Олекса Довбуш

Разбойники! Черные братья! Когда улыбнется им молодецкая судьба, когда благоприятствует эпоха, создают они королевские династии. Но чаще болтаются их тела на виселицах. А еще чаще кончает разбойник свою жизнь, уткнувшись головой в мох, в луже крови, сраженный в упор выстрелом в спину.

Но слава этих неудачников больше королевской. Ибо убитые — это наши, это люди с наших гор. Именно потому, что не создали они династий, не стали чужаками, а приняли на себя мирское бремя и муку, решились на то, о чем всегда мечтают люди гор, но не отваживается никто из них: мстить за кривду, убивать бар, отнимать у них награбленное, жечь и громить то, чего нельзя унести, тешить себя местью и страхом врага и самому бояться собственного будущего. Разбойниками грезит во сне народ, который никогда не изведал радости коллективной мести.

Гляньте вон на тот плоский камень. Он служил столом на пирах Олексы Довбуша. Здесь у колодца сходился Довбуш со своими ребятами. Под этой столетней елью делили они добычу, вон там танцовали дикий «аркан», выстроившись гуськом, обняв друг друга за шеи, распевая, притопывая, выкидывая коленца… Вон в ту сторону шел Олекса Довбуш на панский замок и сжег его, хитростью выманив стражу. Здесь стояла корчма, где навестил Довбуш богатую свадьбу ростовщика и вернулся с мешком денег и драгоценностей. А там лежит трижды проклятая деревня Космачи, — где жила его вероломная Дзвинка. А дальше Черная гора, где вместе со своими сокровищами похоронен Олекса Довбуш.

Не верьте тому, что выдумали о нем паны. Не верьте тому, что написано в книгах. Все это для того, чтобы затмить славу Довбуша. Не жил Олекса Довбуш в половине XVIII столетия в Польше. Не жил он в смутные времена бранных схваток императора Августа со Станиславом Лещинским[7], вскоре после мятежей в Венгрии и во время тяжелых внутренних распрей в Румынии, воевавшей тогда с Россией. Не разбойничал Олекса Довбуш семь лег в краю, кишевшем беглыми солдатами, где жили в горах мужики, бежавшие с земель Иосифа Потоцкого, готовые лучше итти на виселицу, чем сносить тяготы солдатчины и бесконечные поборы княжих старост и приказчиков. И неправда, что был застрелен Олекса Довбуш Степаном Дзвинкою в деревне Космачи, куда пришел добыть приданое для своего друга. И год 1745 — пустая барская выдумка. Олекса Довбуш не жил ни в каком году. Он жил тысячу, сто лет назад, живет сейчас, будет жить завтра, ибо Олекса Довбуш — это не один человек, это весь народ. Олекса Довбуш — это порыв народной мести и острая жажда справедливости.

Как же, однако, было дело с Олексом Довбушем?

Было оно так.

Слабым, бедным, неказистым и глупым пастухом был Олекса Довбуш. И был он таким, дабы — говоря языком грамотеев и проповедников — воочию показать, что по воле божией каждый из нас, робких, покорных и бедных, может совершать большие дела.

На все заработанные деньги купил себе пастух Довбуш дрянной пистолет и, припадая на одну ногу, бродил по деревням, на потеху и веселье бегавшим за ним ребятишкам. И если бывал бит кто-нибудь из пастухов, то в первую очередь Олекса Довбуш. Люди его ни во что не ставили.

Но господь бог наградил его великой силой. За Тиссой на Черной горе есть страшная пропасть, и нависла над ней скала. Жил в этой скале чорт, и тот чорт дразнил бога. Сядет на краю и ругается. Бог в него — молнией. А чорт — прыг в дыру. Гром ударит в скалу, отобьет кусок камня — а чорту хоть бы что. Опять вылезает и опять дразнится. Господь бог снова метнет в него молнией. А нечистый опять — шмыг в дыру. Тянулось это довольно долго.

Увидел однажды эту игру Олекса Довбуш, стал спиной к молнии, нацелился в чорта из пистолета да как стрельнет. Чорт провалился в пропасть и глубоко ушел в землю, только дым заклубился на том месте.

Над Довбушем стоит архангел Гавриил.

— Очень ты угодил богу, Олекса Довбуш, что сжил со света дьявола. Проси у бога, чего хочешь.

Призадумался Олекса Довбуш.

— Люди меня ни во что не ставят. Хочу доказать, что многое смогу сделать им на пользу. Пусть даст мне господь бог такую силу, какой на свете нет. Чтоб побеждал я врагов и карал обидчиков. Чтоб никто не мог меня одолеть и не брала меня никакая пуля.

И когда вернулся он к другим пастухам, а они смеялись над ним, разбросал их, как щенят, Олекса Довбуш.

С тех пор стал вождем пастух Довбуш. Стоял за правду и карал кривду. Крут был с господами, а к народу ласков и милостив. У богатых брал и бедным давал. С полсотней молодцов, что собрал вокруг себя, жег замки злых панов и дома чиновников. Нападал на богатые корчмы, наливал себе и ребятам водки, остальное выливал на землю. Выбрасывал на улицу вещи, что заложил у корчмаря трудовой люд, — бери всяк свое.

Однажды ограбил он поместье в Богородчанах, вынес оттуда мешки золотых. Положил их на спины хлопцам, взял свой атаманский жезл с топориком и продырявил мешки. Шли разбойники, трясли мешки, сыпались дукаты, бедный люд сбегался и подбирал.

Потише стали господа, боялись Олексы Довбуша.

Жил Олекса на Кедроватом. Там его парни вырубили в скале кресло для атамана. Сидя на нем, распоряжался Олекса Довбуш. Затевал набеги на румын и турок, добывал золото от нехристей и привозил домой. Кому была нужда в деньгах — приходил к нему и получал. Что оставалось — прятал Олекса в скалу и велел молодцам так закрыть ее, чтоб никто никогда не добрался. Так и было сделано. Теперь строят там железную дорогу, целые горы взрывают на воздух, а тех скал все равно не найдут и не откроют. Лежит там золото, серебро, драгоценные каменья, оружье, заботливо смазанное. Если открыть скалу, засияет тот клад на целый свет. Но лежит клад и ждет нового Довбуша. Глубоко закопал свое ружье Олекса Довбуш. Медленно, медленно поднимается оно, каждый год не больше чем на маковое зернышко, но когда выйдет целиком на божий свет, появится в мире новый Олекса Довбуш, воитель за правду, мститель за кривду, панам на страх, народу на радость и утешение.

Посылали против Довбуша войска, разгонял их Олекса, как цыплят. Проведал, наконец, сам император, что есть молодец в его земле, которого одолеть никто не в силах, и велел Довбушу приходить в столицу мириться. Но задумал монарх втайне провести Олексу, и когда подошел тот к Вене, выслал против него император все свое войско и велел убить Довбуша, а сам глядел из окна. Отскочили пули от Довбуша, полетели обратно на войско, поубивали всех до единого. Испугался царь, велел остановить стрельбу и помирился с Довбушем. Дал ему большую грамоту с печатью — о том, что имеет право Довбуш свободно разбойничать по всей земле, только войско не трогать. Три дня и три ночи угощал Довбуш императора и его двор и семь лет потом разбойничал в стране. И пока был он жив, легко жилось бедному люду.

Погубила Довбуша баба, этот вечный враг мужчин, чортово племя, из-за которого столько зла на земле. Разнежился с бабой Довбуш, забыл про свое дело и пропал ни за понюшку табаку.

Дзвинкой ее звали, была она замужем и жила в Космачах. В часы любовных утех выведала Дзвинка великую тайну Довбуша и трижды поклялась божьим именем, что никому не выдаст. Неуязвимого Довбуша могла сразить серебряная пуля. Ту пулю надо было положить в миску с яровой пшеницей и нанять двенадцать попов отслужить над ней двенадцать молебнов. Рассказала об этом Дзвинка своему мужу Степану.

Собрался Довбуш с ребятами в поход на Кутский замок.

— Завтра чуть свет будем на ногах, братцы, сегодня надо пораньше лечь. Заночуем в Космачах, повидаем Дзвинку.

