Похоронили убитых на площади у здания сельсовета. Ваню Бараковского Николай опускал в братскую могилу сам. Никонов, танкисты, Фомин, автоматчики молча стояли в плотной шеренге. Ветер чуть-чуть шевелил склоненное знамя батальона, и все смотрели на золотые кисти, которые покачивались над свежим холмиком земли.
Дали троекратный салютный залп из пистолетов, и еле заметный пороховой дымок проплыл над головами. Потом все также молча разошлись.
— Вот непоседа! Ну отдохни немного, — ворчал Василий Иванович, удерживая Николая возле себя. Тот ежесекундно порывался куда-то идти.
— Не могу, товарищ гвардии майор. Надо взвод в порядок привести.
— Что, они у тебя, дети, что ли? Приказываю сейчас отдыхать, товарищ лейтенант. Понятно?
Они расположились на заброшенном дворе, возле которого стоял танк комбата. Двор был немощеный, но чистый, по всем углам зеленела трава. Одна сторона была занята хозяйственными постройками; другая переходила в небольшой сад. И в саду, и за сараем, и в соседних дворах — везде стояли танки, слышались шумные разговоры, громкие возгласы, смех, и везде танкисты мылись, брились, приводили в порядок себя и свои машины.
На солнцепеке возле большого сарая Никонов и Погудин помылись у колодца, поливая друг другу прямо из ведра. Потом Василий Иванович предложил побриться. Он все хотел отвлечь Погудина от мрачных мыслей. Николай был тих и задумчив. Он сел на траву напротив Никонова, который, с тревогой поглядывая на своего любимца, направлял на ремне бритву.
— А смотри, как здесь похоже на наши уральские края, — сказал Никонов.
Деревня, вся в яркой зелени, вымытой недавним дождем, полукругом примыкала к шоссейной дороге. Разбросанные в низине белые домишки как будто сбежались с окрестных холмов, поросших лесом. А далеко на горизонте виднелись зеленые горы. Послегрозовой воздух был чист и прозрачен, даль ясна, и четкие контуры отрогов Карпат были действительно похожи на сглаженный временами Уральский хребет. Только склоны кое-где подернуты желтизной выгоревших на солнце трав, да деревья необычно ярки для глаза, привыкшего к суровым краскам хвойных лесов и каменистых вершин Урала.
— Нет, у нас по-другому, — возразил Николай, глядя вдаль и мечтательно добавил: — Эх, вернуться бы домой!
— А что? Ты разве помирать собрался? — прервал его Никонов.
— Нет, зачем? Я воюю со смертью.
— Это что еще у тебя за противник новый появился?
— А как же? Смерть на войне тоже противник. И ее можно обмануть. Умением и силой можно победить. Об этом забывать не следует…
Никонов отвел бритву от намыленного лица и внимательно посмотрел в глаза Николаю. Тот рассматривал себя в зеркальце, повешенное на стенку сарая.
— Ерунду мелешь, — сердито сказал Никонов.
Николай недоуменно повернулся к нему.
— Это почему же?
— По-твоему выходит, солдат, кроме того, что сражается с врагом, должен все время думать о смерти и стараться перехитрить ее. Так? Должен все время оберегаться, смерти бояться? Хорошенькое дело — одним глазом смотри за противником, другим — куда бы от пули спрятаться! Много ты так навоюешь!
Никонов раздраженно тыкал помазком в мыло и резкими движениями намазывал пеной лицо.
— Василий Иванович!… — начал Погудин покладистым тоном.
— Пойми ты, еловая твоя голова, — перебил Никонов. — Смысл действий солдата — уничтожать врага. Ведь причина возможной смерти — и есть враг. Помнишь, Суворов учил: «Чем больше ты уничтожишь противника, тем меньше возможности тебе погибнуть». Надо в корень дела смотреть. Если будешь в бою беспокоиться о том, как бы живым остаться, внимание твое раздвоится. Меньше толку от твоих основных действий будет.
