ПРОДУМАННОЕ И ПРОЧУВСТВОВАННОЕ
Лизавета Михайловна чувствовала себя в последнее время как бы окруженной каким-то сиянием: никогда еще не жилось ей так хорошо; по крайней мере она признавалась в этом самой себе в минуты одиночества, пытливо заглядывая в глубину своей души. Впрочем, теперь у ней такие минуты случались все реже и реже: из мертвого мира умных книг она незаметно перешла в живой мир умных людей, и чем чаще появлялись эти люди в ее гостиной, тем меньше оставалось у нее времени на беседу с глазу на глаз с собственными мыслями. Но Прозорова только выиграла от этого: книгам она не имела возможности задавать своих мучительных вопросов, а если и задавала, то безответно; книги не могли ей сказать, что заключалось в них между строками, когда эти строки были не вполне ясны и давали только темные намеки. Живые люди, напротив, восполнили этот пробел ее самостоятельного развития; они смело отвечали на все, и потому им также смело можно было предложить всякий вопрос.
Первым из этих людей по влиянию был Светлов. Он, так сказать, стал ее руководителем, помимо своей и даже ее воли. Лизавета Михайловна чувствовала, как с каждым его уроком, с каждым шагом вперед ее детей, все шире и шире развертывается и ее собственный, с самого детства замкнутый, внутренний мир, с каким исполинским ростом зреют в ней самой понятия, заносимые учителем на юную умственную почву его учеников. Она замечала также и не мало удивлялась этому, что жизнь как будто получила для нее, с некоторого времени, совершенно новое значение. Мало того, Лизавета Михайловна ясно и даже с некоторым страхом увидела, что из души ее как будто бьют горячим ключом новые, неведомые ей самой, силы, готовые залить своим стремительным потоком все ее существование. Откуда взялись они, эти могучие силы? Таились ли они и прежде в глубоком роднике ее души и теперь только вызваны наружу или пришли к ней извне? На этот поглощавший ее вопрос она не могла ответить себе прямо; но что-то особенное, совершавшееся в ней в последние дни, как бы давало ей предчувствовать, что вырви из нее теперь эти силы — и жизнь ее угаснет, ни разу не вспыхнув, не осветив даже самой себя…
Вслед за Светловым в дом Лизаветы Михайловны незаметно вошел целый избранный кружок. Прежде других появился в ее семействе — Ельников. Анемподист Михайлыч сдержал свое обещание и, после двух-трех посещений Гриши, завернул к нему как-то вечерком. Мальчик, разумеется, сейчас же представил его матери. Ей достаточно было сказать, что это друг Александра Васильича, чтоб доктор нашел у нее самый радушный прием. Наружная суровость Ельникова не оттолкнула Прозоровой; напротив, добродушная грубоватость манер доктора как нельзя более расположила Лизавету Михайловну в ею пользу, — у ней на это было удивительное чутье. Она сразу нашла, что Ельников и несравненно глубже Любимова и гораздо искреннее его, несмотря на то, что Евгений Петрович казался самым откровенным человеком. Любимов завертывал к ним чуть не через день в течение года, и все-таки Лизавета Михайловна не помнила, чтоб она когда-нибудь заговорила с ним так задушевно, как сделала это в отношении Анемподиста Михайлыча в первый же вечер знакомства с ним. В свою очередь, Ельников, в ответ на приглашение хозяйки бывать у них чаще, тогда же объявил ей напрямик:
— Вы такая славная барыня, что теперь меня, пожалуй, и не выживешь из вашего дома.
И Светлов и Ельников столько раз и так тепло отзывались Лизавете Михайловне о Варгунине, что она и его пожелала видеть у себя. Матвей Николаич также расположил ее к себе сразу. Устраивая уроки Анюте Орловой, которая была достаточно уже подготовлена к ним. Александр Васильич встретил со стороны Прозоровой самое горячее сочувствие к этому делу. Хотя Лизавета Михайловна давно уже никуда не выезжала, она решилась сделать на этот раз исключение и съездила в два-три значительных дома, где пользовалась большим уважением и вниманием, несмотря на свою нелюдимость. Благодаря ее хлопотам Анюта получила хорошее место с тридцатью пятью рублями жалованья в месяц за четыре урока в неделю с двумя маленькими девочками. По этому случаю ей тоже пришлось познакомиться лично с Прозоровой и войти в ее тесный кружок, тем более, что Лизавета Михайловна, слыша от Светлова, как необходимо для его кузины влияние хорошего семейного дома, всеми силами постаралась вызвать ее на более или менее искренние отношения между ними. Прозоровой совершенно удалось это, и ее крытая пролетка, прежде так редко употреблявшаяся в дело, теперь частенько стояла у ворот знакомого нам ветхого помещения «тетки Орлихи», откуда и увозила обыкновенно свою хозяйку не иначе, как вдвоем с Анютой.
Таким образом Лизавета Михайловна очень скоро, и без особенных с ее стороны усилий, сделалась центром с весьма заметной притягательной силой. По очень верному замечанию Варгунина, нигде так хорошо не отдыхалось после трудов, как у нее за вечерним чаем. И действительно, редкий день не завертывал к ней вечерком кто-нибудь из этих господ, а все вместе они встречались у нее по крайней мере раз в неделю. Как ни далеко жил Матвей Николаич, но и он не был на этот счет исключением.
— Вы меня, Лизавета Михайловна, в расход и в роскошь ввели, — пошутил он ей однажды, — прежде я исключительно рассчитывал на свои ноги, так как в город наведывался изредка, а теперь вот как повадился сюда ездить — совсем избаловался: как к вам, так и запрягай кобылку.
