Предисловие
П. Клейнер
В январе этого года общественность Чехословакии отметила семидесятилетие со дня рождения одного из своих крупнейших современных писателей — Ивана Ольбрахта.
За литературную и общественную деятельность Ольбрахт (род. в 1882 г.) удостоен высокого и почетного звания народного художника Чехословакии.
На всем протяжении своего творческого пути Ольбрахт стремился к правдивому изображению жизни родного народа. В ранний период творчества (сборник рассказов «О злых нелюдимах» (1913), романы «Тюрьма темнейшая» (1916), «Удивительная дружба актера Есения» (1919) писатель обнаружил тенденцию к психологизму и индивидуализму. Общественные явления служили только фоном для повествования.
Однако реалистические традиции передовой чешской литературы помогли Ольбрахту встать на путь реализма. Герои его произведений действуют на широкой арене общественной жизни.
Большое значение для творчества Ольбрахта имела его активная работа в Коммунистической партии Чехословакии и ее центральном органе «Руде право». Исключительно благотворное влияние на Ольбрахта оказало его знакомство с произведениями Горького и поездка в 1920 году в Страну Советов. Результатом этой поездки явилась книга «Очерки о современной России».
В двадцатые годы Ольбрахт создал ряд произведений, в которых с большой художественной силой отразилась политическая действительность Чехословакии того времени. Особенно показательна в этом отношении широко извечная советскому читателю книга Ольбрахта «Анна пролетарка» (1928). Как отмечал Готвальд, роман «Анна пролетарка» является «новой вехой в истории нашей национальной культуры: с ним полноправно вступил в чешскую литературу новый герой общества — рабочий класс, борющийся за руководящее место в народе и за осуществление своих социалистических идеалов».
Во время немецко-фашистской оккупации Ольбрахт принимал участие в нелегальном движении сопротивления. Он руководил окружным национальным комитетом в южной Чехии.
* * *
Значительное место в творчестве Ольбрахта занимают произведения, посвященные Закарпатской Украине.
После распада Киевского государства Закарпатская Украина попала под власть венгерского королевства; в 1867 году она вместе с Венгрией вошла в состав образовавшейся Австро-Венгерской монархии. В течение долгого времени Закарпатье было колонией венгерских феодалов и капиталистов, а его население подвергалось жестокой эксплоатации.
Под прямым воздействием Великой Октябрьской социалистической революции и последовавшей за ней венгерской революции (1919) народные массы Закарпатья поднялись на борьбу против своих угнетателей. Повсеместно трудящиеся захватывали помещичьи земли; в ряде городов и сел организовывались Советы рабочих, крестьянских и солдатских депутатов. Трудовое население решительно высказывалось за воссоединение с Советской Украиной в едином государстве. Однако по Сен-Жерменскому договору 1919 года Закарпатье усилиями империалистов Франции, Англии и Америки было включено в состав буржуазной Чехословацкой республики.
В 1939 году, после оккупации Чехии и Моравии гитлеровскими войсками, Закарпатская Украина стала добычей венгерских фашистов. В 1944 году Советская Армия-освободительница изгнала из Закарпатья немецких и венгерских захватчиков. Его население воссоединилось с украинским народом и вошло в братскую семью народов Советского Союза.
Передовая общественность Чехословакии всегда с сочувствием следила за жизнью и борьбой трудящихся Закарпатской Украины. В конце 20-х и начале 30-х годов, когда весь капиталистический мир охватил жестокий экономический кризис, голод и безработица в Закарпатье приняли угрожающие размеры. В это время в знак солидарности с трудящимися Закарпатья его посетили видные писатели Чехословакии: С. К. Нейман, В. Каня, К. Чапек, И. Ольбрахт и др.
Ольбрахт много раз в течение 1930–1935 годов приезжал в Закарпатье и подолгу там жил. Он исколесил почти весь край, хорошо изучил жизнь народных масс, их социальное и национальное положение. В результате этого изучения в 1931 году писатель создал книгу очерков «Страна без имени», переизданную в 1935 году под названием «Горы и столетия», сборник рассказов «Голет в долине» (1937), роман «Никола Шугай, разбойник» (1933).
Роман Ольбрахта «Никола Шугай, разбойник», получивший в 1933 году чехословацкую государственную литературную премию, был переведен на двенадцать языков, в том числе и на русский.
В основу произведения положены подлинные события, связанные с жизнью закарпатского крестьянина Николы Шугая. Дезертировав во время первой мировой войны из австро-венгерской армии, Шугай вынужден был скрываться от жандармов. Защищаясь, он убил нескольких преследователей и с тех пор путь к мирной жизни был для него навсегда отрезан. Лишенный возможности мирно трудиться, Никола вместе с несколькими односельчанами начал совершать смелые набеги на богачей и ростовщиков, грабить их и мстить за обиды, причиняемые бедноте. Беднякам Шугай помогал и этим снискал их расположение и поддержку. В 1921 году вместе с братом Юраем он был предательски убит.
Еще при жизни Шугая весть о его смелых делах, рассказы о его любви к беднякам и ненависти к богачам распространились по всему Закарпатью. Народ создавал легенды о храбрости и силе Шугая, о его доброте и справедливости, о зеленой веточке, которой он якобы отгонял жандармские пули. Многочисленные легенды о Шугае послужили Ольбрахту канвой для романа. Основной идеей произведения является мысль о никогда не прекращающейся в народе борьбе за лучшую жизнь.
Рисуя обобщенный образ «разбойника», олицетворявшего стихийное сопротивление народа, Ольбрахт показал Шугая как продолжателя дел легендарного бунтаря Олексы Довбуша. Связь двух героев народных сказок и легенд писатель особенно ярко подчеркнул в мастерски переданной им поэтической легенде о Довбуше. Однако Ольбрахт справедливо не показал Шугая вождем народных масс. Он бунтарь-одиночка, типичный «благородный» разбойник, который у богатых брал, а бедным давал и мстил за свою беду и горе простого люда.
Ольбрахт изобразил Шугая не только храбрым разбойником, но и обычным крестьянином. Это нисколько не снизило эпического величия образа Шугая, а сделало его более жизненным. Читатель видит в нем удалого разбойника и тоскующего возлюбленного, способного на безумно смелые поступки ради встречи с любимой, заботливого и нежного брата, великодушного и доброго к беднякам, беспощадного и жестокого врага богачей.
Писатель справедливо показал обреченность своего героя и тем самым подчеркнул историческую неизбежность поражения стихийного выступления одиночек.
Роман не свободен и от ряда противоречий. Так, правдиво раскрыв причины гибели Шугая, Ольбрахт проводит ошибочную мысль о том, что «разбойничество» — это «единственный знакомый крестьянам способ самозащиты». Утверждая, что идея социальной борьбы никогда не умирала в народе, Ольбрахт ограничился изображением только стихийного сопротивления масс, несмотря на то, что в те годы в Закарпатье уже развертывалось организованное революционное движение. Не противопоставив стихийным выступлениям организованное сопротивление народа под руководством первых коммунистических ячеек, Ольбрахт тем самым обеднил идейное содержание романа.
Неубедителен в книге и эпизод с рабочими, поднявшими забастовку под лозунгом: «Да здравствует Никола Шугай! Никола Шугай поведет нас!» Этот факт не был типичным для движения пролетариата, самого сознательного и передового класса общества.
Несмотря на ряд недостатков в книге, чешскому писателю удалось показать привлекательный образ народного «мстителя за вековые муки и притеснения простого люда», поэтически воссоздать легенды о Шугае, нарисовать запоминающийся образ Эржики — жены Шугая. Правдиво очерчены и второстепенные персонажи произведения: брат Шугая Юрай, доктор, сержант Свозил и другие. Реалистически описан своеобразный быт Закарпатья, его сложные социальные и национальные отношения.
В романе автор мастерски соединил реализм со сказочной фантастикой, почерпнутой из богатого источника народной поэзии. Книга содержит в себе элементы легенд и сказок, отсюда — эпический стиль повествования, гиперболизация образов. Необходимо отметить также и подлинно народный язык произведения, богатый меткими пословицами и поговорками, яркими сравнениями.
Крупный художник и публицист, Ольбрахт в настоящее время отдает свой талант делу борьбы трудящихся народно-демократической Чехословакии за построение социализма, за мир.
П. Клейнер
ГЛАВА I
В шалаше над Голатынем
Когда автор этой повести собирал на родине Николы Шугая поверья о неуязвимом этом муже, который у богатых брал, а бедным давал, — у автора не было оснований не верить людям серьезным и почтенным, утверждавшим, что неуязвимость давала Шугаю веточка трилистника. Никола отмахивался ею от жандармских пуль, как хозяин отгоняет роящихся в июле пчел.
