической окраской.
Не все делегаты явились с письменными мандатами. Признано возможным ограничиться словесным заявлением и признать делегатами тех, кто заявит о своём избрании. Конечно, если число делегатов от данной части окажется больше предположенного сообразно численности её, -- полномочия таковых должны быть взяты под сомнение и проверены.
Но, кажется, недоразумений в этом отношении не было: такова сила революционного порыва, зовущего к честному исполнению своего долга.
Второй вопрос о присутствующих.
Принципиально признано, что собрание открытое, и все могут присутствовать на нём, но по техническим соображениям, невозможности, вследствие тесноты зала отделить делегатов от публики, решено, что публика, не делегаты, должна оставить зал, дабы не вышло недоразумений при голосовании.
Одна маленькая деталь.
На собрании присутствовал солдат, член Исполнительного Комитета, избранный, как я говорил, на одном из летучих явочных митингов и принятый в Комитет условно до того момента, когда будут избраны легально эти члены от солдат. Он пришёл на собрание с красной повязкой члена Исполнительного Комитета и был тут же избран товарищем председателя. Когда состоялось решение, что посторонние в собрании не участвуют и даже не присутствуют, он заявил, что сам он не является делегатом какой-либо войсковой части и спросил, может ли он участвовать в собрании, как член Исполнительного Комитета.
Собрание, устами председателя и некоторых ораторов, выступавших по этому поводу, выразило ему чувства признательности, что он с первых дней революции активно проявил своё сочувствие ей и принял деятельное участие в работах Исполнительного Комитета, но тем не менее, будучи последовательным, собрание не может разрешить ему, как не имеющему мандата части, участвовать в собрании в качестве полноправного члена; но во внимание его заслуг, в отличие от всех других посторонних, ему разрешается присутствовать на собрании.
У него хватило такта немедленно сложить с себя полномочия товарища председателя собрания и отойти в сторону, воспользовавшись разрешением присутствовать на собрании в качестве гостя.
Так умело и тактично решались вопросы представительства и участия на этом первом избирательном собрании.
Целый день происходило это собрание. Много речей произнесено, много хороших слов сказано различными представителями войск, в которых представлялась вся вера в революцию и рождение новой свободной России, и я не забуду солдатского собрания, на котором проявлено было так много любви к родине.
Ранним утром на следующий день закончилось собрание. Были избраны члены в Исполнительный комитет. Кроме того, по примеру офицеров, решено настоящее собрание считать Советом солдатских депутатов, от которого избрать Исполнительный Комитет Совета солдатских депутатов.
Так сконструировался второй Совет, который вскоре же вошёл в полный контакт с Советом рабочих депутатов, с одной стороны, и Советом офицерских депутатов, с другой, составив вместе с ним общий Совет военных депутатов Киевского гарнизона, а потом, по пополнении его делегатами провинциальных гарнизонов, -- Совет военных делегатов Киевского Военного Округа.
Говоря об Исполнительных Комитетах, принимавших в Киеве активное участие в революционной жизни края, нельзя обойти молчанием наличность ещё одного.
Я говорю о коалиционном Совете студенчества.
Эта организация, всплывшая наружу с первых же дней революции, составилась на основе представительства партийного студенчества и представляла из себя ту студенческую политическую организацию, которая в старой России жила и работала в подполье, тайно от взоров и устремлений жандармов и полиции.
Она не являлась представительством студенчества, избранным на основе прямого и равного избирательного права, и, конечно, не отражала студенчества во всей его полноте, но это была группа активных работников студенческой молодёжи, подошедших уже открыто к политической жизни страны. Коалиционный Совет студенчества добился права делегировать своих представителей в Городской Исполнительный Комитет.
И так, в виде руководящих органов революционной демократии, почти с первых же дней в Киеве мы имели:
Совет рабочих депутатов, с его Исполнительным Комитетом.
Совет военных депутатов, с его Исполнительным комитетом и подразделением на два Совета: Солдатских и Офицерских депутатов.
Коалиционный Совет студенчества, с его Исполнительным Комитетом.
И, наконец, Совет общественных организаций города Киева, с его Исполнительным Комитетом, признанным Временным Правительством органом этого правительства. В состав этого Комитета в качестве членов входили и представители трёх перечисленных выше Исполнительных Комитетов.
Надо сказать, что кое-кому Исполнительный Комитет казался слишком буржуазным, и они стремились демократизировать его путём увеличения представительства от трёх вышепоименованных Советов. Исполнительный Комитет не противился такой демократизации, так как считал её не лишней, и состав представительства рабочих, солдат и студентов усилился.
Исполнительный Комитет с первых дней революции пользовался обаянием революционной власти, и на его разрешение восходили всяческие наиболее сложные и трудные вопросы местной внутренней не только политической жизни.
В принципе было решено, что всякое постановление других организаций, носящее общий характер, должно быть передано на рассмотрение Исполнительного Комитета, который ставит окончательное решение, и только тогда оно проводится в жизнь. Но, к сожалению, довольно скоро от этого принципа отклонились, и часто президиум Исполнительного Комитета для решения общих важных вопросов созывал соединённые собрания всех четырёх Исполнительных Комитетов.
Этим он сразу подорвал свой авторитет, так как такие соединённые собрания были просто нелепы: ведь в состав городского Исполнительного Комитета входили и в достаточном числе представители всех остальных Исполнительных Комитетов, которые могли отстаивать точку зрения и поддерживать решения этих Комитетов.
Вследствие допущенной ошибки часто получался сумбур. Решения Исполнительного Комитета пересматривались соединённым собранием, иногда перерешались по несколько раз, и авторитет Исполнительного Комитета всё более падал.
Так или иначе, но все организации работали сообща, и много творческой работы было совершено этими комитетами. Возьмём хотя бы Исполнительный Комитет военных депутатов. Он постоянно высылал своих членов в провинцию для улаживания инцидентов, рождавшихся там благодаря неопределённости положения. И не раз предотвращались крупные недоразумения, только благодаря тому, что во время приезжали из Киева делегаты.
Было бы очень долго рассказывать о всей сумме работы, произведённой этими комитетами. Пусть, бывали ошибки. Пусть, иногда поручения выполнялись неудачно, но всё же много пользы в общественном смысле принесено этими общественными организациями, родившимися в пореволюционный период и осуществлявшими революционную власть в крае.
Городской Исполнительный Комитет, как орган управления городом и его общественно-политической жизнью, конечно, был органом временным, и само собою разумеется, его полномочия должны были прекратиться, как только на смену ему пришли легально, новой властью проведённые, новые органы. Таким образом явилась новая городская Дума, выбранная по новому закону на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования.
И когда сконструировалась новая Дума, в круг ведения которой вошли не только чисто хозяйственные дела, но и дела общественного и политического характера и городского самоуправления во всей его полноте, Совет общественных организаций и его Исполнительный Комитет должны были прекратить своё существование и уступить своё место Думе и Управе, составленным с значительным преобладанием социалистических элементов.
Первого августа состоялось закрытие Исполнительного Комитета Совета общественных организаций. Жаль только, что Исполнительный Комитет, пользовавшийся таким авторитетом и влиянием в начале революции, не сумел сохранить его до последних дней: смерть его прошла совершенно незаметно, как будто в жизни города не случилось ничего. Этот факт показывает, какой ошибочный был шаг устройства соединённых заседаний.
А ведь, было время, когда всё исходило от Исполнительного Комитета. Все шли к нему.
Я рассказал выше манифестацию войск Киевского Гарнизона, дефилировавших перед Исполнительным Комитетом.
Вспоминаю другую, более грандиозную манифестацию: всенародное шествие к Думе и дефилирование перед Исполнительным Комитетом.
Это было 16 (29) марта.
Революционные организации решили устроить смотр революционным силам. Все рабочие, работницы, учащаяся молодёжь, партийные, национальные и другие организации должны были в стройном порядке одна за другой проходить перед Исполнительным Комитетом, поместившимся на балконе здания Думы. Войска гарнизона шпалерами были расставлены по улицам города, где проходили манифестанты. Весь живой Киев высыпал на улицу. И опять, как бы сочувствуя этому всенародному празднику, природа подарила нас чудным днём.
С раннего утра поднялись все и собирались в указанных местах, в 9 часов утра, согласно установленному церемониалу, двинулся первый рабочий отряд.
В 10 часов он прошёл мимо Думы и выслушал приветствия от представителей революционного народа.
И так непрерывной лентой, начиная с 10 часов утра и до 6 часов вечера, проходили мимо Думы и выслушивали и высказывали приветствия, манифестировали свои чувства громадные группы. А публика, не входящая в организации, стояла толпами на всём пути вдоль улиц города. Особенно много было народу около Думы. Сплошное море голов. Интересно было смотреть вдоль Крещатика (главная улица Киева, ведущая к Думе): толпы народа стройными рядами с развевающимися знамёнами, красными и национальными, с надписями и девизами на них, с розетками на груди шли вдоль улицы, и не видно конца краю.
Так манифестировал свои чувства Киев 16 (29) марта.
Более полумиллиона народа было на улицах. Казалось, временами, нельзя пройти манифестантам, и вот-вот будет катастрофа.
Но ничего не случилось, и благополучно прошёл весь день.
Несмотря на массы народа, скопившиеся на улицах, за весь день не было ни одного несчастного случая, и каретам скорой медицинской помощи, мобилизованным и подготовленным на этот день в большом количестве, не пришлось работать, не было надобности выезжать.
Так стройно и спокойно прошла эта незабываемая народная манифестация.
Радостно прошёл весь день, и как-то чувствовалось, что масса вся проникнута сознанием величия переживаемого момента.
Поездки на фронт. -- Беседы с войсками. -- Генерал Брусилов. -- Генерал Каледин.
После этого праздника революции Исполнительный Комитет решил командировать меня, как военного комиссара, а также некоторых членов на фронт.
Вместе с нами поехали представители рабочих и гарнизона, и таким образом составилась большая делегация, которая и отправилась в армии генерала Брусилова с приветом. По счастливой случайности одновременно с нами в том же поезде оказались три члена Государственной Думы, делегированные для той же цели Временным Комитетом Государственной Думы.
В живой беседе провели мы большую часть нашего пути. Они наперерыв рассказывали нам о светлых днях переворота в Питере, о той же лёгкости, с которой этот переворот совершился, и о всём пережитом тогда, в эти радостные дни. Мы жили вдали от центра и знали только по газетам, и мне впервые пришлось встретиться с людьми, близко стоявшими к событиям в центре в момент переворота.
Поезд наш подходил к перрону последней станции, где мы должны были высадиться, чтобы отправиться в ставку Главнокомандующего армиями Юго-Западного фронта, генерала Брусилова.
Но что значит эта толпа, что стоит на перроне? Почему развеваются красные флаги в таком огромном количестве?
Мы останавливаемся. Вагон наш против вокзала. На перроне, окружённый публикой и солдатами, стоит Брусилов со своим Штабом.
Это генерал Брусилов устроил торжественную встречу приехавшим делегатам. Он обратился к нам с приветом, в ответ на который все члены делегации по очереди произнесли короткие приветствия. Кругом толпа, на перроне, на крыше вокзала, на крышах вагонов привёзшего нас поезда. Все слушают внимательно и громко и восторженно отвечают на приветствия. Тут же на перроне члены Исполнительного Комитета губернского города, члены Исполнительного Комитета рабочих депутатов, представители политических партий, все со своими знамёнами, с привычными надписями, характеризующими партийность, и все они со словами привета, восторженно принимают нашу смешанную по составу, но общую по чувствам и настроениям в данный момент делегацию.
После долгого обмена приветствиями мы вышли на подъезд вокзала, и там нас ожидали выстроенные ряды войск гарнизона. Хор музыки заиграл марсельезу, после чего опять полились речи и приветствия, обращённые к гарнизону, к воинам, стоящим на страже страны и свободы.
Нас ждали уже гостеприимные хозяева, и мы в предоставленных нам автомобилях отправились прямо в офицерскую столовую штаба, где в большом зале был сервирован скромный стол.
Радостно встретила нас офицерская семья, переживавшая вместе со всей Россией минуты счастья и упоения новой жизнью и ожидавшая улучшения и её профессионального дела от перемены строя, от замены старого бюрократического произвола такими формами государственной жизни, когда свободно высказанное мнение не будет поставлено в вину, а напротив будет приветствуемо, как выполнение гражданского долга, от которого, конечно, несвободен офицер, воин.
Незаметно прошёл обед в живой беседе и взаимных приветствиях, где проявилось столько искренности и неподдельного восторга всем совершившимся.
Мы отправились все на собрание Совета солдатских депутатов гарнизона, где тот же подъём, тот же праздник, та же вера в лучшее будущее, вера в то, что наступила новая эра жизни, что возврата к прошлому быть не может, что оно умерло, ушло безвозвратно.
А затем, вечером все мы должны были принять участие в собрании Совета общественных организаций, того органа, который только на днях сконструировался по образцу киевского и для той же цели -- управления местной жизнью, сообразно новым началам, выдвинутым революцией.
Здесь тоже прежде всего взаимные приветствия. Но не только для обмена приветствиями и торжества пригласили нас сюда деятели города, а для того, чтобы в общей беседе узнать у нас, как складывается революционная власть в Киеве, имевшем уже двухнедельный опыт, и что нужно делать теперь же на первых порах.
Мы делились своим скромным опытом, рассказывали в какие формы выливается у нас жизнь, не скрывали ошибок и неудач, ибо на ошибках других учатся. До поздней ночи затянулась наша беседа.
В промежутке между двумя заседаниями и перерыве между обедом в штабе и ужином в гостинице, данным нам горожанами, мы успели всей делегацией переговорить с Брусиловым.
Бодрый, седой, суховатый на вид старик, небольшого роста, и с полным энергии лицом, генерал Брусилов производил двойственное впечатление.
Деланная суровость во взгляде и неподдельная доброта, сквозившая в то же время в его глазах, ясно показывали, что напрасно он старается напустить на себя суровость. Он не может скрыть доброты, таящейся в тайниках его души.
Я знал имя Брусилова задолго до войны и до его наступления на Юго-Западном фронте, но знал его только, как лихого наездника, начальника офицерской кавалерийской школы, сочувствовавшего военному спорту и чуть ли не первого, начавшего полосу далёких верховых пробегов.
Я знал также близость его ко двору и подходил к нему с некоторым предубеждением.
Но чем больше мне пришлось с ним беседовать, тем больше предубеждение моё рассеивалось. А в этот приезд мне пришлось не только слышать его приветствия, но мы разговаривали с ним всей делегацией, затем отдельно небольшими группами, и, кроме того, перед отъездом мне удалось поговорить с ним с глазу на глаз.
И каждый раз и в словах и в тоне его голоса мне слышалась неподдельная радость его по случаю происшедшей так для него неожиданной перемены.
Он с радостью отправлял членов думской и нашей делегации на фронт и дал возможность посетить войсковые части и говорить с ними совершенно свободно.
Обстоятельства сложились таким образом, что мне не пришлось в этот приезд поехать на фронт, -- меня требовали в Киев, -- и на следующий же день я должен был возвратиться обратно. A перед отъездом мы разговорились с генералом Брусиловым.
Без намёка с моей стороны, по собственному почину, он начал со мной откровенную беседу.
-- Я монархист, -- сказал он, -- по своему воспитанию, по своим симпатиям, и таким я вырос и был всю жизнь. Я был близок к царской семье и связан с ней прочно. Но то, что я наблюдал последнее время, то, что внесло такой ужас в нашу жизнь и нашу армию, (Он указал здесь на Распутина и его близость к царской семье и управление страной) убедило меня, что так жить нельзя. Перемены должны произойти, и я приветствую всем сердцем эту перемену.
Тут он остановился и немного призадумался.
Через несколько секунд он продолжал так же отчётливо и тем же спокойным тоном, каким он вёл всю беседу.
-- Как монархист, я задумался над вопросом, что дальше. Мне прежде всего показалось наиболее пригодной для России формой правления конституционная монархия, и я начал вспоминать всех возможных кандидатов дома Романовых. (Он перечислил мне всех их, дав меткие характеристики) И я пришёл к заключению, что в числе ближайших кандидатов из этой семьи нет достойного, которому можно было бы спокойно вверить судьбы России. А если нет таковых в известной мне старой царской семье, то какая надобность избирать монарха из другой семьи. Не проще и не правильнее ли выбирать правителя на короткий срок, президента, с тем, чтобы затем заменить его другим. И я стал республиканцем.
Мне понравилась эта прямота суждения старого, много прожившего уже генерала, так просто и ясно сумевшего определить своё отношение к переживаемому моменту.
Мы попрощались с этим новым республиканцем, по-видимому, совершенно искренно порвавшим со старым, и, напутствуемый его добрым словом, я уехал назад в Киев.
Неутомимый работник -- генерал Брусилов. С раннего утра и до поздней ночи у него нет и не может быть отдыха. Оперативные доклады, просьбы обывателей, официальные приёмы, особенно участившиеся после революции, когда бесконечное число делегаций ездило с одного конца страны на другой, распоряжения по самым мельчайшим делам, которые часто доходили непременно до него по требованию заинтересованных лиц, -- всё это требовало затраты огромной энергии и давало мало времени для отдыха. Но он, всегда ровный, простой, отдавался своему делу весь. И можно только удивляться тому запасу энергии, который он сохранил в себе до его возраста.
Я возвратился в Киев с тем, чтобы через несколько дней опять поехать в армию.
В начале апреля я был в Каменец-Подольске с тем, чтобы через два дня поехать на фронт.
Я выбрал себе ту армию, которую ещё не посещали делегаты -- армию Каледина.
Я знал Каледина в молодых годах. Я только что поступил в Артиллерийское училище и был в младшем классе его, а он был юнкером старшего класса. Вспоминаю его всегда сосредоточенным, без улыбки, несколько угрюмым человеком. После выхода его из училища я потерял его из виду. И вот, в Черновицах, мне пришлось с ним встретиться, как с командующим армией. Встретился тот же угрюмый человек, которого я знал ещё в ранней молодости. И я сразу узнал его.
Мы разговорились с ним о текущем моменте, и он не относился отрицательно к перевороту. Но он не был доволен введением войсковых и иных комитетов, и терпел их, как введённые Правительственною властью организации. Не ставил он им больших препон, тем более, что круг обязанностей этих организаций и круг их прав не вырисовывались достаточно ясно и определённо в приказах, вводивших эти новеллы в жизнь армии. Но уже то, что он не шёл к ним навстречу, создало ему массу врагов среди чинов Черновицкого гарнизона, и члены Исполнительного Комитета черновицкого гарнизона в первое же свидание посвятили меня в своё недовольство генералом Калединым.
Тут же из беседы с членами черновицкого гарнизона выяснилось, что в гарнизоне происходят серьёзные трения.
Дело в том, что рядом с Исполнительным Комитетом Совета солдатских депутатов, представленного двумя врачами, одним военным чиновником, одним солдатом и одним служащим городского Союза, группа офицеров попытались организовать офицерский союз, или правильнее говоря, "Союз офицеров, чиновников, врачей и священников VIII армии", и этот союз встретил горячий протест со стороны гарнизонного Исполнительного Комитета.
Меня заранее, авансом, посвятили в то, что это "черносотенная затея", которой, во чтобы то ни стало, надо положить конец.
Считая организацию в данное острое время отдельных офицерских союзов делом нетактичным и находя, что таковые союзы на первых порах организовать не следовало, я тем не менее ничего опасного для дела революции в них не видал, и посему, до знакомства с работой союза, его деятелями и хотя бы программой, сказать ничего не мог.
На счастье, в дни моего пребывания в Черновицах, -- я задержался там несколько дней, -- состоялось собрание этого союза, и на таковое меня пригласили.
Члены Исполнительного Комитета, знакомившие меня с союзом, говорили мне, что союз этот опасен, и что мне нужно с особенной осторожностью отнестись к нему и его деятельности.
"Было у них два собрания, и оба они были закрытые. Это особенно возмущает и вызывает негодование солдат. Ведь, тут дело пахнет "контрреволюцией"". И слово "контрреволюция" склонялось во всех падежах в применении к этому союзу.
В назначенный час я был в городском театре, где назначено собрание.
Я советовал Каледину непременно поехать туда; он сначала согласился, но затем всё-таки не поехал и на этом бурном собрании не присутствовал.
Когда я вошёл в зал, театр был уже полон. Весь партер, все ложи и все места были заполнены, и не только офицеры и солдаты были в театре, но я видел в ложах много дам и рабочих, так что представление о тайных собраниях и какой-то сугубой конспирации сразу у меня рассеялось.
Как представитель Временного Революционного Правительства, я удостоился особой горячей овации, когда председатель представил меня собранию, как военного комиссара. Но это, между прочим. Я упомянул об этом, чтобы показать, что общее настроение всех собравшихся сходилось на том, что Временное Правительство и его агенты заслуживают доверия и внимания, что это Правительство ведёт народ по пути к свободе.
Началось собрание.
Первым говорил председатель и изложил в общих чертах программу союза, ничего опасного для дела свободы не представляющую. Речь эта была покрыта громкими аплодисментами, и ясно было, что в массе никакого предубеждения против этой организации нет.
Но вот выходит на сцену один из врачей членов Исполнительного Комитета и истерически выкрикивает свою речь, в которой доказывает, что существование отдельного офицерского союза рядом с Советом солдатских депутатов опасно для дела революции. Что здесь солдатам не позволяют говорить, и что вообще всё это -- опасная затея, против которой нужно бороться всеми способами.
-- Нельзя допустить, чтобы рядом с нашим Исполнительным Комитетом действовал какой-нибудь другой орган, Союз офицеров, врачей, чиновников и священников. Что это профессиональный союз, что ли? Но нет, какие общие профессиональные интересы могут иметь врачи и офицеры, священники и чиновники. Ясно, что союз устраивается для особых, специальных целей.