— Олекса, батюшка наш, не ходи в Космачи, видели мы вчера дурной сон.

— Хлопцы мои, молодцы, ай вы сдурели? Забейте в ружья по две пули и стойте под горой. А я пойду спрошу, покормит ли нас ужином пригожая Дзвинка.

Пришел к хате Дзвинки.

— Спишь, кумушка, иль не спишь? Угостишь ли нас ужином?

«Не сплю, — думает Дзвинка, — не сплю, тебя слушаю да ужин готовлю. Славный то будет ужин, всему народу на удивление».

— Спишь иль не спишь, Дзвинка, сердце мое, дашь ли приют Довбушу?

— Не сплю, тебя слушаю, а ночевать разбойника не пущу. Степана нет дома, и ужин не готов.

— Отвори — или хочешь, чтоб я двери выломал, сука?!

— Не открою!

Осерчал Довбуш, приналег на дверь, а Степан на чердаке уж забивает в ружье серебряную пулю.

Трещат двери, поддаются запоры. Испугалась Дзвинка, шепчет Довбушу:

— Олексушка, сердце мое, не ходи! Все это нарочно, заставил меня муж. Он тебя стережет на чердаке.

Но уже распахнулась дверь, выстрелил Степан серебряной пулей. Метил в сердце, попал в левое плечо. Брызнула олексова кровь. Лежит он окровавленный перед хатой. Далеко его товарищи.

— Эх, Степан, убил ты меня из-за бабы!

А Степан отзывается из-под крыши:

— Было б тебе не ходить к ней, не болтать свою тайну. Баба ведь не надежней, чем соломинка посередь стремнины.

Где его разбойнички, где его черные хлопцы? Крикнешь — не услышат, свистнешь — не узнают.

Но нет, крикнул Довбуш — и услышали разбойники, свистнул — и узнали молодцы своего атамана. Примчались к нему.

— Олексушка, батюшка наш, не послушал ты нас, не убил ее окаянную.

— Как же было убить, когда люблю ее всем сердцем, ребятушки. Идите и спросите ее, любит ли и она меня?

А Дзвинка плачет:

— Кабы не любила его, чисто бы не ходила. Чисто бы не ходила, злата-серебра не носила.

— Ой вы, хлопцы мои, молодцы, тяжко мне. Унесите меня отсюда. Положите меня под буком, прощусь с вами да умру, как положено разбойнику.

Положили его под серебряным буком.

— Олексушка, батюшка наш, окаянную-то убить аль застрелить?

— Не убивайте и не стреляйте ее, ребятушки. Спалите избу, а ее самое не трогайте.

Плачут разбойники.

— Олексушка, отец наш, куда пойдем без тебя, к чему приложим силы молодецкие, как будем грабить замки панские? Куда нам податься, посоветуй, в Румынию или к венграм?

— Не ходите, ребята, разбойничать, идите по домам хозяйничать. Оставляю вам три груды золота. На одну меня похороните, другую Дзвинке отдайте, третью меж собой поделите. Забросьте свои топоры разбойничьи, не проливайте больше человечьей крови. Кровь не вода, проливать ее негоже. Не ходить уж вам по свету, не разбойничать, нет у вас атамана. А теперь возьмите меня на Черную гору. Там я любил, там и умереть хочу. Стоят на горе две пихты — то сестры мои, стоят два клена — то мои братья. Меж них и похороните меня, ребятушки.

Отнесли его хлопцы на Черную гору. Там помер Довбуш, и там погребли его в тени диких скал, на неведомом месте рядом с кладом; если открыть клад, засияет он на весь мир.

Любит господь бог Довбуша, отметил его и после смерти: в тот самый день — не раньше, не позже, — когда падает на могилу Довбуша первый луч солнца, пронизав тенистый полумрак скал, начинается пасхальная неделя, праздник крещеного люда.

О напряженной атмосфере в Колочаве в день похорон жандарма не знали другие жители гор. Знали они только, что Никола Шугай жив, что живет он в лесах. А в лесу человек, как рыба в воде: каждый знает, что он там, и никто не знает, где именно. В прохладных глубинах воды и леса есть что-то таинственное, волнующее охотника, рыбака и путника.

Осенними днями под мягким солнечным светом сидят бабы перед избами. Кружат веретено и, слюнявя палец о нижнюю губу, прядут толстую нить. Была раньше у баб, бог весть почему, любимая тема: змеи. Отзвук ли она древних религий, или библии, или просто бабьих снов? Но уже не болтают на эту тему бабы: о заклинателях, которые вызывают змей свистом и выпускают их из рукавов тулупа; о том, что в день благовещения вся подземная тварь вылезает на свет божий; о счастье, которое приносит дому змея; о мести гадов, когда дети родятся со змеиными головами и чешуей…

Говорят сейчас бабы об Олексе Довбуше, о разбойниках Довже и Пинте, — о том Пинте, кого солдаты мучили, прикладывая к телу раскаленные монеты. Бабы зовут старух, которые еще помнят, как все это было. Те слезают с печей, похожие на ведьм, и, дымя короткими трубочками, выходят на завалинку и начинают рассказывать. Говорят и о Николе Шугае. О неуязвимом Николе. О герое и отважном любовнике.

Никола в горах. Жандармы устраивают на него облавы, цепи стрелков окружают Николу со всех сторон, засыпают пулями, а он стоит на камне да помахивает зеленой веточкой и исчезает, когда ему вздумается. Идет к своим кладам, где-то в далеком горном глетчере, в пещере, что краше любого храма. Дорогу к ней не знают даже лучшие друзья Николы, и ходит он туда, привязав к ногам оленьи копыта, чтобы не оставлять человечьих следов. И опять возвращается, кружит по краю, грабит почту, вырастает перед носом богатеев, торговцев, господ: «Я Никола Шугай». От этих слов пот прошибает людей, трясутся у них колени, и сами собой открываются кошельки. Побитые, они безропотно дают загнать себя в канаву и лежат там рядком, точно ступеньки стремянки. Ха-ха! Слыхано ли что-нибудь забавнее этого?

А знаете вы о случае с бароном? Живет этот барон где-то далеко в Чехии, а здесь купил себе охотничий заповедник и нанял двух лесников, чтоб берегли оленей. И вдруг прошел слух: объявился медведь в округе. У Андрея Колобишка задрал коня и сожрал только мозг.

Начали лесники подкармливать медведя. Понемногу отучили его добывать себе пищу, и стал медведь ходить на опушку за мясом. Известное дело — медведь от этого так разжирел и обленился, что можете молотить его палкой, он только ворчит и скалит зубы, а от жратвы не отойдет.

Вырыли лесники для своего барона охотничий окопик, прикрыли его досками, все приготовили и телеграфировали: извольте приезжать, господин барон, дело верное.

Наехали господа на трех автомобилях, с вином, с закусками, с походным котлом. Ну, прямо военная экспедиция! Взяли лошадей, восемь человек прислуги и отправились на медведя. В горах была у барона охотничья сторожка. Подошли к сторожке, уже видать ее между деревьев, — глядь, что там такое краснеет на дверях? Прибавили шагу охотники. Господи боже, что это? Похоже на мясную лавку. Пустились барон с лесниками во весь дух. Подбежали и остановились, занялся дух. Медведь! Прибит к дверям сторожки. Одна туша без шкуры. Никола Шугай уже все обделал, чтобы избавить господ от работы. Ха-ха!

Марийку Иванышеву из Точки знаете? Ее изба стоит высоко, против Камьонце. Дело было вечером. Глянула Марийка в окно, видит — кто-то идет к ним. Кто бы это мог быть? Прохожий? Время позднее, чтоб выходить сейчас в путь. Пресвятая богородица, да он с ружьем! Крикнула мужа. Тот взглянул и обомлел. «Марийка, это же Никола!» А Никола входит в дверь, здоровается:

— Господу богу слава!

— Во веки веков, — отвечает Марийка, а у самой душа ушла в пятки.

Стоят все трое, глядят друг на друга. Никола усмехается. Наконец расхрабрился Иваныш.