В лесном этом и гористом крае еще и теперь случаются такие дела, что, услышав о них, мы недоверчиво усмехаемся лишь потому, что у нас их не бывало уже сотни лет.
В этом крае гор, громоздящихся на горы, пещер и ущелий, где в сумраке вековых лесов родятся ключи и истлевают древние клены, есть еще и сейчас зачарованные места, откуда не выберется ни олень, ни медведь, ни человек. Там утренние туманы медленно ползут по кронам елей наверх, в горы, как шествия мертвецов, а облака, плывущие над ущельями, — это злые псы с разинутыми пастями. Они сходятся за горой, замышляя недоброе.
А внизу, в узких долинах рек, в селеньях, зеленеющих кукурузными полями с желтыми пятнами подсолнухов, живут вурдалаки. Едва сядет солнце и на землю падет сумрак, они, перекатившись через колоду, оборачиваются волками, а к утру — опять людьми. Здесь в лунные ночи скачут на конях молодые ведьмы, и кони эти — их мужья, которых во время сна превратили в коней коварные жены.
Колдунью здесь искать недалеко, она не за семью горами, не за семью реками, — вон она на пастбище сыплет соль на три коровьих следа, чтобы пропало молоко у буренки.
Можете навестить и добрых колдуний в их хижинах и отозвать их от прялок, чтобы они заговорили вам змеиный укус или, выкупав хворое дитя в отваре из девяти трав, сделали его здоровым.
В душном затишье дремучих лесов здесь живет еще старый бог земли. Он обнимает долины и горы, играет с медведями в густых зарослях, шалит с коровами, отбившимися от стада. Он любит звук пастушьего рожка; он гуляет по верхушкам старых деревьев, пригоршнями пьет воду из ручья, кивает вам ночью из костра на выгоне, шелестя листвой, прокатывается по кукурузному полю и качает желтые шапки подсолнухов. Древний языческий бог Пан, покровитель лесов и стад, он и знать не хочет того пышного спесивого бога, что живет в золоте и парче за пышными иконостасами, или брюзгливого старца, скрывающегося за потертыми завесами синагог.
Однако россказни о чудесной веточке Шугая — это неправда. Это люди болтают, а было оно иначе.
Так сказал мне пастух с пастбища над Голатынем. И, поворачивая над огнем вертел с грибами, он рассказал мне о роковом случае, который решил судьбу разбойника Николы Шугая. О таком случае приятно слушать зимним вечером, сидя у печки в теплой избе. Это настоящая быль, хотя и просятся здесь на язык слова «знамение» и «чудо». Но не годятся они. Взяты эти слова из церковного обихода и означают что-то небывалое, чему надо удивляться. А в случае с Николой Шугаем нет ничего небывалого и удивляться нечему. Ибо в этих краях все знают, что в кукурузе живут земляные девы, а в топких стремнинах — злые русалки. Это всем известно не хуже, чем то, что хлеб зреет в июле, а конопля — в сентябре. И всякий знает, что человек погиб, свалится ли он с плота в пучину половодья, или ненароком ступит на место, куда колдунья вылила остатки своего нечистого зелья.
У костра, высоко вздымавшего к вечернему небу дымные языки пламени, в кругу пастухов, начал голатынский пастух свой рассказ о Николе Шугае. Дождь, мерный и теплый, не дал ему закончить, и он продолжал свою повесть на сене, во тьме шалаша.
Докурив свои трубки с замысловатыми бронзовыми крышечками, пастухи мерно дышали во сне. В крышу барабанил дождь, а за деревянной перегородкой, где спал скот, то из одного, то из другого угла слышалось легкое звяканье — нежное и мягкое, точно журчанье ручейка по гальке. Это животные чуть шевелились во сне, тихо звякая бубенцами. Необычный этот звук придавал особый отпечаток всей ночи, — казалось, что кто-то прячется по углам, тайно подслушивает и тихонько поддакивает.
Вот он, этот рассказ о неуязвимом Шугае, о разбойнике Николе Шугае, который у богатых брал, а бедным давал и никогда никого не убил, кроме как защищаясь или из справедливой мести. Ибо таковы правила чести всех разбойников в тех землях, где народ еще любит их и делает своими героями.
Дело было во время войны, где-то недалеко от фронта. Неделями толкались здесь дезертиры, прячась от полевой жандармерии и уверяя офицеров 52-го полка, что ищут 26-й, а офицеров 26-го, — что никак не могут найти 85-й Балашагиарматский. Среди них были Шугай и его приятель — немец-машинист из Трансильвании. Скрывались они в избе какой-то бабы. Баба была некрасивая — хуже некуда, а ее глиняная лачуга с высокой соломенной крышей торчала, точно кочка на поле или высокая шапка, а под ней спрятано грязное яйцо, из которого наверное не вылупится ничего путного.
Были у бабы две дочки — глупые волосатые девки, у которых ноги были покрыты блошиными укусами. Но дело было в глуши, а солдаты ведь не очень-то заботятся о красоте, — больше о том, чтобы позабавиться между двумя взрывами гранат. Ну, и спутались, конечно, с девчатами. Ходили с ними пасти коров и в лес за дровами, а ночью лазили к ним на сеновал.
— Ты, русин! — как-то за ужином сказала баба Шугаю. — Ты будешь славным мужем в своем краю, будут тебя бояться войска и генералы. — Она накладывала себе из миски соленых огурцов с луком и говорила так, точно речь шла о колесе или о тесе для крыши. — Хочу, чтобы ты взял в жены мою дочь Вассу.
«Чтоб ты ослепла! — подумал Шугай. — Пронюхала ведьма обо всем, плохи дела».
Но сказал:
— А почему бы и нет? — И добавил с надеждою: — А что, если меня завтра пристрелят?
Баба ни слова в ответ.
— А ты, немец, — продолжала она, проглотив кусок, — ты будешь самым богатым человеком в своей земле. Женись на моей дочери Евке.
— Угу! — сказал немец. — Лишь бы уцелеть в этой заварухе.
По лицу его было видно, что такие разговоры ему не милей, чем бельмо на глазу.
Солдатики, конечно, и не думали о женитьбе. Никола уже тогда любил Эржику, а у немца тоже была на родине краля. Приятелям хотелось только прятаться да пить-есть вдоволь. У бабы им жилось неплохо.
Стало им препротивно на душе. Евка громко чавкала, набив рот огурцами и луком, а Васса деревянной ложкой чесала в затылке, под косой ее кусала вошь.
— …Но если меня обманете, беда вам, трикрат горе, — продолжала баба, и эта угроза была тем страшнее, что баба произнесла ее равнодушным тоном, глядя куда-то на стену.
— Ну вот еще! — буркнул немец, чтобы сказать что-нибудь.
Шугая вдруг охватило очарование этой тишины и вечернего полумрака. Точно там, вдали, у него дома, кто-то вырезал кусок родины и перенес его сюда, к этой лачуге с соломенной крышей. А дома осталось на том месте пустое пространство, зачарованный круг, где будут бродить заблудившиеся медведи, олени и человек. Шугай явственно ощутил родные запахи гнилого дерева и смолы, что вливались сюда через узкие оконца хатки.
— Дайте мне ваши миски, — сказала баба.
Она ушла с солдатскими мисками и через минуту вернулась с каким-то зельем в них.
— Нате, выпейте.
Зелье не было ни горьким, ни сладким, ни вкусным, ни противным.
— Теперь не тронет вас никакая пуля, никакой снаряд. Ни из ружья, ни из пистолета, ни из пулемета, ни из пушки.
Это было похоже на колдовство. У Николы пробежали мурашки по спине. В тот вечер они рано пошли спать и ночью не лазили к девчатам. А перед сном долго шептались на сене.
— Чорта с два! — сердился немец. — Что она вправду думает поймать нас на такую сказку? Пускай рассказывает ее таким же глупым бабам, как она сама, а не нам, старым солдатам. Осел я был, что дал себя обдурить и не высказал ей это все в глаза. Да еще пил эту дрянь.
Надо сказать, что сердился он всерьез, несмотря на то — или именно потому?.. — что какой-то внутренний голос твердил ему: а ведь было бы хорошо, если бы все это оказалось правдой.
— Удерем, — сказал Шугай.
— Верно! Дня через два навострим лыжи.
На чорта им эта баба!
Однако прошло несколько дней. Как-никак здесь был мир и покой, точно жили они за сто верст от войны и за сто лет до нее. Никто сюда не ходил, и ребятам не хотелось обратно в пулеметный ад под русскую шрапнель. Чудесная безопасность — самый лучший дар на свете, даже если у вас нечиста совесть. Приятели опять ходили с девками на пастбище и в ольшаник.