Ясно, что аудитория, падкая вообще на громкие выкрики, восприняла эти слова со всей свойственной наэлектризованной толпе энергией, и после грома аплодисментов, которыми покрыта была речь этого молодого неврастеника, раздались крики:
-- Товарищи, пойдём! Нам нечего здесь делать! Пусть они сами без нас делают своё тёмное дело!
И во многих ложах публика встала и собиралась уже демонстративно уходить.
Надо было спасать положение. Надо было восстановить необходимое равновесие, во избежание возможных эксцессов.
И я попросил слово.
Любопытство послушать ещё неведомого оратора, к тому же являющегося в настоящее время представителем революционной власти, а, следовательно, пользующегося известным в данное время авторитетом, остановило толпу, и все заняли свои места и успокоились.
Я бросил несколько слов об общих основах свободы союзов, собраний и слова, о необходимости уважать чужое мнение, раз оно искренне, как бы оно не расходилось с нашим, и в самых общих формах очертил нарушение этих элементарных прав таким демонстративно-враждебным отношением к организации, только что сложившейся и ещё не определившей ни своих путей, ни своих действий. Я старался быть понятным и кратким и так закончил своё слово:
-- Товарищи! Здесь говорили очень много о том, что настоящий офицерский союз работает тайно от солдат и потому опасен. Но я вижу здесь не только офицеров, но и солдат, и я уверен, что не только ничего от солдат не скрывают, но если товарищи-солдаты, присутствующие здесь, захотят взять слово, то им дадут и выслушают, как равный равного. Так зачем же оставлять собрание, зачем уходить? Нет, нужно остаться, выслушать и узнать, что здесь делается, нужно сказать и своё, солдатское слово на этом общем, публичном собрании. И я уверен, вы здесь останетесь и скажете своё слово. Вы не уйдёте.
Конечно, гром аплодисментов был ответом на мою скромную речь (Легко давались они в то светлое время), и все остались и приняли участие в дебатах.
Я взял на себя много, конечно, предложив и солдатам участвовать в дебатах: я на это не был никем уполномочен. Но надо было спасать положение, и, конечно, президиум немедленно же поддержал меня, и председатель предложил записываться и солдатам.
Начались дебаты.
Одним из ораторов был солдат, царско-сельской автомобильной роты, один из деятельных участников переворота в Петрограде, как он отрекомендовал себя. Он тоже взял демагогический тон и проводил резкую черту между офицерами и солдатами, относя первых к контрреволюционерам. Для вящей убедительности, он вспомнил давние годы, когда ему ещё в 1906 году, в начале его солдатской службы, пришлось выступать против крестьян и действовать по приказу офицеров против народа.
Ясное дело, что это вызвало взрыв негодования.
Мне пришлось ответить этому оратору краткой исторической справкой за минувшее столетие, начиная от декабристов и кончая последними днями, об участии офицеров в революционном движении и принесённых ими жертвах. Я занимался изучением этого вопроса и мне не трудно было по памяти назвать ряд имён офицеров, по периодам русской революции.
Желая же использовать выступление этого солдата для примирительных тонов, я задал ему такой вопрос.
-- Товарищ-автомобилист сказал, что он должен был ходить на усмирение крестьян. Я прошу его тут же сказать: стрелял ли он в своих братьев крестьян или не стрелял?
Несколько смущённый вышел он и, не отвечая прямо на вопрос, повёл речь о том, что солдат на службе оболванивают, что они делают то, что им прикажут, и от прямого ответа уклонился.
Но я не отступал.
-- Я прошу товарища сказать, стрелял ли он в крестьян или не стрелял? -- настаивал я на своём.
-- Что за вопрос? Зачем такие вопросы? Это провокация! -- раздались негодующие возгласы, и атмосфера накалялась.
-- Я попрошу товарища дать мне ответ и тогда я объясню, -- со всем возможным спокойствием заявил я.
Солдат-автомобилист вышел сконфуженный и, потупясь долу, едва внятно произнёс:
-- Да, я стрелял. Но, ведь, мне приказывали, -- прибавил он в оправдание.
Мне только то и было нужно.
Я взял слово и в горячей речи объяснил, что значит прожитое время.
-- Всего десять лет тому назад наш товарищ, по приказу начальства, сам стрелял в своих братьев-крестьян и рабочих, когда те выходили на защиту своих прав, и у него не хватало смелости отказаться и сказать: "делайте со мной, что хотите, а стрелять в своих обездоленных братьев я не буду". Всего десять лет тому назад он был покорным рабом, а вот теперь, мы видим его на верхах революции, и он с ружьём в руках выступил не против крестьян и рабочих, а на завоевание им свободы и прав, на завоевание земли и воли. Вот что сделали с ним эти десять лет. Так неужели же вы, товарищи, думаете, что эти десять лет угнетения и рабства прошли бесследно для всех кроме него? И ничего удивительного, что теперь в рядах борцов за свободу найдутся те, кто десять лет тому назад приказывал вам стрелять в народ. Будем верить людям и будем считать их хорошими, пока они не доказали противного. И, если вы сохраните эту веру до седых волос, как сохранил её я, лучше будет жить всем. Довольно взаимных подозрений. Будем жить и работать вместе, и тогда все будем стоять на защите свободы!
Я кончил. Атмосфера разредилась. Негодующих возгласов слышно не было, и собрание смогло перейти более спокойно к деловой работе.
По окончании этого собрания мы перешли в другой зал, где Исполнительным Комитетом были собраны все комитеты частей и представители войск, и вновь горячие споры, вновь потоки речей.
Слишком много речей. Но таков весь первый месяц революции.
Да и не только первый.
На следующий день Каледин дал мне автомобиль, и я отправился в Селетин: штаб 18 корпуса.
Чудное утро. Весенний воздух опьяняет. Солнце ещё не высоко и не жарко. Напротив, я очень доволен, что мои случайные знакомые в штабе армии снабдили меня тёплыми валеными сапогами. Без них было бы прохладно.
Покойно скользит автомобиль по хорошей шоссейной дороге, и хотя расстояние до Селетина и значительно, однако, в обеденную пору мы успеваем приехать к штабу корпуса. Тут, только пообедали, и двигаемся дальше, ближе к фронту, ближе к позициям.
Времени у меня было немного, и мне хотелось к вечеру добраться до штаба пехотной дивизии с тем, чтобы на следующий день объехать все полки.
А ехать не везде можно было на автомобиле. Через какой-нибудь десяток-два вёрст пришлось сменить автомобиль на простые дрожки и скверной, покрытой глубокой грязью, дорогой пробираться до желанного пункта.
Поздно вечером приехал я к штабу, где меня поджидали, так как о приезде было сообщено.
Обмен приветствиями. Скромный ужин и беседа до поздней ночи с новыми, случайными знакомыми, которые в эту пору сменялись у меня, как в калейдоскопе.
На следующее утро большое собрание на площади перед штабом дивизии.
Полк, стоящий в резерве, и полковые комитеты ближайших частей. Да ещё какие-то тыловые части фронта.
Много народу, народу окопного и фронтового. Я в первый раз на фронте, и чувство какой-то особенной радости, что привелось встретиться с теми, кто грудью своей защищает страну и свободу от натиска сильных, -- испытывал я от этой встречи.
Небольшое приветственное слово от Временного Правительства и Киева с моей стороны; привет от товарищей-офицеров и товарищей-солдат мне, как представителю этой новой власти.
А затем -- беседа. Длинная беседа на всевозможные темы. Тут и политические вопросы, и разница программ и тактики различных политических групп и оттенков. И вопросы дня: недостаток одежды, продовольствия, затруднения в доставке и получении того и другого...
На все вопросы приходилось немедленно давать ответы, по возможности исчерпывающие и удовлетворяющие. Так затянулась наша беседа.
Под конец беседы, уже перед самым обедом, выступает представитель одного из полковых комитетов и от имени полка говорит приблизительно следующее:
-- Наш полк с самого начала на фронте. Мы устали. Нас мало осталось, и полк решил оставить свои позиции не позже пятнадцатого числа.
Я сделал большие глаза.
-- Неужели же ваш полк так и решил оставить позиции и уйти? И неужели он уполномочил вас заявить об этом здесь публично на этом собрании?
Возгорелся горячий спор; большинство ораторов-солдат доказывало невозможность такого решения, опасность приведения его в исполнение, опасность для самого дела свободы.
Много горьких слов пришлось выслушать сделавшему это заявление от своих же товарищей, и, когда он вышел вновь, он уже говорил не так уверенно. Он жаловался на то, что полк тает, что нет ему ни смены, ни пополнения, и что поэтому трудно приходится полку. В конце концов он заявил, что полк окопов не оставит, но просит только, чтобы ему присылали поскорее пополнения, так как ряды его за время войны поредели, а последнее время пополнений тыл не давал. А если и давал, то такие, которые не доходили.
Легко и просто можно было говорить с солдатами в это время!
Ещё не дошло до них растлевающее влияние большевизма, ещё говорила только усталость: под эту усталость никто не подводил идеологических предпосылок для оправдания усталости воевать и нежелания сопротивляться неприятелю, всё сильнее и сильнее напирающему и пользующемуся всякой нашей оплошностью, всякой заминкой.
В тот же день я проехал вёрст за двенадцать в кавалерийскую дивизию.
Она стояла в окопах.
В ряду вопросов, поднятых в беседе в этой дивизии, был свой специальный вопрос, вопрос о спешивании эскадронов. Ещё до революции было отдано распоряжение о спешивании некоторых эскадронов в кавалерийских полках для составления пеших батальонов, и такие эскадроны были назначены и уже спешены.
Теперь, когда право голоса так властно пробивается всюду, заинтересованные эскадроны подняли вопрос о том, что такое назначение недопустимо, что необходимо выбирать эскадроны по жребию.
Много усилий надо было потратить для того, чтобы доказать, что в таком назначении нет ничего оскорбительного, ни нарушения чьих-либо прав; но всё же мы добрались до решения и пришли к соглашению, удовлетворившему и тех, кто был уже спешен и рассчитывал стать конным, и тех, кто, будучи не спешен, рисковал при новом порядке попасть в категорию спешенных.
Так покончили миром с этим острым в кавалерийской дивизии вопросом, и я уехал далее.
Поздно вечером приехал я в штаб другой пехотной дивизии.
После более чем скромного ужина мы заговорились до поздней ночи с представителями дивизионного комитета. Немного их было. Спор возгорелся вокруг вопроса о роли и назначении дивизионного комитета. Мои новые знакомые доказывали громадное значение дивизионного комитета, как контролирующей инстанции. Только что у них прошёл дивизионный съезд, и они с восторгом рассказывали мне, как на съезде вырабатывалась программа дальнейших работ комитета по постановке дела ознакомления с жизнью частей дивизии, с её недостатками, с слабыми местами по боевой подготовке частей, как в смысле техническом, так и в строевом. Намечена организация целого ряда комиссий, -- оружейной, траншейной, по личному составу, хозяйственной и иных.
-- Мы составляем особые вопросники по выработанной программе, разошлём их по полкам и, когда получим ответы, разработаем порядок улучшения.
Я отнёсся несколько критически к такой бюрократической системе работы, отдававшей стариной комиссионных методов откладывания решения насущных вопросов в далёкий ящик и сказал откровенно, что, по моему мнению, это не жизненно, и отдаёт рутиной.
-- По моему мнению, вы напрасно потратили время на вашем съезде, употребив его на выработку каких-то программ, которые когда ещё будут проводиться в жизнь и нескоро дадут результаты. Не лучше ли было вам поступить иначе. Ведь, на ваш съезд собрались представители всех частей. Им известно много недостатков своих частей, как по части материальной, так учебной и строевой. Почему бы вам тут же на съезде не попросить присутствующих просто рассказать, каковы у них окопы, имеются ли землянки, и хорошо ли они устроены? В порядке ли оружие, шанцевый инструмент? Есть ли устремление к бою, или апатия и усталость охватила бойцов? И т. д.
Много вопросов могли бы разрешить тут на месте или наметить, в каком направлении следует работать, чтобы боевая подготовка частей дивизии была поставлена подлежащим образом.
Вы получили бы массу ценных сведений вчера, а сегодня эти сведения вы могли бы доложить вместе со своими соображениями начальнику дивизии (Начальник дивизии присутствовал и принимал участие в нашей беседе). И я не сомневаюсь, что всё, что в силах начальника дивизии, он постарался бы исправить. Чего не мог сделать сам, он направил бы к командиру корпуса и выше, чтобы ему помогли.
Это было бы вашим сотрудничеством с начальником дивизии, и не только он, но и вся родина была бы вам благодарна за то живое дело, которое вы сделали.
Мы долго спорили. Долго они доказывали необходимость "планомерной" работы, и чем-то слишком теоретическим, далёким от жизни, пахнуло на меня здесь в Лесистых Карпатах, в скромной хижине, среди людей, казалось, всей своей деятельностью так удалённых от теорий.
Где льётся человеческая кровь, где жизни каждую минуту угрожает опасность, и где нужно уметь дорого продать свою жизнь в борьбе за счастье родного народа, -- там не место теоретизировать...
Но вот, донеслись слухи о действиях отрядов этой дивизии в передовых окопах. Прошла неделя-две с тех пор, как в тёмную ночь мы вели эту беседу.
Германцы пытались там брататься. Временами это им удавалось, и они проникали в окопы в качестве друзей наших солдат.
Ещё утром они были там. Вдруг, под вечер, слышат какой-то неясный шум. С передних передовых постов передают, что собираются германские колонны. Быстро отдаются распоряжения для встречи противника. Подтягиваются резервы. Германцы открыли огонь, и первые выстрелы были направлены по пулемётам, которые обычно меняют места. Вот первый результат братания.
Атака. Её встречают огнём и контратакой. Германцы отбиты и их постигла неудача.
А в первых рядах наших бойцов участвовал и был ранен тот самый поручик, председатель дивизионного комитета, который так долго и усердно полемизировал со мной на теоретические темы о проверке готовности к бою.
Ясно, что дивизия всё-таки была готова к бою: ей нужен был только порыв, который и явился, когда войска почувствовали всё вероломство братальщиков.
Я спускался с горы по склону как раз против горы Капуль, той горы, с которой германцы наблюдают за каждым нашим шагом. Меня предупреждали, что место это открытое и обстреливаемое противником. Но объезжать кругом далеко, да и ездят же здесь каждый день. Отчего не поехать и мне!
Санки быстро скользят по снегу, апрельскому рыхлому снегу, хотя и в горах.
Мы свернули в ущелье и скоро приехали в расположение полка, стоящего в резерве, но завтра идущего в окопы.
Дружественная беседа затянулась.
Вот выходит один солдат. Горячо говорит он и вызывает всеобщее сочувствие.
Он кончил.
Дружное "Ура" было ответом на призыв его грудью стоять за молодую Российскую республику.
Он сходит с трибуны, а командир полка подходит ко мне и, указывая на сошедшего с трибуны солдата, говорит:
-- Это у нас социалист-революционер.
Тут я понял великое завоевание революции.
Решился бы месяц тому назад командир полка указать на солдата и не скрыть, что он социалист-революционер? Не боялись ли все начальствующие лица ещё так недавно людей, носивших это имя, и не обязаны ли были они только при одном подозрении о возможности появления намёка на социалиста-революционера доводить до сведения кого следует для принятия соответствующих мер?
А тут, прямо и открыто человек выступает, а командир полка даёт ему полную аттестацию, не скрывая его партийной принадлежности.
Как-то легко и радостно стало здесь, и легко вдыхался горный смолистый воздух соснового леса, среди которого шла наша беседа!
Я поинтересовался познакомиться ближе с моим партийным товарищем и попросил его зайти в офицерское собрание после ужина, к которому милые хозяева меня пригласили.
А когда он пришёл, этот милый товарищ, -- мало искушённый в партийных программах, но отсидевший достаточно годов в тюрьме и ссылке за свою работу в партии ещё десяток лет тому назад, -- и мы начали с ним беседу, в ней приняли участие и офицеры и даже начальник штаба дивизии, и никого это не смущало и не тревожило.
Вспоминаю беседу в горном ущелье. Я поздно приехал в этот полк, и уже вечерело, когда мы начали беседу.
"Бух. Бух", -- вторили нашей беседе орудийные выстрелы, и отдалённые раскаты и эхо в горах как бы подкрепляли наши слова о необходимости стойко держаться.
Этот вечер был особенно интересен.
Здесь впервые выступил офицер с резкой критикой солдат за их отношения к офицерам.
-- Я слышал здесь с разных сторон упрёки офицерам за то, что они не идут навстречу солдатам, что они чуждаются их, -- начал молодой прапорщик после того, как действительно раздавались голоса и произносились речи на эту тему.
-- А я спрошу вас, всё ли сделали солдаты, чтобы офицер пошёл к ним с открытой душой? Вот я -- ротный командир. Я собираю роту для того, чтобы вести её на работы по устройству дороги, необходимой для подвоза продуктов для самих же солдат. И что же, солдат охотно идут? Нет. Не идут они. И долго приходится уговаривать, прежде чем часть согласится идти.
Я вызываю на работы по исправлению окопов. Идут работать? Нет. Толкуют, нужна ли ещё эта работа.
Я передаю приказание командира полка идти на смену другой роты, и что же? Так быстро исполняется это приказание, как нужно? Ничуть не бывало...
-- Долой! He надо его! Довольно! -- вдруг раздались голоса со всех сторон, и громкие крики недовольства и нетерпения заставили остановиться молодого офицера.
Он стоял в недоумении. А толпа гудела...
Я взошёл на трибуну.
Появление военного комиссара обычно останавливало шум и привлекало внимание. Ведь это представитель революционной власти и новый для них человек.
Все успокоились. Наступила тишина.
-- Товарищи, -- начал я, -- ведь у нас теперь свобода. Так разве можно в свободной стране на собрании, где обсуждаются общие вопросы, затыкать кому-либо рот. Ведь таким поведением вы выражаете неуважение к тому завоеванию, к которому стремились так долго и упорно лучшие люди страны, и за которые они сложили свои буйные головы. Хотя бы из уважения к теням погибших за народное дело, памяти которых вы сегодня отдали должное (Мы говорили о них и помянули их), вы не прерывайте товарища-офицера и дайте ему сказать всё, что он думает.
-- Верно, дайте ему говорит, -- раздались голоса.
И офицер продолжал свою речь.
Горячо и сильно говорил он о тех непорядках и том своеобразном понимании свободы, которое иногда проявлялось среди солдат. He жалел он красок для изображения этих непорядков. А редкие выстрелы орудий, не прекращавшиеся всё время, как бы подчёркивали правильность его мыслей.
И после горячей, обличительной речи он закончил её призывом солдат к общей дружной работе с офицерами в имя общего блага для спасения общей родины.
И ни одного звука протеста, ни одного укора.
Громкий гул аплодисментов покрыл его речь, и он сошёл триумфатором.
Такова сила горячего убеждения и глубокой веры в справедливость высказываемых мыслей.
Где теперь этот милый прапорщик, решившийся так смело и публично обличать солдат в такое острое время?
А время было, действительно, очень острое.
Ещё несколько дней тому назад я был в полку, в котором солдаты убили прекрасного офицера за одно неосторожно сказанное слово, убили предательски сзади и надругались над его трупом.
Мне резко пришлось отозваться об этих не найденных убийцах, вероятно, в их присутствии.
Я сказал им.
-- Вы убили офицера, гнусно и подло убили. Мы не будем искать теперь убийц, и они уйдут от суда. Но я уверен, что пройдёт немного времени, и убийцы сами явятся к властям и скажут: "Это мы убили поручика. Судите нас. Нам тяжело, мы не можем жить так дальше".
И чуткая народная душа поняла здесь правду жизни, и ни звука протеста не раздалось по поводу этих слов.
Как много пришлось пережить за эти несколько дней, что я провёл на фронте, среди солдат и офицеров, проведших годы в окопах.
И несмотря на много споров, волнений и тревог по поводу разногласий и разномыслия, мне всё-таки хорошо вспоминаются эти дни.
Пусть были иногда разномыслия, пусть не всегда сходились во мнениях, и обширное было поле для споров и кривотолков. Но всё же в общем масса была настроена хорошо и готова была идти на жертвы, раз это нужно было, и вера была в правдивость слов говорившего. И надо было быть только искренним и открыто идти навстречу им, чтобы заслужить эту веру и повести их за собой.
Ещё не было расслоения. Ещё не было тлетворного влияния большевизма, проявившегося впоследствии во всей своей силе. Это было ещё время искреннего упоения революцией и её завоеваниями, и во имя веры в неё можно было многого добиться от радужно настроенной массы.
И любопытно то, что в вопросе о личных лишениях таковые часто отходили на второй план; и я не могу забыть, как в артиллерийских и пулемётных частях мне не раз солдаты говорили:
-- Хлеба у нас мало -- перетерпим. А вот у лошадей фуража нет. Вот это беда.
Тут именно сказалось всё величие русской души, способной на самопожертвование.
Нужно только суметь взять эту душу. А она покажет чудеса самопожертвования.
Но довольно.
Командующий войсками округа.
Возвратившись после объезда фронта, я по срочному делу немедленно должен был выехать в ставку генерала Брусилова.
Мы кончили с ним беседу и решили тут вопрос, по которому специально я выезжал, как вдруг он неожиданно обращается ко мне со следующим предложением.
-- Константин Михайлович. Я хочу сделать представление о назначении вас Командующим Войсками Киевского Военного Округа. Согласились бы вы принять этот пост?
Это предложение было для меня полной неожиданностью.
Я задумался.
-- Мне кажется, -- ответил я после некоторого раздумья, -- что я буду вам более полезен в качестве военного комиссара, чем в качестве командующего войсками. Ведь я буду связан местом и не смогу приехать на фронт. К тому же, ко мне, штатскому, у солдат будет больше доверия, чем к военному во форме и с определённой властью. Кстати, почему вы находите нужным сменить генерала Ходоровича?