Любимов, прежде обыкновенно заезжавший к Прозоровой только по утрам и то, кажется, больше по обязанности, чем по личному влечению, теперь тоже сделался ее частым вечерним гостем. Дело в том, что Евгений Петрович, лакомый вообще до дам, не особенно был расположен к серьезным женщинам; он всегда предпочитал им более легкие, игривые женские натуры, в присутствии которых чувствовал себя как-то развязнее, находчивее, а главное — победа над ними была так же не трудна, как и отступление после победы. Любимов в этом отношении не любил слишком долго сосредоточивать своих чувств на одном предмете; с Прозоровой же нечего было даже и думать пускаться в обольстительную игру минутных страстей. Евгений Петрович и попробовал было раз отважиться на подобный шаг, но это так дорого обошлось ему, что он месяца полтора после того не смел показать глаз к Лизавете Михайловне и должен был сознаться, что только благодаря короткому знакомству и самому чистосердечному раскаянию удержал за собой дальнейшую практику в ее доме. Теперь же его, очевидно, привлекал туда сгруппировавшийся вокруг хозяйки умный кружок. Кружок этот, конечно, не мог похвастаться своей обширностью; но зато он был вполне содержателен и, в то же время, отличался совершенным отсутствием натянутости и всяких претензий; в нем даже застенчивая Анюта мало-помалу развернулась, видя и уразумев ту смелость, с какою высказывал здесь каждый свои, подчас причудливые, мнения, не боясь показаться смешным в глазах остальных. Исподволь, сперва робко, а потом все смелее и смелее, как и Лизавета Михайловна, Анюта и сама, наконец, стала незаметно вступать в горячие споры, так часто закипавшие здесь. В этом отношении, несмотря на разницу лет и положений, между нею и Прозоровой было много общего: как та, так и другая развивались до того времени молча, про себя; как та, так и другая одинаково жаждали прямых ответов на мучившие их вопросы жизни. И они, действительно, подружились, как только им обеим стало ясно подобное сродство. Но не одни эти обстоятельства производили впечатление того сияния, в каком, по мнению Лизаветы Михайловны, жила она в последнее время; ему — этому впечатлению — много способствовали полнейшее ее спокойствие и радость за детей: они учились превосходно; быстрое развитие их бросалось в глаза даже матери, следившей за ними изо дня в день. Мало того, Прозоровой пришлось, наконец, уже не поощрять, а скорее останавливать излишнее усердие девочек, с трудом отрывавшихся от своих уроков, так как они в последнее время, особенно Сашенька, заметно похудели. Гриша также не отставал от сестер; он, кроме того, успел уже прочесть едва ли не все, что заключалось в обоих чемоданах Ельникова на русском языке. С другой стороны, Владимирко, введенный понемногу братом в этот детский кружок, внес в него очень много оживления и служил, так сказать, противоядием его усидчивой деятельности; они вдвоем с Гришей даже устроили как-то во дворе Лизаветы Михайловны такой блестящий фейерверк для девочек, что потревожили им местную полицию, явившуюся к ним, в образе пожарного вестового, узнать в чем дело. Что же касается самого Александра Васильича, то он к этому времени успел настолько освоиться с своими учениками и вообще у них в доме, что там его никто уже и посторонним человеком не считал; даже горничная девушка Прозоровой докладывала о нем не иначе, как «наш барин». По общепринятому мнению, сближение подобного рода должно было бы подорвать в детях уважение к учителю, дать им возможность, как говорится, не ставить его ни во что; однако в настоящем случае ничего похожего на это не оказалось. Возьмем, например, хоть Гришу. Он был так дружен с учителем, что говорил ему «ты» и нисколько при нем не стеснялся; тем не менее, один незначительный, по-видимому, случай заставил мальчика быть очень осмотрительным в собственных проявлениях этой дружбы.
Однажды Александр Васильич рассказывал что-то Лизавете Михайловне об Ельникове и привел его слова, которые раньше слышал и Гриша; но мальчику, не совсем хорошо понявшему тогда их смысл, показалось, что Александр Васильич все переиначил.
— Ты врешь, — заметил он ему, — Анемподист Михайлыч не так сказал.
— Повторите, пожалуйста, Гриша: я не слыхал, что вы сказали, — обратился Светлов к мальчику и взглянул на него прямо, в упор.
Спокойный тон этих слов и не менее спокойное выражение взгляда Александра Васильича были, однако ж, таковы, что Гриша согласился бы лучше сквозь землю провалиться от внезапно обхватившего его непривычного чувства смущения, чем испытать на себе в другой раз их силу. Он покраснел весь и промолчал, но целый вечер потом боязливо поглядывал все в глаза учителю, как-то особенно ухаживал за ним и только тогда успокоился, когда Светлов опять стал говорить ему «ты».
Дело в том, что «общепринятое мнение» чаще всего является ошибочным уже по тому одному, что оно именно принято, т. е. взято обществом без проверки позднейшими опытами. «Общепринятое мнение» никак не может взять в толк, что большинство людей бывает красиво только в гостях да при посторонних, а дома, предоставленное исключительно самому себе и полной свободе, оно — это большинство — широко распоясывается, разоблачает во всех подробностях свою дрянненькую натуру и в таком виде, разумеется, не может быть почтенно даже в глазах его собственных комнатных собачек. Но есть исключения, есть люди, которые, в обширном смысле слова, и в гостях таковы же, как дома, или, лучше сказать, которые и дома ведут себя так же порядочно, как в гостях. Таких исключений, конечно, немного, но к таким-то именно людям принадлежал и Светлов: сколько бы кто ни сближался с ним, — его никогда нельзя было застать в нравственном déshabillé[17]. А дети именно только тогда и теряют уважение к старшим, когда начинают беспрестанно наталкиваться в них на противоречия между словом и делом, между их праздничным и будничным видом…
В начале настоящей главы мы сказали, что в последнее время у Лизаветы Михайловны редко удавались минуты, когда она могла свободно беседовать с глазу на глаз с собственными мыслями. Тем не менее Прозорова еще с большей жадностью пользовалась этими редкими минутами. Теперь — быть может, благодаря их редкости — ее задумчивость проявлялась еще заметнее, была еще глубже, сосредоточеннее. Особенно это резко бросалось в глаза с самого утра того дня, когда Светлов так странно объяснился с госпожой Рябковой. Во время урока у Прозоровых Александр Васильич с первого же взгляда подметил на лице хозяйки какое-то напряженное выражение, как будто она все собирается спросить его о чем-то, и он должен был признаться, что никогда еще не видал ее более задумчивой и прекрасной. Когда Светлов уходил, она не оставляла его, по обыкновению, обедать у себя, а только сказала ему просто:
— Если у вас сегодня вечером нет особенно важного… дела — приходите к нам: мне нужно посоветоваться с вами…
Но видно было по всему, что просьба ее очень серьезна.