Как-то рано утром оба они были на дворе. Никола обстругивал ручку косы, а немец сидел под забором и играл на губной гармонике. Хозяйка вышла из избы, приставила к амбару лесенку и полезла за чем-то на сеновал. Порыв ветра поднял бабе юбку, и приятели увидели престранную вещь: бабий крестец порос шерстью и переходил в хвост, как у козы.
Немец, глупый немец, который знал только свои машины и разные там циферблаты и ни во что — не верил, покатился со смеху. Но Шугай смутился. Ведь он был из Подкарпатья[1], а там еще живет бог. Никола Шугай был земляк Олексы Довбуша, славного атамана, что с семью сотнями удальцов семь лет разбойничал по краю, у богатых брал и бедным давал, и не могла его взять простая пуля, а только серебряная, над которой было отслужено двенадцать молебнов.
И Никола Шугай сразу сообразил, что перед ним ведьма, баба-яга, колдунья.
— Погубит нас! Убьем ее… — прошептал Никола.
— Э, к чему? — отмахнулся немец.
Однакож что для солдата какая-то баба?! Наубивали сами немало и убитых людей нагляделись вдоволь. Почему не угодить товарищу? Тем более что у немца с бабой есть свои счеты за посягательство на его здравый смысл.
Наутро пристукнули они бабу и дали тягу. Побродили еще по краю и вернулись в свой полк. Опять стреляли, таскали мертвых и раненых с поля, нюхали дымную окопную вонь и подтягивали животы от голода. Мечтали, как и все солдаты, о какой-нибудь чистой ране, которая принесет немного вреда, но зато избавит их на несколько месяцев от фронта, а может быть, и совсем вернет домой.
О том, что была где-то какая-то баба с дочерьми Евкой и Вассой, приятели и думать забыли.
Как-то раз шли они дозором по дубовому лесу. Трое суток назад была жаркая битва. Четыре часа подряд ревели пушки, сквозь мутный пороховой дым и тучи песка сверкали молнии артеллерийского огня. Русские три раза кидались в атаку, потом была контратака, кругом грудами высилось дымящееся пушечное мясо, и, когда затих весь этот ад, у солдат с трудом хватило сил перевести дух и удивиться, что они остались целы и невредимы.
Теперь, после трех дней затишья, опять началось оживление у противника и приготовления в наших окопах. Значит, опять начнется музыка сначала. Спрятаться? Куда? Удрать? Из окопов не очень-то удерешь. В плен? Ни за что!
— Слушай, Шугай, — сказал немец, шагая между деревьев, — с меня хватает, я сыт по горло. Подстрели-ка меня.
С таким делом надо обращаться к верному товарищу. Самому это сделать трудно, придется стрелять через буханку хлеба, иначе порох опалит края раны, и, вместо избавления от окопов, угодишь под военно-полевой суд.
— Ты этого хочешь?
— Хочу, — кивнул немец.
Он уперся рукой в ствол ближнего дуба. Его белая ладонь походила на бумажную мишень, на которой упражняются новобранцы.
Шугай отступил на несколько шагов и прицелился. Хлопнул выстрел. Эхо прокатилось по лесу.
Солдаты удивленно переглянулись. В чем дело? Промах.
— Эх ты! — обозлился и удивился немец.
Шугай молчал. В этот миг на него снизошло что-то огромное, чему нет названия. Было это нечто потустороннее. Все кругом притихло и потускнело, точно под дыханием смерти. Смутный великий страх объял Николу Шугая.
— Еще раз. Подойди ближе.
Что это явилось Шугаю? Смерть? Судьба? Бог?
— Не дури, стреляй! — слышит Шугай далекий, точно из-под земли голос. Рука товарища бела, как бумажная мишень, бела какой-то жуткой, невиданной белизной.
Шугай прицелился, как во сне. Был он отличным стрелком. Таких один-два на бригаду. Майор, бывало, подбрасывал монету, а Шугай попадал в нее на лету.
Шугай надавил спусковую скобу. Он услышал, как вдалеке затих звук выстрела.
— Что ж ты делаешь, скотина! — вскричал немец, сердито глядя на свою белую ладонь. — Стрелять не умеешь! Бог весть, что там подумают, услышав здесь этакую пальбу.
Шугай не отвечал. Он вскинул ружье на плечо и молча зашагал прочь. Немец пошел за ним, ругаясь сквозь зубы.
Вдруг Шугай оборотился. Лицо его было бледно, глаза необычно блестели, голос прозвучал властно:
— Теперь ты.
— Я? в тебя? — сказал немец. — Ну, ладно.
— Только не отходи далеко.
— Куда стрелять?
— Хватит, стой. Стреляй в грудь.
— Ты спятил!
— Нет, не в грудь. Целься в голову.
— Осел!
Товарищ, конечно, не стал стрелять ни в грудь, ни в голову. Он нацелился в плечо. Хороший прицел, дистанция двенадцать шагов, можно ли промахнуться на таком расстоянии? Нет!
По лесу снова прокатился выстрел. Шугай спокойно стоял у могучего пня и смотрел куда-то мимо товарища, точно все это его не касалось, и мысли были заняты совсем другим.
— Да что же это? — побледнев, пробормотал оторопелый немец. Он вертел в руках ружье, осматривая мушку.
— Пошли, — сказал Шугай.
И они зашагали дубравой мимо редких старых пней, между которыми были большие просветы, зеленые сверху и синие снизу. Все было какое-то странное, лес казался иным, чем минуту назад. Солнце уже клонилось к западу, но лес сиял. Явственно виднелась каждая морщинка коры, зелень листвы точно стала свежее, ноги вязли в невиданном раньше мху. Треск ломавшейся под ногой ветки, прежде заставлявший вздрогнуть, теперь звучал ясно и весело. Противник казался далеко-далеко. Да был ли он вообще? Была ли война?
Друзья молча шагали рядом. Только к вечеру, уже в поле, близ окопов, немец сказал:
— Значит, ты веришь в эту чепуху? — Он пытался придать своему голосу дерзкий тон, но слова его звучали неуверенно.
Шугай и бровью не повел.
Еще много недель тянулась мерзкая жизнь в лагерях и окопах. И пока другие солдаты, глядя на летящий снаряд, гадали: «Если упадет вон там в поле, за дикой грушей, — вернусь с войны живой», — наши приятели глубоко в сердцах таили свою судьбу, никогда не обмолвившись о ней друг другу. Шугай — потому, что об этом говорить не полагалось. А немец не хотел лицемерить перед собой и товарищем.
Потом они расстались и больше не встретились никогда. Немца откомандировали на службу связи, роту сменили, и она отошла в тыл, а потом на другой участок фронта, и, как часто бывает на войне, люди потеряли друг друга из виду.
Но жена Шугая Эржика, старый отец его Петро и свекор Иван Драч, перенесшие немало гонений, и все друзья Шугая, которые теперь, через одиннадцать лет, уже не боятся признаться в дружбе с ним, охотно подтвердят вам, что Никола частенько вспоминал о немце и не раз говорил, что хотел бы еще встретиться с ним.
Так рассказывал пастух в шалаше над Голатынем.
ГЛАВА II
Колочава
С одной стороны узкой долины — вечно покрытый облаками пик Стримба и вершины Стременош. Дальше — Тисова, Дервайка и Горб. С другой — Бояринский верх, Пир-гора, Красивая и Роза. Кругом одни горы. Сланцевые и песчаниковые породы смяты, изломаны, прогнуты и вознесены к облакам. Горы, холмы, снова горы, перерезанные пропастями, пещерами, ущельями, в которых едва пройдет шеренга из четырех человек, тысячи родников и горных ключей, чьи воды стремительно бегут по валунам, а в тихих заводях стоят зеленые, как изумруд. Здесь с ревом прокладывает себе путь река Колочавка. И там, где течет она среди расщепленных скал, сливая свои воды с Тереблой, — уже течет, а не мчится, прыгая по камням, гордая своей победой над горами, что отдали ей в долине русло шагов в сто шириной, — там лежит деревня Колочава.
Под осыпающимися скалами бежит река. На другой стороне — дорога. А между ними — деревня, такая длинная, что, когда путник, не знающий этих мест, идет по дороге мимо изб и еврейских лавчонок, потом вдоль лугов и садов и опять мимо домиков и изб, у него, смотря по характеру, нарастает раздражение или тупая покорность, ибо после часа, после двух и трех часов ходьбы ему все еще отвечают, что он в Колочаве, в, Колочаве у Негровиц, в Колочаве на Горбе, в Колочаве-Лазе.
Впрочем, имя Николы Шугая связано только с Колочавой-Лазой. О ней и будет речь.