-- Видите ли, генерал Ходорович очень нерешительный человек и ничего не хочет взять на себя: за всяким пустяком обращается ко мне с запросом. А теперь не время запросов, а время дела, и нужно иметь мужество принимать на себя ответственные решения, -- объяснил мне генерал Брусилов.
Я опять призадумался.
Вопрос ставился вполне определённо и в категорической форме, и нужно было дать на него определённый ответ.
Но я всё-таки решил оставить себе некоторое время на размышление. Мне нужно было ещё и ещё подумать прежде, чем решиться дать согласие на это предложение.
Я понимал, что время такое, когда нельзя отказываться от ответственных постов, что гражданин в дни революции должен жертвовать собой во имя общего блага, для общего дела. И как бы ни казалось трудным положение Командного состава в данное время, нельзя было уклоняться от поста.
Но я вполне искренно полагал, что в качестве Военного Комиссара я мог бы принести больше пользы делу революции, чем в качестве Командующего Войсками, связанного в своих решениях старыми формами, да и теряющего часть морального влияния благодаря тому, что состоит на службе и является начальником.
Приезжаю в Киев. Это было 21 апреля (4 мая).
В тот же вечер ко мне заходит председатель Совета солдатских депутатов и делает следующее заявление:
-- Товарищ Оберучев. Мы нашли необходимым просить Военного Министра о назначении вас Командующим Войсками Округа. Совет рабочих депутатов присоединяется к нам. Мы уже послали делегацию в Петроград, и завтра она будет у Военного Министра.
Я остолбенел.
-- Слушайте, товарищ, -- сказал я ему, -- не сделали ли вы ошибки? Ведь генерал Ходорович, как вы знаете, утверждал все ваши постановления и публиковал их. Я же оставлял за собой право иметь собственное мнение и не всё утверждать. А вы знаете, что не со всем, что у вас делается и решается, я согласен. Учли ли вы это?
-- Да, учли, и всё-таки настаиваем на вашем назначении.
Мне были закрыты пути отступления, и я был вынужден послать генералу Брусилову телеграмму:
-- Если находите необходимым, согласен.
-- Нахожу необходимым; сделал телеграфное представление, -- ответил мне генерал Брусилов, и, таким образом, Рубикон был перейдён.
Я не нашёл возможным скрыть от генерала Ходоровича о сделанном мне генералом Брусиловым предложении и о данном мною согласии.
Тут же Ходорович сказал мне:
-- Я слышал, что здешний Советь военных депутатов просил о моём смещении и о назначении вас.
Я промолчал. Мне не хотелось подтверждать этого.
Генерал Ходорович с укоризной сказал:
-- Я ничего не имею против этого, что они просят меня убрать. Но зачем же они мне не сказали об этом? Я сам бы подал в отставку.
И я вполне понял его. Общественная организация, которая к тому же опирается на широкие массы, должна иметь мужество высказывать своё мнение прямо в глаза, и молчание её я ставлю в упрёк Совету.
Узнав от меня о представлении Брусилова, генерал Ходорович немедленно подал рапорт об увольнении его от должности Командующего Войсками.
Дня через два от делегатов получена была телеграмма, что Военный Министр А. И. Гучков согласился на моё назначение, а ещё через день в местных газетах было опубликовано об этом согласии, как о факте назначения.
В этот же день генерал Ходорович предложил мне принять должность, но я отказался: до получения официального уведомления я не находил возможным делать это.
Тем временем наступил министерский кризис, в связи с нотой министерства иностранных дел по вопросу об условиях мира, выдвинутых российской революционной демократией.
Гучков подал в отставку и оставил министерство, не дождавшись сконструирования нового и не подождав заместителя. Дело о назначении меня Командующим Войсками не получило движения и, осталось в области только пожеланий.
Хорошо, что я не поторопился.
Но всё-таки, слух о моём назначении и уходе генерала Ходоровича уже пущен, и я понимаю то неприятное и тревожное состояние духа, которое испытывал он благодаря неосторожной публикации предположений раньше, чем они осуществились.
Больше двух недель прошло с тех пор.
В середине мая (15--30) приезжает в Киев Керенский, уже в качестве Военного и Морского Министра нового, коалиционного министерства.
О времени его приезда стало известно заблаговременно, и, хотя и поздно, но представители всех организаций пришли на вокзал встретить его. А толпа народа запрудила все проходы, и у вокзала стояла масса людей.
Генерал, Ходорович как представитель официальной военной власти, со своим штабом, я, как военный комиссар, были тут же.
Подходит поезд. На площадке последнего вагона стоит Керенский.
Усталый вид. Нервное возбуждённое лицо. Приветливая улыбка. Вот первое впечатление.
Я встречался с Керенским всего один раз.
Это было в пору реакции, в 1911 году, когда группа общественных деятелей решила чествовать обедом профессора Салазкина, уволенного за либерализм с должности Директора Высших Женских Курсов в Петрограде.
Долго устроителям чествования приходилось добиваться разрешения на устройство обеда, так как власти справедливо предполагали в этом чествовании политическую демонстрацию.
Но, наконец, власти уступили, и обед состоялся.
На этом обеде в Европейской гостинице мы встретились впервые. Давно это было. Но я, как сейчас, помню его простую и искреннюю речь, в которой проявилась вся страстность и искренность его натуры. И он мне тогда же показался несколько неуравновешенным, нервным, пожалуй, импульсивным, но глубоко преданным делу свободы человеком.
Теперь мы встретились вторично.
Керенский приехал к нам в ореоле славы.
Он вывел правительство из затруднительного положения и помог сконструироваться коалиционному министерству.
Он сменил пост носителя права -- Министра Юстиции -- на пост носителей силы: Военного и Морского.
И этим он взвалил на себя тяжкое бремя...
Два вагона его поезда были заполнены преображенцами и матросами, сопровождавшими его в путешествии.
Как верные рабы, они следовали по пятам и оберегали его от какого бы то ни было несчастного случая в толпе.
Без лести преданы были ему эти здоровые молодцы, крепкие и сильные ребята.
Надо было видеть то обожание, с которым смотрели они на него, и, окружив его цепью, открывали ему путь в самой густой толпе.
Но можно ли будет удивляться, если в последнее время они, эти преданные ему солдаты революции, оказались в рядах войск, "защищавших" "товарища" Троцкого.
Времена меняются. А в наше исключительное время -- особенно быстро.
И так, Керенский приехал к нам в ореоле славы.
Встреча была торжественная, помпезная.
Быстрой нервной походкой прошёл он, окружённый матросами и солдатами, в зал бывших царских покоев вокзала.
Здесь целый ряд представителей общественных организаций и партий горячо приветствовали его, высказывали сожаление, что он только проездом здесь и не остаётся на более продолжительное время.
Тепло и приветно ответил он всем и закончил свою речь:
-- Поздравляю вас с новым Командующим Войсками, полковником Оберучевым.
Это было так неожиданно, что я сразу опешил.
Громким "Ура" ответили ему присутствующие, и мы оба оказались поднятыми на руки.
К счастью меня скоро спустили, но Александра Фёдоровича усадили в кресло и на руках понесли в вагон. По дороге толпа захотела его видеть, и его вынесли на крыльцо, где несколько тысяч народа ожидали хоть на мгновение своего революционного вождя.
Это был триумф. Торжество. Несмолкаемые крики раздавались в ответ на его приветные слова.
Я пошёл прямо в вагон Керенского, так как мне нужно было с ним поехать в ставку Юго-Западного фронта, а через несколько времени туда принесли в кресле Керенского.
Усталый и измученный оказался он в вагоне, и здесь только можно было почувствовать, как тяжела эта помпа, эта обязанность быть постоянно на людях, предметом всеобщего внимания и восторга.
На всех крупных станциях по пути в Каменец его ждала толпа и даже ночью, поздней ночью, кричала и требовала:
-- Керенского, Керенского!
Нужды нет, что он устал, что нужно ему отдохнуть, чтобы разумно, сознательно и спокойно делать большое государственное дело, вести корабль, вручённый ему народом.
Толпа собралась ночью, собралась в большом числе и требовала, чтобы Керенский вышел к ней и сказал пару слов.
И не всегда удавалось сопровождающим его убедить толпу, что он устал и нуждается в отдыхе.
Так доехали мы до Каменца, где генерал Брусилов со штабом встретил Керенского на вокзале.
Каменец-Подольск представлял в этот момент особый интерес. Здесь заседал фронтовой съезд и обсуждал вопросы момента.
В это время уже проникла на фронт большевистская пропаганда, и подводились идеологические предпосылки под животное чувство страха перед опасностью боя и усталости долгой войны.
На съезде участвовал и не без некоторого успеха нынешний верховный главнокомандующий прапорщик Крыленко.
Я знал его раньше. Я встретился с ним, "товарищем Абрамом", верным прислужником Ленина.
Он был тогда в Монтрё, в качестве политического эмигранта. С очень ограниченным кругозором, но твёрдо заученными шаблонами большевистского катехизиса, всё учение которого ограничивается двумя-тремя положениями, -- он не раз выступал оратором.
Помню в Монтрё, после прочитанного мною реферата на тему "Цивилизация и война", он выступил и долго и скучно доказывал необходимость немедленного прекращения войны (это было в сентябре 1914 года) и обращения штыков в другую сторону. Это был перифраз ленинских докладов.
Чем-то наивно-детским отдавала его речь и вспоминаю, что аудитория довольно быстро опустела.
Мне не раз приходилось потом беседовать с "товарищем Абрамом" по поводу, по меньшей мере, неэтичных поступков некоторых его партийных товарищей, живших в Лозанне.
Надо правду сказать, он конфузливо выслушивал мои сообщения, но искал всегда слова оправдания.
Скоро он исчез с горизонта.
Как прапорщик запаса он должен был явиться на родину для отбывания воинской повинности.
Не знаю, что сделал он в течение своей службы при царском правительстве и стремился ли он тогда повернуть штыки против капиталистов, но в данный момент я застал его на Съезде Юго-Западного фронта, и он своей проповедью против войны привлекал сердца многих делегатов Съезда, правда, далеко, не большинства.
Надо сказать, что Юго-Западный фронт был наименее обольшевиченным фронтом.
На этот съезд, под председательством унтер-офицера Дашинского, пришёл теперь Керенский с горячим словом привета и с ещё более горячим призывом к фронту и его бойцам сомкнуть ряды и стать на защиту родины и свободы.
Его горячая речь была встречена с энтузиазмом, и он покинул трибуну под гром аплодисментов почти всей аудитории, за весьма немногими исключениями, -- Крыленко и его соседи в ложе в том числе.
Уже после ухода Керенского, не имевшего возможности оставаться дольше, взял слово Крыленко.
Он сказал приблизительно следующее:
-- Мы, большевики, будем всё время бороться против войны, но если необходимость заставит, и нам прикажут перейти в наступление, мы пойдём. Я первый позову к наступлению, и если моя рота за мной не пойдёт, я пойду один и выполню свой долг.
Это было им сказано.
А теперь он сменил того, кто исполняя свой долг солдата и гражданина отверг мир и перемирие Троцкого, как накладывающее неизгладимое пятно на честь родной страны.
Таков "товарищ Абрам", на военной службе -- прапорщик Крыленко.
В английской печати промелькнуло, в связи с упоминанием имени Крыленко, -- Абрам, что он еврей. В интересах истины считаю нужным сказать, что это неверно. То обстоятельство, что Крыленко ещё при царском правительстве был прапорщиком запаса, указывает на его не еврейское происхождение; евреи в то время офицерами, даже прапорщиками запаса, быть не могли.
Но это между прочим.
Я недолго оставался в ставке. Нужно было немедленно ехать в Киев и уже вступать в должность.
Через несколько дней на том же киевском вокзале я опять встречал Керенского, но уже не как военный комиссар, а как Командующий Войсками, и в военной форме, которую не надевал уже десять лет.
День торжественных встреч и митингов с участием Керенского. Овации и ликовании в честь его, и вечером мы проводили военного министра Керенского в Петроград.
Вспоминаю ещё одну встречу.
В Киев должен был приехать Альбер Тома.
Само собою разумеется, что революционная демократия встречала его на вокзале.
После обмена приветствиями, мы поехали с Тома и его свитой по городу. Мы познакомили его бегло с памятниками старины, заехали в лавру, прошли даже в пещеры, где лежат мощи угодников.
Особенно понравились ему образцы народного искусства в открытых лавках по пути к лавре.
Кое-что он купил себе на память пребывания на юге.
Завтрак у французского консула, гостеприимно открывшего свой дом для дорогого гостя и сопровождавших и встречавших его лиц.
А затем митинг в Исполнительном Комитете, где собрались члены всех четырёх комитетов, о которых я уже упоминал в главе V, и представители политических партий.
Социалисты и демократы горячо приветствовали французского гостя, имя которого было известно не только, как социалиста, но и как организатора обороны Франции в смысле техники для изготовления предметов боевого снаряжения.
И каким диссонансом прозвучал здесь голос одной обольшевиченной женщины, которая публично обругала его несоциалистом и заявила, что "мы, революционные социалисты, не находим возможным участвовать в чествовании Альбера Тома и уходим". И небольшая группа лиц встала с места и ушла вместе с истерически прокричавшей свою речь ораторшей.
Всё это произошло так неожиданно, что председатель не успел остановить говорившую, а Альбер Тома не смог ей ответить: так быстро она убежала, добившись успеха скандала.
Через два часа был публичный митинг чествования Альбера Тома.
На этом митинге опять один большевик подобным же образом начал приветствовать Тома.
Председатель, зная заранее, чем это кончится, счёл нужным остановить оратора.
Деликатный Тома попросил предоставить ему слово, и при полном молчании оратор закончил упрёком Тома за измену социализму.
Встаёт Альбер Тома и с тонким юмором отвечает прежде всего:
-- У нас во Франции не принято, чтобы встречать гостей таким образом; но мы не во Франции, а в России, а это страна всяких возможностей, и я не удивляюсь тому, что нашлись здесь люди, бросившие мне упрёк в измене социализму, делу которого я служил всю жизнь и продолжаю служить в настоящее время, веря в его торжество.
И затем он выяснил свою точку зрения, как социалиста, и доводы большевика разбил самым ярким образом, встретив одобрение во всех рядах многочисленной аудитории.
Через несколько времени в нам приезжал другой министр-социалист Эмиль Вандервельде. Он тоже ехал на Юго-Западный фронт и в своём распоряжении имел ещё меньше времени, чем Альбер Тома. Поэтому, только встреча на вокзале, завтрак у французского консула, маленькое турне по городу в открытом автомобиле и короткая беседа в вагоне, вот всё, что осталось у меня в памяти.
Но я помню Эмиля Вандервельде в другой обстановке, в других условиях. Это было в Брюсселе в 1912 году, в ноябре месяце.
Я был на этом митинге.
Только что закончилось заседание бюро Интернационала, и в большом зале брюссельского народного дома был открыт митинг протеста против войны.
Его открыл краткой, но яркой речью Вандервельде. Затем выступали представители международного социализма. Рубанович говорил первым (от имени русских). Затем выступали Жорес, так несвоевременно павший жертвой негодного убийцы накануне войны, Троельстра (Голландия), Виктор Адлер (Австрия), кажется, Гаазе (Германия). Выступал англичанин, итальянец, турок; имена их не сохранились в моей памяти.
Каким светочем всего мира горел тогда Эмиль Вандервельде, как призывал он всех к окончанию войны, той позорной балканской войны, которая готова была разжечь пожар войны мировой и предвестником которой она была.
И теперь этого борца за всеобщий мир события вовлекли в войну самого, и долг социалиста-гражданина повелительно диктовал ему линию поведения.
Я не могу умолчать ещё об одном бельгийском социалисте. Я говорю о Жюле Дестре, нынешнем бельгийском посланнике в России.
Я слышал его на другом митинге.
Это было в январе 1913 года в Льеже, после победы клерикалов на выборах 1912 года.
Победив социалистов, между прочим, обещанием сокращения тягостей военной службы, клерикальное правительство выдвинуло военную программу, сильно обременяющую народ. И против этого горячо протестовали социалисты, и на том митинге, о котором я говорю, Жюль Дестре всей силой красноречия молодого адвоката и убеждённого социалиста, всей силой души своей горячо обличал правительство, так повернувшее фронт после победы.
Предо мной тогда стоял народный трибун, метавший громы против правительства, влекущего народ свой к ненужным жертвам.
А затем... затем я встретил Жюля Дестре уже в Швейцарии, когда в конце 1914 года или начале 1915 года он приехал в Лозанну читать реферат о разгромленной Бельгии.
Предо мной предстал измученный, много переживший и перестрадавший за это время человек, горячо любящий свою родину и мучающийся за судьбы своего народа.
Усталый, без огня и пафоса со слезами на глазах и дрожью в голосе, рассказывал он скорбную повесть насилий, совершённых над Бельгией. И только, когда он заговорил о необходимости защищать свой народ, свою страну против насильников и нарушителей её нейтральности, заявив, что: "У нас нет теперь клерикального правительства, а есть правительство национальной обороны", я понял, что огонь любви к стране и народу в нём не угас, и он, несмотря на усталый и измученный вид, ещё полон сил и готов в борьбе.
На обратном пути я вновь встречал Вандервельде...
Так на посту Командующего Войсками мне приходилось встречаться с разными лицами, и встречи эти оставляли глубокое впечатление. Это не было просто официальные встречи должностного лица. Нет, это были встречи товарищей-социалистов, с которыми, не будучи знакомы, мы связаны идейно, и в которым протягиваются интимные нити международного братства.
И весь трагизм современных искренних социалистов и заключается в том, что признавая международное братство лучшей основой жизни, они силою вещей вынуждены не только сами принимать участие в войне, но, что гораздо тяжелее, звать других на борьбу.
Было бы ошибкой, если бы читатель вынес впечатление, что должность Командующего Войсками округа была почётной, и обязанности его сводились к торжественным встречам проезжавших гостей.
Нет, будни Командующего Войсками -- тяжёлые будни.
Кабинет Командующего Войсками был калейдоскопом, в котором происходило смешение языков. Все, кому нужно было, приходили к Командующему Войсками.
А кому не нужно было видеть его?
Во-первых, приученные к трудности доступа к власти имущим и увидевшие, что теперь это так легко, -- двери открыты для всех, -- обыватели пошли волной.
Затем, всякие Исполнительные Комитеты росли, как грибы в дождливую погоду, и все считали необходимым не только послать делегацию к Командующему Войсками, но вместе с тем и нечто просить.
Когда ко мне приходили представители какого-нибудь Исполнительного Комитета, я заранее знал, что после официального приветствия у меня непременно будут просить "комнату и автомобиль". Как будто у меня был запас комнат и фабрика автомобилей.
Вопрос о комнатах для Исполнительных Комитетов приводит мне на память один из трагических вопросов, именно вопрос о реквизиции частных помещений для нужд войны.
Часто, очень часто, приходилось мне распоряжаться о реквизиции помещений, и каждый раз, когда я отдавал приказ о реквизиции, начинались переговоры с владельцами, и обе заинтересованные стороны приходили ко мне и долго-долго приходилось беседовать для улажения вопроса по возможности безболезненно для обеих сторон.
Я понимал, что в качестве Командующего Войсками, обладающего всей полнотой власти, я по положению своему вынужден делать много неприятного гражданам, совершая на каждом шагу акты насилия.
Один только раз за все месяцы моего командования войсками я был уверен, что на мою долю выпало счастье сделать, действительно, хорошее дело.
Мне пришлось снять секвестр с имущества одного австрийского подданного, секвестр, наложенный в самом начале войны. Владелец имущества был возвращён из ссылки, и мне показалось возможным возвратить ему его имущество, находившееся под секвестром в течение почти трёх лет.
Однако, оказалось, что и тут, в этом единственном случае, когда я чувствовал торжество справедливости, я нарушил чужие интересы. Около этого имущества питались люди, и они-то заявили претензию и просили не снимать секвестра или, по крайней мере, отсрочить снятие его.
Много разговоров и толков было по этому поводу, но удалось отстоять.
Надо сказать, что не только доступность нового Командующего Войсками была причиной частых и бесконечных посещений его всеми, кто только хотел, но и привычка к тому, что в его руках сосредоточивается власть не только военная, но и гражданская.
И как часто уходили от меня граждане и гражданки, огорчённые отказом и ссылкой на то, что этого я не вправе сделать, что это дело суда или какого-нибудь иного компетентного, но не подчинённого Командующему Войсками органа.
-- А как же генерал такой-то, когда был Командующим Войсками, он за нас заступился?
И трудно было растолковать этим гражданам-обывателям, что, во-первых, генерал такой-то, будучи Командующим Войсками вместе с тем был облечён исключительными полномочиями, как администратор, на основании положения об усиленной охране, а кое-кто и злоупотреблял своей властью, превышая её, так как знал, что его распоряжения будут выполнены беспрекословно. Представитель же революционной власти новой молодой России находил, что исключительные полномочия не должны иметь места и применяться не только вперёд, но даже и для частичного блага отдельных лиц, и что граждане должны привыкать к принципу разделения власти и проведения в жизнь начала прав, а не произвола начальства, хотя бы и самого благожелательного.
Громадным вопросом был вопрос труда и регулирования его оплаты. Здесь приходилось войти в сношения как с представителями Совета Рабочих Депутатов, так и с профессиональными союзами. Равным образом и заводские комитеты отдельных предприятий входили в постоянное общение с Командующим Войсками, в особенности в предприятиях, работающих на оборону, а тем более предприятиях военного ведомства.
Было бы слишком долго рассказывать об этих отношениях и постоянных требованиях организованных и неорганизованных рабочих. Да и вопрос этот слишком специальный, чтобы в беглых заметках, которыми являются предполагаемые главы, осветить его во всей полноте и широте, какового освещения он заслуживает.
Я ограничусь только одной жанровой картинкой. первой пришедшей мне на память, но характерной.