И действительно, Лизавета Михайловна с лихорадочным нетерпением ждала вечера. Сейчас же после обеда она отправила Гришу к Ельникову с запиской, в которой просила Анемподиста Михайловича удержать мальчика у себя, если можно, на целый вечер. «Сегодня я не буду рада видеть вас у нас, — прибавляла она в конце, — а завтра — милости просим; кстати и объяснение этому получите». Проводив сына, Прозорова поехала с девочками к Анюте Орловой; она заказала перед тем горничной, если кто-нибудь зайдет к ним, то говорить всем, что «хозяйка не скоро вернется», Александра Васильича же просить «непременно дождаться» ее возвращения. Лизавета Михайловна просидела у Анюты с час времени, сказала, что попозже вечерком сама заедет за детьми, и уехала одна. Вернувшись домой и не застав у себя Светлова, Прозорова снова торопливо распорядилась, чтоб, кроме него, никого не принимали.
— Кто бы ни зашел — говорите: все уехали в гости, — раза два по крайней мере повторила она удивленной горничной.
Около семи часов вечера Лизавета Михайловна, сидевшая до того времени впотьмах, приказала подать свечи. Нетерпение хозяйки стало заметно усиливаться теперь с каждой минутой, а тени глубокой думы все гуще и гуще ложились на ее озабоченном лице; несколько раз она взволнованно принималась ходить взад и вперед по комнате, на минуту садилась, задумывалась и опять ходила. Раздавшийся в половине восьмого звонок в передней, как ни ждала его Прозорова, заставил ее вздрогнуть.
Вошел Светлов.
— Наконец-то!.. — радостно протянула она ему обе руки, — а я уж думала, что вы не придете.
«Какая огромная разница между этим „наконец-то!“ и тем пошлым, каким попотчевала меня сегодня утром Рябкова», — мелькнуло в голове Светлова.
— Извините, Лизавета Михайловна, — сказал он, дружески здороваясь с хозяйкой, — я сегодня с утра был в таком скверном настроении духа, что мне пришлось прежде значительно проветриться, чтоб предстать перед вами в порядочном виде. Я только что от Варгунина, — не застал: наш седой юноша ускакал куда-то в деревню. Что это у вас такая тишина сегодня? А где же дети?
— Девочки уехали к Орловым, а Гриша у Ельникова… А что? вам их надо зачем-нибудь? — ответила она смущенно.
— Нет, я так спросил. А ведь вот вам ни за что не угадать, Лизавета Михайловна, как и кто испортил у меня сегодня фунта два крови?
Светлов сел и, смеясь, рассказал хозяйке о своем визите к Рябковой, — утром, во время урока, он едва успел переброситься с Лизаветой Михайловной двумя-тремя словами. Несмотря на то, однако ж, что Александр Васильич рассказывал очень остроумно, обнаруживая бездну наблюдательности, Прозорова выслушала его с какой-то принужденной полуулыбкой. Она порывисто воспользовалась первой удобной минутой, чтобы прервать гостя, и тревожно сказала ему:
— Александр Васильич!.. у меня большое горе и… большая к вам просьба….
При слове «горе» лицо Светлова мгновенно изменилось: на нем не осталось и тени прежней веселости.
— Располагайте всем мной… как другом, — тихо сказал он, слегка наклоняя голову, и придвинул к хозяйке свое кресло.
— Я хотела серьезно поговорить с вами, откровенно… именно как с другом, — подтвердила она так же тихо и тоже наклонила голову. — Мне это необходимо. Будете ли вы… вполне искренни со мною?
— Лизавета Михайловна! — сказал торжественно Светлов, почувствовав в себе какую-то непривычную тревогу, и голос его зазвучал мягко-мягко, — когда вы удостаиваете меня таким высоким званием и доверием, вы смело можете не сомневаться во мне ни на минуту.
— Я вам верю… не могу вам не верить… и эта уверенность больше всего нужна мне теперь и дорога… — заметила Прозорова еще тише, и на реснице у ней навернулась и блеснула крупная слезинка.
Светлов молчал: то ли он хотел дать ей высказаться вполне, то ли залюбовался на эту милую, неожиданную слезинку.
— Без этой уверенности в вашей искренности, — продолжала она, — я никогда бы не решилась заговорить с вами о том, что мучило мою душу всю жизнь, и что еще больше мучит меня со вчерашнего вечера… Скажите мне, Александр Васильич, — это очень, очень серьезный вопрос, не забудьте, — считаете ли вы меня… честной женщиной?
Голос ее дрожал, когда она говорила это.
— Вы меня обижаете, Лизавета Михайловна!.. — молвил только Светлов, озадаченный неожиданностью ее вопроса.
— Нет, я не хочу обижать вас: не хочу думать, что вы сказали сейчас… фразу; но мне нужно прямого ответа, Александр Васильич.
— Лизавета Михайловна! — сказал Светлов, быстро подавая ей руку, и голос его снова зазвучал торжественно, — я вас считаю вполне честной женщиной, в самом лучшем значении этого слова; я… я покуда не нахожу слов выразить вам мою мысль яснее.