Колочава-Лаза обстроена лучше всех, есть в ней даже католический костел. Шоссе здесь переходит в улицу, огороженную с обеих сторон забором и посыпанную речными ракушками и галькой, которая приятно хрустит под ногой. Вдоль улицы тянутся изгороди — тын, местами плетень, местами даже настоящий дощатый забор. В нем сделаны калитки и перелазы, то есть места пониже, где с помощью двух лавочек или просто больших камней человек или собака — но не скот! — легко перелезают через забор.
За заборами — дворики, избы, а между ними и рекой Колочавкой — сады. Летом Колочава вся в цвету, смесь зеленого, красного и желтого. Зеленый — это конопля и грядки картофеля, вьющиеся бобы расцветают кровавыми каплями, а сотни подсолнечников, зреющих по краям грядок, отливают золотом. Желтизной же поздним летом светят цветы рудбекии, бог весть из каких панских садов занесенные сюда. Высокие стебли рудбекии вьются по заборам и обнимают кресты на распутьях, массивные кресты из двух бревен с грубо намалеванным Иисусом.
Живут здесь русины[2] — пастухи и лесорубы — и евреи — ремесленники и торговцы. Бедные евреи и состоятельные евреи. Бедные русины и совсем нищие русины.
Правда, католик ни за какие блага на свете не отведает в пост скоромного, а еврей лучше умрет, чем выпьет вина, к которому прикоснулся гой, однакоже за столетия обе стороны уже привыкли к этим взаимным странностям, и религиозная ненависть чужда им. И если русин подсмеивается над евреем за то, что тот не ест свинины, обедает в шапке и по пятницам зря жжет дорогие свечи, то это самая добродушная насмешка. И если еврей презирает христианина за культ казненного человека, презрение это носит весьма отвлеченный характер. Заглядывают один к другому и в религиозные дела и в кухню с одинаковой легкостью. Часто заказчик-русин, приехав с утра пораньше, к ремесленнику-еврею, застает его еще за молитвой. Хозяин спокойно выходит к гостю в своем молитвенном облачении, желает ему доброго утра и начинает обстоятельно торговаться о цене за оковку телеги, починку сапог или вставку стекол. Всевышнему не к спеху, и он подождет.
Повседневными мелочами связана жизнь евреев и русинов. Заходят они друг к другу занять немного кукурузной муки или яиц, рассчитаться за корм для скота, за извоз, работу и прочее. Но не дай бог перейти за грань этой повседневности. Тут сразу объявятся два различных склада ума, два темперамента и два враждебных и злых бога.
Это, разумеется, относится лишь к бедным евреям — ремесленникам, извозчикам, мелким торговцам и людям, которые вообще живут неведомо чем, Что касается богатых евреев — Абрама Бера и Герша Вольфа (но не Герша-Лейбы Вольфа!), — их одинаково ненавидят и евреи и русины.
Хлеб здесь не сеют, ибо тени гор все утро покрывают деревню, и весна приходит поздно. Кругом, кроме приусадебных садов, одни леса и пастбища. Однако жить есть чем. Весной мужики снимают косматые овечьи кожухи, берут на плечи топоры и вместе со снегом спускаются с гор в долину. Они шагают по тропинкам через еще не оттаявшие лесные прогалины, и лезвия топоров на их плечах блестят в ярком солнечном свете. Они идут к подрядчику, и тот везет их в Галицию, Трансильванию, Боснию или Герцеговину. Подрядчик частенько удирает с артельными деньгами, он всегда заодно с хозяином, он обкрадывает артель на харчах, на деньгах, на плате за проезд, и мужики, выведенные из терпенья, частенько бьют его, и все же к июлю все возвращаются домой с пачкой кредиток по двадцать крон, зашитых в поясе.
А пока мужики в отсутствии бабы сгоняют своих овец на цветущую лужайку и устраивают праздник случки.
Девушки на этих праздниках скромны. А замужние бабы, слегка под хмельком, поют и визжат под музыку двух скрипок и турецкого барабана. Главный пастух со знатоками прикидывает, сколько каждая овца даст молока за лето, и уводит огромное стадо далеко в горы.
Потом отводят на пастбище и рогатый скот. Бабы окапывают деревья в садиках и ждут мужей. Те возвращаются в начале июля. Закончив сенокос на ближних склонах гор, где трава рано готова для покоса, мужики, взяв на плечи уже не топоры, а косы, идут в венгерские поля работать из «десятины». Когда кончается жатва, они возвращаются вместе с батраком своих венгерских хозяев, который довозит им до самых хат их долю — мешки пшеницы и золотого кукурузного зерна.
Осенью и зимой тоже никто не бьет баклуши. Работают на лесопилках, на рубке леса, гонят плоты по Теребле до самой Тиссы, а оттуда в Венгрию. Заработка хватает на еду, остается и на табак, и на водку, и бабам на кумачовые платки, черные передники и бусы.
Неплохо жилось и евреям.
И вдруг началась война, чтоб ее чорт побрал. Уж не топоры, не косы понесли хлопцы на спинах, а ружья.
В одиночестве коротали дни свои жены. Правда, так бывало и раньше, но разве то было одиночество?
Ясные дни казались омраченными огромной темной тучей, под которой трудно вздохнуть полной грудью.
О мужьях нет никаких известий, мало кто из них умеет писать.
И, стоя в церкви перед чудотворной иконой девы Марии, никто из женщин не был уверен, что молится не за полуистлевший в могиле скелет.
Однажды пришел из города старый почтарь Шемет, принес и прочитал по складам листок, на котором среди отпечатанных строк было вписано имя Андрея Иваныша и еще какие-то слова о поле брани и защите престола.
И значило это, что муж мертв и никогда уже не вернется домой.
Ах, господи боже ты мой! Но было это все-таки лучше, чем когда муж возвращался безрукий, безногий или слепой. Точно прибавлялось еще одно дитя в доме, а ведь на печи и так слишком много притулилось этой мелюзги, которая слезала лишь затем, чтобы пищать и протягивать руку за ломтем кукурузного хлеба. А где его взять? Урожая со своего огорода хватало едва до рождества, а мешки с кукурузой уже никто не подвозил к дверям. Хуже того — приходили с жандармами какие-то казенные господа, сгоняли стада с пастбищ, уводили последнюю скотину, лишая деревню даже молока и сыра, а платили бумажками, на которые ничего нельзя было купить.
Голод настал. У детей пухли животы, у матерей не было молока для новорожденных, этой единственной памяти об отпуске мужей. Был такой голод, что хотелось выть и убивать.
«Король победит, он наградит своих верных подданных за все лишения», — провозглашали с кафедр католические попы. И бабы молились за то, чтобы уж поскорее победил венгерский король. Но венгерский король был разбит наголову.
«Царь освободит вас, — шептали православные попы. — Он даст вам мир и свободу». Ах, типун вам на язык! Каждый сулит свободу, а никто не даст горсти кукурузной муки. Каждый обещает мир, — но потом, когда победит. Все-таки молились и за царя. Скоро загремел и царь. Пришли войска, вешали и уводили людей. Деревня надеялась уже только на силы небесные. Бабы ходили к гадалкам, приносили портреты из газет и открытки с изображениями императоров, гадалки бормотали над ними непонятные заклинания, прокалывали иголкой голову и сердце и возвращали владелицам, которые потом вешали их коптиться в трубу. Франца-Иосифа[3] удалось уморить таким путем. Но что толку? Панов и адской нечисти, которая с ним заодно, была такая сила, что не одолеть и гадалкам.
Женщины уже ни во что не верили, ни на что не надеялись.
Такие времена в старину рождали великих разбойников. Черных молодцов. Справедливых мстителей. Добрых к беднякам, беспощадных к барам. Но было это встарину, не теперь. А что теперь? Бабы махали кулаками перед дверями нотариуса, который отнимал у них скот и обманом лишал земельных наделов, шумели в лавке Абрама Бера при выдаче продуктов и грозились:
— Вот погодите, вернутся мужья.
Но сами они не верили этим угрозам. Мужья были трусы. Почему не защищались они, когда у них отнимали последнее, почему не взяли топоры, не пошли убивать, когда их детей истребляли голодной смертью? Почему позволили гнать себя на бойню, точно скотину, жались, повиновались, трепетали перед начальством, а приехав в отпуск домой, валялись на кроватях, упиваясь бездельем и сознанием того, что в них никто не стреляет, да хвастались своими геройскими подвигами?
Был ли среди них хоть один, кто не желал молча выносить весь этот гнет?
Никола Шугай вернулся. Удрал с войны. Домой, в горы. Ибо только о горах стоит скучать.
Колочава, Колочава! Какое приятное слово! Точно тает на языке!
