На пыльной связке, лежавшей на столе, было написано:

Экономист

Фауст читал:

"Посылаю к вам, мм. гг., отрывки, найденные в бумагах одного молодого человека, недавно умершего, ибо, как кажется, он принадлежал к тем людям, которых вы сделали предметом своих наблюдений.

В жизни этого молодого человека не было ничего особенно замечательного; он родился с положительным, даже сухим умом — с умом, ожидающим действия за причинами; в разговорах он любил нападать на идеальность, на мечты воображения, на безотчетное чувство — и доказывал, что они одни — вина всех бедствий человечества. Вследствие своих мыслей, он обратил всю деятельность своего ума на науки положительные, вступил на службу по Министерству финансов, читал одних экономистов, от аббата Галияни[43] до Сэя[44], боготворил Мальтуса и беспрестанно покрывал листы бумаги статистическими выкладками.

Скачок от холодных цифр к отрывкам, которые я к вам посылаю, для многих кажется удивительным; не постигают, каким образом такие странные, часто нелепые мечты могли вселиться в голову человека, по-видимому, столь рассудительного, равнодушного, столь далекого от всех порывов воображения.

Чтение этих отрывков и замеченная незадолго пред кончиною глубокая задумчивость в нашем экономисте заставили родных подозревать, что на него находили припадки сумасшествия, тем более что за день до кончины он был совершенно здоров и что скоропостижная смерть прервала жизнь его без всякой видимой причины. Соображая все эти обстоятельства с несколькими недосказанными словами, вырвавшимися у юноши в минуту последних страданий, медики сначала подумали, что несчастный сам лишил себя жизни; но по тщательном осмотре на нем не нашлось никаких признаков ни внутренней, ни наружной раны; при вскрытии трупа не оказалось никаких примет отравления: все части внутренностей его были в совершенном порядке, — и медики принуждены были признаться, что физическая причина смерти несчастного Б. была неизъяснима.

Вопреки мнению медиков и их искривленному битурию[45], я уверен, что бедного Б. нельзя хоронить в крещеной земле; он точно самоубийца, но он убил свое тело ядом, которого и не подозревали медики, честь открытия которого принадлежит нашему XIX веку, — ядом, который олицетворил в себе все действия баснословной aqua tofana, {вода Тофаны[46] (лат.).} который, согласно мнению алхимиков, убивает не вдруг, а действует чрез год, два, а иногда и чрез десять. Этому яду еще не приискано точного определенного названия; но это не мешает ему существовать, и доказательство тому — эти отрывки.

Не знаю, ошибаюсь ли я, но для меня эти отрывки объясняют многое. Мне кажется, они показывают, что логический ум несчастного Б., преследуя с жаром свои выкладки, нашел на конце своих силлогизмов нечто такое, что ускользает от цифр и уравнений, чего нельзя передать другим, что понимается одним инстинктом сердца и к чему нельзя отнести знаменитого присловья: что ясно понимается, то ясно и выражается.

Несчастный юноша был испуган своею находкою; она опровергала все расчеты положительного ума его и сама оставалась непонятною; обратившись на пройденную им дорогу, его строгая диалектика видела, что она ошиблась, — но ошибка ускользала от нее, и вся вселенная показалась несчастному опрокинутою, как человеку, который в телескоп, предназначенный для тел небесных, хочет рассмотреть мелкие тела земные. Это зрелище поразило несчастного; в эту минуту отчаяния в нем невольно развернулось чувство, существующее в каждом человеке, — чувство поэзии-утешительницы, и он передал бумаге те муки, которыми страдала душа его. Нет сомнения, что отрывки, им написанные, суть символическая история его собственных страданий; в этом уверяет меня хронологический порядок, в который я привел их, следуя некоторым приметам, по коим можно было определить, в какую эпоху жизни они были написаны, что согласно и с некоторыми воспоминаниями родственников Б. Он скрывал от всех эти отрывки, как скрывал свои страдания; его положительный ум боялся своих страданий, стыдился их, почитал их минутною слабостию; эта беспрестанная борьба истощала его силы медленно, но верно, хотя никто и не замечал, что под его ледяною наружностию развивался целый мир нестерпимых терзаний.

Я оставил эти отрывки без всяких поправок; я присоединил к ним только несколько дополнений, чтоб объяснить, каким образом они, по моему мнению, связаны один с другим.

Первый отрывок, которому я, чтоб не смешиваться в цифрах, дал название "Бригадира", был, — как показывает самый почерк, — писан юношею вскоре после выхода из школы; он носит на себе печать ума молодого, внезапно встревоженного зрелищем света и в особенности того келейного, задушевного лицемерия, которое под личиной нравственных сентенций подтачивает все нравственные и общественные связи; это еще воспоминание о школьных темах в классе литературы. Но здесь уже видна тайная решительность; юноша не оставит в праздности деятельной души своей. С тех пор Б., как кажется, распростился с поэзиею; по крайней мере с тех пор, в продолжение восьми лет, в его бумагах нет ничего, кроме деловых бумаг, статистических таблиц и экономических выкладок. Видно также, что он в это время занимался физическими науками".