— А вы кто такой, землячок, будете?

Улыбнулся Никола, сверкнул зубами.

— Нешто не знаете, кум? Знаете!

И потом:

— Убил я оленя, тут недалеко. Помогите-ка мне его донести, сложите мясо в бочки с рассолом или выкоптите кусок, приду к вам как-нибудь на оленину.

И верно: заходил раза два-три. А к Цилии Хавей приходил кушать кабана. А у Хафы Гурдзан увидел, что хоть шаром покати в доме, и дал детям денег. А немецким дояркам на Темной носит ликеры, пастухов на Стременоше одаривает конфетами. Что для Николы сотня крон, что ему тысяча? Пойдет в свою пещеру и возьмет сколько нужно.

Целый день можно рассказывать о Николе. Знают его все от Говерлы до Вигорлата. Кто встречал Николу переодетого мужиком, кто охотником, попом, солдатом, бабой. Даже людям с самым маленьким воображением, никогда не видавшим Николу, случалось под вечер слышать в сумерках печальный звук свирели на опушке леса. Это Никола играет и грустит по Эржике.

О Николе хорошо рассказывать дома в сумерках, когда в печи кроваво тлеют уголья, а старухи на лежанках докуривают свои трубочки, набитые табаком и ореховым листом.

— Эй, дети, не балуйте, Никола под окном услышит! И дети на печи вглядываются во тьму. Никола представляется им сказочным героем, по спинам пробегает дрожь страха и восхищения. Может, и впрямь Никола стоит под окном? Может, он нагнулся там и слушает, что о нем говорят. Если его встретить, наверняка даст конфетку и пригоршню золотых!

А кто друзья Николы?

По воскресеньям собираются в Колочаве парни со всех горных хижин. На них косматые овчинные тулупы с очень длинными рукавами. Парни толкутся перед церковью, здороваются друг с другом, заводят речь о Шугае. Приятно услышать новые подробности о том, как Никола ограбил панов, которые гоняют их, колочавцев, в город и не хотят платить по квитанциям, что давали румыны. Никола обобрал ростовщиков, не впрок им пошли нажитые денежки. Хорошо делает Никола, что убивает жандармов, чтоб им пусто было. Тех жандармов, которые десятками тащат колочавцев в кутузку, шарят по избам в поисках оружия, штрафуют за каждое полено из леса и за форель из речки и вечно лазят в картофельное поле, — нет ли там табачных посевов.

Видите вон того мордастого, в городской одежде и зеленой охотничьей шляпе? Вон он прохаживается перед церковью и ни с кем не перекинется словом. Это артельщик — скотина и проклятый вор. Он всегда заодно с нанимателем. Он обворовывает дровосеков, обманывает их на заработке, на деньгах за проезд, на провизии. Такой же неграмотный мужик, а как задается! Сигару воткнул в зубы. Сколько раз ему разбивали эти зубы взбешенные дровосеки.

Люди в косматых тулупах не оборачиваются на артельщика, только провожают его глазами. Ха-ха, ишь как насупился, хоть и старается держаться как ни в чем не бывало. Никола отобрал у него все денежки по дороге из города!

Но кто же из этих парней — друзья Николы? Здесь они, здесь! Перед иконостасом вместе со всеми крестят лбы — господи, помилуй! Конечно, мы их видим каждый день, здороваемся с ними. А они — николовы друзья, они разбойничают, скрыв свои лица синими платками. Кто же это, который из них? Эта тайна волнует колочавцев не меньше, чем глубины вод и леса или рассказы о змеиных королях.

Вопрос о сообщниках Николы занимает и еврейскую молодежь Колочавы. Сынки лавочников, из милых детей превратившиеся в неуклюжих верзил, никогда не отличались особенным трудолюбием. А теперь, когда торговля, извоз и мастерские их отцов в застое, они совсем бьют баклуши. Целый день шляются в гости друг к другу. Сидят на порогах лавок, качаются во дворе на оглоблях, валяются на стружке и досках в сарае столяра Пинкоса Гластера, от нечего делать помогают кузнецу Израилю Розенталю раздувать горн и суют носы во все кухни в надежде поживиться съестным или папиросой. Бранятся, подтрунивают друг над другом, о чем-то горячо спорят. Конечно, о Шугае. Скажите, пожалуйста, где Шугай меняет доллары? Ага! А куда он дел тот ящик велюровых шляп, который взял с почтовой кареты? Ну? А куда девает сахар? А куда делись две штуки тканей Герша Вольфа? Абрам Бер? Ой, что вы, кто же говорит об Абраме Бере? Никто не скажет ни да, ни нет. Мы только спрашиваем: куда Шугай дел доллары, и ткани, и сахар, и шляпы? Наверное, съел? О-о! Шугай — это голова.

«Абрам Бер?.. — размышляют молодые бездельники, сидя на досках, пересыпая в пригоршнях пыль и вспоминая Аннелю, дочь Абрама Бера. — Неужели Абрам Бер, паршивый выскочка, чей отец пришел сюда из Польши полураздетым бродягой? Чтоб он развалился на вот такие кусочки, этот Абрам Бер! Все хочет для себя. Верно пословица говорит: богатому чорт и люльку даром качает, а бедному и за деньги не станет.

Ну, а с каких денег Петр Шугай ставит новую избу? Нигде не одалживал, ни у Герша Вольфа, ни у Абрама Бера, ни у Герша-Лейбы Вольфа. А где взял Федор Буркало на корову? А с каких денег Абрам Хрепта покуривает папироски, если у них в семье никто не работает? А? Знаете что: есть тут у нас в деревне восьмилетний Ицка Коган из Майдана. Родители его послали сюда учиться в хедере, — у них, в Майдане, нет ни одного реббе. Мальчишка живет у Герша-Лейбы Вольфа, а столуется во всех еврейских семьях. Вы его спросите. Этакий сопляк все знает, потому что перед ним не таится никто. Спросите его, не возит ли старый Исаак Фукс по ночам доски? И не спрятано ли что-нибудь под этими досками? Кругом одни разбойники, ей-богу. Разбойники и убийцы. Но хуже всех Абрам Бер. Живем, как в лесу — один жрет другого, но Абрам Бер сожрет всех, вот увидите».

Старые евреи ежедневно твердят все молитвы, какие только у них есть в запасе: утреннюю, перед восходом звезд и после восхода звезд, перед сном, перед едой, после еды, перед тем как напиться и после этого. А когда они не молятся и не заняты своими страшно запутанными делами, рассуждают о Шугае и приговаривают: «Эх, плохое дело!»

В день приезда в Колочаву жандармского майора к нему явилась депутация еврейских «отцов деревни» и напрямик высказала свое мнение:

— На Эржику Шугая не поймаете. Поймаете его на товарищей. Ибо не лучшие, а худшие стороны души губят человека. Посадите Эржику и выпустите товарищей.

Жандармский майор плохо разбирался во всей этой мудрости и ничего не ответил. Сейчас у него не было времени обсуждать такую проблему, и он попросил визитеров, чтобы один из них, например Абрам Бер, навестил его завтра.

Ночью по приказу майора в школу привели Василя Дербака-Дербачка.

— Ты нас водишь за нос, сукин сын, — сказал ему майор. — Всегда показываешь, где только что был Шугай, и никогда, где он сейчас.

— Разве я могу с гор до Колочавы долететь, как птица? А вы можете прилететь в горы?

Это, конечно, была правда. И все же майор не ошибался. Василь Дербак-Дербачек старался не раздражать жандармов (а это было не легко) и водил их по свежим следам Шугая, но тщательно остерегался выдать спящего Николу. Ибо для Василя не было ничего страшнее, чем арест Николы и его допросы. Василь верил, надеялся, что Никола убережется от жандармов, он страстно желал этого. Может быть, Никола удерет, может быть, скроется навсегда, может быть… нет, больше ничего не может быть. Чего еще ждет Никола? Уж и так трудно приходится и ему и приятелям его. А жандармы нажимают: где был вчера Шугай? Где спал? Кто был с ним? Где он сегодня? Веди нас к нему!