Никола стоял на ночном шоссе, вдыхая молочные запахи Колочавы. Тьма была непроницаема, как камень. В ней светилось несколько желтых пятнышек — окна. Точно прожилки колчедана в угле. В тишине раздавались глухие удары мельничного жернова, которые слышны только ночью. Из хаты в хату прошла девочка, неся на лопате тлеющие уголья. Они бросали отблеск на лицо и грудь ребенка, больше ничего не было видно.
Колочава, Колочава! Удивительно, насколько все здесь было словно частью Николы. Воздух, которым он дышал, эта тьма с золотыми квадратиками, это освещенное детское лицо, мелькнувшее в темноте. А глухие удары мельничного жернова выходили прямо из сердца Николы.
Никола Шугай шел домой. До избы отца, Петра Шугая, недалеко от деревни, час ходьбы по дороге к Сухарскому лесу.
Подошел, стукнул в окно. Показалось лицо матери. Чего надо? Пошла открывать. В одной рубашке застыла против него на пороге. Оба улыбались, глядя друг на друга. Как пришел сын, откуда — это можно было не спрашивать: ружье на плече сказало все.
— Отец на войне?
Отец был дома. Шрапнель перебила ему ногу, несколько пуль застряло в плече. Теперь он в отпуску. Скоро опять в окопы.
— Детям ни слова, маменька.
Мать Николы еще рожала. В избе спало пятеро, а над материнской кроватью, в люльке, сделанной из выдолбленного чурбана, качался шестой — младенец.
— Куда Эржика ездит в ночное?
— К ручью.
На пороге появился отец в солдатских штанах. Поздоровались.
— Пошел в зеленые? — спросил отец, намекая на дезертирство Николы. «Не так уж это и плохо», — подумал он про себя.
Для Николы нашелся черствый ломоть кукурузного хлеба. Вздохнув, мать высыпала в его солдатский мешок часть скудного запаса картошки. Никола пошел выспаться в стог на опушке леса.
А потом три ночи сторожил Эржику. Птичку Эржику. Рыбку Эржику. Розовую черноволосую Эржику, от которой пахнет вишней. Эржику, за которой можно пойти за тридевять земель.
С вечера Никола прятался на опушке в зарослях папоротника и ждал. Наконец дождался. Увидел ее. Но Эржика была не одна, вместе с нею пасли лошадей Калина Хемчук, Хафа Субота и какой-то паренек, в котором Никола признал Ивана Зьятынко. Молодежь разложила на лужайке костер, притащила два бревна; одно сунули в огонь, на другое если.
Что тут делает Иван?
Малорослые лошадки паслись, низко наклонив длинногривые шеи. Приближаясь к лесу, они чуяли Николу, поднимали головы, подвижными ноздрями вбирали воздух и ржали. Люди у огня оглядывались, боясь, что кони чуют медведя. Но кони были спокойны.
«Почему Ивана еще не забрали в солдаты? — думает Никола, и его охватывает раздражение. — Ведь он всего на год моложе меня, семнадцать ему уже стукнуло».
Никола мрачно глядит из тьмы в круг у огня. Посмей только ты, Иван, дотронуться до Эржики, застрелю тебя под самым ее носом. При этой мысли сердце Николы начинает тревожно биться.
Но Иван обхаживает Калину, и через минуту они оба исчезают во тьме, с притворной деловитостью покрикивая на коней, что, впрочем, не обманывает никого.
Никола лежит на животе и наблюдает за обеими девушками. Ему хочется вскочить, перемахнуть эту сотню шагов, погнаться за перепуганными девчатами, поймать свою любимую, крепко обнять ее, не отпускать… Но Никола прижимает голову к холодным листьям папоротника, подбородок к груди. Нет! Нельзя. Нельзя попасть в зависимость от Хафы Суботы.
Ожидание превращается в боль. Лицо Эржики, озаренное огнем, каждое ее движение вселяют грусть. А давно ли — еще несколько недель назад — чего бы он не дал за то, чтобы увидеть этот ночной костер.
Что, если придет медведь? Вот было бы здорово! Никола уложит его в двух шагах, а она даже не будет знать, кто ее спаситель. Но медведя нет. Может быть, Эржика пойдет в лес за хворостом? Никола вздрагивает от этой мысли и явственно ощущает вишневое благоухание любимой. Но нет, Эржика не пойдет за дровами. Костер обеспечен на всю ночь, в нем горит огромное бревно, оно будет тлеть и обугливаться до завтра.
Всю ночь бодрствовал Никола вместе с пастухами, видел, как под утро они завернулись в одеяла, улеглись в траву и задремали, вытянув босые ноги к костру. И еще одну ночь просторожил Никола. На третий день вышел встретить Эржику к самой деревне, чтобы поговорить с ней раньше, чем она соединится с остальными. В вечернем сумраке увидел ее на шоссе, верхом на лошади. Эржика сидела по-женски, боком, уперев босую ногу в лошадиную шею, подложив какую-то пеструю ткань вместо седла. На ней было пять ожерелий из красных кораллов, рубашка из грубой конопляной холстины и передник с расшитым поясом, несколько раз обернутым вокруг талии. Было ей шестнадцать лет. В черных волосах Эржики алели цветы шиповника, и была она прекрасна. За ней трусил второй конь.
В полумраке Никола загородил ей дорогу.
— Ох! Ну и струхнула я! Это ты, Николка?
Никола вскочил на другого коня, стиснул его ногами.
Душа в нем взвилась, и закипела кровь…
Потом они стояли на краю леса, держась за руки. Никола сказал:
— Я здесь останусь, Эржика.
— Оставайся, Николка.
И ее глаза, похожие на темные лесные заводи, стали еще глубже.
Вдали показались Калина, Хафа и Иван верхом на лошадях.
— Эржика! Эржика! — кричали они, прикладывая руки к губам.
С тех пор Никола Шугай скрывался в лесах и лощинах. Для человека, который умеет обходить дурные места, где в скалах или черных болотах водятся русалки и злые духи, лес — самое надежное место на свете. Лес не выдаст. Буреломы и пещеры, ущелья, широкие пространства, заваленные вывороченными деревьями, где из гнилых стволов поднимается непроходимый кустарник, — здесь не проберется даже олень. Хотите поймать Николу? Вырвался из рук воробей, — поймайте мне его, люди добрые!
Лес стоит безмолвный, дремучий, полный запахов тления. Никогда еще не обманывали Николу эти запахи, всю жизнь вселявшие в него чувство безопасности. Никола спал в заброшенных шалашах или в оборотах на горных полянах.
Оборог — это местная постройка, она придает своеобразие всей Верховине, как фабричная труба — промышленному центру, готическая башня — старинному немецкому городку или минарет — Востоку. Оборог — это четыре шеста, вкопанные квадратом. На них надет деревянный щит в виде крыши. Эту крышу можно укреплять колышками выше или ниже, в зависимости от того, как велик стог сена, сложенный в обороге. А между сеном и крышей достаточно места для доброго ночлега, там тепло и укромно, как в норе горного зайца. Ну-ка, обыщите десять тысяч оборогов на горных лугах Верховины!
Так жил Никола Шугай. Не было пастуха, который отказал бы ему в крынке молока на кукурузную кашу. Отец носил ему на зимовку хлеб, а Эржика крала дома кукурузную муку, ибо Драчи жили зажиточно. Поджидая ее в лесу, Никола постукивал обухом топора о ствол дерева, давая знать, где он. Мало беспокоило Николу, что за ним рыщут жандармы. Когда пастухи в шалашах говорили ему об этом, когда ему с испуганными — такими красивыми! — глазами твердила это Эржика, Никола смеялся. Пускай рыщут. А вздумают стрелять — посмотрим, кто первый отведает пули.
Жандармский вахмистр Ленард Бела прямо бредил Николой. Его снедала честолюбивая мечта вернуть королю этого беглого солдата. Да и по службе это было долгом вахмистра: Шугай был первый дезертир в его округе, а ведь дурной пример заразителен.
Обыски в доме Шугаев ни к чему не приводили. Напрасно хитрый вахмистр скормил кулек конфет шугаевым ребятишкам, зря запугивал старую мать. Снова таскать Петра Шугая на допросы не имело смысла. Бить фронтовика-ветерана вахмистр не решался, а от Петра Шугая не дождешься другого ответа, кроме: «Не знаю, не видел, не слышал, ей-богу ничего не знаю». Об Эржике вахмистр не имел представления, она умела молчать. Но пастухи с окрестных гор кое-что болтали, и вахмистр запугивал и соблазнял их одновременно. Приведут ему Николу — получат на водку. Не приведут — тотчас в рекруты и на фронт.