— Но, Василий Иванович…
— Нечего оправдываться! Нагородил чепухи. Этак ты когда-нибудь и трусом станешь. «Два противника», — издевательски повторил Никонов. — «Смерти надо бояться». Тьфу!
— Я не так хотел сказать, Василий Иванович, — слабо возразил Николай.
— А как же? Я слушал внимательно. А тебе известно, что в бою с врагом о смерти думают только слабодушные. Те, кто не сознает правоты своего дела, кто недостаточно сильно любит свою Родину.
— Но разве наш враг — фашизм и смерть — это не одно и то же? — защищался Николай.
— Выкручиваешься! — Никонов погрозил ему пальцем, добродушно улыбаясь. — Ты мне ответь прямо: один у солдата в бою враг, или два?
Николай долгим взглядом с любовью посмотрел в глаза Василию Ивановичу и засмеялся.
— Конечно, один.
За сараем танкисты возились с мотором, добродушно переругиваясь. Кто-то на баяне одними голосами без аккордов заиграл вальс, и ему тихонько начали подпевать:
Ночь обнимет простор —
Запоет твой мотор,
В лязге гусениц дрогнет равнина.
Трассы выстрелов тьму
Рассекут, и в дыму
В бой помчится стальная машина.
Баянист после этих слов чуть-чуть перебирал аккордные басы, повтор мелодии убыстрился:
За отчизну мою
В этом жарком бою
Отличись, броневая машина.
Николай слушал хорошо знакомую песню и молчал. Майор Никонов бодро начал насвистывать, но после нескольких тактов оборвал мелодию. Он окончил бритье, смыл тщательно мыло и, вытираясь белоснежным полотенцем, тряхнул им перед Николаем.
— Брось журиться, молодой человек! Мужчина ты или нет, наконец?
— Когда-то я здорово вальс любил танцовать. В заводском Дворце культуры даже премию получал, — сказал Николай.
— Давай спляшем.
— Нет, — поморщился Погудин. Потом продолжал задумчиво. — Помните, правильно сказал Иван Федосеевич: неверно говорят, будто на войне человек грубеет и черствеет. Я вот скоро совсем в девчонку превращусь.
— И выдадим тебя замуж. Ну-ка, ложись, отдохни. — Никонов постелил на землю свою шинель. — Вот дурацкая привычка у автоматчиков оставлять свои шинели в обозе. Вечно приходится давать им свою. В Берлин приедешь такой потрепанный, что и по Унтер-ден-Линден прогуляться стыдно будет. Спи. Я пойду готовить батальон. Скоро будем двигаться дальше. И не смей вставать, пока я не вернусь.
— Мне надо с Иваном Федосеевичем поговорить, — слабо возразил Николай.
— Придет он скоро — повидаешься. Я вот еще расскажу ему, как коммунист, командир десантного взвода, лейтенант Николай Погудин после серьезного боя раскис, о смерти заговорил. Обещаешь — никуда?
— Обещаю.
Комбат ушел. Николай улегся, но ему не спалось. Слишком велико было напряжение нервов во время прошедшего боя. Он поднялся, но, вспомнив обещание, данное Никонову, снова прилег и стал перечитывать полученные накануне письма.
Явился старшина Черемных и доложил о том, что взвод помылся, вычистил оружие, приведен полностью в порядок. Даже достали сводку информбюро и прочитали ее.
Николай обрадовался старшине.
— Да ну? И все знают последние известия?
— Все, — подтвердил старшина.
— До единого?
— До одного.
— Петр Васильевич! — не оборачиваясь, спросил Николай у ординарца, который сидел тут же и чистил автоматы. — Какие города и на каких фронтах вчера освобождены?
Петя Банных вытянул шею и после долгой паузы только шмыгнул носом. Веснушки на лице Черемных на миг выступили четче, а потом их не стало видно вовсе: щеки залило краской, они стали почти такого же цвета, как его рыжие волосы. Николай лежал на животе и хитро щурился.
— И автоматы почистили все?
— Да, — нетвердо сказал старшина.