От этой двойной игры и двойной опасности Дербак-Дербачек измучился вконец. Невинных он выдавать не хочет, а Игната Сопко и Данилу Ясинко — не смеет. Его недалекий ум с трудом выносит такое напряжение. Дербачек не спит, похудел, выглядит измученным. Чего еще ждет Никола, почему он не выручит их всех? А уж если, угодно господу богу, вопреки всем желаниям Дербачка, чтобы Никола попался, пусть попадется им… уже безгласный.

— Слушай, — сказал Дербачку жандармский майор, — даю тебе шесть недель сроку. Времени хватит с лихвой. За этот срок ты должен навести нас на Шугая. Не сделаешь этого — посажу тебя и твоего парня. Понял? Он уже совершеннолетний, и чем пахнет дело, ты знаешь. Шесть недель можешь шляться к Шугаю, но один, без мальчишки. И будешь доносить нам обо всех, кто у него в шайке. Ясно?

Майор в упор поглядел на Дербачка, старавшегося сохранить спокойный вид. Потом повернулся к капитану.

— Господин капитан, извольте отметить дату. Ровно через шесть недель арестуйте обоих и передайте судебным органам. Можешь итти, ты!

Дербачек вышел. Голова у него трещала.

На другой день к майору явился Абрам Бер. Если Дербак-Дербачек колебался между двумя желаниями — смертью Шугая и его спасением, то для Абрама Бера этот вопрос был уже решен: да, пусть жандармы Шугая поймают, но пусть возьмут его мертвым. В остальном Абрам Бер разделял мнение патриархов деревни. Их философию он перевел для майора на язык практических советов. Посадите Эржику и выпустите товарищей Шугая, господин майор. От Эржики вам толку не будет, уверяю вас. Как бог свят! Эржика — его главная шпионка в деревне. Сама-то она, конечно, с ним не встречается. Каждый ребенок в деревне знает, что за ней по пятам ходят переодетые жандармы, и она тоже понимает это не хуже других. Пока Эржика в деревне, вся ваша работа идет впустую, господин майор. Живым вам его не взять. Найдите-ка зернышко на гумне! Для этого вам понадобилась бы половина всей армии. Нет, вы отпустите его товарищей, господин майор, пообещайте им безнаказанность, назначьте цену за голову Шугая. Мы, торговцы, тоже ее назначим. И недели через две все будет в порядке! Кто-нибудь его пристрелит, или пристукнет топором, или приведет его к вам связанным… Чтоб мне так жить, господин майор!

Ранней весной, когда под яркими лучами солнца уже чуть смякли снега и в ледяных сводах над стремительными водами Колочавки появились первые проталины, Николу Шугая точно обуяло бешенство. Он, хранитель славной традиции разбойников — убивать только защищаясь, теперь усеял свой путь трупами. Он — храбрец, всегда выступавший с открытым лицом один против целой толпы, — теперь не брезгует ночным разбоем, топором, кровопролитием. Вечером на шоссе, в каких-нибудь пятистах шагах от околицы Воловото, застрелены три торговца, возвращавшиеся на телеге с ярмарки. И как застрелены! Снайперу Николе, который никогда не промахивался ни в оленя, ни в медведя, ни в человека, изменила рука на расстоянии тридцати шагов. Торговцы были ранены в живот, и, чтобы их прикончить, Никола переехал им колесами горло. Несчастные все же прожили еще несколько часов и смогли ответить на вопросы следователя.

В избе у Буштины ночью была вырезана целая семья какого-то американского реэмигранта. На горе Розе убит и ограблен Натан Файгенбаум. Убийства, убийства! Недели не проходило без сообщения о новых жертвах. Что творишь ты, Никола Шугай?

Край объят ужасом. Соединенный отряд жандармов увеличен на шестьдесят человек. Но самые упорные поиски разбиваются о твердолобость жителей этой разбойничьей деревни. Ничего не добьешься от них. Ничего они не видели, не слышали, не знают. Никому Шугай не встречался уже много месяцев, ни в лесу и ни на пастбищах он не появляется, пить молоко на зимовки не ходит. Два каменотеса, которые во время воловского убийства еще работали на дороге, а услышав стрельбу, попрятались в канаву, распластавшись там на талом снегу, и были найдены с еще мокрыми животами, не слышали никаких выстрелов и ничего знать не знали. Девка, которая была свидетельницей нападения на шоссе, от всего отперлась. Арон Зисович, ограбленный в собственном доме и только чудом избежавший смерти, весь дрожа, сказал следователю:

— Ничего не знаю, пан. Лишился денег, не хочу лишиться и жизни.

По краю гулял разбойничий террор. У бабы, которая описала внешность одного из убийц, на следующий день сгорела изба. Что творишь ты, Никола Шугай? Жестоко мстишь, и, видно, знаешь за что.

Крылья, что ли, выросли у Николы? Ночью он грабит в Немецкой Мокре, днем убивает в Хусте, вечером поджигает в Быстром. Возможно ли это?

Посадите Эржику, выпустите товарищей Шугая, оцените его голову, — вопят «мудрецы». Это сложившееся мнение стало для них почти символом веры. В этот возглас они вкладывают всю свою силу убеждения, упрямство, страсть, жар. Они твердят свои советы на ухо жандармским офицерам, бомбардируют ими окрестную управу, пишут жалобы в Прагу. А жандармы, обозленные неудачами, допекаемые газетами, нагоняями от высшего начальства, твердолобостью колочавцев, срывают свою злобу, разумеется, на последних.

Капитан зовет Дербака-Дербачка, снова грозит ему. Но Дербак-Дербачек уперся, как баран:

— Не знаю. Не могу сказать, где он. Не видел его уже два месяца.

— Врешь!

— Не вру.

Жандармский капитан вот-вот бросится на Василя, крикнет вахмистру, велит бросить его в холодную. И тогда Дербак-Дербачек выкрикивает фразу, заставляющую всех оторопеть:

— И вовсе это не Никола!

На секунду капитан точно замер. Дербак-Дербачек высказал его собственное затаенное подозрение. Потом он бешено вскакивает.

— Врешь, врешь, собака!

Хватает Дербачка за горло.

— Врешь, врешь, врешь!

Отпустив Дербачка, он бегает по комнате.

— Откуда ты знаешь? — капитан останавливается против Василя и, не дождавшись ответа, опять начинает бегать из угла в угол.

Слова Дербачка звучат неправдоподобно, немыслимо, и все же Дербак-Дербачек выразил его собственные, капитана, мысли. Ибо в самом деле — не выросли же крылья у Шугая! Как иначе может он утром грабить здесь, а к вечеру за семьдесят километров. Быстрота эта уже давно казалась подозрительной капитану. Итак, значит, кто-то работает под шугаеву марку? Какой скандал! Мало было хлопот с одним бандитом, потом с целой их шайкой, теперь, пожалуйте, весь край грабители и убийцы. Ужас, ужас!

Допрос Дербачка начинается сначала. Капитан садится на стул.

— Откуда ты знаешь?

— Никола никого не убивал… кроме жандармов, — торопливо говорит Дербак-Дербачек под пронзительным взглядом офицера.

— Я тебя спрашиваю — откуда ты знаешь, что все эти преступления совершает не Шугай?

— Мне никто не говорил. Но я знаю. Никола никогда не промахнется ни в зверя, ни в человека. Он не стреляет в живот… не рубит топором… не ломится в дом по ночам.

— Где Шугай?

— Два месяца о нем ничего не знаю.

— Жив он?

— Не знаю.

— Кто же все это творит?

— Не знаю. — Василь и в самом деле не знал. И когда капитан, сам измучившийся вконец, два часа изводил его угрозами, а потом начал все сначала, Дербак-Дербачек закричал:

— Ну, тогда посадите меня и Адама! Сажайте меня сейчас! Думаете, мне меньше страшна николкина пуля, чем ваша кутузка? Вся деревня знает, что вы меня сюда водите по ночам! Было б мне провалиться сквозь землю, когда я в первый раз сунулся к вам! Не знаю ничего, ничего, ничего!