— И не надо: я поняла, что вы хотели сказать; благодарю вас, — крепко пожала ему руку хозяйка. — Но я не могу понять… но как же… но почему же меня вы считаете честной женщиной, когда вы сами согласились вчера с Ельниковым, что женщина, живущая на средства нелюбимого человека, не может быть названа, в строгом смысле, честной женщиной, что она… Я не могу выговорить со вчерашнего дня этого ужасного слова… Лизавета Михайловна вся вспыхнула.
— Содержанка? — договорил за нее Светлов, краснея почему-то и сам. — Совершенная правда. Но что же вы находите общего в себе с подобной женщиной?
— Да разве я сама не живу за счет моего мужа, которого я… никогда… не любила, даже не уважаю? — спросила Прозорова с замирающим сердцем и, делая это признание чужому человеку, она снова вся вспыхнула.
— Видите ли, в чем дело, дорогая, — сказал Светлов и положил ей на руку свою руку, — вчерашний разговор наш шел о таких женщинах, которые нисколько не стремятся выйти из своего рабского положения, даже и тогда, когда разглядят всю его мерзость, нисколько не тяготятся им. Мы говорили о женщинах, слишком испорченных этим положением, слишком избалованных им, чтоб подняться на борьбу, на вольный труд… слишком втянувшихся в готовые, вполне обеспечивающие их средства, чтоб оставить свои удобства для скудного и, к сожалению, часто неверного заработка; а главное — эти женщины, спокойно пользуясь всем, даже не хотят исполнять, как умеют, обязанностей, налагаемых на них помощью мужей. Вы — совсем другое дело; наш теперешний разговор — лучшее доказательство этому. Позвольте мне иметь дерзость порыться одну минуту в вашей душе. Вы, я уверен, сперва совсем не понимали ложности своего положения; вы, быть может, только предчувствовали ее. Этого, конечно, было слишком мало для серьезного движения с вашей стороны. Потом, под влиянием книг, под влиянием… да мало ли чего, в вас вспыхнула искорка сознания; но и ее было недостаточно для взрыва. Однако вы не затушили в себе этой искорки выгодными, пошлыми успокоениями, как поступают на вашем месте другие; напротив, вы давали ей постоянно новый горючий материал, — и вспышка полного сознания не могла не последовать. Немудрено, что она опалила вас: заряд был многолетний. Но гул и действие выстрела не одномоментны со вспышкой, между ними существует промежуток. В жизни этот промежуток бывает иногда очень долог, Лизавета Михайловна… Я глубоко радуюсь за вас; радуюсь и за себя, что мне выпало сегодня счастье быть, так сказать, восприемником первого мгновения подобной вспышки — вашего возрождения. Честная ли вы женщина? спрашиваете вы. Да! повторяю еще смелее, вы честная женщина. Я мог бы, впрочем, сказать вам то же самое и несколькими днями раньше: чужая внутренняя борьба не может оставаться незаметной для того… для тех, кто сам борется, может быть, уже несколько лет…
Светлов был очень взволнован и все время, пока говорил, держал Лизавету Михайловну за руку, крепко пожимая ее. Прозорова внимательно и детски нетерпеливо слушала его, опустя голову, не отнимая своей руки. Когда он умолк, Лизавета Михайловна еще несколько минут оставалась молча в этом положении.
— Вы, действительно, заглянули в мою душу, — сказала она, наконец, поднимая на собеседника заплаканные глаза. — Я не буду… не могу благодарить вас теперь за участие к моему положению: я слишком взволнована… так много набегает в голову мыслей… Ах, боже мой, боже мой! какие это тяжелые мысли… как трудно идти дальше!.. — порывисто схватилась она обеими ладонями за голову и закрыла ими глаза. — И как же это… вдруг… оставить все и пойти… пойти, как… как нищая?!.- зарыдала молодая женщина, облоко-тясь на стол и нервически вздрагивая.
Несколько минут Александр Васильич чувствовал себя бессильным при виде этого искреннего, так долго накипавшего, действительно, горя; он дал ей выплакаться вволю и потом тихонько, с нежностью матери, ухаживающей за больным ребенком, отвел у ней от лица руки и притянул их к себе.
— Самое худшее пройдено, Лизавета Михайловна, — сказал он весело, — хуже всего была тьма, в которой вы находились. Вы вот сейчас сказали: как же это вдруг все оставить и пойти нищей? Зачем же такой крутой поворот? К чему скачки? Если б вам вздумалось, например, подняться… вон хоть на ту печку, — Светлов показал головой в угол залы, — ведь вы должны были бы прежде всего держаться как можно крепче за стул, без которого вам нельзя сделать туда первого шага…
Александр Васильич быстро поднялся с места, поставил к печке стул и встал на него.
— Видите: я вот прежде всего постараюсь вскарабкаться на спинку этого стула, чтоб достать рукой до карниза и схватиться за него таким образом, — продолжал он, очень искусно приводя в исполнение свои слова. — Но и теперь, когда я уже и держусь за карниз, стул мне еще нужен, как опора; я могу оттолкнуть его только тогда, когда буду там, куда лез, то есть на печке. Последнего на практике показать здесь нельзя; но вообразите вместо печки крышу… Да вы меня, разумеется, и так поняли, — засмеялся Светлов, соскакивая со стула.
Следя за его забавными движениями, Лизавета Михайловна не могла не улыбнуться сквозь слезы.
— Ну вот и солнышко проглянуло, — сказал Александр Васильич, поймав ее улыбку.
Он опять расположился на прежнем месте.