Дело идёт об обмундировальной мастерской интендантского ведомства.
Уже несколько требований об увеличении норм оплаты труда и сокращении рабочего дня были удовлетворены, и нормы эти доведены до такой степени, что работы стали слишком дорогими для казны и обременительными для народного бюджета. Сделано это при благосклонном содействии особой согласительной комиссии, выработавшей эти нормы.
Однажды приходят ко мне представители заводского комитета этой мастерской и говорят, что рабочие и работницы этой мастерской постановили обратиться ко мне с просьбой выдать комитету ссуду в сто тысяч рублей для заготовки дров для рабочих. Ссуда будет погашаться вычетами из ежемесячных получек по 20% взятой ссуды.
Время, действительно, тяжёлое. Дрова дороги. Заготовить их каждому в отдельности, в особенности, не имея свободной наличности, нет возможности. Надо помочь.
Переговорил я со своими помощниками. Оказалось, что имеются свободные средства, из которых просимую ссуду можно дать. Я разрешил, и на следующий же день начальнику мастерской была выдана необходимая сумма для заготовки для рабочих дров при посредстве заводского комитета, как было условлено с рабочими во время предварительных переговоров.
Но как только рабочим стало известно, что деньги для дров выданы, они немедленно пришли ко мне с новыми предложениями.
Представители заводского комитета заявили, что рабочие просят видать эти деньги по частям на руки для самостоятельной заготовки дров каждой семьёй отдельно.
Это уже новелла, и надо подумать. Я отказался дать немедленно ответ.
Но часа через два, при выходе из дома, я был окружён толпой рабочих и работниц, которые настойчиво доказывали, что такой способ распределения ссуды наиболее практичный, ибо кое-кто уже заготовил дрова в кредит и нужно расплатиться; другие же смогут сделать покупки по возам, по мере привоза их в город, а для того, чтобы иметь возможность сделать выгодную покупку, необходимо иметь наличные деньги в кармане.
Долго мы спорили. Наконец, я уступил. Не потому уступил, что толпа была настроена очень воинственно, особенно женщины, а потому, что после долгих споров и разговоров для меня стало ясно, что это единственный способ удовлетворит рабочих и избавить заведующего мастерской от возможных неприятностей.
И на следующий день деньги были розданы под круговой порукой всех за правильность уплаты.
Прошёл месяц. Я ничего не слышу о мастерской.
Вдруг, приходят ко мне опять члены заводского комитета с новой просьбой.
-- Наступает осень. Всё дорожает. Вычет для уплаты долга слишком велик. Рабочие просят сократить его до 10%.
Я объяснил им, что для них сделано всё, что возможно, что рабочие должны держать принятые на себя обязательства, что я не могу сократить платежи, да, наконец, это будет невыгодно и для самих рабочих, так как долг затянется.
Ушли. Через недели две приходят вновь с той же просьбой.
Дело в том, что в рабочей среде в августе поднимался вопрос об устройстве забастовки протеста в день созыва демократического совещания в Москве 12 (25) августа. Киевский совет рабочих депутатов постановил такой забастовки не делать. Между тем, под влиянием большевистских агитаторов, некоторые фабрики, в том числе и обмундировальная мастерская, в этот день забастовали.
Само собою разумеется, что при расчёте начальник мастерской объявил рабочим вычет за прогульный день. Они остались недовольны и пришли ко мне.
Разрешив, в конце концов, после долгих переговоров понизить вычет до 10%, я ни за что не согласился на возврат платы за прогульный день.
-- Вы знаете, что Совет рабочих депутатов, ваш выборный орган, постановил не бастовать в этот день. Вы же решили забастовать, вопреки ясному и категорическому решению ваших же представителей. Если вы не уважаете своего представительного органа, то я, как представитель революционной власти, должен поддерживать его авторитет. Хотите поступим так. Идите в совет рабочих депутатов и заявите, что за прогульный день 12 августа, в который вы бастовали, вопреки решению Совета, с вас удерживают плату. Если Совет рабочих депутатов скажет, что вы поступили правильно, и что вам следует заплатить, я немедленно отдам приказ уплатить вам полностью.
Переминаются с ноги на ногу.
-- Нет, мы не пойдём, -- нерешительно заявляют они.
-- Да, почему же? -- спрашиваю я их.
-- Мы уже там были.
-- Ну, и что же?
-- Да, нам отказали, -- говорят они, потупя взор.
Я тоже отказал им.
Не знаю, как дело обстоит теперь. Я уехал, но уверен, что они не оставят своих домогательств и, быть может добьются своего.
Я рассказал здесь только один эпизод; но такими картинками из действительной жизни этого периода я мог бы заполнить целые тома.
Коснусь своих скитаний по войскам округа.
Я видел войсковые части, представлявшиеся мне в полном порядке, напоминавшие хорошо обученные части времён нормальной жизни армии, но, в большинстве случаев, надо к стыду констатировать общее понижение воинской подготовки всех частей.
Не будем доискиваться причин этого: их много. Остановлюсь только на факте. Фронт жаловался, что тыл не даёт ему достаточных подкреплений, да и те, что приходят на фронт, в огромном большинстве, являются слабо обученными, не подготовленными к бою.
И мне, как Командующему Войсками Округа ближайшего тыла, было особенно тяжело, ибо я не мог выполнить той именно задачи, которую я поставил себе первой по вступлении в должность: давать хорошие и надёжные подкрепления на фронт.
Было бы очень долго рассказывать о всех поездках по округу, хотя в них много интересного. Расскажу только один эпизод.
Это было в Полтаве.
Я приехал туда вечером и отдал распоряжение, что завтра в 9 часов утра мною будет произведён смотр, для чего войска гарнизона должны быть собраны на указанном месте.
Привыкнув быть аккуратным, я отправился из гостиницы с таким расчётом, чтобы ровно в 9 часов быть на месте.
Приезжаю на автомобиле -- никого.
Только с разных сторон начинают подходить отдельные партии солдат, часто без офицеров к месту сбора.
Я поехал прокатиться по Полтаве. Был на Шведской могиле. Был у памятника, воздвигнутого на том месте, где Пётр I отдыхал после полтавской битвы, на горном берегу Ворсклы, откуда раскрывается величественный вид на широкую долину.
Думал ли я тогда, что о Шведской могиле мне придётся вспоминать всего через три месяца в самом сердце Швеции? Нет. Этого у меня не было и в мыслях.
Так или иначе, я провёл время, и только около 10 часов войска полтавского гарнизона были готовы к смотру Командующего Войсками, назначенному на девять.
Обошёл ряды. Выправка оставляет желать многого.
Произвёл учение отдельным частям. Пёстро. Местами ладно, местами нет.
По окончании смотра, собрал весь гарнизон тесной толпой вокруг себя и обратился к ним с речью, как делал это обыкновенно при объезде частей.
-- Товарищи-воины-граждане! Вы помните, конечно, то время, когда при царском правительстве приезжали командующие войсками на смотр. И если они назначали смотр на 9 часов утра, уже с семи часов все были в сборе и ждали приезда его. Почему же теперь, когда в первый раз к вам приехал Командующий Войсками, поставленный новой революционной властью, вы не были готовы в назначенное время?
Мне пришлось долго говорить о долге, об обязанностях гражданина, наделённого всей суммой прав.
-- На нас смотрит фронт. С тревогой оглядывается он назад и ждёт от вас поддержки. Вы должны её дать, ибо только тогда вы исполните свой долг перед родиной и докажете свою действительную любовь к свободе и молодой России.
"Ура" молодой свободной России было подхвачено дружно, и казалось, что предо мной стояли воины-граждане.
Но когда на трибуну взошёл ими же сами выбранный военный комиссар и начал говорить им о долге, с задних рядов раздались громкие крики:
-- Не будем воевать! Требуйте скорее заключения мира!
Недолго оставались после этого мы здесь, среди войск.
Несколько слов сказал опять я. Несколько -- приехавший вместе со мной правительственный военный комиссар Кириенко, социал-демократ, член государственной думы второго созыва, годами каторги доказавший свою любовь к народу, и мы ушли, огорчённые всем пережитым.
Гарнизон был уже сильно обольшевичен. Это была, правда, середина сентября.
Что этот город и гарнизон находились во власти большевиков, мы знали и мы получили этому новые доказательства.
Я говорил выше, в одной из первых глав, об арестных устремлениях революционной демократии, проявившихся во многих местах.
В первые дни революции в Полтаве были арестованы жандармские офицеры. Арестованы они были по постановлению местного Исполнительного Комитета.
Образованная распоряжением Временного Правительства губернская комиссия в начале августа освободила их, не найдя состава преступления. Но как только они вышли на свободу с тем, чтобы уехать в Киев по месту назначения в резерв, как в ту же ночь, по постановлению Совета рабочих и солдатских депутатов города Полтавы, они были вновь арестованы.
Губернские власти мне немедленно телеграфировали об этом, и я послал в ответ телеграмму и властям и Совету о необходимости немедленного освобождения их и отмены незаконного ареста.
Никаких результатов, и, когда в сентябре мы приехали в Полтаву, несчастные офицеры ещё сидели в заключении только потому, что они были жандармами.
После смотра, мы с Кириенко отдали распоряжение, подписанными нами обоими, об освобождении всех арестованных и отправлении их в Киев.
Каково же было наше удивление, когда они всё-таки не доехали до Киева. Оказалось, что хотя их и выпустили, но до Киева не довезли.
Начальник гарнизона, зная настроение Совета, решил, освободив их, доставить в Киев под конвоем, и для сопровождения их назначил наряд солдат под командой надёжного офицера.
Но на одной из промежуточных станций в вагон, в котором они ехали, ворвалась боевая рабочая дружина и потребовала возвращения их, согласно постановлению полтавского Совета рабочих и солдатских депутатов.
Офицер сначала предполагал сопротивляться; но потом решил, что это бесполезно. Вывел их всех и с обратным поездом отправился назад, сохранив таким образом, по крайней мере, жизнь этим офицерам.
Он хотел послать мне телеграмму о происшедшем, но от него не приняли телеграммы и ему пришлось командировать одного из солдат с донесением мне.
Несмотря ни на мои телеграммы, ни на телеграммы Военного Комиссара Кириенко, полтавский Совет не освободил захваченных им офицеров.
Таково было уважение органов революционной демократии к представителям Временного Революционного Правительства! И такова была полнота власти Командующего Войсками!
Грустно это констатировать, но это было так.
Национализация войск. -- В частности украинизация таковых.
Я подхожу к самым трагическим переживаниям моим за восемь месяцев работы в революционный период, работы интенсивной и полной самых разнообразных впечатлений.
Трагизм положения заключается в том, что как социалист-революционер я являюсь сторонником самоопределения народностей, самой широкой автономии и федеративного строя будущей России.
Как человек с раннего детства живущий в Киеве и всеми фибрами души моей связанный с Украйной и имеющий там среди лучших общественных деятелей Украины личных друзей, я, конечно, являюсь сторонником самостоятельного развития Украины и вхождения её в федерацию свободных народов России, как равного члена.
И при таких условиях мне пришлось выслушивать упрёки, как гасителя украинского духа, противника национального развития Украины!
И всё произошло от того, что я считал и продолжаю считать и до настоящего времени вредным для общего дела свободы немедленную в то время национализацию армии, украинизацию войска.
Как-то в первые дни революции ко мне, как военному комиссару, приходят три офицера и на украинском языке говорят приблизительно следующее:
-- Мы составили организационный комитет по формировании украинского войска. Мы просим вас быть почётным членом нашего комитета и содействовать этому делу.
Так вкрадчивым тоном говорил от имени делегации подпоручик Михновский.
Я поблагодарил за оказанную мне честь приглашением в почётные члены, но отказался от принятия такого звания, находя, что в демократической стране, каковой вот уже несколько дней является Россия, не может и не должно быть места почётным должностям. Но я согласен вступить в комитет рядовым членом, тем более, что основной мысли его я сочувствую.
Я обещал оказать всяческое содействие организации украинского войска, но при одном только условии, чтобы войско это было добровольческое, и чтобы в формируемые украинские части не поступали солдаты, уже находящиеся в рядах армии, кроме, конечно, необходимых кадров.
Делегаты вполне согласились со мной, сказали, что именно такова была и их мысль, и мы расстались.
Долгое время я ничего не слышал об этом комитете и его деятельности; но я не придавал этому никакого значения, так как в это время ко мне приходили делегаты от различных национальностей с такими же предложениями, но ничего из этого не выходило.
В начале апреля, всю первую половину его я был на фронте. Только 18 апреля (1 мая) я возвратился домой и сидел в родной семье, отдыхая от поездки и делясь впечатлениями.
Вдруг, вечером раздаётся звонок по телефону. Член Исполнительного Комитета Совета солдатских депутатов звонит и говорит, что моё присутствие необходимо, и что он немедленно в автомобиле едет за мной.
-- Хорошо, буду ждать! -- отвечаю я.
Через несколько минут приезжает он взволнованный и рассказывает, что сегодня группа дезертиров из распределительного пункта, -- тысячи четыре человек, -- вышла на улицу и, во главе с избранным ими командиром полка, штабс-капитаном Путником-Гребнюком, направились ко дворцу (В это время Исполнительные Комитеты помещались уже в освободившемся дворце), и они заявили требование признать их "Первым Украинским имени Гетмана Богдана Хмельницкого полком".
Совет солдатских депутатов занял в этом отношении совершенно непримиримую позицию и находил невозможным такой способ организации украинского войска. Тогда "полк" вызвал генерала Ходоровича, и тот, чтобы выйти как нибудь из положения, предложил собравшимся выбрать делегатов и вместе с ними и Исполнительным Комитетом обсудить вопрос.
Вот на это импровизированное собрание меня и вызвали так экстренно.
Когда я вошёл в зал, он был полон народа. Главным образом, были делегаты-украинцы из импровизированного полка.
Добрую половину мест занимали люди, украшенные жёлто-голубыми лентами с лица недоброжелательными, но далеко не все с ярко выраженными украинскими национальными чертами. И если бы не жёлто-голубые ленты, я не считал бы, что я присутствую на собрании украинцев.
Дебатировался вопрос о признании собравшихся случайно в Киеве четырёх тысяч солдат, по преимуществу дезертиров, полком.
Само собою разумеется, что этого допустить никоим образом было нельзя.
Ведь, это создавало прецедент. И волна дезертирства пошла бы большая под предлогом формирования национальных полков.
Центральная украинская рада (о ней ниже), -- сконструировавшийся уже орган в крае, -- вынесла следующую резолюцию.
Она признавала несвоевременным формирование теперь же особого украинского войска, однако считала необходимым данную группу солдат признать полком и считаться с этим, как с фактом.
На настоящем собрании мнения разделились. Большинство, -- все заинтересованные в этом признании делегаты "полка" считали необходимым признать полк сформированным; меньшинство -- не находило этого возможным.
Чтобы выйти из положения, я взял слово.
Я напомнил присутствовавшим здесь членам организационного комитета, настаивавшим на признании, о тех условиях, которые были нами приняты при первом их посещении меня по вопросу о формировании. И я предложил им следующее.
-- Завтра же я поеду к генералу Брусилову и попрошу его утвердить формирование полка на следующих основаниях. Из солдат и офицеров набирается необходимый кадр, и полк пополняется волонтёрами, не обязанными военной службе; все же остальные немедленно отправляются на фронт. Вместе со мною поедут как представители организационного комитета, так и представители "полка" вместе с полковым командиром.
На этом, по-видимому, согласились, и мирно все разошлись.
Но это только, по-видимому.
Когда я на следующий день пришёл к отходу поезда в Каменец, ни членов организационного комитета, ни делегатов не было.
И я поехал один.
Как я ожидал, генерал Брусилов немедленно согласился на моё предложение и разрешил не только формирование "1-го украинского имени гетмана Богдана Хмельницкого полка", но и на формирование запасного полка на тех же основаниях.
Немедленно было мною сообщено об этом в Киев, и были отобраны кадры.
Но напрасно вы стали бы искать на фронте всех оставшихся вне кадров этих украшенных национальными эмблемами защитников Украины, которой, к слову сказать, угрожал сильный враг. Их не было там, они туда не пошли, а разбежались по деревням, кто без билетов, а кто с билетом новоявленного командира.
Кстати о командире полка Путнике-Гребенюке.
Когда вопрос о формировании полка был поставлен серьёзно, то кадровые чины, отобранные для формирования полка, сами арестовали его и привели его ко мне для отправки на фронт.
И я отправил его в сопровождении офицера.
А он не сумел красиво уйти. Он, уходя, сказал мне, что вполне согласен со мной по вопросу о ненужности таких формирований.
А полк продолжал формироваться; но к сожалению в него вливались вместо добровольцев, не обязанных службой, всё те же самовольно отлучившиеся с фронта и тыла, которые были при первых попытках самочинного формирования.
Сколько раз новый командир этого полка приходил ко мне жаловаться, что он не может ничего поделать, и что он не знает, как выпутаться из этого трудного положения, в которое он попал.
Полк был укомплектован, но так как я настаивал на выполнении организационным комитетом своих обязательств, я не мог дать согласия на признание именно этого состава полка полком.
Наступила половина мая. Приехал военный и морской министр Керенский, и мы поехали с ним в ставку Брусилова. С нами вместе выехали представители Центральной Украинской Рады, Организационного Комитета и вновь избранного на войсковом украинском съезде Украинского Войскового Генерального Комитета. Они выехали, чтобы вместе с Керенским выяснить вопрос об этом полку и о дальнейших формированиях.
Довольно долго шла наша беседа.
Я настаивал на том, что нужно оставаться на той формуле формирования украинских войск, которая была уже принята, т. е. добровольческих комплектований. И, поэтому, полк, сформированный не так, не должен быть признан полком. Керенский признал возможным считаться с фактом и утвердить этот полк. Что же касается до дальнейших формирований, то таковых до окончания войны и решения Учредительного собрания быть не должно.
Членом Генерального Комитета было внесено предложение, чтобы украинцы из тыловых частей направлялись в определённые, наперёд назначенные для "украинизации" корпуса. Я поддержал это предложение и оно было принято. Сделано только ограничение, чтобы не трогать для этого частей ближайшего тыла, т. е. Киевского и Минского округов.
На этом и согласились.
Кажется, всё ясно и просто. Но не тут-то было.
Наступало очень тяжёлое время. В начале июня Керенский в поездке по Юго-Западному фронту сделал героические усилия, чтобы двинуть войска вперёд. Ему это удалось, несмотря на усиленную в это время пропаганду большевиков.
Но он действовал со всей горячностью, потому что он верил, что этим натиском он приближал народы к миру.
Ведь, именно в это время были сконцентрированы на севере Франции французские и английские войска, и начались удачные действия.
И если бы в это время удался натиск на русском фронте, то близость конца войны была бы неминуема.
Силы сопротивления имеют свои пределы, и удачный натиск на всех фронтах привёл бы тому, что Центральные державы вынуждены были бы принять протянутую руку. И если, конечно, их нельзя было довести до того, чтобы им диктовать условия мира, -- да это и не нужно, и не к этому стремится демократия, -- то можно было заставить приступить к переговорам для заключения действительно демократического мира без победителей и побеждённых.
Началось наступление 18 июня (1 июля). Началось сильно и красиво, и натиск был велик. Нужно было давать подкрепления. И вот в это время, когда решались вопросы мира, когда делались последние героические усилия для того, чтобы сломить упорство долго готовившегося к этой войне противника, в это время я не мог послать ни одного солдата на подкрепление действующей и так нуждавшейся в подкреплениях армии. И в ряду причин, лишивших меня возможности выполнить свой долг гражданина в это ответственное перед народом и историей время, была "украинизация" войск, проводившаяся в это время явочным порядком и большою настойчивостью.
Чуть только я посылал в какой-либо запасный полк приказ о высылке маршевых рот на фронт в подкрепление тающих полков, как в жившем до того времени мирною жизнью и не думавшем об украинизации полку созывался митинг, поднималось украинское жёлто-голубое знамя и раздавался клич:
"Підем під украінським прапором" (пойдём под украинским знаменем).
И затем ни с места. Проходят недели, месяц, а роты не двигаются ни под красным, ни под жёлто-голубым знаменем.
И это в то время, когда именно на границе Украины идут бои, и самой Украине угрожает опасность быть занятой.
Так и не удалось мне двинуть подкрепления, и войска, истомлённые боем и за короткое время продвинувшиеся вперёд, но не могшие пойти дальше за недостатком сил, остановились.
Так было во второй половине июня (начало июля по н. с.), а через три недели они отступили, и началось повальное бегство с сдачей всех не только сейчас занятых позиций, но и более ранних.
Когда-нибудь история вскроет причины этого ужасного погрома. А пока любопытно указать на некоторые странные совпадения.
В ряду добивавшихся украинизирования были толпы дезертиров, объединившихся под видом формирования полка имени гетмана Полуботка.
Началось это "формирование" ещё в мае месяце. Но и к июлю не удалось их отправить на фронт.
И вот, когда в Петрограде было знаменитое июльское выступление большевиков (3--5 июля ст. ст.), в это самое время "полуботьковцы" в Киеве делают своё выступление 5 июля, тоже с целью захвата власти.
А через несколько дней начинается отступление войск под натиском сильного врага.
Соглашение Временного Правительства с Центральной Украинской Радой.
В первые дни революции ко мне обратился один приятель украинец и от имени своего и своих товарищей, а также и жены высланного, с просьбой содействовать возвращению в Киев высланного ещё в начале войны в Сибирь, затем переведённого в Симбирск, и, наконец, ко времени революции оказавшегося в Москве, украинского деятеля, профессора Михаила Сергеевича Грушевского.
Я, конечно, пошёл навстречу этому желанию, и не только из любезности к моему приятелю и жене профессора, но и потому, что самую высылку в административном порядке считал незаконной и нецелесообразной. И я принял все меры к скорейшему освобождению от запрета и возвращению Грушевского в Киев.