«Посадить или нет? — колебался капитан. Его охватила мелкая дрожь напряженного возбуждения и усталости. — Ужас, ужас! Целые полчища разбойников!» Капитан нервно провел рукой по лицу.

Дербак-Дербачек был готов ко всему. Его уже ничто не пугало. Во время допроса его вдруг осенила смутная мысль, сейчас уже принявшая отчетливые очертания. А жив ли Никола? Может быть, его давно нет в живых. Во всяком случае, его нет в этих краях. Наверно, удрал. Скрылся навсегда. Спасся от жандармов. Господи Иисусе Христе, сделай, чтоб это было так, чтобы Никола никогда не вернулся!

Нет, тщетны были надежды Дербака-Дербачка. Жив был Никола Шугай. Никуда не удрал он, а жил в Зворце.

Зворец — поселок из четырех дворов на горе Стримба. Избы стоят в полукилометре друг от друга, и долина скорее похожа на ущелье: она так узка, что четыре человека, взявшись за руки, могут загородить ее, и так глубока, что жители видят солнце только семь часов в сутки. Траву с горных склонов приходится летом возить на санях — по утренней росе или сразу после дождя, — а зимой туда не может вскарабкаться ни лошадь, ни человек.

Странными путями попал сюда Никола. Старая Алена, мать Дербака-Дербачка, напоила его чем-то недобрым. Давно это было, еще зимой, когда Никола ночевал в деревне и Эржика пришла за ним. Никола тогда не обратил внимания на странный привкус молока и вспомнил о нем слишком поздно, когда уже начало действовать проклятое зелье. А ведь Эржика остерегала его насчет Дербачков, остерегал и младший брат Юрай. Но Дербак-Дербачек всегда отпирался. — Он ходит к жандармам? Скажите, пожалуйста, кого они не таскают к себе в караулку?

Никола поверил. А Дербачиха и впрямь оказалась ведьмой. Она умела варить заколдованное питье, знала, как сглазить человека, командовала змеями, а вечером оборачивалась в жабу или в черную кошку. Люди давно об этом знали. Никола не верил — и вот поплатился за это. Ночью в шалаше на Сухаре его вдруг одолели рези в животе. Палил внутренний жар, в голове крутились колеса. Рано утром, едва Никола вышел на мороз и прошел две сотни шагов, ему непреодолимо захотелось лечь где-нибудь под деревом на снег и лежать, забыв обо всем. Напрягая трещавшую голову, Никола упорно думал, что этого нельзя делать именно потому, что хочется. В него вселилась нечистая сила. Надо с ней бороться. Никола шел, ничего не видя вокруг. Только белый снег и огненные колеса перед глазами. Но итти надо, это он знал. Как Никола добрался до Майдана — он и сам не помнит. Майданская колдунья — лучшая на всей Верховине — была дома.

— Слава Иисусу Христу, — поздоровался Никола, входя в избу. В голове у него били молоты.

— Слава навеки, — откликнулась колдунья. — Ты Никола Шугай.

Никола даже не удивился, откуда она его знает.

— Я знала, что ты придешь. Надо было прийти раньше, Никола Шугай. Уже три дня и три ночи я жду тебя.

Никола ничего не видел вокруг, только колдуньины блестевшие зрачки.

— Тебя отравила ведьма. Напоила тебя змеиным отваром.

В сознании Николы промелькнула старая Алена, ее жидкие седые космы, торчавшие из-под платка. Вспомнилась ночь, когда к нему приходила Эржика.

— Я выведу змеиный яд.

Зрение Николы странно обострилось, но он видел только колдунью, точно больше ничего не существовало на свете. Вот она набирает сковородкой из печи пылающие угли и ставит их посреди избы.

Сейчас выйдет змеиный яд. Огонь его выгонит.

Она дала ему выпить что-то.

— Молись!

Никола про себя твердил «Отче наш», а ворожея, бормоча заклинания, бегала кругом него, вертясь, точно детский волчок. Все громче звучали заклинания… Никола видел только глаза колдуньи. Его вдруг страшно сдавило внутри. Казалось, все внутренности лезут наружу вместе с душой. И вот Никола увидел, что его тошнит змеями. Маленькие и большие змейки тянутся из его рта к сковородке и исчезают во всепожирающем жару. Николой вдруг овладела безграничная слабость.

— Теперь ты здоров. Иди на чердак и ложись спать. Утром встанешь совсем крепкий.

И верно, поутру проснулся Шугай здоровехонек. Майданская ворожея — великая колдунья.

— Спасибо тебе, — сказал на прощанье Шугай и дал ей горсть денег.

— Спасибо и тебе, Никола Шугай.

Ушел Никола в лес в заброшенную хижину. В тот день убил он самую большую медведицу, какую только встречал в жизни.

— Гей! — закричал он, увидев ее шагах в трехстах на лесной тропинке. Медведица поднялась на дыбы. Никола выстрелил ей в брюхо. Зверь повалился на старый бук, царапая кору лапами.

В этот день все кругом было ясно и весело. Сердце Николы наливалось радостью.

Но слишком был силен наговор Алены Дербачихи. Снова начались рези в животе, одолела горячка. Николу бросало то в жар, то в холод. В такой холод, что не согреться было перед ярким огнем бесчисленных полен, что с натугой подбрасывал Никола в очаг. Чуть задремав, Никола вдруг вскакивал, кругом ему виделись языки пламени, казалось — горит вся хижина. Рассвет, скорей бы рассвет!

…Было это утро или уже день? Никола не знал. Он знал только, что надо итти.

— Итти, итти, итти, — бесконечно повторял Никола, шаря овечий тулуп и с трудом натягивая его. — Итти, итти, итти, — с усилием внушал он себе, выходя на мороз и точно боясь забыть это самое важное слово.

…Зворец. Никола вошел в первую избу.

— Я Никола Шугай. Приведите кого-нибудь, кто умеет писать.

Мгновение — и он остался один. В избе земляной пол. Большая русская печь. Из-за трубы выглядывают какие-то дети. Казалось — они принадлежность печи. Еще какой-то громадный бесформенный предмет заполняет избу, едва оставляя место для кровати и стола. Никола долго щурил глаза — что ж это такое, господи боже мой? Наконец разобрал — ткацкий станок!

Появился человек с карандашом и куском бурой бумаги от табака. Это, верно, тот, грамотный. Из сеней таращили глаза хозяин, хозяйка и еще какие-то люди.

— Пиши, — сказал Никола и продиктовал:

— Приезжай вылечить меня. Если кто-нибудь узнает, где я, — помрут оба твои сына. Никола Шугай.

— Отнесите в Воловое к доктору.

Никола кивнул людям, которых он видел как сквозь туман.

— Это Зворец?

— Зворец, — ответил грамотей.

— Если узнают, где я, выгорите дотла.

И Никола потерял сознание. Его последней мыслью было: «Все кончится хорошо. Бог мне помогает».

Окружному врачу стыдно. Нестерпимо стыдно. Он правит своей двуколкой, занятый невеселыми мыслями. Страшное дело! Который раз уже едет он этой жуткой дорогой? На самый верх, на Греговище, потом вниз, в долину Тереблы — четыре часа езды да еще час пешком. И все это для того, чтобы лечить бандита. Комическое положение! Тема для водевиля, для глупейшего водевиля! Но что же делать? Ну ладно: угроза разбойника мало реальна, надеяться на товарищей — гиблое дело (доктор вспоминает кое-что из собственного опыта), не такой это народ, чтобы хранить верность за гробом и лезть в опасность по приказу Николы, когда его не будет в живых. И все-таки — подумать только об ответственности, о безопасности детей и об истерике, которую закатит жена, если ей рассказать все. Ну ясно, и он заражен всеобщим психозом страха перед «всесильным и вездесущим Шугаем». Но теперь-то он знает Шугая, знает, что никто не станет за него мстить. А тогда? Как было выговорить жене это страшное имя?!

Выдать его теперь? Ого! «Господи боже, господин доктор! И вы сообщаете об этом через два месяца, — скажут ему. — Да знаете ли вы, во что обошлись казне эти два месяца поисков Шугая? А вы, должностное лицо и врач, не подали рапорта, что разбойник болеет тифом». Тьфу!