— И магазины патронами зарядили?
— М-м… д-да.
— Все?
— Разрешите пойти проверить, товарищ гвардии лейтенант?
— Садись, — засмеялся Николай. — Потом проверишь. Точно не знаешь — никогда не докладывай. Зачем хвастать? А сейчас расскажи нам с Петром Васильевичем последние известия.
Черемных, стараясь смотреть в сторону, вытащил пачку листков тонкой папиросной бумаги, на которых ежедневно политотдел размножал сводку информбюро. У старшины было партийное поручение — читать сводки своему взводу, и он сохранял их. Некоторые уже так замусолились, что текста не разберешь. Кое-где бумага аккуратно, в обрез с буквами, была оторвана на курево, Отыскав самый свежий листок, Черемных прочитал, смакуя, названия городов. Окончив, сразу поднялся.
— Разрешите идти?
— Ба-альшое спасибо. Иди.
Николай смотрел на подвижную, туго перетянутую ремнем фигуру старшины и улыбался. Затем достал из полевой сумки тетрадь, вырвал лист и принялся за письмо.
«Родная мамочка! Ты за меня не беспокойся, мы все еще стоим на отдыхе и усиленно занимаемся военным делом. Не грусти, мама. Скоро мы дойдем до Берлина и вернемся домой. Мы же поклялись вернуться только с победой. Ты видишь, как здорово наступают сейчас наши фронты. Мы живем хорошо. Все мои гвардейцы посылают тебе большой, большой привет. Знаешь, какие они славные ребята! С ними можно в любую атаку ходить — самого чорта штурмовать не побоятся. Вот Ваня Бараковский, например. От него не только фашист, а и смерть побежит. Или вот Петя Синицын, или Саша Черепанов, Леша Костоусов, — все это самые хорошие ребята».
Тут Николай прервал письмо и несколько минут смотрел прямо перед собой немигающими и ничего невидящими глазами. Затем горько тряхнул головой и продолжал:
«Сегодня мы пришли с занятий мокрые, грязные, усталые. Обсушились на солнце и говорили о наших матерях. Ребята мне сказали, что, когда я рассказываю о тебе, им кажется, — это я об их матерях говорю. А когда каждый рассказывает о своей, я тебя вспоминаю, моя хорошая, родная. Ты пишешь мне, что у тебя все в порядке. Но я чувствую по твоим письмам, что ты грустишь. Не пеняй, родная, на свою судьбу — судьбу ждать сына. Глянь веселыми глазами — все будет хорошо. Ты можешь быть уверена во мне. Знай, что Колька твой не хуже других. Ну, пока, дорогая мамочка. Не грусти, ничего с твоим сыном не случится: он не один. Шлют привет тебе все наши ребята. Будь здорова. Крепко обнимаю и целую тебя. Твой сын».
Поставив в конце жирную точку, Николай долго грыз карандаш, перечитывая написанное. Хотелось рассказать матери еще очень многое, значительное. О том, что он, сын обыкновенной крановщицы мартеновского цеха, чувствует себя «на гребне самой высокой волны, в океане мировых событий». Такое выражение Николай прочел как-то во фронтовой газете. Оно понравилось ему, запомнилось, потому что это была его мысль, только красиво выраженная.
Ему хотелось сказать, что он видит перед собою всю Европу, измученную, изождавшуюся. И они, бойцы Советской Армии, спасут ее от фашизма, отстоят от захватчиков. Надо спешить, надеяться не на кого: возмутительно медленно продвигаются там на Западе войска англичан и американцев…
Хотелось сказать матери, что он чувствует себя необычайно сильным, частицей непобедимой Советской Армии. Он, как неотделимый кристалл колоссального стального слитка…
Многое написал бы Николай, да не умел. Не находилось почему-то слов. И мысли сегодня у него бежали как то вразброд.