С приездом его началась организационная работа на Украине.
Быстро сорганизовалась группа людей, составивших кружок для объединения возможно широких кругов украинцев вокруг идеи самоопределения украинского народа и для борьбы за автономию.
Эта группа лиц приняла название Центральной Украинской Рады и проявила колоссальную деятельность. Она развила широкую агитацию в народе, созывала съезды украинских работников, -- то кооперативов, то крестьян, то рабочих, а то и войсковой съезды.
Отсюда черпала она силы, и представители всех украинских организаций после каждого съезда оставляли в недрах Рады след в виде многих представителей.
Работа Рады была обширна и почтенна.
Жаль только, что она как-то сумела сразу отмежеваться от всероссийской демократии, Советов рабочих и солдатских депутатов и Исполнительного Комитета, представлявших в своём лице значительные массы неукраинской демократии, составляющей, пожалуй, местами даже численное большинство в городах.
Рада сразу стала на какую-то исключительно националистическую позицию и заподозрила, конечно, без достаточных оснований, российскую революционную демократию в несочувствии принципу национального самоопределения и чуть ли не в стремлении продолжат русификаторскую политику печальной памяти царского правительства.
Укреплению такого взгляда способствовало движение в направлении украинизации войск и противодействие этому в данный момент со стороны российской демократии края, а также и то, что в ответ на домогательства некоторых групп украинцев-самостийников полного отделения российская революционная демократия, и в лице местных её органов и в лице Временного Правительства, -- всегда отвечала одно и то же:
"Подождите Учредительного Собрания. Этот хозяин земли русской даст свой ответ. И каково будет его решение, так и будет".
Долгое время между Радой и Исполнительным Комитетом происходили как бы споры местничества, кому правит краем. И вместо того, чтобы подойти обеим сторонам просто и прямо и договориться о методах и путях совместной работы, обе стороны молчали и только были недовольны одна другой.
Если подозрительность Рады питалась настроением российской демократии отложить решение вопроса до Учредительного Собрания, то, с другой стороны, российская демократия чувствовала, что в украинском национальном движении рядом с украинской демократией работают и узкие националисты и даже шовинисты. А косвенным подтверждением этому явились такие надписи, появлявшиеся иногда на украинских знамёнах: "Хай живе вільна Украина без жидів и ляхів". (Да здравствует Свободная Украина без евреев и поляков.)
Такое разногласие между двумя руководящими органами продолжалось довольно долго.
Ни представители Исполнительного Комитета не шли в педагогический музей (штаб квартира Рады), ни представители Рады не шли во дворец (штаб квартира Исполнительного Комитета и всех Советов).
Наконец решено было избрать нейтральную почву для встречи двух сторон -- плёс некогда широкого Днепра. Устроилась прогулка на пароходе, общий ужин на нём и общая беседа.
Так была сделана попытка сговориться.
Многого, конечно, от такого метода общения не получилось, но всё же, по-видимому, был положен мост.
Правда, голова Рады, главная пружина её, Грушевский, почему-то не нашёл возможным принять участие в этой прогулке, несомненно носившей политический или, вернее, дипломатический характер.
Но так или иначе, местные круги, украинские и неукраинские, смогли во время этой прогулки, если не сговориться, то хоть немного познакомиться, подойти друг к другу.
Послужило ли это прочному сближению и объединению двух демократий трудно сказать. Пожалуй, скорей нет, так как, например, во время выборов в городскую думу партийные товарищи, российские и украинские социалисты-революционеры, шли по двум различным спискам. Тоже и социал-демократы.
Тем не менее, время шло.
Украинская Рада перешла от культурной объединительной работы к созданию политической власти в крае.
Надо сказать, что для культурно-организационной работы у Украинской Рады была реальная база в виде широко развитой кооперации местами построенной на национальной основе.
Я помню второй всероссийский кооперативный съезд в Киеве в 1913 году. На нём резко обозначалось украинское течение в российской кооперации, и в шутку съезд этот называли борьбой Москвы с Киевом. И здесь, во время этого съезда, выяснилось, что в украинской деревне кооперация, привитая местами совсем не прогрессивными силами, имеет большое развитие, и в кооперативных силах объединительная работа Рады сможет найти точки опоры и поддержку.
Не то в области политического строительства.
Тем не менее, Рада приступила к организации краевой власти в лице Генерального Секретариата, представлявшего кабинет министров будущей Украины, каковой было желательно Раде провести теперь же.
Учитывая момент и не желая вести борьбу с захватными стремлениями некоторых из деятелей Украины, Временное Правительство решило вступить в переговоры с Радой для того, чтобы выяснить возможные пути соглашения и разрешить вопросы мирного сожительства разных народностей, населяющих территорию Украины.
Подпочва к этому была подготовлена знаменитой прогулкой в лунную ночь, о которой я рассказывал выше, так как и во время прогулки и в дальнейших переговорах после неё выяснялся вопрос о возможности вхождения в Раду представителей национальных меньшинств.
Именно в это время Временное Правительство решило командировать трёх министров, -- Керенского, Церетелли и Терещенко, -- для установления начал соглашения с Радой и проведения в жизнь этого соглашения.
Если не ошибаюсь, первое и второе июля (14--15) были днями, когда в Киеве происходили переговоры и состоялось, наконец, соглашение.
Прибывшие министры вели переговоры отдельно с российской демократией и её представителями, с другой -- с Радой.
Трудная эта была задача, ибо вопрос приходилось решать в атмосфере недоверия, которым в отношении российской демократии пропитаны, если не все, то многие из представителей Рады.
Очень жаль, что переговоры велись отдельно, как бы с двумя тяжущимися сторонами, а не на общем собрании делегатов той и другой сторон, или, что ещё лучше, пленумов обеих сторон.
Но тем не менее, переговоры всё же привели к желанному концу, и состоялось соглашение, по которому в состав Рады входят в определённой пропорции (кажется 30%), представители национальных меньшинств.
Что касается Генерального Секретариата, то в состав его тоже включены были представители меньшинств, и некоторые отрасли временно, до Учредит. Собрания, изъяты из круга непосредственного ведения Секретариата; к таким отраслям относятся, например, военное дело, и в соглашении указано, что секретаря по военным делам быть не должно, так как военное дело представлен заботам исключительно центральной власти.
Так, успехом увенчалась попытка соглашения, и временно наступил в этом отношении лад и покой.
Я указал выше в предыдущей главе на выступление так называемых "полуботьковцев" для захвата власти.
Следует отметить, что вероломное и неудавшееся выступление произошло через день-два после того, как состоялось указанное соглашение.
Чья-то тёмная рука хотела скомпрометировать одновременно и общероссийское и украинское дело...
Большевистская пропаганда среди солдат.
Когда останавливаешься мыслью над вопросом, чем объяснить успех большевистской пропаганды, то кажется, что причина этого кроется не только в малой сознательности народных масс, трусливости многих и общем утомлении войной.
Нет, не только в этом.
Мне кажется, что главной причиной является дробность политических партий в России, стремление не к объединению, а, напротив, разъединению, разделению.
Возьмём хотя бы наши социалистические партии. Российские социалисты ещё до войны были разбиты на две большие группы (социал-демократы и социалисты-революционеры). Упомянем ещё отколовшуюся в первую пору революции от социалистов-революционеров группу народных социалистов. И каждая из этих партий имела два крыла: меньшевики и большевики среди социал-демократов, и минималисты и максималисты среди социалистов-революционеров. Кроме того, каждое из этих подразделений имело свои национальные группы, часто далеко отходившие от общего партийного центра.
Война внесла ещё новые подразделения. В каждой партии появились группы так называемых оборонцев или, как их презрительно называли, "социал-патриотов".
И хотя в настоящее время партия, скажем, социал-демократов официально разделяется на меньшевиков-оборонцев, меньшевиков-интернационалистов и большевиков, но, ведь, это разделение не вполне точно. Даже и среди большевиков имеются свои оборонцы: я знаю их. И разве выступление нынешнего верховного главнокомандующего, решающегося брать на себя ответственность за заключение сепаратного мира, прапорщика Крыленко на съезде Юго-Западного фронта не носило оборонческий характер?
А агитация большевиков перед последним выступлением для захвата власти? Ведь, для привлечения на свою сторону масс им надо было создать легенду о том, что Временное Коалиционное Правительство "хочет сдать Петроград". Это ли не оборонческая позиция?
Нужды нет, что они, защищая от сдачи Петроград, сдали всю Россию; но, ведь, выступали то они и пробирались к власти под флагом обороны.
Итак, мы видим, что среди политических партий, и без того раздробленных ещё до войны, во время войны разделение пошло дальше.
Вот в этом раздроблении, часто слишком искусственном, я и вижу одну из важных причин успеха большевистской пропаганды.
Когда произошла революция, и над страдавшей долго под гнётом старой власти Россией взошла заря свободы, единый порыв, единое чувство овладело всеми, и не было споров, распрей и раздоров. Все жили одной верой в лучшее будущее и надеялись на укрепление начал свободы и права на русской земле.
И в это время для большевистской пропаганды не было места, не находилось почвы.
Но вскоре по сконструировании Комитетов и переходе власти в руки общественных организаций началось расслоение, начались партийные группировки, часто слишком дробные и просто непонятные.
Но политическое сознание в широких народных массах и среди обывателей развито не было. Масса остановилась перед вопросом куда примкнуть, где правда?
И в своих исканиях обращались к политическим деятелям, стараясь при их посредстве самоопределиться и найти тот лозунг, который ведёт к правде жизни.
Вот тут большевики с своей агитацией в пользу мира, -- эти новоявленные непротивленцы, -- нашли благодарную почву.
В самом деле, усталость с одной стороны и животный инстинкт страха с другой -- всё это влекло в сторону от войны. Но, ведь, просто отказаться от защиты молодой свободной отныне России как-то неловко. А большевики под этот отказ подводят идеологические и столь понятные устои: "Война, мол, не наша. Вы проливаете свою кровь в интересах буржуазии. И не только своей, но и буржуазии всех стран", и так далее, и так далее.
Ясно, что такие предпосылки, такое оправдание инстинкту самосохранения было на руку многим. И они самоопределялись в сторону большевизма, по элементарному закону механики: идти по линии наименьшего сопротивления.
Нужды нет, что они сохраняли себя только на сегодняшний день, забывая о завтрашнем. Но не даром говорится в писании: "Довлеет дневи злоба его".
Такова, мне кажется основная причина успеха большевиков, и он сказывался обольшевичением Советов и Комитетов.
Если первый Совет войск киевского гарнизона, избранный при общем подъёме, и дал довольно однородный состав и группу политических деятелей, преданных интересам революции и народа, то второй состав его, избиравшийся под флагом большевизма и украинизации штыка, в основе стоявшей рядом с большевизмом, был уже значительно понижен. Достаточно сказать, что та воинская часть, которая дала такого видного политического работника, социал-демократа меньшевика-интернационалиста, как до глубины души преданный революции солдат Таск, на вторых выборах вместо него прислала неграмотного солдата, конечно, не могущего разобраться во всей сложной ситуации момента и готового голосовать за очередным крикуном.
Но если указанные выше причины имели, по моему мнению, огромное влияние на развитие и распространение большевизма в рядах армии и среди рабочих, то в войсках и особенно на фронте делу большевиков, развивших, кстати сказать, большую агитационную энергию, помогла ещё волна добровольцев, ставших большевиками после первого марта, потому что им некуда было деваться, и потому что нужно было выместить злобу против нового строя и его деятелей.
Я говорю о полицейских и жандармах, выгнанных с своих мест и после этого всюду гонимых.
Им, этим несомненно обиженным новым порядком и революцией людям, конечно, нужно было завоёвывать позиции и становиться в ряды борцов за народное право под видом большевизма.
И нет ничего удивительного, что среди вожаков большевизма на фронте мы находим так много бывших городовых и жандармов.
Каждое сообщение об отказе, под влиянием большевистской пропаганды, идти на фронт заканчивалось обыкновенно так: "Председателем полкового совета был бывший жандарм", или "Главным руководителем солдатских масс оказался бывший городовой", или "Выданы главные виновники мятежа, среди них много городовых и жандармов".
И наиболее яркую позицию в смысле проповеди идей большевизма и призыва к каким-нибудь насильственным действиям занимали обыкновенно эти полицейские агенты старого строя.
Повторяю, большой ошибкой новой власти было расформирование общей полиции. Она послужила бы делу порядка и охранения личной безопасности граждан и не явилась бы, в качестве обиженных, ферментом, вызывающим брожение среди солдатских масс.
А, ведь, массы-то эти в общем мирные и к насильственным действиям не склонны.
Вспоминаю один маленький эпизод из недавнего прошлого. Я ехал из Киева в Бердичев. Как Командующий Войсками, ехал я в отдельном вагоне.
Ночью слышу, как на одной из маленьких станций толпа солдат шумно добивалась от проводника, чтобы тот пустил её в вагон. Тщетно он доказывал, что вагон этот служебный. Толпа домогалась. Особенно громко раздавался голос солдата, настойчиво доказывавшего их право войти именно в этот вагон.
Несколько минут продолжался этот спор с проводником, и крикун уже подстрекал толпу ломать двери вагона и не слушать проводника.
Вдруг я слышу вопрос:
-- А скажи, пожалуйста, давно ты стал солдатом? Ведь, ты был урядником в таком-то местечке, -- и он называет одно из ближайших местечек Киевской губернии.
-- Каким урядником? -- несколько смущённо, но всё же задорно отвечает крикун.
-- Да таким, я знаю тебя. Что ты тут, полицейский, поднял крик.
Шум смолк. По-видимому, солдат-полицейский где-то стушевался. Толпа разошлась, не совершив насилия, к которому уже готовилась.
Спасителем положения оказался кондуктор, подошедший к вагону и признавший агитатора в серой шинели.
Повторяю: толпа всегда толпа, но по существу она мягкая.
Возьмём, например, солдат, судившихся по процессу гвардии гренадерского полка. Этот полк, под влиянием большевистской агитации, отказался выполнить боевой приказ и отошёл от позиций. Конечно, были приняты меры к ликвидации этого инцидента. Полк окружили войсками и дали время для того, чтобы он сложил оружие и выдал зачинщиков. Оружие было сдано, зачинщики выданы, и полк вышел покорно.
И вот, этих зачинщиков судили в Киеве.
Я был на этом процессе. Правда, не долго, но всё же следил внимательно. И нужно сказать, что лица солдат, в общем, производили благоприятное впечатление. Не было обычной наглости бодрящихся трусов.
Если не считать руководителя их, штабс-капитана Дзевалтовского, державшегося на суде вызывающе и как бы героем дня, все остальные подсудимые были скромны.
И любопытно. Как-то раз был с ними такой случай. Караульная рота 1-го запасного украинского полка, приведшая подсудимых из арестного помещения в суд, ушла, оставив их на произвол судьбы. И что же? По окончании судебного заседания все подсудимые солдаты, более 80 человек, стройными рядами по четыре, правда, с революционными песнями пошли по городу и, без конвоя и не сделав попытки побега, возвратились на гауптвахту и явились по начальству, не сделав, повторяю, попытки воспользоваться своей свободой и отсутствием стражи, оставившей их на произвол судьбы.
Распропагандированные большевиками полки, отказывавшиеся, обыкновенно, исполнять боевые приказы, надо правду сказать, легко приводились в повиновение и быстро складывали оружие и выдавали агитаторов. И всё это делалось без пролития капли крови. Это последнее обстоятельство ясно показывает, что здесь имели дело не с сознательными борцами за определённую выношенную идею, а с массой, возбуждённой агитацией, случайно подошедшей к настроению толпы.
Надо сказать, однако, как ни сильна была агитация большевиков, как ни много было у них добровольных сотрудников из числа бывших жандармов и полицейских, всё же она охватила далеко не все воинские части и не все комитеты. Так, комитет Юго-Западного фронта не был обольшевичен, и он не выступил на путь революционного авантюризма и никогда не поддерживал его.
Таковы итоги большевистской пропаганды в солдатской среде.
Обольшевичение рабочих происходило в Киеве у нас на глазах. И чем больше их пропаганда проникала в рабочую среду, тем настойчивее были требования рабочих о выдаче оружия. Последние месяц-полтора моего командования войсками округа проходили постоянно под знаком требования выдачи оружия рабочим для вооружения рабочей милиции и рабочих дружин под предлогом установления и охранения надлежащего порядка.
Не раз приходили ко мне депутации с требованием выдачи оружия, и каждый раз мне приходилось отказывать им в этом.
Совет рабочих депутатов первоначально не слишком ярко поддерживал эти требования отдельных групп рабочих, но, под конец, под давлением этих групп, да и пережив к тому же некоторую эволюцию в сторону большевизма, усилил свою энергию.
Как-то уже в сентябре, незадолго до отъезда в Петроград и оставления мною должности Командующего Войсками, мне сообщают, что на следующий день, -- это было воскресенье, -- предполагается нападение на склады оружия с целью захвата такового.
Я распорядился усилить караулы и выставить надёжные части.
Утром я получаю приглашение придти на митинг, который рабочие устраивают да большой беговой площади.
Никогда не уклонялся я от таковых приглашений и каждый раз шёл для выяснения положения.
В назначенный час приезжаю.
Устроена трибуна для ораторов. Толпа не слишком многочисленная, но всё же значительная. Рабочие. Но, главным образом, солдаты.
Поднимается вопрос об оружии и необходимости выдать его рабочим дружинам. Читаются до этому поводу резолюции отдельных групп и комитетов и предъявляется запрос мне, почему до сих пор я не распорядился выдать оружие рабочим.
Мне пришлось в довольно длинной речи повторить то, что не раз уже говорил отдельным делегациям, приходившим ко мне по этому доводу. Не раз объяснил я то же и председателю Совета рабочих депутатов, обращавшемуся ко мне лично и по телефону с поддержкой требования рабочих.
-- Оружие нужно для армии. Я должен сохранить его, тем более, что после июльских выступлений много оружия попало в руки противника в виде трофеев. И было бы преступлением с моей стороны выдавать оружие рабочим, когда армия фронта так нуждается в оружии. К тому же я имею категорическое распоряжение Временного Правительства не выдавать оружия...
-- И если Вы, рабочие, требуете для самообороны оружие, значит Вы не доверяете революционной армии, стоящей на защите Вас, -- закончил я и сошёл с трибуны.
-- Товарищ Оберучев, -- обращается ко мне один из ораторов рабочих, взявший слово после меня, -- объясните Вы нам, для чего Вы поставили усиленные караулы у арсенала и склада?
Я всхожу на трибуну и говорю:
-- До меня дошли сведения, что какие-то хулиганы собирались сегодня грабить склад и расхитить оружие. И как Командующий Войсками Округа, питающего фронт и блюдущего интересы его, я должен принять меры против попыток разграбления.
-- Так это мы хулиганы, от которых Вы защищаете склад? -- делает неосторожное сравнение оратор, задавший мне первый вопрос.
-- Как Вы могли подумать, что я Вас назвал хулиганами? Вы представители организованных рабочих и революционной демократии, и не я мог подумать, что кто-либо из Вас смог сделать попытку разграбления склада! -- дал я исчерпывающий ответ и сошёл с трибуны.
Я отозвал в сторону одного из лидеров большевиков и прямо поставил ему вопрос:
-- Скажите, пожалуйста, для чего Вы так добиваетесь получения оружия?
-- Конечно, для гражданской войны, -- не скрыл он от меня.
-- Ну, так как же Вы хотите, чтобы я дал Вам его? -- ответил я, и мы разошлись, дружески пожав один другому руки.
Генерал Корнилов и его мятеж.
Я знал генерала Корнилова ещё очень молодым человеком.
Это было в 1892 году. Давно это было.
Высланный в Туркестан, я служил в Ташкенте, как к нам в батарею приехал молодой только что выпущенный офицер.
Калмыцкого вида, с косо поставленными разрезами глаз, живой и подвижный, полный молодой энергии с огоньком в глазах, -- таков был Корнилов, как я представлял себе его по давним воспоминаниям...
Недолго мы пробыли вместе. Жизнь послала меня далеко от Ташкента. Он тем временем поступил в Академию генерального штаба, и я не встречался с ним до самого последнего времени.
Но кое-какие штрихи из его биографии долетали до меня.
Вспоминаю рассказ о том, как Корнилов, будучи уже офицером генерального штаба на службе в том же Туркестане, воспользовался отпуском, чтобы сделать большое дело.
Как некогда Вамбери, он оделся дервишем и, пользуясь отпуском, отправился в Афганистан. Его туземная наружность и знание местных языков помогли ему.
Успешно он выполнил свою задачу и, возвратившись из отпуска, представил результаты разведки по начальству.
Само собою разумеется, он получил лишь выговор за то, что рискнул делать отважную разведку без разрешения начальства.
Сравнительно недавний побег Корнилова из австрийского плена, совершённый так удачно, говорит также о необычайной решимости и силе характера этого человека.
Наконец, предъявление ультимативных требований Правительству о необходимых реформах в армии, тоже подтверждает, что запас воли у него большой.
В связи с некоторыми осложнениями в украинизации войск и неопределённости позиции Временного Правительства и высших военных властей, дававших Украинскому Войсковому Генеральному Комитету разрешение, вопреки полученным мною непосредственно от Керенского директивам по этому вопросу, я выехал в ставку Верховного Главнокомандующего в конце июля месяца.
Верховным Главнокомандующим был тогда Корнилов.
Несколько дней пробыл я в ставке, и только урывками удавалось поговорить с ним.
Встреча наша носила дружественный характер. Он вспомнили о давней нашей совместной службе, давних годах.
Нам не пришлось говорить с ним по вопросам внутренней политики, о задачах таковой. Думается, он просто слишком далеко стоял в течение всей своей жизни от политики и был вдали от неё и теперь.
Но о войне и вопросах армии говорил он много.