Лошадь тяжело тянет двуколку. На дороге еще не сошел снег. Где-то внизу поет на солнце жаворонок. Доктор лениво придерживает вожжи и курит сигару. У него достаточно времени поразмыслить о своем положении.

Как лечить тиф? Ну, антипирин, впрыскивания для улучшения сердечной деятельности. И, разумеется, диета. Но разве можно соблюсти диету в этом Зворце. Пожалуй, дело дойдет до того — ха-ха! — что доктор начнет возить сюда и продукты… Но этот здоровяк — ох, и крепки же Шугаи! — с его медвежьей грудью и собачьей выносливостью сердца, сам выздоровеет в конце концов. Не бегал ли он в сорокаградусном жару по снегу? Лишь бы только не вздумал нажраться кукурузной каши.

Итак, зачем же он ездит к Шугаю? Влюбился, что ли, в него? Или собрался читать отеческие наставления: мол, оставьте разбой, Никола, и сдайтесь властям по-хорошему. Какой вздор! Или: покайтесь, Никола. Все равно, что предложить каяться волку или медведю. Какого же чорта он сюда ездит? Брр! Видно, только затем, чтобы когда-нибудь засвидетельствовать перед судом алиби Шугая в таких-то и таких-то преступлениях… Как ползет эта паршивая двуколка! Годовалое дитя перегонит ее на четвереньках. «Н-но, шевелись, убогая!»

«А кто заплатит мне за эти визиты?»

Сына после праздников надо посылать в центр, в гимназию, дочке тоже нельзя торчать всю жизнь в этой глухой провинции. Деньги плывут как вода… Последний раз Шугай опять совал доктору горсть сотенных бумажек, была среди них и тысячная. Но доктор проворчал хмуро:

— Уберите, успеется.

Гм… «Успеется». А деньги бы пригодились. Взять, что ли? Деньги, вытащенные из кошелька какого-нибудь прохожего. Из этого тоже могут со временем выйти неприятности. Проклятый край! Доктор и поп не заработают вместе и ста крон. За доктором бегут, когда человек уже хрипит в предсмертной агонии. Ясно, что визит бывает бесцелен… и бесплатен.

Ну вот, наконец-то, доползли до верху. Отсюда все как на ладони. Горы, леса, зеленые ущелья. Этот край хорош только на открытках. Хлеб здесь не вызревает, разве что овес вырастет где-нибудь на склоне, да и тот жидкий, низкорослый. «Камень родит только камень», — творят здешние люди… Гм, деньги, награбленные у прохожих.

Нет! Если Шугая возьмут живым, быть большому сраму для доктора… хорошо еще, если только сраму! А денег он все-таки не возьмет. Остается надеяться, что Шугай не дастся живым.

И окружной врач все ездит и ездит в Зворец. Он дает Николе антипирин, делает инъекцию для повышения сердечной деятельности. Один раз даже привез из города бутылку коньяку, чтобы Шугай пил его с молоком. Молчит доктор, и молчит Зворец. У людей крохотного выселка, что живут посреди панских лесов, где каждый шаг в сторону — уже нарушение чужого права собственности, молчание стало хлебом насущным. Да и угроза поджога действует. А, собственно, ради чего бы им выдавать Николу? Уж сколько лет им не жилось так хорошо, как сейчас. Нужны деньги? Пожалуйста, у Токара живет Никола. Ходит в Зворец Данила Ясинко, черномазый, угловатый мужик из Колочавы. Николе нужен мясной бульон. А где взять его, если еврейский мясник в Колочаве не торгует говядиной? Итти за тридцать километров в город? Данила Ясинко делает проще: он приводит целых коров, — разумеется, не купленных. А целую корову разве можно съесть в одиночку? Ясно, что поживится и Зворец.

— Не помрешь, Никола? — спрашивает Данила, соболезнующе глядя в запавшие черные глаза на прозрачном лице товарища.

— Нет, — слабым голосом отвечает Никола.

Лежа на высокой дощатой кровати, похожей на большие ясли, он тихо спрашивает:

— Что нового?

— А ничего, — кривит душой Данила Ясинко.

— Разбойничать ходите?

Данила издает неопределенное междометие. Он умеет молчать с тем, кого любит.

— Не ходите, ребята! — Черные очи Николы мягко глядят на товарища. — А что делает Эржика?

— Что ей делать? Живет у Ивана Драча, у бати.

— Никто не пристает к ней?

— Нет, такого не слыхать.

И опять тянутся дни одиночества и молчания. Никола наедине со своими мыслями. Он, как раненый волк в кустах: ничего не хочет, только ждет, пока не оживет в нем бог леса или отлетит наверх, в кроны буков.

Окна избушки малы, по две четверти в каждую сторону. Можно только просунуть голову, а плечи уж не войдут. Это чтобы не влез разбойник. В окна виден склон горы, покрытый лесом, отблеск мартовского солнца. Разговаривать не с кем. Хозяин запряг лошадь и уехал на два дня за рапой — соленой водой. За трубой на лежанке дремлют полуголые ребятишки. Хозяйка сидит за работой, ткет шерстяную материю. Скрипит ткацкий станок, слышатся глухие, деревянные удары.

Никола отмечен милостью бога. Этот надежный дар надо ревниво оберегать, болтать о нем нельзя даже с самим собой. Безыменному, тайному тайных может повредить грубое прикосновение реальности. Тайна скрыта глубоко в сокровенном уголке души. Она — как ясная, светлая точка, что светит из пучины. Нет, ничего не случится с Николой в этой полутемной избе с зелеными квадратиками окон, со скрипом и стуком ткацкого станка. Чары Алены сильны, но еще сильнее его божественный дар. Что будет дальше? Никола не знает. Он знает только, что все будет хорошо. Он выйдет отсюда к сияющей зелени леса — там, на склоне горы. Его опять будут любить и бояться люди. Опять он увидит Эржику. И никогда не поймают его, потому что его не берет никакая пуля — ни из ружья, ни из револьвера, ни из пулемета.

Вернулся хозяин с соленой водой, ругает акцизных, которые теперь берут у источника по пятнадцати галлеров с ведра. Еще и за это платить!

Потом хозяин начинает выкладывать новости. Рассказывает об убийствах в крае, о случае на шоссе, о семье американского реэмигранта, о кровавом грабеже на Черном пастбище. Недавно по дороге в горы застрелен венгерский скупщик Насы Федор. Застрелены евреи Шварц и Абрамович, тяжело ранен и ограблен поселянин Иван Терновчук. По всему краю только и разговоров, что об этом. Даже в газетах пишут и за границей известно. Жандармов все прибывает и прибывает.

Никола напряженно слушает.

— Ищут тебя. Думают, что все это ты.

У Николы болезненно учащается сердцебиение.

— Как же так? — говорит он. — И люди верят?

— Ну, так, дурни. Верят.

Кто-то убивает под его именем. Кто-то трусливо прячется за его спиной. Кровь бросается в голову Николе, стучит в висках. Вскочить, схватить ружье, сейчас же, не медля, итти, бежать, расправиться с трусливыми убийцами. Он приподнимается на руках, но руки подгибаются, Никола падает на сено. Ему хочется выть по-волчьи…

Когда через несколько дней появляется верный Данила, таща за собой теленка, Никола смотрит на него в упор, долго и пристально.

— Разбойничаете?

— Э-э… — бурчит Данила и глядит Николе прямо в глаза.

— Слышал я, что много убивают в крае?

— Говорят, пристукнули какого-то лавочника.

— А сваливают на меня?

— Пока никого не поймали.

В полутьме избы дико вспыхивают николовы очи. В первый раз после болезни горит в них былой черно-зеленый огонь, точно это глаза волка или рыси. Снова ожил бог леса в Шугае.

— Убью их. Как бог свят, убью. Так и скажи всем.

Данила твердо глядит в глаза Николе, но на душе у него скребут кошки. Он знает, что Никола Шугай всегда держит свое слово.