— Вот видите ли, этот стул, конечно, не ваш; но если вы, бессознательно пользуясь им несколько лет не по праву, пришли наконец к той мысли, что это нехорошо, нечестно, и решились отказаться от него, то уже ни один здравомыслящий человек не поставит вам в вину, когда ради такой прекрасной цели вы воспользуетесь этим чужим стулом и еще на несколько времени… насколько будет необходимо. Тот был бы олух царя небесного, кто посоветовал бы вам убрать сперва почву из-под ног, а потом уж и хвататься за что ни попало: естественно, что тогда вы упали бы и размозжили себе голову прежде, чем успели бы за что-нибудь ухватиться.
— А дети?.. — спросила она тихо-тихо.
— Вы кстати напомнили мне о них, — сказал Светлов. — Именно вот вы еще почему честная женщина: вы прекрасно ведете детей; дай бог, чтоб моя будущая подруга вела их так…
— Но вы меня не поняли, Александр Васильич, — заметила Лизавета Михайловна с глубокой грустью, — я хотела сказать…
— Нет, я хорошо, я совершенно понял ваш вопрос и сейчас же отвечу на него прямо, — не дал ей договорить Светлов. — Я вот что вам отвечу: кто хочет вести серьезную борьбу, Лизавета Михайловна, чтоб отстоять свою свободу, свое человеческое достоинство, тому надо прежде всего приучить себя к мысли, что он должен или все завоевать, или уж — ничего. Добьется или не добьется он этого «всего» — это другой вопрос; но чем больше желаешь, чем шире задача, тем больше и получишь. «Из большого не выпадет» — говорит пословица. А я вам вот что скажу, Лизавета Михайловна: я не считаю честной женщиной ту, которая бросает своих детей ради каких бы то ни было высоких целей. Женщина — если уж она мать — должна, по-моему, прежде всего воспитать доверенное ей природой молодое поколение. Да! она прежде всего должна детей себе завоевать, если разлуку с ними поставят ей условием ее личной свободы, как это постоянно бывает в нашем семейном быту. Но прежде борьбы следует еще взвесить, под чьим влиянием дети могут получить больше нравственного выигрыша — под вашим или отцовским. Не забудьте, — нравственного выигрыша, я сказал. Мои дети, в материальном отношении, могут требовать от меня дележа с ними только тем, что я сам имею; но относительно духовной и умственной стороны они имеют право требовать, чтоб им дан был высший уровень современного развития, или по крайней мере дана была свобода, возможность достигать его. Ясно ли я выразил мою мысль? Поняли ли вы меня?
— Да, я поняла вас… мне кажется, — сказала Лизавета Михайловна, помолчав. — Во всяком случае, могу вам сказать теперь же: вы меня воскресили; вы мне дали силу… такую силу, Александр Васильич, что я… что у меня нет слова выразить вам это!.. О, благодарю вас, благодарю!
И она снова заплакала, но то уже были отрадные слезы.
— Ну успокойтесь же, — сказал глубоко тронутый Светлов и снова крепко пожал ей руку. — Я только сегодня узнал вас вполне и — повторяю — бесконечно рад за вас. Поверьте мне, Лизавета Михайловна, идеи, добытые внутренней борьбой, как ваши, гораздо прочнее и благотворнее всяких других; на них можно положиться как на каменную стену. Вы должны считать себя счастливицей, что они получили у вас такое высокое содержание; а ведь могло быть и иначе…
Лизавета Михайловна приложила платок к заплаканным глазам и несколько времени оставалась в таком положении.
— Теперь вы знаете, Александр Васильич, мое горе, которое, впрочем, вы каким-то чудом обратили в радость, — сказала она немного погодя, когда успокоилась, поднимая на собеседника свои глубокие карие глаза, — но я вам еще не высказала моей просьбы…
— Ручаюсь вам вперед, что она будет исполнена, — успокоил ее Светлов, и тон его слов не позволил ей ни на минутку усомниться в их искренности.
— Я предвижу, знаю… убеждена, что мне… может быть, очень скоро… будет необходима ваша помощь и словом и делом. Не оставляйте меня, помогите мне!.. Я знаю, что не имею никакого права на это; но… но к кому же мне обратиться, как не к вам? Вы — лучший… вы единственный человек, на которого я могу положиться, — я это чувствую!
— А я не возьму назад своего слова, Лизавета Михайловна, — сказал Светлов просто. — Для меня будет величайшей отрадой тот день, когда я увижу вас победоносной.
— Как далеко еще мне до этого дня! — тоскливо покачала она головой.
— Ну, не скажите. То, на что мы готовы отдать всю свою душу, всегда гораздо ближе к нам, чем мы думаем.
— Ах, если б вы знали, Александр Васильич, сколько бессонных ночей пошло у меня на все эти думы! — заметила Прозорова с глубоким вздохом. — Я иногда мечтаю… вы не поверите?.. мечтаю о таких вещах… такая сумасбродная я…
Она не договорила.
— О чем же? Почему же непременно «сумасбродная»? — сказал Светлов, закуривая папироску.
— Да потому, что, мне кажется, вести себя так простительно только молоденькой девушке. А уж мечтаю-то я, разумеется, глупо…
— Однако? — спросил Александр Васильич.
— Да вот хоть вчера ночью, после этого разговора… я совсем замечталась. Мне вдруг вообразилось, что уж я ни от кого не завишу, устроила по-своему жизнь, работаю, ем свой трудовой хлеб… такие все глупости лезли в голову… И вдруг мне стало так больно-больно… А что же дальше? спросила я себя: дальше что? — и долго ждала ответа…
— И что же? какого ответа дождались вы? — спросил Светлов, весь заинтересованный.
— Я не дождалась его, Александр Васильич, и… уснула, — заметила Прозорова, с печальной шуткой.
— А теперь вы могли бы ответить на ваш вопрос?
— Да, могла бы… кажется; я бы сказала: дальше будет то же, на чем я остановилась, засыпая: независимость, работа, свой хлеб… и… ничего больше.
— А деятельность более широкая? — сказал Светлов, — вы не дошли до нее в ваших мечтах?
— Не дошла, да и не посмела бы: что может сделать женщина?