Он устало потянулся и раскинул руки. И словно почувствовал, что его руки легли на плечи товарищей. На чьи? Он перебирал в памяти всех — Василия Ивановича, капитана Фомина, своих автоматчиков, бригаду сталевара Шумкова на заводе, в которой прежде работал… Сколько их! И он сам готов всегда поддержать их. Вспомнились стихи из какой-то пьесы, которую он видел в заводском клубе:
На плечо мое склонись, страна родная,
Мне ничуть не будет тяжело.
Он хотел было написать эти строчки матери, но потом раздумал: «Еще забеспокоится, что мне трудно. Это же мама. Она всегда все по-своему понимает».
Николай еще раз перечитал письмо и добавил к фразе «шлют привет тебе наши ребята» крупными буквами: «сталинские гвардейцы».
«Ладно. Приеду — расскажу, — решил он, поставил три восклицательных знака в конце, и запечатал конверт. — А пока сама все поймет, гвардия — слово ясное».
Николай спрятал письмо в планшет: «Завтра почтальон догонит — отправлю».
Иван Федосеевич Фомин возвращался из соседней деревни, где в политотделе бригады только что закончилось совещание политработников. Он мог бы ехать на попутной машине, но ему хотелось пройтись пешком. Он любил, шагая, обдумывать предстоящие дела.
На совещании шла речь «об индивидуальном политическом воспитании личного состава частей и подразделений». На собрании Фомина ставили в пример, он умеет работать с каждым человеком в отдельности. Но Иван Федосеевич был невысокого мнения о своих успехах. Как старый коммунист, он редко испытывал чувство удовлетворения результатами своей деятельности.
Отвечая на приветствия шоферов автомашин, которые сновали по шоссе взад и вперед, подвозили батальону боеприпасы, горючее, Фомин думал про себя скептически:
«В лучшие записали! Вот если бы в батальоне уже все до единого солдата всегда мыслили и поступали как коммунисты — тогда другое дело!» Он ругал себя за то, что, выступая, не смог почти ничего полезного передать из своего опыта другим политработникам. «Разволновался, старина, растаял от похвалы! Надо было хотя бы сказать, что не все уж так хорошо, как со стороны кажется, что работы еще много… Где же самокритика, товарищ Фомин?»
Иван Федосеевич подходил к деревне, где стоял его батальон. Вид у капитана был недовольный, сердитый. Казалось, попадись ему кто-нибудь сейчас на глаза — распечет за что ни попало.
У крайнего домика, около дороги, на камне сидел лейтенант Малков. Фомин увидел и направился к нему:
— Ты что здесь делаешь?
Юрий положил папку на свой вещевой мешок и встал:
— Жду машину, товарищ гвардии капитан.
— Куда же ты? В госпиталь? С палкой ходишь? А мне говорили, что тебя только чуть поцарапало.
— В госпиталь я не поеду, — мрачно произнес Юрий.
Он был бледен, губы дрожали. Иван Федосеевич сразу понял: с Малковым что-то стряслось. Почувствовав, что юноша ничего не расскажет ему, если будет стоять перед ним вот так, на вытяжку, он усадил Юрия, примостился с ним рядом на камне, достал папиросы и предложил, закурить.
— Спасибо, товарищ капитан, я некурящий.
— Что же ты за парень тогда?
— Такой уж есть, — сказал Юрий уныло.
— Ну, а что же все-таки случилось? Я не пойму никак.
— Ничего. — В голосе Юрия зазвучала горькая обида. — Выгнал меня комбат.
— То-есть как это «выгнал?» Этого не может быть.
— Так и выгнал. Как неспособного командира. Направил в роту технического обеспечения — машины ремонтировать.
— Вон оно что… — протянул Иван Федосеевич, как будто это было для него самой неожиданной новостью. Он, не торопясь, вынул из полевой сумки карандаш, маленький перочинный нож и начал оттачивать и без того острый кончик графита. Это была у него привычка. Повернув голову в сторону и поглядывая на Юрия сбоку, он, наконец, сказал: — А это я тебя рекомендовал отправить на ремонт подбитых танков, когда узнал, что твой выведен из строя.