Он считал войсковые комитеты полезными учреждениями и на них возлагал большие надежды, как на организующую в настоящих условиях нашей жизни силу. И он рассчитывал, что при сотрудничестве войсковых начальников с Комитетами можно рассчитывать восстановить нарушенный несколько порядок войсковой жизни.
Но для этого, по его мнению, настоятельно необходимо возможно скорее этим Комитетам придать определённую форму. Необходимо сделать так, чтобы в положениях о Комитетах были точно указаны, как сумма прав, так равно и круг обязанностей данного комитета. Но мало того, необходимо вместе с тем установить определённую ответственность для членов комитета за невыполнение своих обязанностей, равно как и за превышение своих прав.
Возразить что-либо против этого было трудно, так как именно отсутствие определённых норм жизни войсковых комитетов было часто причиной крупных недоразумений во многих случаях.
А забота о внесении нужного порядка в войсковую жизнь для него, поставленного во главе войск, стоящих на защите чести родины и охране свободы, было делом первостепенной важности.
Я уехал в Петроград в начале августа всё до тем же делам и оттуда возвратился домой, в Киев, не заезжая уже в ставку Верховного.
С тех пор я не видался с Корниловым.
Во время моего пребывания в ставке, при встречах с Корниловым и штабом, а также с комиссаром при Верховном Главнокомандующем Филоненко, слышать что-либо, хотя бы в виде намёка, об ожидающихся выступлениях, мне не пришлось. Равным образом, и при свидании с Керенским и Савинковым в Петрограде не пришлось слышать чего-либо, дающего основание предполагать, что в недалёком будущем разыграются крупные события.
27 августа (9 сентября) вечером предполагался митинг в городском театре, устраиваемый военно-республиканским клубом в виде чествования полугодовщины революции для подведения итогов прожитого полугодия. Меня пригласили выступить на этом митинге.
Став командующим войсками я не порвал связи с той газетой, в которой работал до отъезда заграницу и в которой возобновил работу по возвращении. Я продолжал быть сотрудником "Киевской мысли".
Днём мне звонят из редакции по телефону и сообщают содержание телеграммы Керенского по поводу выступления Корнилова: "Мы предполагаем прочитать эту телеграмму сегодня вечером на митинге".
-- Как получена Вами эта телеграмма? -- спешу задать я вопрос.
-- Она по телефону передана в Москву, а оттуда нашим корреспондентом по телеграфу нам.
-- Так подождите её публиковать. Я переговорю сегодня по прямому проводу с Петроградом и постараюсь выяснить вопрос. Не нужно вселять напрасную тревогу.
Вечером, вместе с комиссаром Кириенко, мы пошли на телеграф.
Тщетно добивались мы связи со ставкой. Не менее тщетно -- с Юго-Западным фронтом. Трудно было войти в связь с Петроградом, но, наконец, удалось. После переговоров с политическим отделом Военного Министерства выяснилось, что телеграмма действительна, и что такое объяснение Керенским опубликовано. Каких бы то ни было подробностей узнать не удалось.
В той форме, как изложено в телеграмме, наличность мятежа не оставляло сомнений. Было ясно, что генерал Корнилов предложил Временному Правительству сдать власть, а для подкрепления требования были высланы войска.
Получив подтверждение телеграммы, уже поздно вечером, около одиннадцати часов, пришёл я в театр, где публика была предупреждена о каких-то важных известиях, за которыми я сам пошёл на телеграф. Понятно нетерпение публики при моём появлении.
Я прочёл телеграмму и затем в краткой речи выразил уверенность, что революционная демократия не даст возможности контрреволюционному заговору, откуда бы он ни исходил, нанести удар свободе. Уверенность в гарнизоне была полная, и не было никаких сомнений, что Киев не пойдёт по пути контрреволюции. 06щий взрыв энтузиазма был ответом на мою речь и доказывал справедливость моей уверенности.
И в самом деле, Киев ничем не проявил себя в смысле враждебном новому строю.
На этом митинге присутствовал комиссар Юго-Западного фронта Иорданский. И так как были основания думать, что главнокомандующий Юго-Западным фронтом примкнул к движению, то Иорданский решил ехать в ставку главнокомандующего в Бердичев не по железной дороге, а в автомобиле через Житомир. Он уехал на следующий день утром и должен был из Бердичева говорить со мной по прямому проводу. Но к вечеру ему не удалось прибыть в Бердичев, так как он задержался в Житомире. Ему пришлось сделать некоторые аресты в Житомире и затем уже прибыть в Бердичев.
В общем, то, что называлось мятежом генерала Корнилова, было ликвидировано очень быстро и без больших затруднений.
Трудно сказать теперь веское слово по поводу этого трагического эпизода нашей жизни. Трудно дать надлежащую оценку этому выступлению. Ещё труднее быть совершенно беспристрастным.
Те сведения, которые доходили до общего сведения по газетам, те сведения, которые я получал, как Командующий Войсками, говорят, во-первых, о том, что многое в этом выступлении покрыто непроницаемой ещё тайной, и что этот крупный эпизод русской революции ждёт своего историка, а, во-вторых, о том, что никакие контрреволюционные выступления, хоть сколько-нибудь напоминающие возврат к старому, не опасны для дела революции: слишком недовольны все старым, чтобы поддерживать устремления в ту сторону.
Я сказал, что в Бердичеве и Житомире были арестованы генералы высшего командования. Их участие вызвало на Юго-Западном фронте такое негодование, что их хотели там же судить военно-революционным судом. Много труда и усилий пришлось употребить всем, чтобы не совершить этой несправедливости. Нельзя за одно и то же дело судить участников отдельно от главного виновника.
А между тем генералы Юго-Западного фронта сидели в Бердичевской тюрьме, и им постоянно угрожал, если не самосуд, то суд военно-революционный, отдельно от Корнилова. И могла совершиться ужасно непоправимая ошибка.
И долго работали над тем, чтобы убедить массы в невозможности такого положения. В частности и пишущему эти строки пришлось сказать своё скромное слово. В половине сентября в "Голосе Юго-Западного фронта" я поместил статью под названием: "Революционеры не мстители", в которой доказывал, что не дело революционеров кому-либо мстить: они должны помешать преступным попыткам, а затем передать всё дело суду.
В конце сентября удалось этих генералов, наконец, увезти из Бердичева в Быхов для совместного суждения с Корниловым. Где теперь они и что с ними -- не знаю. О них ничего не слышно.
Повторяю, трудно сказать что-нибудь об этом деле и дать ему правильное освещение. Скажу только, что даже после того, как дело было ликвидировано, кому-то нужно было вносить путаницу и осложнять его.
Так, мною было получено по почте "письмо-приказ" Корнилова относительно Киева.
Приказом, якобы, отдавалось несколько распоряжений. Первым стояло:
"Генералу Оболешеву (начальник штаба округа) -- арестовать полковника Оберучева".
Это несомненно апокриф. Апокрифичность этого документа доказывается тем, что в последнем пункте его значилось, что генерал-губернатором назначается генерал Медер, т. е., комендант, который был арестован в начале революции, а в то время находился где-то далеко от Киева, чуть ли не в Финляндии. Назначать генерал-губернатором в острый момент переворота мёртвую душу, человека далеко отсутствовавшего, конечно, никто не захочет. Ясно, что весь документ был кем-то неудачно сочинён.
А между тем, он распространялся с какими-то целями.
Развал армии.
Можно различно относиться к выступлению генерала Корнилова и различно оценивать его с точки зрения общеполитической, но одно несомненно, и это то, что выступление его помогло развалу армии и повело к усилению большевистской агитации.
Дело в том, что как ни сложны были отношения между командным составом и совершенно новыми непривычными для них военно-общественными организациями, -- полковыми и иными советами и комитетами, тем не менее время и жизнь делали своё дело, и отношения стали уже налаживаться.
Пусть в некоторых случаях начальствующие лица не сумели надлежащим образом подойти к этим новым и в высшей степени сложным аппаратам. В других местах сами комитеты слишком широко поняли круг своих прав и, пожалуй, не признавали никаких обязанностей, кроме политической агитации. Пусть это так. Но жизнь стирала грани, и начинал уже вырабатываться тот модус, на котором могли сойтись и повести сообща работу начальники и комитеты и работать над созданием новых устоев армии взамен пошатнувшихся старых.
Повторяю, трения, так мешавшие строительству новой жизни армии и поднятию временно пошатнувшейся боеспособности её, начали устраняться, и жизнь понемногу начала входить в надлежащие рамки, обещая в будущем полное улажение взаимоотношений.
И вдруг, взрыв... Мятеж, к которому оказываются прикосновенны высшие воинские чины, генералы и офицеры.
"Контрреволюция и в ней участвуют, конечно, офицеры", -- так объяснила себе масса.
А ведь офицеры всегда были заподозрены в контрреволюционности.
Забывалось при этом, что ещё сто лет тому назад, в пору декабрьского восстания при вступлении на престол Николая I, во главе восставших стояли офицеры, и многие из них пошли на каторгу, а несколько было повешено. Забыто, что в течение столетия офицеры рядом со всеми другими гражданами, и я себе позволю сказать, не в меньшем процентном отношении, -- шли на борьбу с произволом и отдавали свою жизнь в борьбе за счастье родного народа.
Всё это забыто. И офицеры все авансом взяты под подозрение только потому, что они офицеры.
Дорого заплатили за это офицеры в первые дни революции, когда их хватали и убивали без суда и следствия.
Но это прошло.
Начало восстанавливаться, если не взаимное доверие, то, по крайней мере, успокоение и улажение взаимоотношений, которые могли потом только улучшаться, и жизнь могла войти в свои рамки.
Корниловское выступление в корне подорвало эти наладившиеся отношения.
Опять безумные зверства. Зверства, ни на чём не основанные.
Вспомним Выборг, Гельсингфорс, Петропавловск и другие места, которые трудно и вспомнить, -- так много их было.
Опять жертвы, опять кровь. Опять вражда и обострение таковой до крайних пределов.
А так как всё это делалось под флагом борьбы с контрреволюцией, то таким произвольным действиям не было предела.
В разных местах, под видом борьбы, вымещалась накипевшая злоба на офицерах только потому, что они офицеры.
Начались самосуды...
А что может быть хуже самосуда в общественной жизни?
Ведь если предоставить возможность толпе, какой бы то ни было, тут же на месте, без разбора и выяснения действительной виновности, творить суд и расправу, то меньше всего можно думать о справедливости и законности и сохранения устоев общественной жизни.
И если всё-таки удавалось местами локализовать эти взрывы не столько народного негодования, сколько отсутствия выдержки и наличности своеобразно понятых начал свободы, то объяснить это можно исключительно добродушием русской толпы, на которую всё же можно действовать словом убеждения даже в критические моменты.
Корниловское выступление помогло работе большевиков.
Произошёл сдвиг... Я не позволю себе сказать, "сдвиг влево"... нет, сдвиг в сторону большевизма.
Стало легче вести пропаганду большевизма. Стоило только всех, почему-либо неугодных, называть "Корниловцами", "контрреволюционерами", и успех обеспечен. Сразу люди берутся под подозрение и трудно им доказать, что они не только не контрреволюционеры, а, можно сказать, совсем напротив.
Мне приходилось присутствовать на митингах после корниловского выступления и наблюдать отношение масс к ораторам.
Чем чаще оратор употреблял слово "Корниловцы", что стало синонимом "контрреволюционер", тем больше оказывается ему доверия, тем сильнее, значит, защищает он народное дело.
Конечно, пройдёт время, и истинные друзья народа будут найдены и открыты теми, кто их не видит сейчас.
Ведь если теперь Центральный Комитет партии социалистов-революционеров зачисляется в ряды контрреволюционеров, чуть ли не черносотенцев, то дальше идти некуда.
Совсем недавно, уже заграницей, читал я о далеко не ласковом приёме, оказанном в Харькове "бабушке русской революции" Екатерине Константиновне Брешко-Брешковской, которая жизнь свою отдала на борьбу за свободу и счастье народа, любовь к которому у этой старухи безгранична. Что же говорить об отношении к тем, кто не имеет таких заслуг перед революцией и народом? Они, конечно, "враги народа", и как таковые и трактуются.
А в словесниках, упражняющихся в применении революционных фраз, с 1о марта 1917 года, т. е., с того времени, когда это стало безопасно, недостатка нет.
После корниловского выступления начался развал армии, и то, что не было возможно раньше, стало достаточно обычным. Случаи неповиновения, насилия, ухода с постов, неисполнения своих служебных обязанностей, участились и стали слишком обычным явлением.
И если распоряжение Временного Правительства и военного министра генерала Верховского о сокращений численности армии объясняется соображениями о действительной чрезмерности числа державшихся под знамёнами, то, думаю, что немалое значение имело и то соображение, что, распустив огромное число тыловых солдат, можно легче придти к соглашениям о несении надлежащим образом службы остальными.
Несомненно дело Корнилова, его неосторожное выступление, поведшее за собой всё остальное, имело большое влияние на настроение армии, и все дальнейшие события и выступление большевиков получили в нём большую поддержку.
Уход с должности Командующего войсками.
Само собою разумеется, что то понимание служебной этики, которое было отчасти следствием корниловской истории, не могло не проявиться в войсках украинских.
И оно проявилось с очень большой силой.
Я приводил выше случай, как рота украинского полка оставила свой пост и арестованных предоставила самим себе.
И подобные случаи имели место в разных местах.
Начались опять попытки самочинной "украинизации". Начался поход против командующего войсками.
В самом Киеве собрался совет неведомых украинцев военных и от имени украинцев всего гарнизона вынес постановление, что так как полковник Оберучев является врагом украинского войска и Украины, то мы постановляем не исполнять приказы полковника Оберучева.
Надо было выступить этим самозваным безответственным лицам, чтобы следом за ними пошли и другие.
И с разных сторон, то полковые советы украинских частей, то группы украинских солдат в полках присылали свои постановления о том, чтобы ушёл Оберучев с поста Командующего Войсками.
Даже украинская рада ныне не безызвестной 12 армии прислала своё постановление о смене полковника Оберучева, хотя армия эта стояла слишком далеко от Киева и совсем не могла быть осведомлена о моей деятельности иным порядком, кроме безответственных старателей украинизации войск в трагическое время войны.
Появление таких постановлений, особенно тех, которые выпускались в пределах округа, поставило передо мною сложный вопрос, как отнестись к ним.
Само собою разумеется, что можно было силой заставит исполнять свои распоряжения. И сила такая в руках у меня была.
Но если против проявлений анархических вообще возможно употреблять силу, то здесь вопрос был сложнее.
Ведь выступая силой против ослушников, действующих под флагом украинским, рискуешь заслужит упрёк, что в данном случае ведёшь борьбу не с анархическими выступлениями людей безответственных, ведущих за собой малосознательные массы, не разбирающиеся в происходящих событиях и не знающие людей, а борешься против национальной свободы и самоопределения народностей. А мне, социалисту-революционеру, заслужит такой упрёк, да ещё на Украине, с которой я связан всей своей жизнью, было невозможно. И я решил уйти, тем более, что в том развале, который происходил по вопросу украинских комплектований, я был до некоторой степени игралищем судьбы. Я получил определённые директивы, вполне, правда, согласные с моим собственным мнением, по этому вопросу и им следовал, а помимо меня получались разрешения и распоряжения, шедшие в противоречие с данными мне директивами и против отданных мною по этому поводу распоряжений.
Ясно, что я, и только я, против того "стихийного" движения, которое приняло форму украинизации войск в процессе войны.
И я решил уйти.
Я послал об этом телеграфную просьбу главнокомандующему Юго-Западным фронтом, Военному Министру и Верховному Главнокомандующему.
И от первого, -- генерала Володченко, -- и от последнего -- Керенского, я получил телеграммы с указанием на невозможность моего ухода и просьбу остаться на месте.
Я поехал к генералу Володченко и доказал ему, моему товарищу по училищу, что ухожу я не по личным мотивам утомления, неудовлетворительности или тому подобное, а по мотивам характера общественного, так как, по-видимому, необходимо изменить тактику в отношении этого вопроса, в котором зашли так далеко. Для меня, действовавшего всё время по убеждению, изменить её нельзя, а это может повести к печальным для дела порядка последствиям. Что же касается нового человека, то его линия поведения может быть иная; и возможно, что она будет и совпадать с его собственными на этот предмет взглядами.
Через несколько дней меня вызвал к себе Военный министр генерал Верховский в Петроград.
Я поехал немедленно и там доложил и ему и Керенскому свою точку зрения. Мне удалось убедить и их в правильности принятого мною решения.
Я позволю себе воспроизвести здесь поданный мною по этому поводу рапорт, так как он, помимо моего желания, был уже опубликован в печати.
Вот он.
"Я глубоко тронут выраженным мне Вами и Верховным Главнокомандующим доверием в ответ на мою телеграмму об освобождении меня от обязанностей командующего войсками Киевского военного округа и, конечно, не настаивал бы на своём увольнении в особенности в такой острый момент, который переживает страна. Но обстоятельства вынуждают меня повторить моё ходатайство и просить об удовлетворении его в возможно непродолжительном времени, так как оставление меня на посту Командующего Войсками невозможно.
И вот почему.
За несколько дней до подачи мною первой просьбы я, в целях освобождения Чернигова от перегрузки войсками, сделал распоряжение о переводе расположенного там 2-го батальона 1-го украинского запасного полка в Киев.
И вот, 20 сентября командир этого батальона передал мне "постановление" батальонного комитета, в котором говорится, что "так как в этом переводе замечается со стороны российского военного начальства, а главным образом, начальника киевского военного округа, Оберучева, просто враждебное отношение к украинскому войску, -- батальонный комитет постановил не исполнять этого приказа до особого на это приказа украинского войскового генерального комитета".
Кроме того, в том же постановлении говорится, что "так как начальник киевского военного округа Оберучев уже не в первый раз идёт против интересов украинского войска, батальонный комитет вполне присоединяется к постановлению украинского совета военных депутатов и решительно заявляет, что никаких приказов Оберучева он без согласия на это генерального комитета выполнять не будет и также присоединяет свой голос к требованиям своих товарищей о незамедлительном смещении Оберучева с поста начальника военного округа".
Таким образом, из этого постановления видно (виновников в составлении его я предаю военному суду), что украинские части, расположенные в пределах киевского военного округа, не желают исполнять моих приказов без согласия на то генерального комитета, и я бессилен заставить исполнить таковые, ибо всякие действия, направленные для принуждения к выполнению приказов, трактуются, как покушение на национальную свободу, и только усиливают шансы успешной агитации тех безответственных украинских деятелей, которые эту агитацию ведут уже в течение нескольких месяцев не в интересах свободы и революции. Оказывается также, что в Киевском военном округе, кроме меня, командующего войсками, имеется для части войск другая власть, -- безответственный генеральный комитет, -- и соглашение между обеими властями теперь, по-видимому, психологически невозможно, ибо, благодаря тому, что украинизация войска, вопреки определённому указанию министра Керенского, велась помимо всякого моего участия, путём частичных разрешений, дававшихся и дающихся то ставкой, то военным министром, я оказываюсь одиноким противником украинизации, стоящим поперёк постановлений других представителей правительственной власти, и посему всё недовольство известных кругов, руководящих украинизацией войск, направлено против меня. Именно с моей личностью, а не с российской правительственной властью связано представление о сопротивлении украинизации, и именно против меня, а не против вообще политики российской военной власти ведётся широкая агитация.
Поэтому я позволю себе выразить уверенность, что с уходом моим и назначением на пост командующего войсками другого лица, в отношении которого безответственные руководящие круги, в лице генерального комитета и войсковой украинской рады, не смогут повести такой кампании, какую ведут против меня здесь, и в украинизированных частях сможет наступить успокоение, и украинские части признают власть этого начальника, как признают её другие части округа. И, значит, одной из причин, вносящих беспорядок в войсковые части, будет меньше.
Считаю нужным прибавить, что до последнего времени в войсковых частях не было никаких национальных трений, и каковы бы ни были эти части, сильные или слабые, но они были однородны. Между тем, так называемая украинизация войск внесла в части войск враждебный тон в межнациональные отношения, грозящие разрушить войсковые части, как боевые единицы.
Не имея возможности принять на себя ответственность за последствия такого национального разъединения, так как я был противником украинизации, находя её несвоевременной, но был в этом отношении одинок, я не могу оставаться на посту командующего войсками и прошу освободить меня и заменить лицом, против которого нет здесь, в рядах военных, предубеждения. Это, быть может, ослабит вред украинизации и даст возможность пройти ей возможно более безболезненно.
Не находя для себя возможным в настоящее время просить освободить меня от военной службы вообще, я прошу, не найдёт ли Врем. Правительство более целесообразным использовать меня, как специалиста-артиллериста с высшим техническим образованием".
Как я указал выше, и Керенский, и Верховский оба согласились с моими доводами и дали согласие на освобождение меня от должности Командующего Войсками округа.
Я собирался уезжать в Киев, чтобы приготовиться к сдаче должности заместителю, которого при мне ещё не наметили.
Но попасть в Киев в ближайшее время мне не удалось.
Делегат от исполнительного комитета Совета крестьянских депутатов на Копенгагенской конференции.
Я не поехал в Киев, как собирался тотчас после выяснения вопроса о своей отставке.
Мне нужно было ехать, так как мне предложено было большое дело по моей специальности.
Но поехать мне не удалось.
Когда я сказал о своём уходе моим добрым знакомым в Петрограде, ко мне обращается Вера Николаевна Фигнер, та Фигнер, которая с юных лет отдалась революции и двадцать лет просидела в Шлиссельбургской Крепости. Та Фигнер, которая в восьмидесятых годах, работая в партии "Народной Воли", занималась созданием военно-революционной организации и успела в этом деле сделать многое. Та, которая вместе с другими революционерами давно участвовала в подготовке революции и содействовала её успехам.