— То же, что и всякий мужчина, Лизавета Михайловна.
— Положим что так, не буду с вами спорить; но скажите мне: ну вот, — вы мужчина… и что же? Независимы вы, работаете, хлеб у вас свой; как человек образованный, вы, если захотите, можете много зарабатывать, даже разбогатеть, получить какое-нибудь особенно значительное место, должность…
Светлов сделал нетерпеливое движение. — Но не одно и то же ли это, на чем и я вчера остановилась? — продолжала с воодушевлением Прозорова, не заметив его движения. — Я не говорю о том, что можете сделать вы, как литератор, потому что ведь это уж исключение, не все же — литераторы; ну, а не будь вы им, будь вы просто мужчина, как и всякий другой… что же он может сделать?
— Каждый мужчина, Лизавета Михайловна, может сделать то же, что сделал Христос: может страдать и умереть, как он, отстаивая на практике великие христианские истины… — сказал чрезвычайно серьезно, даже несколько нахмурясь, Светлов и пытливо посмотрел на хозяйку.
Лизавета Михайловна, в свою очередь, взглянула на него с величайшим изумлением и отчасти со страхом.
— Александр Васильич… что вы!.. что вы говорите!.. Да разве это возможно?.. — выговорила она с трудом.
Светлов помолчал с минуту, тихо барабаня кончиком пальца по столу.
— Лизавета Михайловна! — сказал он, наконец, открыто и прямо смотря на нее, — вы, воспитавшаяся внутренней борьбой, привыкли, конечно, сами вырабатывать себе ответы на такие важные вопросы. Я не хочу мешать этой прекрасной привычке: подумайте обо всем хорошенько, на свободе, — может быть, ответ придет к вам сам собою. Подобные ответы не подсказываются, а если и подсказываются, то не таким, разумеется, натурам, как ваша. Право, если б я меньше знал вас, я подумал бы, что вы… превосходный дипломат.
У Александра Васильича в эту минуту было такое серьезное, строгое лицо, что не звучи так мягко его голос, — Лизавета Михайловна могла бы подумать, что оскорбила его. Ей стало очень неловко.
— Вы как будто рассердились на меня? — спросила она робко.
— Вот вы еще что выдумали! — сказал он с добродушным упреком, нагнулся и поцеловал у ней руку.
— Право, мне так показалось… — вспыхнула Прозорова.
«Я никогда еще не видала его таким серьезным и… ласковым; никогда прежде он не целовал у меня руки», — подумала она и глубоко ушла в эту думу.
— Но я, Лизавета Михайловна, должен ответить вам на ваше замечание перед тем, — сказал Светлов, и кончик его пальца снова тихо забарабанил по столу. — Вы вот сказали, что я, как литератор, могу рассчитывать на более широкую деятельность, не правда ли? Мне хотелось бы знать, в каком смысле вы понимаете эту деятельность?
— Я в том смысле сказала, что, сделавшись литератором, вы достигли вашей высокой цели — развивать общество. На вашем месте я бы и мечтать ни о чем больше не стала, — ответила она простодушно, выходя из задумчивости.
— Будто бы уж и не стали? Ну-с, а если бы вам и тут пришел в голову вчерашний несносный вопрос: а дальше? дальше-то что же?
Светлов очень лукаво взглянул на нее.
— Да что же еще может быть дальше-то? Я не знаю.
Она недоумевала и, в свою очередь, пристально смотрела на него.
— Вот то-то и есть: ведь и вчера вы спрашивали себя об этом только потому, что не знали. Во всем есть свое «дальше», Лизавета Михайловна.
— Ну, я не так взыскательна, как вы, — заметила шутливо хозяйка.
— Считайте же меня взыскательным до какой угодно степени, а все-таки я прямо вам отвечу: дальше всякого «дальше» — все. Вот этого-то «всего» я и буду добиваться! — сказал Светлов, и в голосе его послышалась необычайная энергия.
Лизавета Михайловна посмотрела на него как-то искоса, с детским любопытством.
— Да! — продолжал он с жаром, — я буду добиваться! Вот школу мы открываем; вы думаете, это — цель? Нет, это только средство, одно из бесчисленных средств. Когда школа встанет покрепче на ноги, мы передадим ее в другие надежные руки. Надобно только дать пример обществу, надо показать ему, что может оно иметь, если захочет, то есть сделать для него необходимыми повторения этого примера. Вы слышали, что прошедший раз пророчил Любимов, — что школа недолго продержится, что ее закрыть могут. Что ж такое! — пускай закрывают. Дело-то все в том, Лизавета Михайловна, что кто хоть раз имел у себя кое-что необходимое и потерял его, у того уж навсегда останется невольное желание возвратить рано или поздно потерянное. Так и общество; оно живет по тем же законам, как и отдельная личность. Вы не очень-то доверяйте Любимовым: они переучились, — это хуже, чем недоучиться. Эти господа, кажется, забывают и то, что дождь не из ведра льют, а собирается он по каплям, и то, что эти же самые капли могут образовать целые моря… Повторяю вам, школа — только средство, так же точно, как и мои уроки вашим детям; даже мое литераторство, в котором вам угодно видеть достигнутую цель, — тоже только средство…
— Может быть, и ваш теперешний разговор со мной, — одно из таких же средств? — не то шутливо, не то с упреком заметила Прозорова; в голосе ее, однако, явственно звучала тоскливая нота.
— Очень может быть; но не забудьте, что вы сами вызвали меня на него, — задумчиво проговорил Александр Васильич.
Лизавета Михайловна хотела что-то ответить ему, но вдруг страшно побледнела и схватилась рукой за голову.
— Что с вами, дорогая? — испуганно поднялся с места и нагнулся к ней Светлов.