В эти дни Ленард Бела был похож на охотника за рысью. Целыми днями торчал он в горах, искал следы на топких местах, обшаривал заброшенные шалаши, высиживал на верхах с полевым биноклем. Прокараулив весь вечер, он всегда был полон надежд на завтрашний день, а ночью ему тоже мерещилась поимка Шугая.
Однажды вахмистр увидел Шугая. На горе Красивой шел Шугай через луг. Кому не знакомо волнение охотника, когда он впервые подойдет на выстрел к дичи, которую давно преследует?..
Догонять Шугая лесом было уже поздно, и Ленард, целясь в ноги, послал ему пулю. Шугай обернулся, скорее с любопытством, чем с испугом, постоял немного, дав вахмистру возможность выпалить еще раз, и быстро двинулся к лесу. Бледный вахмистр яростно и бессмысленно стрелял ему вслед.
Эх, позор! Такие неудачи делают охотника несчастным, лишают его сна, заставляют снова и снова осматривать мушку ружья и патроны, упражняться в стрельбе по мишени, поддаваться суевериям, хранить про себя неудачу и терзаться тайными упреками.
Преследование Шугая стало страстью вахмистра Ленарда. В один дождливый день, заключив из донесений пастухов, что Шугай скрывается в пустом шалаше у ручья, Ленард переоделся женщиной. Надел холщовую рубаху с передником, на ноги — чувяки, голову повязал черным платком, на шею повесил стеклянные бусы и отправился в лес. Через плечо у него был перекинут мешок, точно он нес пастухам в горы кукурузную муку или соль для овец. За ним на расстоянии следовал деревенский стражник.
Никола издалека заприметил бабу. Увидев, что она идет напрямик к шалашу и уже не дальше как в сотне шагов, Никола вышел с ружьем.
— Стой, не то застрелю!
Но баба шла дальше, махая рукой, точно говоря — да что ты дуришь, парень, у меня к тебе дело есть.
Подойдя к Николе, баба выхватила револьвер, ударила Николу рукояткой по переносице, прыгнула на него, вырвала ружье, оглушила прикладом… Из леса выбежал стражник, и вдвоем они так избили пленника, что тот перестал сопротивляться.
Оглушенного и связанного повели его в Колочаву. Ленард снова переоделся в свою форму, которую перед тем спрятал в лесу, в узелке, и шел теперь за Николой, расплываясь в самодовольной улыбке. Счастью его не было границ.
На следующий день Шугая отвезли в Хуст, а оттуда поездом в Балашагиармат.
А что там? Венгерскому королю в ту пору было совсем не до подвигов своих честолюбивых вахмистров. Солдаты были ему нужнее на фронте, чем перед военно-полевым судом и в гарнизонных кутузках. На это хватит времени и после войны, если виноватый, вылезая из кожи, чтобы заработать прощение, не искупит тем временем своей вины геройской смертью. И Шугая снова отправили в полк. И снова дал тягу Шугай из маршевой роты. Удрал с новой винтовкой и боевым запасом патронов. Удрал, недолго думая, не рассуждая, как молодой волк, который вырвется из неволи и бежит, вытянув хвост и раздувая ноздри, куда ведет его безошибочный волчий инстинкт. В горы! К Эржике!
В дремучих лесах и горных лощинах вновь началась охота на волка. Только сил охотничьих стало больше, да еще горячей взыграла у жандарма охотничья страсть. Вахмистр Ленард раздобыл из города подкрепление. В одном из самых глухих, недобрых уголков Сухарского бора жандармы выследили Николу.
— Не стреляйте! — крикнул Шугай, увидев перед собой жандармские султаны. В ответ загремели выстрелы. Никола спустил курок. В черном болоте остался лежать с простреленной головой молодой жандармский сержант.
С этого дня началось превращение Николы в разбойника Николу Шугая. В широком крае от Тапеса до Стиняка и от Каменки до Хустской равнины нет хижины, где отказали бы ему в ночлеге или в миске кукурузной каши.
Он единый осмелился восстать. Он — Никола Шугай, герой Никола. За ним — правда, а у всех других — лицемерие и ложь. Пока все мужики со здоровыми кулаками не уйдут вслед за Николой в горы, пока не расправится народ со всеми жандармами, судьями, нотариусами и толстосумами-лавочниками, до тех пор не будет конца мучениям народным.
Удирай, Никола! Бей, стреляй, Никола! Убивай за себя и за нас. А коли придет тебе конец — ну что ж, один раз тебя мать родила, один раз и помирать.
Настал мир. Но, господи боже мой, разве это мир? Да за него ль так исступленно молились бабы перед иконами?
Какой-то бес вселился в людей. А может, объявилась где-нибудь новая комета? Или та, старая, еще не потеряла силу? За что валятся на нас все эти беды? Нет и грехов таких ни у великих, ни у малых мира сего, которыми заслужили бы они все те напасти, что посылает на нас господь.
Давно уже пора опять начать ездить в долину Тиссы за золотым зерном кукурузы, за мешками пшеницы, из которой пекут белые караваи. Давно уже пора в горы, а оттуда на плотах стрелой вниз, к Теребле. А мужики все еще не могут угомониться. Никто не знает толком, что делается на белом свете. Поп и староста Герш Вольф врут каждый по-своему.
В конце октября, когда Колочава уже лежала под снегом, начали возвращаться домой мужья. Кто с винтовкой, кто без нее, все заросшие, завшивевшие, злые. Им тоже мир виделся иначе. Не думали они, что первым чувством их жен будет боязнь лишнего едока, который прибавится в жалком хозяйстве, где весь весенний запас — это урожай огородной картошки и бочонок капусты. Только теперь увидели мужья все то, на что во время побывок лениво закрывали глаза. Хлев пуст, в оборогах ни копны сена, дома пусто — ни щепотки соли, ни горсти муки, только немного картошки да капусты, которых едва хватит до пасхи. Теперь беда захватила и мужей, озлобляя их все больше. В деревне шло глухое брожение.
Неожиданно кто-то привез новость: сельский нотариус Мольнар сбыл на сторону партию обуви, которую должен был по твердой цене продать населению. Это была правда. Нотариус обнаглел. Он привык к легкой наживе и позабыл, что солдаты вернулись домой, что фронтовая солидарность и готовность к действиям еще не оставили их.
Новость упала среди солдат, как граната врага. Вечером все сошлись у Василя Дербака. Набилась полная изба.
— Нас обкрадывают! — кричали злые голоса. — Ну нет! Кто они? Мы были на войне, мы дохли в окопах! А они четыре года били баклуши да крали. Мы им покажем, что мы теперь дома.
Сместили старосту Герша Вольфа. Выбрали нового — Василя Дербака. Выбрали себе командира — ефрейтора Юрая Лугоша. Завтра рано собраться всем, и пусть каждый приведет товарища. Нотариус Мольнар — первый злодей. Герш Вольф — второй. Лавочник Абрам Бер — третий.
Наутро собрались. У многих были топоры, и кое у кого штыки, немало револьверов, у иных винтовки и сабли. Привычным походным шагом подходили бородатые служаки в изношенной военной форме, возбужденно бежали молодые парни, с нетерпением ожидая, какой пример покажут им старшие. Бабы пугливо собирались в кружки. Теперь, перед самым делом, решимость вдруг оставила их. Они робели, как невесты перед долгожданной радостью. А вдруг что-нибудь выйдет неладное?
Командовал Юрай Лугош, опоясанный длинной унтер-офицерской саблей:
— Ша-агом ма-арш!
В Колочаву на Горбе! На нотариуса Мольнара!
По дороге к домику нотариуса была жандармская караулка. Даешь караулку! Вломились туда по-фронтовому, без лишнего шума и гама. В караулке было пусто. Вахмистр Ленард еще вчера знал о сборище у Василя Дербака. Утром, когда ему донесли, что мужики сходятся с оружием, вахмистр вместе со всей командой предусмотрительно удрал в город. В караулке осталась винтовка. Бунтари ее забрали. Потом методически и деловито побили всю обстановку. Бабы, возбужденные треском ломаемой мебели и звоном стекла, глядели на мужей сквозь зияющие оконные рамы. Какие серьезные, работящие лица у мужиков! Никогда еще жены не видели их такими. Так вот, как он выглядит, бунт! Хоть бы вы вложили в свое дело побольше жару, мужики!
В одноэтажном особнячке нотариуса Мольнара — паника, как на пожаре. О бунте узнали, только когда толпа уже громила караулку. Нотариус торопливо натягивал белые шерстяные исподники и армяк своего кучера, его жена надевала грубую холщовую рубашку и овечий тулуп. Заплаканная служанка обертывала ей ноги онучами. Детей закутали в попону, и по снегу, через огороды и ледяную воду Колочавки, бежали в лес на другой берег.