Дни в избе скучны и серы. А на другом склоне горы сияет солнце, ветер качает траву. Как освежил бы он голову! По ночам душно, за окнами тихо сияют звезды.

Никола Шугай быстро поправляется. Он уже пытался пройтись по комнате, несмотря на запрет врача. Ест вопреки всем предписаниям. Много спит.

Было весеннее воскресенье. На северном склоне горы сходили последние снега, под Стримбой уже расцвели подснежники, быстро сохли проселочные дороги. Хозяева Николи, принарядившись, ушли в церковь. Никола с трудом дотащился до дверей и уселся на пороге, подставив лицо лучам солнца, глубоко вдыхая солнечные запахи. Как живительны они для людей, зверей и деревьев!

Никола глядит на зелень леса, прислушивается к шуму стремительного ручья. Ему грустно: это его стихия, а он вырван из нее. Мысли перекинулись к Эржике. В этот солнечный день все напоминает о ней. Вдруг Никола настораживается. Внизу из лесу появился человек и быстрым шагом идет по тропинке к избе. Кто это может быть и что ему надо? Никола хочет скрыться в избу. Но раньше чем он успевает подняться на нетвердых ногах, Никола узнает путника.

Через минуту они сидят, глядя друг другу в глаза, — Никола на пороге, а его брат Юрай перед ним. Юраю пятнадцать лет. Он тощ, высок для своих лет, с таким же крутым лбом, маленьким подбородком и горящими глазами, как у Николы. Братья молча глядят друг на друга, не удивляясь встрече, а бездумно радуясь ей.

— Помрешь, Николка?

— Не помру, Юра.

Юрай подсаживается поближе к брату, и они молча смотрят на горы, на сияющую долину, слушают, как шумит поток.

«Эх, опустить бы руку в воду, — думает Никола. — Почувствовать напор быстрой студеной струи. Когда же вырвусь я из этой норы и буду опять вольным, как птица?»

Все кругом благоухает солнцем, землей, водою.

— От кого ты узнал, что я здесь?

— Ни от кого, Никола.

— Как же ты нашел меня?

— Долго искал, а сегодня ночью, наконец, дознался, что ты здесь.

Как душно и жарко сегодня! Слишком душно для этого времени года. Сзади над обрывом надвигается туча, она темнеет, закрывает горизонт. Быть буре! Братья долго молчат. В этом краю люди любят молчать. Глубокие горные долины, где можно за долгие часы ходьбы не услышать других звуков, кроме шума воды, дремучие леса, — их тишину не нарушит ни птица, ни зверь, — горные пастбища, где скот бесконечно жует свою жвачку, — все это не располагает к словоохотливости. Слова здесь существуют для выражения бытовых, повседневных понятий. А чувства передаются взглядом, пожатием руки, песней свирели или молитвой.

Юрай пришел к Николе и останется у него. Когда Никола поправится, они вместе уйдут в лес. Юрай не вернется домой. В деревне свирепствуют жандармы. Днем и ночью они поминутно вваливаются в их недостроенную избу, стаскивают семью с кровати, разбрасывают вещи, издеваются. Отец тоже сбежит. Отведет скотину в горы, мать с ребятишками оставит где-нибудь поблизости, а сам уедет в Польшу или в Румынию. А он, Юрай, будет с Николой.

Никола глядит на верхушку горы. Ее заволокла темносиняя туча, страшная туча, она тяжко свисает с неба. По туче бегут белые облачка. Смешно глядеть, какие они маленькие и какие юркие. На избу уже надвинулась тень, а в долине все еще сияет солнце.

— Ты верил, что это все я убиваю?

Юрай удивленно глядит на брата. А почему не верить? Вот и он, пятнадцатилетний парень, пришел, чтобы стать убийцей.

Кто это делает? Игнат Сопко, или Данила Ясинко, или Василь Дербак-Дербачек со своим сыном Адамом Хрептой? Или все вместе, или никто из них? Юрай не знает. Он знает только, что Дербак-Дербачек — предатель, а его мать — ведьма. Что Дербак-Дербачек ходит к жандармам и наводит их на след Николы.

— Кто под моим именем убивает, того убью. Понял?

— Понял.

Чего ж тут понимать? Юрай верит в Николу. Никола может делать все, что ему угодно.

— Дербачка тоже надо убить, — добавляет Юрай.

— Может быть.

Страшная грозовая туча нависла над ними, закрыв всю гору. Видны только отдельные холмики. На туче все еще кудрявится несколько белых облачков. Стало прохладно, даже холодно. Кругом грозная тишина. Деревья не шелохнутся; охваченные жаждой, они ждут первых капель дождя. Стремительно налетел ветер. Низко склонились одинокие деревья. Туча окутала долину, видна только часть крыши над головой и трава под ногами. По крыше стукнули первые крупные капли. Молния прорезала тьму, озарив все небо. Грянул гром. Молнии засверкали там и тут. Небеса разверзлись, исторгая ливень и гром.

Братья не покидают порога. Юрай положил ладонь на колено Николы, тот прикрыл ее своей рукой. Веселыми глазами они наблюдают бурю.

В такую грозу евреи внизу в долине молятся. «Радуемся, о господи, силе твоей». А Никола и Юрай знают, в чем дело: то господь гоняет чорта. «Не убить тебе меня», — сказал чорт богу. «Убью!» — «Спрячусь в скотину». — «Убью скотину, дам людям другую». — «Спрячусь в человеке». — «Убью человека, сотворю другого». — «Спрячусь в щепку…» — и бог молчит: над щепкой, что отрублена в воскресный день, у бога нет власти…

Небо — сплошной огонь, гром гремит не переставая. Молния щелкает по траве. Хлоп, хлоп, хлоп. Видно, чорт спрятался где-то здесь поблизости.

Братьям не страшно. Всего, что приходит из лесу и с гор, не надо бояться. Бойся только того, что снизу, от людей. А гроза — это не страшно. Это не наше дело — счеты дьявола с господом богом.

Рука в руке, братья смело глядят в глаза богу земли. Сейчас одна из тех минут, когда бог земли говорит с ними и с природой. Минута, когда решается жизнь и смерть.

— Ну, что же дальше, Шугай? — доктор вопросительно приподнял брови. Сегодня его последний визит в Зворец. — На что вы надеетесь? На товарищей? Плохая надежда, продадут вас товарищи.

У Николы слегка сжалось сердце.

— Нет, денег ваших я не возьму, — доктор отвел руку Николы, полную кредиток. — Все это я рассматриваю как насилие надо мной, как принуждение, под которым я действовал. Надеюсь, что вы меня не отблагодарите болтовней о моих визитах.

И довольный тем, что нашел удачную формулу, доктор вышел с видом сердитого кредитора.

Никола остался один посреди избы. Ему было немного не по себе. Товарищи предадут его. Доктор прав. А Эржика? Предаст тоже? Ах, как он скучал сейчас по ней. Тело наливалось новой кровью, так хотелось к жене…

Предаст и она, и останется Никола один против всего света? Пусть так!

Повел плечами Никола, точно стряхнул с себя тоскливое чувство. Выпрямился, чувствуя, как крепко стоит на земле широко расставленными ногами. Сила земли вливалась в Николу. Эта сила в нем, и она не изменит. Пускай! Пускай один против целого света!

Вышел на порог. Свистнул в два пальца. Из лесу показался Юрай, он прятался там от доктора.

— Завтра уйдем отсюда, Юра.

С тех пор братья никогда не разлучались.

И снова в лесах и на горных дорогах люди стали встречать Николу Шугая. Но все реже и реже были с ним маскированные сообщники. Теперь ходили двое: Никола в обмотках и альпийских сапогах и долговязый пятнадцатилетний парень в чувяках, узких штанах и армяке из грубой овечьей шерсти, с широким поясом, что предохраняет ребра от ударов.

Колесят по краю Никола и Юрай, сегодня они здесь, завтра там; честные разбойники, не подлые убийцы, врага и друга всегда готовы встретить лицом к лицу.