— Вы?.. — Юрий вскочил, схватил вещевой мешок, потом выпустил его, он не знал, куда девать свои руки. — Вы так хорошо ко мне отнеслись, товарищ капитан, и…
— Вот постой теперь, а я устроюсь поудобнее, — улыбнувшись сказал капитан. — А то тесно нам вместе сидеть, камешек-то один… Не то, что у нас на Урале… Правда?.. Кажется мы до дела докопались? Выкладывай начистоту — кто это к тебе плохо относится? Ну? Что ж молчишь? Наверное, Погудин? Да? Или комбат? Ну?
Иван Федосеевич сочувственно посмотрел на Малкова, будто собрался утешить его. Юрий обмяк под этим добрым взглядом и начал, жалуясь, даже скорее оправдываясь:
— Когда я машину свою угробил, Погудин и разговаривать со мной не захотел…
В глазах Фомина сверкнул смешок, и он с откровенной иронией проговорил:
— Какие черствые, грубые люди! Безобразие! Особенно этот Погудин! Потерял полвзвода и так увлекся похоронами, что забыл живого человека! Да? Хорош гусь!
Юрий понял, что его обида на Николая необоснованна. Он что-то хотел сказать и начал было: «Я…» Но Иван Федосеевич повторил тем же тоном: «Хорош гусь!» И Юрию показалось, что это относится к нему самому. Он помолчал и, отводя глаза в сторону, чтобы не встретиться взглядом с капитаном, спросил, чуть не плача:
— А за что же меня в тыл отсылают?
Капитан пожал плечами, укладывая ножик и карандаш в полевую сумку.
— Ты можешь отправляться в госпиталь.
— В госпиталь я не собираюсь, товарищ капитан. Достаточно посмеялись надо мной по поводу моего ранения.
— Кто?
— Гвардии майор Никонов.
Капитан снова улыбнулся.
— Ну, ты уж не сердись! У нас ведь, знаешь, не принято по пустякам ездить лечиться. А у тебя что? Вот ты стоишь передо мной уже добрых четверть часа и — ничего. Забыл, наверное, про ранение свое!
— Да нога уже почти зажила, товарищ капитан! — Юрий махнул рукой. — Но вот обидно, что всего два дня повоевал — и в обоз попал.
— Какой же это обоз? Это наши походные мастерские. Там бывает погорячее, чем на передовой, голубчик мой: бой идет, машину покалечит, и ей сразу — ремонт. Люди дни и ночи не спят. Танк без задержки должен снова в бой идти.
— Но это же не разведка, — горячо возразил Юрий.
— А ты в разведке хочешь быть? — строго спросил Фомин.
— Да, товарищ гвардии капитан! — Юрий подтянулся, закинул свой вещевой мешок за спину, в голосе его была готовность и надежда.
Иван Федосеевич встал и, взяв пальцами пуговицу на кармане гимнастерки Юрия, начал вертеть ее:
— Это из самолюбия только?
— Нет, что вы, товарищ капитан! Это самое настоящее желание, честное слово!
— Ну, хорошо. Давай договоримся. Приказы командира батальона надо выполнять. Ты технически грамотен. Какую пользу ты там на ремонте принесешь — это от тебя зависит. А я обещаю тебе, что потом буду ходатайствовать — переведем тебя обратно в разведку. Договорились?
— Спасибо, товарищ гвардии капитан! — Юрий взял под козырек и не смог не улыбнуться, повстречавшись взглядами с Иваном Федосеевичем.
Капитан крепко пожал ему руку.
— Ну, иди. Машины попутной не жди: здесь всего полтора километра, любо прогуляться по свежему воздуху. Вон тебе навстречу пехота идет, уже нас догоняет. Счастливо поработать! А насчет самолюбия — подумай, — сказал он ему вслед.
Юрий зашагал по дороге и не вспомнил о своей палке. Иван Федосеевич поднял ее, размахнулся и забросил далеко в сторону.