Солдаты вломились в пустую канцелярию нотариуса. В глаза им бросился большой стальной сейф. Деньги! Там, наверное, пропасть денег, ведь нотариус платит пенсию вдовам убитых солдат во всех трех Колочавах. На сейф обрушились топоры. Но их острия отскакивали от стальных стенок. Удары обухом лишь сбивали лак, оставляя чуть заметные вмятины. Солдаты отталкивали один другого — постой, ты не умеешь, ну тебя к бесу, дай я. Каждому хотелось испробовать свою силу. Ах, задери его чорт! Не поддается! Взломать его. Тащите сюда лом покрепче.
Тем временем бабы громили квартиру нотариуса. О, это не была хладнокровная солдатская работа! Лица у баб пошли красными пятнами, сердце бешено колотилось в груди.
Секунду они стояли, пораженные невиданным великолепием квартиры.
— A-а! Вот оно! — взвизгнула Евка Воробец и пихнула ногой какой-то столик с вазочками и фарфоровыми статуэтками. Столик загремел. Нужен был только первый шаг. С визгом ринулись бабы на обстановку. Крушить все эти мягкие кресла и диваны, зеркальные шкафы, гардины, дорожки и столики для цветов, все, что куплено на их деньги, в чем их слезы и кровь, из-за чего они недоедали четыре года и хоронили умерших от истощения ребят.
Трюмо и зеркальные шкафы разлетелись в мелкие дребезги. В кухне загремела полка с посудой. Бабы принялись за мебель. Они задыхались от ярости, кричали, не слушая друг друга. Каждое платье и шелковое комбине разъяряло их еще больше. Они рвали одежду на клочки и выбрасывали в окно на головы тех, кому не удалось попасть в дом.
С радостным визгом несколько баб притащили перину и, распоров ее, выбросили в окно. Осенний ветер закружил пух.
Рояль? А! Это та музыка, из которой раздаются песенки. Слыхивали их, проходя мимо! Давай сюда музыку!
Роялю подбили ножки, инструмент загудел, бабы забарабанили по нему ногами.
С квартирой было уже покончено, а в конторе солдаты все еще маялись с сейфом. Стальной шкаф лежал на полу, весь ободранный, с сотнями зарубок и вмятин от топоров. К кузнецу его! Он расплавит на горне! Нет, в огонь нельзя, там бумажные деньги.
Наконец привезли сани, погрузили на них сейф, и несколько человек повезли его к избе нового старосты Василя Дербака. Там сейф бросили в придорожный снег.
К вечеру ефрейтор Лугош повел свой отряд обратно. Глаза у баб горели точно после любовных утех, нервы были возбуждены от пережитого. Теперь они шли на старосту Вольфа, на Герша Вольфа, перед чьей лавкой выстаивали днями в длинном хвосте, а когда, наконец, подходила очередь, им объявляли, что кукуруза вся вышла. Отпускал Вольф кукурузу только тем, кто носил ему кур и яйца. Целыми ящиками посылал он продукты своей родне в Будапешт и Воловое. Кукурузу, что назначена была для продажи крестьянам, сыпал курам и откармливал ею отменных гусей.
Шли теперь и на Бера. На Абрама Бера, у которого всегда были припрятаны изрядные запасы продуктов. Но, продавая их, кровопийцей был Абрам Бер. Выманивал у крестьян все полотно, всю шерстяную пряжу, овечьи тулупы, ягнят, кур. За мешок кукурузной муки требовал, чтобы взял должник в свой хлев его, Бера, корову и кормил ее всю зиму. А сена было мало, сена нехватало, тянули его с деревни власти на военные нужды. И, вспоминая все это, женщины чувствовали, как вновь напрягались, точно струны, их усталые нервы и в жилах стучала кровь. Хотелось лететь — таковы были нетерпение и ненависть. Бабы злобно оборачивались на мужей, шагавших по дороге размеренным воловьим шагом.
Разгромили лавку старосты Герша Вольфа и его квартиру. Сам Герш удрал со всем семейством. На складе нашлось много кукурузы, гусиного сала, муки, несколько банок картофельной патоки, цикорий, какие-то ткани. Толпа шумно делила товар, к лавке сбежались дети и разносили добро по домам.
В подвале мужики обнаружили бочонок вина, а в сарае под дровами — две четверти спирта. Все это было выпито не от боевого запала или от радости, а просто от жажды. Потом все отправились к Абраму Беру. Этот тоже удрал. Его дом разгромили торопливо, без подъема, всем не терпелось поскорей взяться за раздел запасов муки, бобов, кожи и тканей. При дележе было много шума и брани. Командир Лугош, привыкший к подобным же сценам у полевой кухни, начальственно покрикивал на спорщиков, оттаскивал их друг от друга и увесистыми тумаками прекращал ссоры.
Потом пошли на Мордуха Бера, Вольфа, Иосифа Бера, Калмана Лейбовича и Хайма Бера. Разгром их маленьких лавчонок прошел спокойно, без шума. Владельцы в ожидании стояли у вывесок с должной мерой испуга на лицах, но без выражения невыносимого отчаяния, которое, быть может, удержало бы мужицкую руку. Толпа пощадила их жилье. Кстати, и пожива с них была невелика, а в жилых помещениях ничего не было припрятано, мужики это знали.
Над стариком восьмидесяти одного года, винокуром Гершем-Лейбой Вольфом, крупнейшим землевладельцем в Колочаве, смилостивился всевышний. Да и как мог бы он, защитник и покровитель народа еврейского, не услышать бесконечные молитвы, на которые так щедры люди в черный день. Услышь меня, о Иегова, бог иудейский! И бог услышал. Он дал совет старому Гершу: выйди навстречу недругам своим, будь гостеприимен со злодеями. И послушался Герш-Лейба Вольф. Велел женщинам выкатить на дорогу две бочки вина.
В стогу за домом спрятан бочонок спирта. Тащите его сюда тоже.
К вечеру, когда толпа приблизилась к корчме Герша-Лейбы Вольфа, вышел старый Герш навстречу. Стал лицом к командиру и старосте и сказал громко, так что слышали все:
— Я старый человек, много видел на своем веку и знаю, что все меняется на свете. Отдаю вам всю свою землю. Завтра, послезавтра или когда хотите поеду в город, в управу, и перепишу ее на ваши имена. Товаров у меня, сами знаете, нет. Зачем же громить? Зачем слушать плач детей, невинных младенцев? Все, что у меня есть, — все здесь перед вами. Прошу вас смиренно — угощайтесь на здоровье.
Ох ты, старый, хитрый лис! А правду ли ты нам тут поешь? Запасы то в доме есть! Однако мужики уже знали по опыту, как мало достается каждому при дележе. К тому же все устали, погром больше не радовал. Бочки выглядели заманчиво. Хотелось отдохнуть.
Толпа расположилась табором на дороге. Развели костры. Старый Герш вынес из корчмы все кружки, а женщины всю трефную посуду. Началось пиршество. Удачный день да будет закончен наславу.
Из окон дома Герша Вольфа его дочери и жены внуков со страхом смотрели на толпу у костров. Что-то будет, когда эти люди перепьются? Что-то будет с их патриархом? С тем, кто вышел защищать семейное добро.
Длиннобородый седовласый старец бесстрашно ходил в толпе, ни одним взглядом не выдавая своей тревоги. Он улыбался, заговаривал, был обходителен с бедной еврейской молодежью, которая тоже подошла угоститься — не вином, нет, хоть спиртом с водой. Как бы он их турнул отсюда при других обстоятельствах!
Вид толпы у огня развлекал малолетних внучат и правнуков Герша-Лейбы Вольфа, большеглазых девчушек и мальчуганов в бархатных шапочках, с черными, рыжими и светлыми пейсами. Они рвались к окнам, не понимая всей серьезности положения.
Ой, ой, ой, ой!
Как свинья, напился гой,
Он напился, нализался,
А потом плетей дождался.
Ой, ой, ой, ой,
Так тебе и надо, гой!
Матери торопливо затыкали им рты и гнали в кровать.
В этот день люди видели в деревне Николу Шугая.
— Пойдем с нами, Николка.
Махнул рукой Никола Шугай.
— Мне ничего не надо. Я рад, что домой попал.
Поглядел на деревню, на разгром в домах Герша Вольфа и Абрама Бера и вернулся в отцовскую избу. Был, точно рысь, Никола, — рысь, которая за добычей выходит одна, одна борется и одна умирает, от пули или от слабости, где-нибудь в кустах.
