Слесарь от Грубера и К°, а теперь шестнадцатая государственная, — Петр Иваныч Борюшкин ехал в дальнюю губернию за картофелем. Под лавкой вагона, в темноте, ехал и мешок Борюшкина с двадцатью фунтами соли и четвертью очищенного денатурата, — менять.
Велосипед замечателен стрекозиным трепетанием спиц, аэроплан похож на плавающего коршуна, а вот поезд… поезд, это — живой, конечно, организм, но — фантастический, далекий от природы: дракон. У дракона есть сердце: лязг буферов, стук колес о соединения рельс, мерное похлопывание металлических площадок, — вот биение драконова сердца. Музыка этих звуков работает правильно, и даже тогда, когда составитель вклеит хромой на все ноги вагон, то — так тому и быть: значит, сердце с перебоем; а поезд, все-таки, живой.
Но вот, когда нахрапом, задом, хлебовом, — захлестнет живой этот организм промышляющая Россия, вцепится сапогами, шинелями, пальцами, мешками, мешищами, мешочками, навалится ехать: вези, боле никаких, не желая мыслить в обще-государственном масштабе, — сердце замирает, стихает, стучит чуть слышно, тут даже чумазики с клейкими масленками не помогают, хоть и хлопочут — бегают, как гномы, — замызганные, озлобленные железные гномы железной Революции. А без работы сердца не может существовать организм, — он становится, тоже стихает; и бессильно пыжится тогда драконов мозг, — машина; идет от нее пар во все стороны, словно от тяжелых дум; а сама — ни с места.
А в поезде:
— почем картошка —
— до чего дожили —
— мать твою за ногу —
— при царизме лучше было —
— господи матушка царица небесная —
— в советской России стекол не полагается —
— говорят, хлеб-то скоро мильон.
Ну, конечно, здесь-то он от нечего делать четче всего и щелкает, звериный оскал засебятины, и ощеряется, и прет изо всего черного вагонного нутра, а засветишь зажигалку — уже подмигивает из беззубого рта крестящейся старухи, и криком кричит из кучи грязных пеленок на багровых бабьих клешнях; погаснет зажигалка, — оскал щелкает еще злей, яростней, отчетливей, — того и гляди перекусит железное драконово горло, того и гляди вопьется в стальную огнедышащую грудь, того и гляди сожмет клыками ослабевший, но чугунный ход сердца, — и опрокинется Революция, станет, как часы, и — под откос — назад.
Стал дракон. Захотелось Петру Иванычу от махорки, от тяжелого духа — на волю, вот он и полез. Людей было набито, как червей в коробке удильщика, — и — как червь, с натугой, выползал Петр Иваныч наружу. Со всех сторон:
— куда прешь —
— не усидел —
— носит вас, чертей —
— что тебе: в вагоне места мало —
— не толкайся, сволочь несчастная —
— погоди, батюшка, я посторонюсь —
— да пррроходи, чтоль —
но червем-червем — выполз все-таки Петр Иваныч, выпихнулся в холодный воздух, ощупал карманы, и тут же услышал:
— Кто по дрова? С каждого вагона по пяти человек — дрова грузить к паровозу. Не погрузите — не поедете.
Какой-то темный рядом сплюнул, пыхнул в темноте мирной, багровой папироской и ответил с сочувствием к Петру Иванычу:
— Деньги взял, так вези; сам погрузишь и повезешь.
Но Петр Иваныч бодро гаркнул:
— Надо идти, -
и, расталкивая толпившихся у подножек, побежал по краешку насыпи к паровозу, вперед, узнал, где дрова, сунулся по твердой грязи к длинной, заиндевевшей поленнице, наложил было на плечо тяжелого осинового полуторнику — и остановился, прерывисто дыша и глядя на слабо мерцавшую вдали паровозную топку: не то, что по пяти человек с вагона, а и никто, кроме Петра Иваныча, грузить дрова не пришел.
Вдали кто-то долго и хрипло откашливался, мерцали красные точки папирос, но к дровам никто не двигался, и даже, как будто, и около площадок стали стихать разговоры: должно-быть, постояв, лезли в вагоны, греться.
Петр Иваныч недоуменно швырнул дрова на землю, — они застучали, как кегли, — а сам, обмахиваясь от сора, медленно пошел к своему вагону. Втиснулся в вагон и прислушался: из темноты ползла ленивая руготня, вздохи, зевки и храп.
— А дрова грузить на паровоз? — громко и злобно сказал Петр Иваныч.
— Без нас обойдется, — ответили с пола. — Тереха, дай свернуть.
— Свернуть! Свернуть! — затрепыхался Петр Иваныч. — Шею вам, чертям, свернуть, больше нет ничего! Вы что же думаете? Лакеи за вами есть, дрова грузить? Бездельники! Думаете, поезд сам пойдет? Черви навозные! Все, все должны отвечать! Все транспорт громили! Эй ты, — встань, встань, встань, тебе говорять! Выходи, сукин сын, к паровозу! Ах вы, тунеядцы! А?
— Да ты что разорался-то? — робко ответил кто-то в стороне. — Тебе больше всех надо, что ли?
— Коммунист, наверно, — вздохнули наверху.
— Сам ты коммунист, а я господа бога помню, — взъерепенился Петр Иваныч. — Ты думаешь вас, чертей, правительство накажет? Бог, бо-ог вас накажет, вот кто! Он, батюшка, всех разыщет! Крестьянство! Мужицкая страна!.. Пни! Насекомые, вот вы кто! Каждый старается для себя сделать, а для других задом дернуть не хочет! Вставай, вставай, — ты, стоеросина, выходи к паровозу! Эй, ты, валенок, слезай с полки, да слезай — тебе говорят, силом сдерну! Пни!
В ногах Петра Иваныча зашевелилось, одновременно кто-то насел на него, тяжело дыша; еще кто-то, кряхтя, тиснулся в его плечо, — и навалом — в тесноте горячих тел — поперло Петра Иваныча на площадку и вывалило наружу. Петр Иваныч ляпнулся на мерзлую землю, ушиб руку, но тут же кто-то молодой и звонкий закричал:
— Где дрова, робята? Наскакивай! Даешь Варшаву!
А из вагона выскакивали все люди да люди и, подпрыгивая, неслись к паровозу.
Через десять минут тендер навалили с верхом и машинист, высунувшись, сказал:
— Довольно… Чего стараетесь! Все равно скоро не поедем: — дрова сырые.
— Как чего стараемся? — задорно ответили снизу. — Для тебя и стараемся: печку затопишь, щи сваришь.
— Советские.
— С селедкой.
— Правильно, — важно подтвердил Петр Иваныч. — Щи советской страны. Щи республики.