* * *
Приближался вечер. Безоблачное небо меняло краски, блеклая синева густела. Как только в деревню, занятую танкистами, вошла пехота, гвардейцы-десантники по команде быстро взобрались на броню машины. Моторы загудели, «тридцатьчетверки» выползли из-за укрытий на дорогу.
Десантники с танков, как с трибун принимая парад, любовались подходившими войсками. Волны серых шинелей хлынули мимо танков, затопили все улицы, закоулки. Веселый гул солдатских голосов, фырканье и гудки бесчисленных автомобилей, тянущих артиллерию, снаряжение, кухни, весь этот нестройный шум поглотил звуки танковых моторов. Появились гвардейские минометы со стройными рядами окрыленных снарядов на ажурной раме.
Николай залез на башню танка и рассматривал в колоннах возбужденные лица солдат. Он видел горящие, словно ждущие боя, глаза. Пехотинцы шли, не уставая, каждую минуту готовые броситься в атаку, стрелять, колоть штыком и сокрушать все, что помешает их продвижению вперед. Все восхищенно Поглядывали на танкистов и автоматчиков. Какой-то пожилой пехотинец лихо подмигнул Николаю, будто хотел сказать: «Молодцы, сынки! Вперед! А мы не отстанем».
«Тридцатьчетверки» тронулись. В первую минуту они словно поплыли в море пехоты, затем обогнали все войска. Николай долго смотрел назад, на колонны шагающей армии, и ему пришло в голову сравнение: вот так же на заводе, когда из мартена выпускают готовую сталь, и сверкающие потоки устремятся по желобам в ковш — попробуй остановить искрящийся расплавленный металл. И на всех машинах, на жерлах орудий, на кузовах, на ветровых стеклах, на кабинах — везде он видел слово «Родина» и заветное имя великого человека, имя, созвучное с названием крепчайшего металла.
К вечеру танки, продолжая пробивать путь наступающим армиям, сделали небольшой бросок вперед. Бригада дошла до речки, за которую отступил противник. Выставив дозоры, гвардейцы ожидали ночи.
Николай разрешил своим бойцам спать. Но мало кто ложился. Сосновый бор едва шевелил верхушками деревьев, освещенных вечерним остывающим солнцем. Стволы сосен были почти розовыми и казались живыми, теплыми. Десантники развели костер, и на огонек собрались все, кому не спалось. Танкисты плеснули в пламя газойлю, и смолистые ветви затрещали, вспыхнув ярче.
Старшина Черемных сидел в центре, лениво перебирая лады гармошки. Механик Ситников снял шлем и, гладя ладонью большую стриженую голову, рассказывал:
— …И подходит командующий армией прямо к нашему экипажу. Я докладываю: товарищ генерал-полковник танковых войск! А он говорит: «Отставить!» И руку мне жмет. «Молодец! — говорит, — Антон! Именно так надо водить танки».
— Врешь ты, не называл он тебя Антоном, — усомнился укутанный с головою в шинель башнер Пименов. Он лежал, прислонясь к плечу Ситникова.
— Молчи, Мишка, не мешай: про тебя дальше расскажу, — невозмутимо продолжал Ситников, — неважно, как ни называл, только спрашивает: «А хорошо ли стреляет ваш экипаж? Кто у вас башнер?» Гвардии сержант Пименов, — говорю я, — из Камышлова. «О, — говорит, — уралец! Добре! Где он?» Мишенька наш тут и подскакивает, руку к голове приложил, а сам ни жив ни мертв.
— Врешь ты, нисколько я не испугался.
— Ну, неважно. Подожди… «Вот, — говорит генерал, — видишь дерево?» И показывает метров этак за пятьсот березку в руку толщиной. — Ситников вытянул вперед свою большую руку. — Три снаряда разрешаю. Попадешь?» Мишенька стоит перед генералом и в затылке чешет. Известно, разве он — уральский работяга — понимает, как перед генералом надо стоять?
— Это ты брось! — раздались негодующие голоса. Старшина Черемных растянул меха, и гармошка возмущенно пискнула.