Ночью, у костров перед корчмой Герша-Лейбы Вольфа, стряслась беда. Перепившиеся мужики отнимали друг у друга винтовку, добытую в караулке. Грянул выстрел, и два человека — Иван Маркуш и Данила Леднай — рухнули наземь. Толпа разом стихла. Потом взметнулся тревожный говор. «Что теперь будет?» — пронеслось в голове у побледневшего Герша Вольфа. Дочери и жены внуков схватились за головы у окон. «Смилуйся над нами, бог Израиля!» Через мгновение, выглянув на улицу, они увидели, что Герш протолкался к пьяному старосте, что-то втолковывает ему, потом говорит с командиром и приказывает еврейским парням унести мертвых.
Ах, что за человек этот наш дед! Что за мудрый старец!
Люди повалили за парнями, несшими трупы. Неясный говор. Толпа редела. Через минуту остались почти безлюдные костры и темные пятна крови на истоптанном снегу. Благодарение тебе, господи боже, за то, что никому из шальных баб не вздумалось с перепугу закричать, что стреляли из вольфова дома, и никто из мужиков не напился до бесчувствия, которое возбудило бы в толпе мысль об отравленном вине.
Продрогший и измученный, Герш Вольф вошел в дом. Женщины окружили его, но он устало поднял желтую старческую ладонь и молча прошел в свою каморку. Перед тем как лечь, поговорил с богом, вознес ему горячую молитву. В четверг или в субботу в синагоге услышит всевышний творец великую хвалу, какой уже давно не возносил старый Герш Вольф, «Хашем ис бурех». Довлеет дневи злоба его. День окончен.
Назавтра большинство деревни отсыпалось. Кузнец Израиль Розенталь, огромный, черномазый, как уголь, детина в кожаном переднике, попытался было открыть сейф, валявшийся перед домом старосты. Лупил шкаф что было сил своей кувалдою. Хоть бы что! Из кружка обступивших его любопытных каждый долбанул по разу. Облупившийся сейф с погнутыми стенками, с сотнями зарубок на них остался лежать в придорожном снегу.
На следующий день перед церковью был общий сход. Он утвердил старостой Василя Дербака и командиром отряда Юрая Лугоша. Больше толковать и постановлять было нечего. Была, впрочем, назначена наружная охрана, которой поручили смотреть, чтобы никто ничего не выносил из деревни, а каждое новое лицо сперва приводили к командиру. Но из этой затеи не вышло ничего путного. Вновь приходившие были свои же ребята, вернувшиеся с фронта, и когда Лугош пытался осматривать их мешки, они упирались, ругались на чем свет стоит, а капрал Мишка Дербак (сын нового старосты), заросший, осунувшийся и измученный трудной дорогой — он пробирался от самого Тироля — устроил у Лугоша настоящий скандал, выхватил револьвер и хотел пристрелить командира, с которым у него еще на фронте были какие-то личные счеты.
Самоуправление просуществовало только один день. Нотариус Мольнар и вахмистр Ленард удрали за тридцать километров в Воловое. Но Абрам Бер и Герш Вольф выбрали другой путь, покороче — они отправились в Хуст, где была военная комендатура, и рассказали, в чем дело.
Комендатура долго не рассуждала. Снарядили роту пехоты. Командование было поручено молодому лейтенанту Менделю Вольфу, сыну старосты Герша Вольфа. На пятый день от начала бунта, ранним утром, еще затемно, рота вступила в деревню.
Падал снег.
— Начинай! — крикнул лейтенант солдатам. — Не жалей этих босяков, ребята. Начинай! Завтра привезут вино.
Он им покажет, кто он такой и что значит грабить добро, которое предстоит унаследовать ему, поручику Менделю Вольфу.
Солдаты разделились на группы. Лейтенант не мог отказать себе в удовольствии лично навестить командира Лугоша и старосту Дербака. Он и четыре солдата вытащили Лугоша из кровати и били до тех пор, пока окровавленный человек не повалился на пол. На него вылили два ведра воды, связали и увели. Потом отправились к Василю Дербаку. Тот проснулся от звона оконных стекол, в которые просунулись дула винтовок. В дверь замолотили. Жена открыла. Сонный Василь Дербак подскочил к дверям. Перед ним стояли два солдата и лейтенант.
— Доброе утро, пан староста. Позволил себе нанести вам визит! — И лейтенант погасил папиросу о нос хозяина. Отбросив окурок, он выхватил револьвер и долго целился в Дербака, наслаждаясь этим мгновением. Потом с размаху дал ему две оплеухи, велел связать и увел.
— Вперед, пожалуйте, господин староста.
Солдаты тем временем бушевали в избах. Били всех, кто попадался под руку. У кого находили оружие, хватали и уводили. Одежду, посуду, продукты, свои и отнятые у лавочников, выкидывали за порог.
Рота пробыла в Колочаве два дня. Лейтенант «навел порядок». Прежде всего он открыл маленьким ключиком сейф, все еще валявшийся перед избой Василя Дербака, и вынул из него бумаги и деньги — больше трехсот тысяч крон. Все это он забрал себе, а сейф отправил обратно в контору нотариуса. Вещи, которые солдаты повыбрасывали из мужицких изб, лейтенант велел собрать в сарай; лавочники потом разберутся, где чье. Двадцать местных парней, русинов и евреев, лейтенант соблазнил жалованьем и организовал из них «народную гвардию», дал всем ружья и велел унтер-офицерам обучить их строю.
На третий день вернулись нотариус Мольнар и вахмистр Ленард с жандармами. Последний принял командование «народной гвардией».
Вот это другое дело, теперь все в порядке!
Вскоре для «гвардии» не стало работы. Однакож вахмистр Ленард, раньше чем распустить эту команду тунеядцев и бездельников, затеял с ними еще одно дело, для которого давно ждал удобного случая.
Шугай! Старая страсть вахмистра! Не будет спокойного сна у Ленарда, пока не добудет он Шугая, которого уже столько раз упускал из рук.
Ноябрь разбудил охотничий пыл. Выпавший свежий снежок — радость всех охотников — манил к вылазке за дичью. Ленард пронюхал, что Шугай живет в отцовской хижине, часах в трех ходьбы от деревни, в верховьях реки, у Сухарского бора, на просеке у полянки.
Добраться туда было нетрудно, снег неглубок, а вдоль Колочавки идет тропинка.
— Пошли, ребята, — сказал вахмистр своей гвардии, — зададим ему перцу.
Тронулись в путь.
По дороге зашли в избу старого Шугая, связали ему руки и взяли с собой. В старом бору перед хижиной остановились перевести дух. Ленард издалека поглядывал на хижину посреди заснеженной полянки, отдавал последние приказания, готовился к бою. Гвардейцев он расставил цепью, сам стал в центре, на правом и левом фланге — жандармы.
При взгляде на белую снежную гладь без единого кустика у гвардейцев захватывало дух. Неужто они должны быть мишенью для Шугая за две сотни шагов?
Но ослушаться или удрать нехватало решимости. А может быть, там и нет Николы? Над крышей, правда, вьется дымок, но это еще ничего не значит: толстое бревно может тлеть в очаге двое суток.
«Пусть-ка пристрелит парочку из них, — думал вахмистр Ленард. — По крайней мере будут знать, за что им деньги плачены».
Он связал руки Петру Шугаю цепью, подтянул ее так, что у пленника выступил пот на лбу, и намотал конец цепочки на руку.
Вперед!
Преследователи выбежали из леса и в несколько прыжков миновали полузамерзшую речку.
Вахмистр хотел единым махом подскочить к хижине, но это оказалось не так-то легко, ноги вязли в снегу.
Прикрываясь телом Петра Шугая, погоняя его, вахмистр продвигался вперед, тщательно следя, чтобы его пленник не метнулся в сторону или не упал на землю, открыв его выстрелам Николы.
Осаждающие не сводили глаз с хижины. Все вдруг увидели Николу, он выскочил в окно с ружьем в руке и большими прыжками кинулся в лес.
— Стой, стой, стой!
Лес гремел выстрелами. Цепь стреляла. Радость преследования унаследована нами от далеких предков. Николу, уходившего большими прыжками, провожала бессмысленная пальба гвардейцев и тщательно нацеленные выстрелы жандармов.
Никола исчез в лесу.
— Вперед! За ним! — кричал Ленард, потряхивая, как уздечкой, цепью, которой был связан старый Шугай. Спотыкаясь, задыхающиеся люди бросились вслед за Николой.
Из лесу вдруг загремел гневный и ясный голос Николы:
— Что вам от меня надо? Зачем не даете мне покою?
— Стой, стой, стой!
Было ясно, что Никола на самом краю леса, за одним из старых буков. Затрещал ружейный огонь. Ответных выстрелов Николы не было слышно. Но что это? На снегу недвижимы двое — Ицко Шафар и Олекса Хабал. Ицко лежит навзничь, из горла у него фонтаном бьет кровь, обагряя истоптанный снег…