— Ничего, не беспокойтесь, милый Александр Васильич: прошло, — сказала хозяйка с болезненным выражением в лице, стараясь улыбнуться. — У меня сегодня с утра болит голова, и вот сейчас как будто молотком в ней кто стукнул. Но теперь прошло. Сядьте, — успокоительно повторила она.
Светлов, однако, не был спокоен.
— Вам бы нужно пораньше лечь сегодня, Лизавета Михайловна, — сказал он тревожно и не сел, а стоял перед ней. — Действительно, у вас еще давеча утром, я заметил, было не совсем здоровое лицо. Хотите, я съезжу к Любимову и привезу его? А не застану, так Ельникова притащу; тот всегда дома в это время. Хотите?
И Александр Васильич взялся было уже за фуражку.
— Ой нет, что вы! зачем это? — удержала его Лизавета Михайловна за руку. — Какой вы всегда… добрый, внимательный, — заметила она, пожав его руку, — стоит ли обращать внимание на такие пустяки. Присядьте-ка лучше да потолкуем еще. Вот я поговорю с вами — и развлекусь, и все пройдет, как ни в чем не бывало; со мной ведь это часто случается: я полнокровная, говорят.
— Поберечься-то никогда не мешает, Лизавета Михайловна, — сказал Светлов, нерешительно занимая прежнее место возле нее на кресле.
— Я и поберегусь, Александр Васильич: поставлю себе на ночь горчичник, — заметила она и вдруг засмеялась весело, по-детски.
— Верно, вам что-нибудь очень веселенькое вспомнилось? — спросил Светлов и тоже засмеялся, сам не зная чему: ее редкий смех был неотразимо увлекателен.
— Очень веселенькое, — повторила она и опять засмеялась, — я вспомнила, как вы перед этим только рассказывали, что посоветовали давеча утром вашей жилице горчичник, как средство от угрожавшей ей от вас опасности. Вот и мне приходится сегодня прибегнуть к тому же средству.
Светлов засмеялся.
— Однако, на этот раз не от меня, надеюсь? — спросил он, совсем повеселев.
— Кто знает, Александр Васильич, — может быть, и от вас…
— Разве и вы усматриваете опасность для себя в моем присутствии? — снова засмеялся он самым добродушным образом.
— По крайней мере начинаю чувствовать ее, — сказала Лизавета Михайловна.
Она и сама хотела было тоже рассмеяться, но вдруг задумалась, опять стала чрезвычайно серьезна и прибавила, помолчав:
— Только совсем с другой стороны…
— С какой же это? — спросил Светлов.
— С той именно, которая у меня всего слабее, — ответила она уклончиво.
— Это не ответ, — заметил он.
Лизавета Михайловна промолчала. Спустя минуту, она хотела как будто встать, но вдруг снова побледнела и опять схватилась рукой за голову.
— Нет, как хотите, я съезжу за доктором! — обратился к ней Светлов, быстро вскочив и тоже побледнев немного.
— Полноте, что вы так пугаетесь; вот и прошло опять, и ничего..- болезненно улыбнулась она. — Такая уж скверная голова у меня.
— По крайней мере вам надо лечь скорее, успокоиться, — заметил ей Александр Васильич, взявшись за фуражку.
— Да, я лягу, вот только съезжу за детьми.
— Не лучше ли мне за ними съездить, а вы бы прилегли тем временем?
— Нет, Александр Васильич, благодарю вас; мне хочется самой поехать: я знаю, это меня освежит, да и Анюту, может быть, я утащу к себе ночевать, а так она не поедет, — сказала Лизавета Михайловна, вставая. — Походимте немного.
Они молча сделали рядом несколько шагов по комнате.
— Видите, какие мы, женщины, слабые создания, — заговорила Прозорова с кроткой, почти детской улыбкой, — чуть что заболит у нас — вы, мужчины, сейчас уж и пугаетесь, сейчас уж и доктора нужно. Помните, как у вас самих, на прошедшей неделе, два дня сряду болела голова, а ведь уж вы, верно, не обращались ни к кому за советом, хотя у вас два доктора — товарищи и друзья?
— У меня действительно есть дурная храбрость — не лечиться до тех пор, пока не слягу; но подражать этой храбрости я бы никому не посоветовал, да и сам надеюсь изгнать ее, — сказал Светлов.
— Кстати, уж мы разговорились сегодня откровенно, — заметила Лизавета Михайловна, помолчав, — скажите мне, пожалуйста, Александр Васильич, как это вы всегда так смело смотрите на все, как будто ничего не боитесь?
— То есть как «ничего не боюсь»?
— Да так уж я чувствую, что ничего вы не боитесь.
— Напротив, Лизавета Михайловна, — сказал Светлов, немного подумав и останавливаясь посреди комнаты, — если я смел, то именно только потому, что всегда боюсь всего.
— Как же это так? — очень удивилась она.
— Да вот как, видите ли, — притчей вам расскажу; когда я был еще ребенком, мне вздумалось раз, из любопытства, забраться в лес, на гору, — это было еще а Камчатке.
— Да! ведь вы — камчадал; я и забыла совсем, — улыбнулась она.
— Непременно. Так вот-с, во время этой прогулки я и наткнулся нечаянно на огромного медведя, чуть не под самым носом у него; короче сказать, этому барину ровно ничего не стоило съесть тогда вашего покорнейшего слугу. Если б меня раньше напугали хорошенько медведем, я бы или совсем не пошел на гору, либо шел бы туда осторожнее, оглядываясь, — не так ли? Этот случай никогда не мог выйти у меня из памяти, даже и теперь не выходит. Даже и теперь мне постоянно представляется, что в жизни, в обществе — словом, везде — вместе со мной ходит огромный медведь, с которым мне, врасплох, ни за что одному не справиться, а на ближних — вызнаете — плохая надежда. Поэтому, где бы я ни был, с кем бы я ни говорил, я всегда пугливо озираюсь, всегда боюсь, как бы такой медведь не выскочил на меня откуда-нибудь, не замеченный мною. Другими словами сказать — я смел потому, что осторожен: я хочу прежде издали увидеть этого непрошеного сторожа, чтоб либо обойти его, либо выиграть время и приготовиться к защите, если уж обойти невозможно, — не отдаться же ему без боя, когда он больше мне мешает, чем я ему; да, кроме того, ведь косточки-то у меня свои собственные, Лизавета Михайловна, — рассмеялся Светлов.