— Все равно с выправкой, кадровой армии не сравнишь, — сказал Ситников. Он нахлобучил шлем на голову и, протягивая к огню свои короткие толстые пальцы, продолжал быстрее. — Наш Мишенька залез в башню. Ну, думаю: не опозорь экипажа, товарищ стреляющий, не подкачай, бери пример с меня…
— Расхва-астался, — возмущался Пименов, ворочаясь под шинелью.
— Не перебивай, — ткнули Пименова в спину.
— Повернул он башню, навел орудие. А пушечки эти новые только что появились. Славная штука! Бух — выстрелил! Я и глаза закрыл. Генерал говорит: «Добре». Открываю, гляжу: у березки макушка снарядом начисто срезана. И сразу второй — раз! — И пополам березку. — Ситников махнул над костром ладонью. Он все больше и больше увлекался своим рассказом. — Третий снаряд — бух! — под корень дерево снял. Во! А генерал, думаете, удивился? Нисколько. «Добре, говорит, объявляю благодарность вашему экипажу. А теперь скажите мне, что самое главное на войне?» Он такой вопрос всем любит задавать. Танки, — отвечаю я. «Нет», — говорит генерал. Я ему: артиллерия — бог войны! — «Нет», — говорит. Пехота — царица полей, — кричит наш Мишенька. Он ведь сам — бывшая пехтура…
— Врешь ты, — не выдержал и вылез из-под шинели Пименов. У него были маленькие глаза и толстые губы, которые он вытягивал вперед, когда говорил. — Я тогда сказал генералу: самое главное — воинское мастерство.
— Неважно. Все равно не попал в точку.
— А в пехоте я и не служил, — продолжал Пименов. — Я на Орловщине снайпером был, десантником. Когда на переформировке стояли, я на стреляющего выучился.
— Та шо ж то було найглавнийше? — спросил сержант Яков Перепелица, которого все звали «дважды отважный»: у него было две медали «За отвагу». Он нацеплял их в минуты передышек меж боями и прятал, когда садился на танк.
— Мы не угадали, — пожал плечами Ситников.
Черемных перестал пиликать на гармошке и поинтересовался:
— А командующий сказал?
— Нет. Вот, говорит, еще повоюете — узнаете. А я потом вас спрошу.
— Каждый человек имеет свое главное, — вставил Мирза Нуртазинов.
— Для тебя, например, ложка.
— Я кушать много не люблю.
— Тилька зараз два котелка.
— Я, орлята, считаю, что главное на войне — песня. Споем?
— Вот уж не скажи, товарищ старшина, — сплюнув на окурок и бросив его в костер, произнес усатый санитар дядя Ваня. — Песня печаль на сердце наводит, а в бою солдату грустить — самое пропащее дело.
Черемных ухмыльнулся в ответ и, надвинув пилотку на рыжие брови, заиграл:
Кто сказал, что петь не надо
Песен на войне…
— А я знаю, что на войне самое главное, — мечтательно сказал остроносый автоматчик Миша Бадяев. — Самое главное то, что будет после войны.
— Да ну? — К огню подошел Николай и уселся меж бойцов, потирая лоб пальцами. — Сидите, сидите! Это здорово ты сказал, Бадяев. Что же ты собираешься делать после войны?.. Ситников! Здравствуй! Где же Малков?
— Ранен, товарищ лейтенант.
— Как ранен? Ну-ка, расскажи. Я его после боя видел и ничего на заметил.
— Маленько ногу поцарапало. Он в госпиталь собрался, а комбат и говорит ему: «Возьми меня с собою, мне комар ухо укусил». Он и не пошел. Теперь его по рекомендации капитана Фомина комбат послал безлошадниками командовать, в помощь роте технического обеспечения, подбитые танки восстанавливать. А мы вот с Михаилом Егоровичем, — Ситников шутливо погладил Пименова по голове, — при комбате оставлены, как резервные кадры.
— А ваша машина?
— Всю правую ходовую часть разворотило. Мы орудие давили — оно выстрелило. Но можно восстановить. Малков восстановит.