-- Константин Михайлович. Вы, кажется, теперь свободны. Видите ли в чём дело. На днях предстоит в Копенгагене конференция по обмену военнопленных. На этой конференции должен быть представитель Совета крестьянских депутатов. Предложили ехать мне. Но в силу целого ряда причин я ехать не могу. Я хочу предложить поехать Вам, так как Вы работали в деле помощи военнопленным, знаете их нужды и сможете быть представителем интересов широких народных масс на этой конференции.
Я задумался.
Я знал, что Вера Николаевна уже выбрана в Совет Республики. Знал, что она решила оставить работу в дорогом ей деле помощи амнистированным политическим, потому что подходило время созыва Учредительного Собрания, и ей нужно принять участие в подготовительных работах.
С другой стороны, мне улыбалась эта поездка.
Быть представителем Совета крестьянских депутатов на международной конференции -- большая честь, и отказываться от неё не приходилось.
Кроме того, задачи конференции -- облегчение условий обмена и условий жизни в плену миллионам жертв войны -- задача огромная и поработать для этого большого дела было необходимо, и мне казалось очень заманчивым.
И я дал своё согласие.
Кандидатура моя, предложенная Верой Николаевной, была поддержана, и я прошёл в качестве желательного кандидата.
Вопрос решён окончательно, хотя мне грустно было, что я не смогу возвратиться сейчас в милый сердцу Киев, в котором, хотя и было пережито в последнее время много тяжёлых минут, во с которым связаны мои светлые воспоминания.
Нужно было собраться в путь. Необходимо ознакомиться с вопросом по материалам Центрального Комитета. Настоятельно необходимо отдать себе ясный отчёт, что делать на конференции, на чём настаивать, чего добиваться.
Несколько смущало меня плохое знание французского языка, -- официального языка конференции, -- но успокаивало то, что, ведь, найдутся там переводчики.
Сборы окончены. И вместе с двумя компаньонами, -- инвалидами, офицером и солдатом, -- выезжаем.
Опять в дороге.
Я оставляю родину в тревожное время, когда в воздухе чувствовалась возможность осложнений, когда видно было, что хоть и сконструировался Временный Совет Российской Республики, но он многих не удовлетворял, и на этом можно разыграть.
"Но прочь чёрные мысли! Не покидал меня никогда здоровый оптимизм. Не поддамся и теперь грустному раздумью.
Смело в дорогу!"
Так думал я, выезжая из Петрограда в Скандинавские страны.
Вот и Торнео.
Таможенный и паспортный досмотр.
Вспомнил я, как восемь месяцев тому назад с тревогой подходил я к жандармам, проверявшим паспорта, и думал:
"Удастся ли мне проскочить через границу и попасть, наконец, на родину, чего я так страстно желал?"
Вспомнил я, как молодой офицер, которому я поручил наблюдение за мной во время переезда через границу и прохода через жандармские Фермопилы, неотступно следил за мной и тем, что происходит.
Вспомнил я всё это и подумал:
"Как далеко, как давно это было".
Теперь я еду с дипломатическим паспортом и совершенно спокоен, если не считать тревожных мыслей о том, что ждёт ещё впереди нашу многострадальную родину, какие этапы придётся ей пройти по пути к укреплению свободы.
Я не скажу, что с уничтожением пограничных жандармов улучшился, а главное ускорился порядок проверки паспортов. Нет, этого не было.
Наконец, я на пароходике. Тесный, маленький грязный пароходишка, на котором пришлось переезжать пограничную реку, Торнео, чтобы попасть в Хапаранду.
Я ехал прошлый раз в январе. На санках, легко и быстро, хотя и с пересадкой, прокатили мы по льду через реку в ясный солнечный, но холодный, морозный день.
Теперь слякоть, дождь и грязный пароход.
Но, вот и Хапаранда.
Удивительный порядок и налаженность пограничного досмотра.
И прежде всего о Вас заботятся. Вам предлагают хлебные карточки. Это первое, что получаете Вы, входя на станцию.
И вспоминаю я, как на одной из станций финляндской железной дороги нам сказали, что нужно идти получить хлебные карточки. Мы вышли все и стали длинной очередью в ожидании выдачи карточек.
Вдруг третий звонок, и все мы бросились к поезду, чтобы не опоздать. Так и поехали мы без хлебных карточек. Только немногие счастливцы получили их.
И это в Финляндии.
А в Швеции Вы не останетесь без хлебной карточки в пути. Когда я в первый раз ехал из Христиании в Стокгольм, на пограничной станции в Шарлотенбурге пришли к нам в вагон и раздали хлебные карточки, нужные в пути, по расчёту числа дней путешествия. Кто только до Стокгольма -- получай только на один день, кто до России -- на три.
Я еду в Стокгольм. Там опять, как и прошлый раз, весь день прошёл в скитаниях. Только вечером ушёл поезд на Копенгаген.
Утром -- Мальмё.
Это имя напомнило моё путешествие из Нью-Йорка.
Концерт при содействии Коллонтай.
Один из участников, -- молодой норвежец, -- пел куплеты о свидании трёх королей в Мальмё. Пел по-норвежски.
Я не понял, конечно, ни слова. Но тот восторг, с которым принимали его все слушатели, тот непрерывный хохот, который покрывал куплеты, показывали мне, что куплеты полны неподдельного юмора.
Но у меня осталось только в памяти, что припев к каждому куплету заканчивался словом: "Мальмё", причём это слово произносилось им как-то особенно.
И вот я теперь в том самом Мальмё, о котором я чуть ли не впервые услышал на музыкальном вечере на пароходе "Бергенсфиорд" среди Атлантического океана.
Опять таможенные формальности. Опять осмотр багажа и паспортов, что так часто со мною проделывалось и стало привычным явлением.
Но вот мы в Копенгагене.
Переход два часа по проливу совершался легко и спокойно. Да иначе и быт не могло. Впрочем, кое-кто из пассажиров считал это морским путешествием и даже говорил о качке...
Я в первый раз в Копенгагене.
Несмотря на двухнедельное пребывание там, мне не удалось познакомиться с ним. Все дни были разбиты и заняты работой в комиссиях и подкомиссиях, так как дело было спешное и надо было торопиться. Ведь, от решения нашей конференции зависит судьба миллионов пленных, а вместе с тем ещё большего числа их родственников, живущих в ожидании возвращения их или известий об улучшении их положения.
И мы работали.
Конечно, не время и не место здесь говорить о работах конференции во всех подробностях, но не могу не отметить, что со стороны датчан конференция и её работы встретили самое внимательное и серьёзное отношение. И этому мы в значительной степени обязаны успешностью работ конференции.
В конференции принимали участие, кроме датчан и представителей шведского красного креста, Россия и Румыния -- с одной стороны, Австро-Венгрия, Германия и Турция -- с другой.
Само собой разумеется, что среди делегатов враждебных сторон не было и тени враждебности. Напротив, отношения, хотя и официальные, установились самые лучшие; да иначе и быть не могло. Все приехали для одного дела: помочь улучшить положение военнопленных, которым, конечно, везде не сладко жилось.
Пусть не во всех вопросах мы сошлись, пусть многое осталось неудовлетворённым, но и то, что сделано, составляет большой плюс в тяжёлой жизни пленников, и конференцией намечен путь для дальнейших улучшений.
Но одному вопросу нам не удалось достигнуть соглашения, это по рабочему. Большинство внесённых по этому важному вопросу русской делегацией предложений не прошло: они оказались неприемлемыми ни для австрийцев, ни для германцев.
Ни фиксирование нормы рабочего дня, ни ограничения на работах особенно тяжёлых, ни, наконец, обеспечение инвалидности, полученной вследствие работ военнопленного, -- ничто это не получило разрешения, как ни настойчива была в этом отношении русская делегация.
Был ещё один важный вопрос: вопрос о транспорте.
Ведь пока существует только одна дорога для обмена военнопленных: через Швецию и Финляндию. Но это и длинный путь, и дорогой. Да и не может при настоящих условиях ни Швеция, ни Финляндия обеспечить массовый исход пленных, каковой предполагается по утверждении и введении в силу постановлений конференции об обмене.
И вот, австрийцами и германцами внесено предложение производить обмен через один из пунктов на фронте. Кроме того, австрийцами было внесено предложение об обмене всеми военнопленными, посидевшими более двух лет.
Оба эти вопроса не могли быть рассматриваемы на конференции, так как делегат русского военного министерства получил категорическое указание не допускать рассмотрения этого вопроса на конференции. Само собою разумеется, что и мне нельзя было обсуждать его.
Но тем не менее, я не считал для себя возможным промолчать и вынужден был выступить с следующим заявлением на одном из пленарных заседаний после того, как вопрос этот был вторично поднят представителем Австрии.
Я сказал:
-- На настоящей конференции я являюсь представителем российской революционной демократии, в лице Совета Крестьянских Депутатов, пославшей меня сюда, и как таковой имею единственный императивный мандат: сделать всё возможное для облегчения положения возможно широких масс военнопленных всех стран без исключения.
Считаю, что пленники, просидевшие в плену два и более лет, уже достаточно претерпели и надорваны настолько, чтобы их нельзя было считать вполне здоровыми, подлежат возвращению на родину. Этот акт дал бы возможность облегчённо вздохнуть многим миллионам населения всех воюющих стран и был бы актом необходимой гуманности по отношению к этим жертвам настоящей безумной и жестокой войны. И я охотно присоединился бы к предложению, внесённому Австро-Венгерской делегацией об обмене пленниками, взятыми в плен до 1 мая 1915 года. Но я не могу ни присоединиться к нему, ни поддержать, так как знаю, что мой товарищ по делегации, генерал Калишевский, имеет определённый мандат правительства не соглашаться ни на эту меру, ни на транспортировку пленных через фронт. А я принадлежу к тем группам революционной демократии, которые считают для себя обязательным оказывать всяческую поддержку Временному Революционному Правительству, стремящемуся к благу всех народов России, а вместе с тем и благу всех народов мира. И идти на конференции против взглядов и решений Временного Правительства я не нахожу ни возможным, ни допустимым. Вот почему я не могу принять участия в обсуждении настоящего вопроса теперь же, хотя я лично считаю эти меры полезными, не могу тем более, что я не зною мотивов, заставивших Временное Правительство, в лице Военного министерства, отнестись вполне отрицательно к самой мысли о возможности массового обмена и транспортировки через один из пунктов огромного боевого фронта.
Признавая лично эти меры полезными, я, по возвращении в Россию, постараюсь выяснить эти причины и приложу все усилия к тому, чтобы этот вопрос был пересмотрен Временным Правительством во всей его полноте и решён в том направлении, которое влечёт к наибольшему благу для наибольшего числа людей.
Но, считая полезным приступить к решению этого вопроса, я должен сказать, что таковое, по моему мнению, может состояться при соблюдении следующих условий. Во-первых, чтобы оно являлось не частичным соглашением России и Австро-Венгрии, но чтобы оно охватывало все воюющие страны обеих коалиций; во-вторых, чтобы это не было обменом пленных голова в голову, а чтобы все без исключения военнопленные, взятые до определённого срока и пробывшие в плену два и более года, были освобождены и возвращены возможно скорее на родину, и, наконец, чтобы все страны обязались не употреблять этих военнопленных не только на фронте, но и для обучения войсковых частей, и чтобы эти обязательства не только точно исполнялись, но и были поставлены под контроль нейтральных делегатов.
Только при соблюдении этих условий для меня, как представителя российской революционной демократии, может оказаться возможность принять все меры к тому, чтобы поднять этот вопрос во всей его широте перед Временным Правительством России. В противном случае, если союзники Австро-Венгрии не поддержат её предложения, и в этом пункте у них не произойдёт соглашения, и дело обмена военнопленных станет лишь делом частичного соглашения между Россией и Австро-Венгрией, я буду считать это дело слишком частным и не имеющим того огромного общественного значения, которое я ему придаю в сделанной мной постановке.
Мне не удалось выполнить принятого на себя обязательства.
На мою родину налетел вихрь таких событий, которые лишили её Временного Правительства, и некому стало утверждать наши постановления. Кажется, и тот Совет крестьянских депутатов, который меня делегировал, уже распущен, и здесь мне не к кому стало обратиться.
К тому же события на фронте приняли такой оборот, что, быть может, и сам вопрос отпадает.
Возможно, что мы накануне освобождения всех пленных, отправке их через весь фронт, а не через один из пунктов его.
Но теперь австро-венгерские пленные уйдут без всяких условий и смогут заполнить редевшие ряды на западном фронте...
К такому решению вопроса я присоединиться не могу.
Прежде, чем оставить Копенгаген, я позволю себе остановиться на одном вопросе, на одной детали жизни наших военнопленных.
Я помню то время, когда, несмотря на постоянные хлопоты и напоминания о необходимости облегчить положение наших пленных и перевезти хотя бы туберкулёзных в нейтральные страны для поправления их здоровья, -- подобно тому, как это сделали для своих французы и англичане, -- старое правительство, пользуясь заключениями департамента полиции, не решалось сделать этого, боясь пропаганды в нейтральных странах.
Но развернулись события на внутреннем фронте, влияние департамента полиции пало, и Временное Правительство молодой революционной России осуществило, наконец, то, о чём мечтали все те, кто хоть немного соприкасался с военнопленными и знал их тяжёлую жизнь. Оно пошло навстречу этой нужде; и если дело помощи военнопленным в лагерях со времени революции не подвинулось вперёд, а, пожалуй, даже стало слабее, то в отношении интернирования только революция помогла нашим пленникам: она сумела вырвать хоть часть наших пленников из германских и австрийских лагерей и поставить их в условия человеческого существования. Соседние страны, Дания и Норвегия, гостеприимно открыли свои двери и дали приют нашим страдальцам.
В одном из лагерей интернированных, близ маленького городка Хорсеред, мне пришлось встретиться с нашими пленными. Эти датчане приютили их и поддержали начавшие уже падать молодые силы.
То место, в котором я провёл целый день, ещё в начале этого года было поросшее густым лесом. Но как только был решён вопрос об интернировании в Дании русских военнопленных, застучал топор, зазвенела лопата, зашумела пила... И началась постройка, спешная, но солидная работа. И вот, в настоящее время, место это -- культурный уголок.
Десятки бараков, вновь построенных и вполне приспособленных для житья, снабжённых водопроводом, канализацией и электрическим освещением, большие залы, столовые, отлично оборудованные операционные, зубоврачебный кабинет и т. п. -- всё предоставлено в пользование невольных, но чрезвычайно довольных своим пребыванием здесь обитателей.
Бараки построены и всё оборудование, стоимостью до 5--6 миллионов крон, сделано датским правительством без всякого участия русского; эти бараки, весь городок, после войны предполагается, кажется, использовать на нужды благотворительности, для устройства детских приютов или для стариков и т. п.
Но это дело будущего. Пока же там живут наши военнопленные.
К ним мы поехали.
Нечего говорить о чудной прогулке. Датское военное ведомство предоставило нам автомобили, и мы прокатились по прекрасной дороге среди лесов и полей. Кстати, поездка в автомобиле в Дании в это время была мало кому доступная роскошь: бензина в стране мало, он отпускался по карточкам, и далеко не все, даже богатые, могли разрешать себе такое удовольствие.
Дружественная встреча ожидала нас там.
В самом деле, ведь в лагере живут офицеры и солдаты, только недавно прибывшие из германского и австрийского плена, совершенно оторванные от родины и жадные знать, что там делается на этой дорогой, многострадальной и так много теперь обещающей родине. И тут к ним на встречу идут их соотечественники, только что приехавшие с родных для них мест. Совершенно понятно то нетерпение, с которым они нас ждали.
С другой стороны, и мы очень интересовались видеть не только лагерь и его оборудование, но и его невольных, но счастливых своим пребыванием обитателей.
И полились беседы.
Наперерыв расспрашивали друг друга, наперерыв делились впечатлениями прожитых дней.
Внешнее оборудование лагеря, повторяю, прекрасно. Им мы обязаны датчанам.
С своей стороны, копенгагенское отделение московского комитета помощи озаботилось устройством библиотек, читален, мастерских, в которых работают и читают пленные и проводят часы досуга.
Содержание прекрасное. Питание не оставляет желать лучшего, и оно даёт блестящие результаты: некоторые интернированные поправились настолько, что прибавились в весе до полутора пудов (более двадцати килограммов) в течение двух-трёх месяцев.
Кажется достаточно. А ведь приехали они сюда в таком виде, что едва держались на ногах.
Общий отзыв военнопленных о приёме, оказанном им датчанами, восторженный. То дружественное отношение, которое они почувствовали с первых дней, сохранилось до конца, несмотря на некоторые трения, которые происходят при совместной жизни.
Главнейшие жалобы, которые пришлось слышать, -- это жалобы на то, что интернированные не хотят работать даже для себя без особого каждый раз вознаграждения. И это при условии, что они получают определённое жалование, как военнослужащие.
И в самом деле. Когда я был вечером на кухне, там один из помощников повара говорил мне, что они получают за свою работу по полкроны в день. Так и на всех других работах по лагерю.
Печальная картина. И признаюсь, когда мне говорили об этом датчане, и говорили с горьким укором, что даже картофель выкопать для самих себя интернированные не находят возможным бесплатно, мне становилось как-то не по себе: краска стыда за своих соотечественников покрывала моё лицо, и ничего не мог я сказать не только в оправдание, но даже и в объяснение этого странного факта.
Но мимо этих печальных явлений...
Мы встретились, россияне, пришедшие с разных сторон: одни с тяжёлыми воспоминаниями переживаний плена, другие с впечатлениями молодой революционной России; у одних всё в прошлом, другие до боли полны настоящим, и этого достаточно, чтобы между ними установился тесный контакт, и в живой беседе и обмене впечатлениями незаметно прошёл день. Днём угощали нас датчане, а вечером был обед в офицерском собрании, и так как на следующий день отправлялась партия инвалидов в Россию, то офицеры устроили прощальную вечеринку-концерт для своих добрых знакомых датчан.
Мило и задушевно прошёл вечер; и не хотелось уезжать. Но уже поздно, завтра утром серьёзные и продолжительные беседы с германцами и австрийцами по целому ряду поднятых вопросов об обмене военнопленными, а сегодня мы и без того злоупотребляем любезностью молодого датского офицера, приехавшего с нами в качестве шофёра и задержанного нами до поздних часов.
С трудом распрощались мы с нашими новыми приятелями и тёмной ночью поехали в Копенгаген, полные дум о виденном и слышанном, и с тревожным вопросом: как встретит молодая Россия тех, кто отдал всё в борьбе за родину и, радостный и полный надежд, возвращается домой?..
А все они интернированные возвратились домой -- это один из результатов нашей конференции. Я провожал кое-кого, уже будучи в Стокгольме, задержанный там событиями в России.
Кончилась копенгагенская конференция. Я уехал, унося приятное воспоминание об Амалиенборг, где во время войны, мы с противниками занимались мирными делами.
Мы поехали, по приглашению норвежцев, в Христианию на конференцию тоже о военнопленных. Здесь, при участии представителей Норвегии, мы вели переговоры с германцами и австрийцами о наших военнопленных. Норвежцы тоже оказали гостеприимство нашим военнопленным. Мне не удалось побывать в местах интернирования наших военнопленных в Норвегии. Я спешил в Стокгольм. Но мой товарищ по конференции посетил солдатский лагерь и ему так понравилось, что он уверяет, готов пожить там некоторое время, чтобы отдохнуть.
Спасибо большое нашим друзьям-норвежцам за всё внимание и заботу о наших страдающих братьях. Во время конференции норвежцы шли на встречу действительным нуждам и были милыми посредниками в переговорах, стремившимися уладить споры к общему благополучию.
Из Христиании путь наш был в Стокгольм, где должно было состояться совещание с Шведским Красным Крестом по вопросу, главным образом, о транспорте. Вопросы были разрешены быстро, в особенности, имея в виду желание шведов помочь транспортировке пленных. Но как удастся провести в жизнь то, что решено -- это другой вопрос: ведь, положение в России теперь таково, что не с кем разговаривать по деловым вопросам.
Мне пришлось в бытность в Швеции встречать и провожать поезда с инвалидами, перевозимыми из Австрии и Германии. И то внимание, те удобства, ту заботу, которыми пользуются мои соотечественники в Швеции, никогда не забуду, и не забудет этого русский народ.
В Стокгольме я задержался и воспользовался гостеприимством страны и досугом, чтобы наскоро набросать эти отрывочные воспоминания.
Пусть читатели не посетуют за то, что я им даю.
Но я не обещал писать им историю Российской революции. Я обещал поделиться с ними тем, что видел, участником чего мне довелось быть.
Писать историю ещё не время. Она только творится. И настанет час, когда будущий историк будет вскрывать тайники сегодняшней нашей жизни.
Если взгляд его случайно упадёт на эту книгу, и он извлечёт из неё хотя что-нибудь, что даст ему возможность осветить малейшую деталь, я буду считать, что не даром использовал свой невольный досуг.
Заключение. Оценка современного момента.
Как ни тяжелы переживаемые в настоящее время события, но они не должны вселять сомнения в успехе русской революции, так как коллективный разум и коллективная любовь к родине переработают всё в таком направлении, что строительство новой молодой России пойдёт по правильному пути.
К тому же всем, имевшим счастье находиться во время революции в России и принимать участие в современной жизни, было ясно, что начавшаяся так красиво русская революция должна была пройти через тот кошмарный и кровавый этап, виновниками которого являются опоздавшие к революции люди, огорчённые, что таковая произошла без их участия, и решившие во чтобы то ни стало продолжать и "углублять" революцию. Для этого они воспользовались легко воспринимаемым несознательными массами лозунгом, отвечающим утомлённым войной гражданам, с одной стороны, и с другой, -- трусливым душам, убегавшим от войны всегда, -- и при старом режиме и при новом, -- не желавшим защищать ни царскую, угнетавшую всех Россию, ни Россию революционную, сумевшую в короткое время провести в жизнь такую сумму прав граждан, какой не обладает ни одна страна в мире.