Снова грабят они проезжих и почту. На дороге появляются двое: паренек с ружьем наготове и злым огоньком в глазах и спокойный Никола. С ружьем в руках он идет вперед и произносит свою магическую формулу: «Я Никола Шугай». Теперь не нужно уже устрашающих оплеух, одно имя делает свое дело, никто не смеет сопротивляться, люди знают Шугая, знает его и почтовый кучер: припрятав денежные пакеты в сапог или под седло, он сидит и усмехается, хоть не без опаски, — шиш ты сегодня возьмешь с нас, Никола.

Какая радость для Юрая быть разбойником! Как приятно тому, кто сам еще недавно трепетал от страха, теперь нагонять страх на других. Какая гордость стоять на шоссе с ружьем наизготовку и думать, глядя на бледных людей с поднятыми руками: «Захочу — пощажу, захочу — пристрелю тебя, господин чиновник, и тебя, позеленевший лавочник с вытаращенными глазами».

Как приятно щекочет самолюбие, когда сидишь с Николой в лесу, за буком, и, глядя сквозь листву на проходящих и десяти шагах жандармов, сознаешь, что их жизнь и смерть зависят от движения твоего пальца. Молитесь, собаки, Юраю Шугаю, чтоб он не сделал этого движения, остерегайтесь малейшего жеста, который разгневал бы владыку ваших животов.

Однажды, выйдя из лесу, братья сидели у шоссе за Синевиром. Долина здесь так узка, что хватает места только для шоссе и реки Тереблы. Расположившись на скалистом берегу, Никола и Юрай провожали глазами пролетавшие стремниной плоты.

— Счастливо доехать! — махали они плотовщикам.

— Спасибо! — кричали те, узнав Николу, но голосов их не было слышно. Они стояли у края и веслами направляли плоты, летевшие, точно в дьявольской гонке, там, где через несколько недель выглянут из-под воды большие камни и плетеные гати, поставленные против оползней.

— Кто-то едет, — сказал Юрай, кивнув в сторону дороги.

По щебню дороги тащился двуконный возок. На возку, в типичной позе еврея-возницы, стоит усатый человек в выгорелом драном сюртучишке. На лице у него кислое выражение, — видно, что он делит свое внимание между управлением лошадьми и какими-то невеселыми размышлениями. Потряхивая вожжами, он рысью гонит своих лошаденок.

— Это Пинкас Мейслер из Негровиц, — говорит Никола. Оба они знают, что с Пинкаса нечего взять.

— Посмотрю-ка, кому что он везет, — отвечает Юрай.

Но Мейслер никому ничего не везет, кроме собственной курицы, зарезанной по всем правилам талмуда. Он только что от резника, потому так и спешит. Сегодня пятница, надо быть пораньше дома, чтобы жена успела приготовить курицу, пока не взошли на небе первые три звезды.

Юрай выскакивает на дорогу.

— Стой! Я Шугай! — И берет ружье наизготовку.

— Смилуйся, Израиль! — вскрикивает Мейслер и, бледный как мел, закрыв глаза, хлещет по лошадям, В голове у него мелькает образ курицы и плиты.

Возок пролетает мимо Юрая.

Бац! — Юрай посылает вслед пулю.

Пинкас Мейслер выпускает вожжи и падает навзничь. Перепуганные лошади несут, щебень хрустит… Ха-ха! Вот смехота!

На шоссе выбегает Никола. Он содрогается, увидев несущихся коней и вожжи, которые волочатся по земле. Ему точно не верится. Потом его охватывает бешеная вспышка гнева. Казалось, он готов одним ударом свалить брата на землю.

— Что ты сделал… Будь ты проклят!

Юрай поворачивается с удивлением. В чем дело? Почему озлился Никола? Не все ли равно — больше или меньше одним убийством? Что ему какой-то еврей? Непонятно.

Никола быстрыми шагами направляется вслед возку, точно желая догнать перепуганных коней, которые, наверно, запутаются в вожжах и остановятся, если раньше не переломают себе ноги.

Юрай идет за ним.

Только долго спустя, когда они уже свернули с дороги в лес и молча шли в гору, похожие на строгого отца и наказанного сына, Никола сказал:

— Никогда больше так не делай, Юрай.

Сказал с досадой, но как отец, уже сменивший гнев на милость. Не мог он возненавидеть Юрая!

Поздно ночью вернулся Шугай из Негровиц, где вдове Мейслера сунул в окно четыре тысячных бумажки. Юрай спал в стоге. Никола прикрыл брата своей курткой и нежно поглядел на него.

Как радостно, что есть у него Юрай! Может быть, Никола любил только брата? Во всяком случае доверял он только ему. Мысли вернулись к Эржике. Глядя на две вершины горы Дервайки, похожие на женскую грудь, сидя на камне, у реки, катившей свои мелкие волны, Никола беспокойно представлял себе ее тело. Засыпал в стоге с мыслью о ней, о запахе вишен, а когда вечером играл на свирели, казалось ему, что Эржика стоит за спиной, слушает, и едва он кончит, подойдет и обнимет его сзади.

В солнечные дни Никола часами лежал за камнями на горном склоне над Колочавой и упорно глядел в бинокль, добытый от инженера, на избу старого Драча. Казалось — снова вернулись дни его возвращения с войны, когда на горном пастбище в лесу, ночью, подстерегал он Эржику, содрогаясь от тоски и ревности, не сводя глаз с костра, где сидела она с Хафой, Калиной и Иваном Зьятынко. Выйдет ли она из отцовской избы? Увидит он, как в переднике с подоткнутой юбкой идет она с ушатом за водой? А кто это там уже три раза прошел мимо дома?

У Николы злобно разгораются глаза. Совсем как тогда у костра. Если кто-нибудь войдет к ней, застрелит его Никола. Прицелится хорошенько и застрелит, когда тот будет выходить. Попадет и на таком расстоянии!

Да, он любит Эржику. И все-таки любовь к Юраю — что-то совсем другое. Брат принадлежит лесу и ему.

А Эржика — она вне повседневности, она точно весеннее воскресенье, или горная зарница, или — еще верней — песня его пастушеской свирели. Почему так не любит ее Юрай?

Были и товарищи, но они уже принадлежали прошлому. Дружеские связи слабели. Товарищи еще ходили к нему, когда он поправлялся, приносили овечий сыр и кукурузную муку. Когда Никола поправился, некоторые из них снова приняли участие в налетах. Игнат Сопко, Данила Ясинко, Василь Дербак-Дербачек и его сын Адам Хрепта. Остальные были в тюрьме. Но какая холодная стена выросла между ними! Глядят они в глаза друг другу — и не видят, что на душе; точно смотришь зимой в заиндевевшее окно.

Прав Юрай, который всегда злобно супится в их присутствии и не выпускает из рук ружья. Вот Дербак-Дербачек с беспокойными глазами. Он так редко ходит теперь к Николе и так часто к жандармам. А его мать — ведьма, она напоила Николу змеиным зельем. Адам Хрепта… Не он ли все шляется около избы николова тестя Драча? Сидит сейчас здесь вместе с другими разбойниками, и все они смущены, не знают, что сказать. Кто-то из них убийца семьи «американца», кто-то подстрелил трех евреев и потом добивал их колесами телеги. И все это — прикрывшись его, Николы, именем, все сваливая на него! У Николы вскипает кровь. Он в упор глядит на товарищей, переводит взгляд с одного на другого. Они чувствуют этот взгляд и отвечают ему тем же, не отводя глаз, но по спине у них пробегает озноб.

— Адам, — сказал однажды Никола Хрепте, сидя в орешнике и спокойно жуя хлеб с сыром. — Скажи своему отчиму, что на Заподринском выгоне лежит его лошадь. Юрай боднул ее штыком. Я не знал об этом. Твой отец изменник, Адам, потому он к нам и не ходит… Берегитесь вы оба.

И Никола кинул быстрый взгляд на Адама Хрепту. Тот побледнел. Поодаль на гнилом пне сидел Юрай, не выпуская из рук винтовки. Глаза у него горели, как у рыси. Только сейчас заметили остальные, что он сидит в четырех шагах от них и может в одну секунду пристрелить любого.