— Он, что, специалист?
— Да, лейтенант Малков танк знает, — с гордостью произнес механик.
— Жаль, что он теперь позади будет ездить. Мне б его повидать хотелось. О-очень жаль, — повторил Николай, подумав о том, что после боя они с Юрием даже не поговорили. «Как это нехорошо! Возмущался его равнодушием, а сам… Нечего сказать, хорош друг!» И, тряхнув головой, продолжал. — Так что же, товарищи, будет после войны?
— Я пойду сталеваром работать. Возьмете меня к себе на завод, товарищ лейтенант? — начал Бадяев.
— Ты же ФЗО на плотника кончил.
— Сталеваром лучше.
— Почему ты думаешь, что лучше?
— А вы рассказывали нам про металлургический завод — очень интересно. Горячая работа.
— Я буду токарь, — вставил Нуртазинов.
— Який ты будешь токарь у себя в степу? Там тильки трава да овци.
— Я Уралмаш работал. Война пройдет — Казахстан свой Уралмаш делать будет.
— Вот я, например… — медленно заговорил санитар.
— Дядя Ваня усы сбреет и будет искать себе невесту, — перебил башнер, вытягивая губы.
— А я сразу женюсь, — старшина сдавил меха гармони, и она издала резкий звук. — Возьму женку на паровоз, обучу на помощника машиниста. И-и… — Он сорвал пилотку и помахал ею над головой. — Э-эх! Дай светофорами зеленую улицу: машинист первого класса — гвардии старшина в долгосрочном отпуске — Александр Тимофеевич Черемных едет! Дай, дорогая, контрпар на спуске. Коче-га-ар, уголька — топка мерзнет! Поворот! У-у-у-у! — Черемных поднял рыжие брови, подергал воображаемый гудок. Потом он похлопал ладонью по груди. — Э-эх, орлята, пока паровоз на месте стоит, не поднимай зря паров: котлы взорвутся.
Все приумолкли, глядя на тлеющие угли костра.
Николай, как бывало, хотел рассказать бойцам о заводе, о мартеновском цехе, где в гудящих пламенем печах варят сталь. Как хорошо это, когда мощный кран уносит после окончания плавки пышащий жаром ковш тобою приготовленного металла!.. Но, исподтишка обведя глазами притихших гвардейцев, он сдержался: зачем дразнить, и признания старшины довольно. Санитар дядя Ваня вытягивал над костром руки и сосредоточенно рассматривал свои ладони. И Николай взглянул на свои пальцы, на них давно уже не было мозолей, руки привыкли теперь к гранате, к ножу, к пистолету. Он подавил вздох, встал и повернулся в ту сторону, где за соснами горел закат. Смола на старых стволах блестела в солнечных лучах, точно капли пота.
— Скоро вперед пойдем? — нетерпеливо и мрачно пробубнил Черемных, подымаясь.
— Как стемнеет.
Всех потянуло на опушку. Николай сделал несколько шагов, за ним двинулись остальные. Сосновый бор кончался высоким и крутым обрывом. Внизу текла извилистая речка. За ней на необозримое пространство раскинулась равнина. Над равниной начинал стлаться вечерний туман, и казалось, что она слегка вздымалась, как тяжело дышащая грудь. В темнеющем влажном воздухе трудно было рассмотреть что-нибудь вдали.
Впереди, за рекой, садилось огромное багровое солнце. Полнеба разгоралось и рдело. Кровавые лучи заката скользили по блестящему булыжнику дороги, уходящей на запад, зажигали огнем темную воду реки.
Николай сбоку взглянул на бойцов. Гвардейцы стояли, облитые горячим сиянием. Было что-то призывное в этом пылающем зареве предбоевого вечера, в багряном блеске неба. Пожар зари, словно знамя, поднялся над землей, которая завтра должна быть освобождена в сражении.
— Дядя Ваня, — предложил Николай, — расскажи-ка сказку про Вихоря Вихоревича.