— Ну, и что ж? до сих пор бог миловал? — спросила Прозорова, тоже засмеявшись.
— Миловал, потому что удавалось обходить.
— А были-таки встречи? — смеялась она.
— Издали, — да. С этим зверем у нас всегда и везде рискуешь встретиться, — едко заметил Светлов.
— Вот видите, Александр Васильич, слушая вашу притчу, я и выздоровела совсем, — весело сказала Лизавета Михайловна, продолжая ходить с ним по зале. — Я вас, кажется, не очень давно знаю, но я всегда удивляюсь вашему характеру.
— Что же так?
— Право, я бы желала иметь такой же: он у вас и мягкий какой-то и железный вместе.
— Ох, если б вы знали, как ему далеко еще до железного-то! — заметил, улыбнувшись, Светлов. — Что же вам, впрочем, мешает, Лизавета Михайловна? Попробуйте, выработайте себе характер, — прибавил он серьезно.
— Да разве это от меня зависит?
— А от кого же? От впечатлений детства, от обстоятельств жизни — скажете вы?
— Разумеется. Сядемте, я немного устала, — ответила она, стараясь приютиться в самом уголку дивана, и повела кверху плечами, как будто зябла.
— Не совсем так, Лизавета Михайловна, — заметил Светлов, садясь с ней рядом на другой конец дивана, но не выпуская из рук фуражки. — Без сомнения, и то, и другое, и многое кое-что еще громадным образом влияет на образование и развитие характера; но многое в нем и от нас самих зависит, коль скоро мы сознаем направление, какое желали бы дать ему. Меня нечаянно научил этому один… кто бы вы думали? — скорняк! Право. Я раз как-то зашел с отцом, — когда еще в седьмом классе здешней гимназии учился, — к скорняку и видел, как он растягивал на доске какую-то мокрую шкурку. Сперва он ее только по углам гвоздиками приколотил, чуть только натянул, так что она была еще вся сморщена, а после и по бокам стал гвоздики садить; что ни вобьет гвоздик — шкурка-то, глядишь, уж и глаже смотрит. Потом я пощупал ее, когда он кончил: просто, как на барабане, натянута. Мне тут же, глядя на эту, совсем не хитрую работу, пришло каким-то образом на мысль, что ведь вот и характер свой можно также выправить, стоит только постепенно… садить в него по гвоздику — отрешаться день за день от недостатков хоть на йоту. Впоследствии эта мысль опять пришла мне на память, и я стал довольно удачно практиковать ее на собственной особе…
— И много вы заколотили таких гвоздиков? — улыбнувшись, спросила Прозорова, немного как будто удивленная и, очевидно, крайне заинтересованная сообщением Светлова.
— Сказать вам откровенно, не рисуясь, — много уж приколотил, Лизавета Михайловна; но еще больше, несравненно больше остается приколотить, — ответил Александр Васильич серьезно. — Вот, что касается до моего сегодняшнего поведения относительно госпожи Рябковой, — тут у меня пока не забит еще гвоздик, а надо; да справиться все не могу, не могу спокойно отнестись к этому предмету. Тут уж, впрочем, не гвоздик, а целый гвоздь придется посадить, — улыбнулся он.
— Попробую ужо и я последовать вашему примеру, — задумчиво сказала Прозорова, помолчав, — авось и мне это удастся.
— Непременно удастся, — молвил Светлов, вставая, и стал прощаться с хозяйкой.
— Я не оставляю вас пить чай, милый Александр Васильич. Анюта всегда недовольна, когда я приезжаю к ним, напившись чаю, — говорила, она провожая гостя в переднюю.
— Что за церемонии, — сказал Светлов, надевая пальто и мягко отстраняя услуги горничной, явившейся помочь ему. — До свидания, будьте здоровы! — крепко, по-студенчески, пожал он руку хозяйке и взялся за скобку двери.
— Постойте на минутку, — торопливо остановила его Лизавета Михайловна, как бы теперь только вспомнив о чем-то. — Вы вот перед тем говорили о своих занятиях, что это все — одни средства… А цель?.. — спросила она, опять тихо-тихо, точно так, как раньше предложила ему вопрос: «А дети?..»
Александр Васильич искоса взглянул на стоявшую поодаль горничную и, в свою очередь, что-то так тихо ответил хозяйке, что та едва расслышала его.
— До свидания! — повторил он громко и вышел.
Прозорова вздрогнула: то ли подействовал на нее так тихий ответ гостя, то ли его последний громкий привет. Медленно потирая правой рукой лоб, она по крайней мере с минуту еще стояла в передней, бесцельно устремив глаза на дверь, за которою скрылся Светлов; потом вскользь и так же бесцельно остановила их на горничной и почти машинально прошла через залу в темную спальню. Здесь Лизавета Михайловна порывисто бросилась в постель и несколько минут неслышно и судорожно рыдала. Утихнув, она принесла из залы свечу, забилась в уголок и долго читала евангелие. На одной из страниц она как бы замерла на несколько минут, как бы приросла глазами к буквам, — и вдруг быстро встала, точно разбуженная внезапным толчком, но вся воодушевленная.
Лицо у ней пылало; неутолимая жажда света, простора, кипучей деятельности выразилась на нем с поразительной силой.
Жаль, что не было свидетеля этой минуты ее жизни: люди редко видят такое выражение на человеческом лице и то немногие счастливцы…
Лизавета Михайловна тотчас же поехала за детьми.