Революция началась красивым жестом.
Стоило только серьёзно сказать старому правительству, доведшему Россию до позора: "уходи вон", как оно вынуждено было выполнить немедленно этот приказ и удалиться без сопротивления. И потому революция совершилась почти без кровопролития, без жертв. Старый, обветшавший строй пал, как ветхая одежда, которую быстро снимают и выбрасывают вон, как совершенно ненужную вещь.
И в этом именно и заключалась красота нашей революции. Она пришла вовремя и отвечала чаяниям и настроениям всех без исключения.
С каким восторгом принята была весть о перевороте всеми!
Я встречался с людьми самых различных политических убеждений и настроений и ни от кого не слышал ни слова укоризны по адресу деятелей революции, ни одного указания, что делать этого было нельзя, что оно было несвоевременно. Нет, всеобщая радость, общий восторг вызвали первые события о перевороте, о свержении старого строя, столь опостылевшего всем.
Надо было видеть те грандиозные манифестации, которые происходили в городах по поводу происшедшего, в честь нового будущего. Многотысячные толпы народа выходили на улицу и манифестировали свои чувства перед только что народившимися революционными организациями и органами революционной власти. И эти толпы, всегда в прошлое время разгонявшиеся полицией, проходили стройными рядами и хотя запружали улицы, но не было ни одного несчастного случая, ни одной жертвы. И это непривычное в жизни русской толпы явление -- ясный показатель, как серьёзно радостно принято было осуществление в российской жизни начал свободы.
Казалось, жившая веками закрепощённой Россия привыкла всё-таки к свободной жизни и восприяла её легко и без потрясений.
И думалось, что пройдёт короткий промежуток времени первых восторгов и упоения свободой и начнётся строительство новой жизни, столь необходимое для блага всех народов, населяющих необъятные шири нашей страны, и для блага всех других народов, нормальному развитию жизни которых не могла не мешать близость к ним страны, где ещё не были сброшены цепи векового рабства.
Но свобода народам никогда не давалась дёшево и без жертв. И было бы большой наивностью рассчитывать, что Россия покажет невиданный в истории пример лёгкого освобождения от пут рабства и перехода к новой свободной жизни столь же красиво, каким было начало революции, первые моменты её. Нет, необходимо было испить чашу до дна.
Новой России не страшна была, правда, контрреволюция, выступление старых сил, недовольных приходом новых деятелей. У них, этих старых сил, не было почвы под ногами, не было на кого опереться, ибо очень уж измучены были все старым произволом. И контрреволюция, в её обычном понимании, не угрожала молодой России.
Равным образом, не страшны были молодой России и попытки революционных авантюристов вести перманентную революцию, хотя эти последние опирались и опираются как будто на широкие массы взбудораженного народа, которому они выкидывают очень понятные и весьма приемлемые лозунги. Молодой России они не страшны.
И это утверждение я позволяю себе делать в то время, когда Россия переживает серьёзный кризис, и когда на улицах многих городов происходит гражданская война, когда всюду царит анархия, и революция приняла кровавые формы междоусобной войны и грозит в потоках крови затопить с таким трудом, ценою вековой борьбы лучших сынов России, только что добытую свободу.
Я позволяю себе утверждать это потому, что меня не оставляет вера, что гипноз пройдёт, и стремление к нормальной здоровой жизни приведёт, наконец, страну к прекращению междоусобицы и восстановлению необходимого порядка для воссоздания действенной жизни свободных граждан новой России.
Повторяю, этот этап необходимо было пройти, -- слишком малокультурны мы были, и слишком долго угнетало нас старое правительство, делавшее всё возможное, чтобы не дать народу образования и отдалить его от всех завоеваний культуры. И приходится теперь самому народу кровью своей, проливаемой в междоусобной войне, вызванной революционными авантюристами, расплачиваться за грехи старой царской власти.
Но если мне не представляются слишком опасными для дела свободы и революции мятежные выступления ни справа, ни слева, то я вижу глубокую и серьёзную опасность.
Она в следующем.
Продолжительное бесправие русского народа не могло не оставить глубоких следов в жизни его. Само собою разумеется, что оно не могло не отразиться на многих сторонах жизни и в пореволюционный период.
Привычка работать за страх или из жажды наград тоже отразилась на нравах и обычаях наших.
И вот, когда оковы рабства спали, и народам России революцией была предоставлена вся сумма прав, то в сознании самых разнообразных слоёв это претворилось чрезвычайно своеобразно.
Предо мной, как военным комиссаром и затем командующим войсками киевского военного округа, с самого начала революции и почти до последних дней проходила людская волна.
Ко мне в кабинет приходили все, кто только хотел. И старый, поседевший генерал, и молодой прапорщик, только что оторванный от школьной скамьи, и солдат с фронта, усталый и загорелый от лучей солнца, ветра, и непогоды, и тыловой солдат, сумевший провести всю войну вне фронта, недавно призванный молодой солдат, и сорокалетние и старше, приходили и чиновники, и рабочие, и работницы и банкиры, и промышленники... Приходили и по своим личным делам и по поручениям организаций, комитетов, советов, по делам общественным.
И кто бы ко мне не приходил, барышня в шляпке или работница в платочке, изящно одетый молодой человек, или в простом платье маляр, по своему делу или общественному, все без исключения говорили одно и тоже:
-- Дай!
Я только и слышал от всех, приходивших ко мне граждан и гражданок:
"Мы имеем право это получить", "Вы обязаны нам это дать", "Мы имеем право это требовать", "Вы обязаны наше требование выполнить", и. т. п.
Революция и её завоевания отобразились в сознании решительно всех в виде суммы безграничных прав, и все наперерыв стремились осуществить эти свои вновь завоёванные права.
Но никому из приходивших ко мне масс людей не приходило в голову, что у граждан существуют не только права, но и обязанности, и что, чем больше прав, тем гораздо значительнее обязанности, и что именно новой строй жизни молодой России требует от всех полного напряжения сил в постоянной работе на общее благо, включая до принесения себя в жертву.
И вот именно это обстоятельство, что от революции громадным большинством граждан взято только понимание и признание своих прав, но не обязанностей, является наибольшей угрозой самой революции и свободе.
Именно этим объясняется чуть ли не откровенно пущенный лозунг: "Рви, что можно". Этим объясняются и повышенные требования служащих и рабочих, как в смысле чрезмерного увеличения заработной платы, так и в смысле сокращения числа рабочих часов, и национальные устремления к осуществлению немедленно и во всех областях и формах автономии и самостоятельности ещё до решения этого вопроса Учредительным Собранием, сорванным в настоящее время последним выступлением большевиков, сыгравших на том же: "Рви, что можно".
Этим объясняется и невозможность, при всём желании серьёзных революционных деятелей, установить разумную дисциплину в войсках, основанную не на страхе наказания, а на сознании своих обязанностей перед страной и народом...
Этим, именно этим, объясняется и многое другое в нашей жизни...
Но если нам приходится в настоящее время переживать критический период революции, и если в настоящее время безумно льётся народная кровь в междоусобной борьбе, то это не может убить веру в торжество революционной правды и не может заставить думать, что уроки прошлого пройдут бесследно, и мы окажемся да развалинах только что начавшегося строиться замка счастья.
Нет, возврата к прошлому быть не может, и ключи счастья в руках самого народа, который, в конечном счёте, не может сбиться с верного пути к строительству новой России!
Но досмотрим, как совершилась последняя "революция".
"Смольный имеет сегодня вид какой-то осаждённой крепости, готовой по первому сигналу отразить всякое нападение. Здание окружено пулемётами; пулемёты стоят и в окнах второго и третьего этажей. У входа в институт стоят зенитные орудия. Кругом много автомобилей и четыре броневика".
Так описывают газеты от 25 октября (8 ноября) вооружение революционного штаба в день ноябрьского выступления большевиков для захвата власти.
Ничего подобного не было у Таврического дворца в день переворота в феврале (марте) текущего года, когда царская власть должна была уступить своё место революционной власти, свергнувшей деспотизм и водрузившей знамя свободы на месте былого произвола.
Если в таврическом дворце в дни великой революции появились войска, то это лишь были те солдаты и офицеры, которые по собственному почину пришли туда, чтобы выразить свою верность новому строю и придти на помощь Временному Правительству.
Я не был в Петрограде ни в дни великой революции, ни в дни выступления большевиков. И в первый и во второй раз я наблюдал события Петрограда из прекрасного далека: первый раз с благословенного юга России, где теперь тоже льётся братская кровь, второй -- из мирной и спокойной Швеции, где разыгравшиеся в Петрограде события заставили меня остановиться в ожидании лучших дней и возможности вернуться на родину для новой работы.
Поэтому мне приходится говорить об этих событиях лишь по газетным сведениям и рассказам очевидцев, дающих черты и детали совершавшихся на их глазах события.
Не время ещё расценивать эти события во всей глубине. Я остановлюсь здесь только на отмеченном мною факте. Мирное и безоружное выступление деятелей февральской (мартовской) революции, выступивших и свергнувших старое правительство без подготовки для этого вооружённых сил и накопление таковых, как для обороны, так и для наступления, и собирание сильных военных отрядов и военно-технических средств для самообороны и нападения деятелей ноябрьской "революции".
Прибавим к тому же, что мартовские дни подготовлялись в полной тишине, в привычном для русских революционеров подполье, тогда как дни ноябрьские были у всех на виду, и о них громко говорили в печати всех направлений и на закрытых и открытых митингах.
Значит, в первом случае совершенно нельзя было учесть настроения масс, тогда как во втором таковое поддавалось полному учёту, ибо массы имели возможность манифестировать свои чувства и своё отношение к происходящему и тому, что подготовлялось.
Прибавим ещё, что в ноябрьские дни пускались лозунги, так понятные и столь заманчивые для широких народных масс, тогда как в мартовские дни перед революцией не было громких слов, не было крупных обещаний, а было лишь одно желание, одно стремление удалить из российской действительности веками царивший там произвол и установить нормы свободной жизни свободного развития всех людей без исключения.
И тот факт, что смена старого строя произошла так легко и воспринята столь радостно, что не нашлось места для насильственных действий одних над другими, ясно показывает, что начала жизни, провозглашённые в дни мартовского переворота, были чаянием всех без исключения граждан, и что в то время деятели революции опирались действительно на широкие массы, на всю Россию.
Как по мановению жезла волшебника вступали в жизнь новые формы её, и была осуществлена действительная свобода. Не то сейчас.
Лозунги брошены, повторяю, приемлемые и заманчивые для широких масс населения. Делатели новой, ненужной "революции" громко кричат о том, что они опираются на весь народ, что все с ними и за них, и, между тем, они должны окружать себя броневыми автомобилями, пулемётами, вооружёнными солдатами, и кровь льётся по всем городам и весям великой и многострадальной России.
Переворот, произведённый кучкой революционных авантюристов, не воспринят Россией и не проведён в жизнь так легко и просто, как революционный переворот мартовских дней, явившийся откликом на вопль души всех без исключения измученных старым режимом российских граждан.
В этом разница двух моментов революционной жизни России.
Если в первом, мартовском, перевороте чувствовался огромный подъём, и это была действительная революция, то во втором, ноябрьском, мы имеем все симптомы революционного авантюризма, чреватого последствиями и могущего повести страну, если не к гибели, то к новым тяжким испытаниям и утрате только что завоёванной свободы.
И если теперь идут из России вести о победе большевиков и утверждении их власти, а не власти социалистических и демократических кругов русского народа, тем хуже, -- это показывает, что мы можем теперь перейти ту грань, за которой прекращается свободная жизнь великого народа.
Большевики выкинули слишком заманчивые на первый взгляд для самых широких масс лозунги.
Один клич: "мир" может увлечь за собой толпы.
Затем немедленное уничтожение частной собственности на землю. Это ли не приемлемый лозунг?
Несколько более туманный, но всё же кажущийся заманчивым -- контроль рабочих над производством, тоже должен привлечь сердца рабочих.
Все наиболее влиятельные группы населения, -- солдаты, крестьяне, рабочие, -- получили заманчивые обещания. Конечно, это лишь словесные обещания, фальшивые векселя, по которым делатели "революции" платить никогда не собирались, ибо они не в состоянии этого выполнить. И если бы их оставили в покое, то в течение двух недель они изжили бы себя. и тот самый народ, те самые массы, которые по утверждению большевиков пошли за ними, растерзали бы их на куски, ибо широкие обещания обязывают.
И на первый взгляд кажется, что не следовало бы вступать в борьбу с большевиками, а просто передать им власть, которая поведёт их самих к самоубийству. Тогда как теперь им дали в руки козырь, возможность оправдания перед судом истории за тот обман, который они позволили себе для временного захвата власти. Они могут говорить теперь, что им не дали возможности "спасти Россию" и "осчастливить мир".
Но это только на первый взгляд...
Если теперь выступление против большевиков повело к обильным кровавым жертвам, то более позднее стоило бы дороже, так как шире и шире разливался бы пожар анархических выступлений, и справиться с ним можно было бы большим пролитием крови своего же народа в междоусобной борьбе.
Пусть телеграфные сообщения уведомляют нас о победе большевиков чуть ли повсюду, тем не менее мы не можем терять уверенности, что эта безнадёжная авантюра не может кончиться торжеством и должна потерпеть неудачу.
Несколько затянувшийся процесс ликвидации мятежа может только повести к тому, что палка перегнётся в другую сторону, ударит "одним концом по барину, другим по мужику" и надолго отодвинет завоевания великой русской революции.
Этого ли хотели большевики?
Если искренние большевики этого не желали, то многие их сотрудники, ставшие большевиками после первого марта, сбросив с себя полицейские и жандармские мундиры и гороховые пальто охранных филёров, несомненно стремились именно к этому.
Кроме вышеуказанных лозунгов, большевики своё выступление оправдывали и объясняли ещё лозунгом борьбы за Учредительное Собрание.
Они утверждали, что Временное Правительство саботировало Учредительное Собрание, а вот мол они стоят за скорейший созыв собрания.
Казалось бы лозунг хороший, и что действительно необходимо исстрадавшейся и истомившейся от неопределённости и неустойчивости современного положения России, так это именно скорейший созыв Учредительного Собрания.
И что же мы видим?
Выработали закон о выборах в Учредительное Собрание. Приняли его и опубликовали. Создали сложный механизм выборов. Не забыли, кажется, никого. Внесли необходимые изменения по требованиям и заявлениям тех или иных обиженных или обойдённых групп. Назначены сроки представления списков, намечены сроки самих выборов и уже фиксировано время созыва Учредительного Собрания -- конец ноября, как вдруг -- захват власти, кровавая междоусобная война и, конечно, срыв Учредительного Собрания.
И в самом деле, разве возможно производить выборы в такое время, какое переживает теперь страна. При кровопролитных стычках, отсутствии гарантий личности, свободы собраний, слова, печати. Само собою разумеется, невозможно, и собрание сорвано и сорвано именно теми, кто и восстание-то поднимал именно в пользу скорейшего созыва его.
Что-то непостижимое, просто безумное чувствуется в этой авантюре, именуемой по недоразумению новой российской революцией.
Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов, инициативе которого принадлежит настоящая попытка переворота и захвата власти, сумел повести дело так, что захват этот произвёл, не дождавшись даже открытия Съезда Советов, созванного тоже по его почину.
Пусть он действовал здесь вопреки ясно и определённо выраженной воле представителей всех советов в лице Центральных Исполнительных Комитетов Советов Рабочих, Солдатских и Крестьянских Депутатов, которые определённо высказались против созыва этого съезда. Пусть целый ряд фронтовых и даже тыловых организаций и гарнизонов ясно и определённо заявили, что созыв съезда именно в настоящее время, почти накануне созыва Учредительного Собрания, производить несвоевременно. Пусть громко вся социалистическая печать в один голос говорила о ненужности этого съезда. Нужды нет, всё-таки съезд был созван, и часть делегатов уже съехалась.
Казалось, следовало с решением этого вопроса о захвате власти для передачи её съезду Советов, который ещё не успел высказаться, считает ли он своевременным и полезным для интересов революции и демократии делать этот переворот и опасный опыт теперь, именно теперь, за четыре недели до Учредительного Собрания, этого единственного и законного хозяина земли русской.
Ещё один лозунг.
Большевики пустили в оборот слух, что Временное коалиционное Правительство намерено сдать немцам Петроград, а что они, большевики, не хотят допустить этой сдачи, хотят защищать Петроград от вражеского нашествия.
Это, конечно, манёвр, на который могли попасться лишь немногие наивные люди; но он был применён, и легенда о предполагаемой сдаче Петрограда и обороне её большевиками сыграла свою роль.
Таковы лозунги, под которыми выступили большевики.
Я позволю себе закончить настоящие воспоминания теми мыслями, которые я спешно набросал после получения первых известий о перевороте и отрывочных шагах нового "правительства".
Вот они.
Когда я разбираюсь в сложной гамме чувств, охвативших меня при получении известий о том, что произошло там, далеко, самое сильное чувство, которое я испытываю, -- это чувство стыда.
Мне стыдно, что моя родина допустила себя до такого позора, чтобы стать отданной под власть кучке безответственных авантюристов. Мне стыдно, что они могут стоять у власти и как бы диктовать свою волю не только малосознательной России и её народным массам, но пытаться диктовать её всему миру.
И когда я прочитал об опубликовании секретных договоров между Россией и державами согласия, мне стало стыдно за этот акт предательства, хотя сам я далеко не сторонник тайных договоров, хотя бы и дипломатических. Если бы делатели современной "революции" одновременно с опубликованием этих актов опубликовали подобные же акты центральных держав, тайные договоры, заключённые между Германией, Австро-Венгрией, Турцией и Болгарией, тогда нельзя было ничего возразить против этого. Но, ведь, германских договоров им не получить! Они могут, поэтому, опубликовать только акты России и её союзников и сделать всё, чтобы скомпрометировать только одну сторону, оставляя другую в лучезарном свете чистоты. Это уже есть акт предательства, и мне стыдно, что во главе моей родины стали лица, способные на это.
С самого начала войны я всегда был сторонником мира без аннексий и контрибуций; и считал, что это необходимо для того, чтобы скомпрометировать самую идею милитаризма и вооружённых захватов, решения международных споров вооружённой силой. И когда русское революционное Правительство громко сказало это и выявило свою волю, держа всё-таки в руках меч и стараясь его заострить, чтобы иметь возможность силой поддержать своё справедливое требование, я только приветствовал деятелей революции, ставших на такой путь. Но когда истинных революционеров сменили революционные авантюристы, и когда они заявили это требование и немедленно предложили Германии перемирия, мне стало стыдно. Стыдно потому, что я видел в этом путь унижения, по которому пошли нынешние случайные руководители России. И я не ошибся.
Германия гордо ответила, что с неизвестными людьми она заключать мира не будет, а войдёт в переговоры о мире только с людьми которых изберёт для этого Учредительное Собрание. Руководители современного курса, а вместе с ними и вся Россия -- получили предметный урок от Германии, и мне стыдно и больно за свою дорогую родину.
Что же касается перемирия, то таковое при полном развале армии, к которому всё время вели и привели революционные авантюристы, конечно, Германии не нужно: она спокойно может отвести все свои войска с русской границы против войск союзников и оставить в своих траншеях только часовых при нескольких пулемётах, да группы солдат-стариков специально для братания. Зачем же ей перемирие? Но этим предложением Германия сумела воспользоваться для вящего унижения моей многострадальной родины.
Она сказала: "Отведите свои войска на сто километров назад, и тогда мы сможем заключат с Вами перемирие".
Вот до какого позора довели наши самозваные руководители страну, и краска стыда заливает лицо моё при одной только мысли, что это могло случиться.
Мне, россиянину, стало стыдно за свою родину и за тот позор, до которого довели её в процессе революции.
С юных лет я верил в революцию, как спасение моей родины. Я верил в тому же, что революция в России будет обновлением не только её собственной жизни, но и жизни всего мира. И эту веру донёс я до седых волос и сохранил во всей чистоте ещё юношеских порывов. Мои американские друзья, как я уже упоминал, говорили мне не раз, что на борьбу русских революционеров за свободу России они смотрят как на борьбу за мировую свободу.
И этой мыслью привык я гордиться.
Наконец, настал желанный час. Революция в России совершилась, порвались вековые цепи рабства, и свобода величаво и во всей своей красоте встала перед нами. Мы вздохнули свободно, и перед нами засияла заря счастья.
Но, увы, не долго это продолжалось. Пришли безответственные люди, которые в революции видят только разрушение и не признают созидательного её значения, и повели Россию к мировому позору, как бы сознательно компрометируя саму идею революции, как обновления и усовершенствования человеческой жизни.
Исчезла с нашего горизонта краса жизни, и остались одни потёмки буйного анархизма, подогреваемого безответственными революционными авантюристами, выкидывающими лозунги, подхватываемые жадной бессознательной толпой.
Болезнь эта, конечно, пройдёт, но мне до боли стыдно, что родина моя пошла по такому тяжёлому и позорному пути. А ещё стыднее то, что в процессе нашей теперешней жизни может быть надолго скомпрометирована сама идея революции, та идея, в спасительность которой я веровал в течение всей своей сознательной жизни, и веру в которую не теряю и теперь.
Да, чувство стыда -- самое сильное чувство, которое я испытываю сейчас за свою родину.
Вот, что я писал две недели тому назад.
И это чувство стыда не оставляет меня до сих пор.
Но всё же не оставляет меня вера, что здоровые корни жизни дадут возможность завершить начатое минувшей весной дело к общему благу, и революция, начавшаяся так красиво и манившая нас светлыми надеждами, не закончится только тем, что одно насилие сменится в жизни другим, во всяком случае не меньшим.
Не может быть, чтобы народом были принесены такие жертвы во время борьбы с насилием лишь для того, чтобы изменить только формы насилия и объекты его.
Для этого не стоило делать революции!
Стокгольм, 5 дек. 1917 г.