На другое утро Войтек исчез.
Все думали, что он спрятался после вчерашнего угощения, за которым отец изорвал ремень. Искали его в сарае и на гумне — все напрасно!
— Верно, шатается по деревне…
— Вернется! — говорил старик. — Сам придет с повинной…
Наступает полдень — Войтка нет… Наступает вечер — Войтка все не видно…
«Что такое? — думает Хыба, но скоро успокаивается, — придет домой ночевать!»
Он уже заранее обдумал, как задаст Войтку. После ужина долго еще сидели, молча ожидая, но никто не пришел.
На рассвете Хыба вскочил с постели.
— Здесь Войтек? — тихо спросил он.
— Нет ни Войтка, ни живой души… — ответила заспанная Хазьбета, подвязывая юбку.
— Какого чорта! — встревожился старик. — Уже второй день… А где Ясек?
— Да на лесопильне! Где ему быть?
Она приготовила завтрак и разлила по лоханкам пойло для скота.
Когда встали из-за стола, Хыба сказал, с трудом подавляя гнев:
— Ступай-ка, Хазьбета, ступай за этим прохвостом… пускай приходит! Скажи ему: отец, дескать, все простил.
— Разве он поверит?
— Ступай, когда тебе говорят!
— А пойло?
— Войтек поможет тебе снести, как придет. Не на то я сынов растил, чтобы за них работать!
— Куда же я пойду!
— Иди, куда хочешь, ищи, пока его не найдешь И без него на глаза мне не показывайся!
Хазьбета что-то проворчала под нос, повязала платок и ушла.
Хыба прибрал хату и сел на лавку. Однако долго он не мог усидеть на месте: гнев душил его. Часы шли, медленно поднималось солнце.
— Какого чорта! — повторял старик, выглядывая из сеней.
Потом он успокоился. Ему казалось, что они вот-вот подойдут.
— Не может того быть, чтобы они там стали засиживаться… уже полдень!
Теперь у него одно было на уме: как ему хорошенько задать Войтку.
— Жалко нового ремня… Чем бы его?..
Он смотрел по углам, по лавкам. Ничего такого не нашел.
— Ага! Знаю…
Вспомнил-таки Хыба о старых штанах, валяющихся в клети. На них как будто был ремень. Должен быть, если Войтек его не срезал… Старик пошел, вытащил штаны из-под ларя…
— Есть! Слава богу.
Хыба принес ремень в горницу, сел и принялся выпарывать зазеленевшую пряжку.
«Получишь ты у меня, ох и получишь! — думал он. — Я тебя научу заповедям божьим: не убегай, паршивец, из родительского дома, раз тебе тут хорошо… Затем я для тебя старался-надрывался, чтоб такую подмогу иметь под старость? Затем я тебя растил с малых лет, прохвост этакий! Не будешь ты делать, что тебе в голову взбредет. Пора это кончать! Посмотрим, чья возьмет…»
— Ты отец или я?! — вдруг заорал он и обернулся к двери.
Кошка, усевшаяся на пороге, испугалась и молчком спряталась за дверь. «В таких случаях всего верней уйти с глаз долой, — подумала она и долго не показывалась в горнице, хотя еще не получила молока… — Ну, да не пропадет! Потом можно вылакать…»
Хыба сидел и ждал. Но чересчур долго ему показалось… пора бы им вернуться!
— Матерь божья! Дай, чтобы они скоро пришли, не то меня удар хватит! Я тебе кости пересчитаю, паршивец, нипочем тебе этого не миновать! Сколько ты здоровья мне стоишь!.. Тот разбойник не был таким, а видишь, до чего дошел? Так и пропадет зря, сгниет там… Вот до чего я дожил, господи Иисусе! Смилуйся надо мной!.. Любой скажет: плох тот отец, что не бьет да не наказывает… Накажи его, попробуй! У меня уже рука отваливается, а он все равно свое делает… Попомнишь ты не год и не два, только попадись мне в лапы!
В сенях послышались шаги. Хыба поднялся, сложил ремень втрое; он ждал. В хату вошла Хазьбета.
— Где Войтек?
Старик весь трясся и грозно смотрел.
— Нет его…
— Что ты мелешь?!
— Поехал в Пешт.
— Не болтай!!
— Ступайте сами, если мне не верите. Прошлой ночью уехал с Яськом Цихожем…
— А! Проклятый! Вот до чего я дожил…
Он завыл в голос… Повалился на лавку, снова вскочил, хотел куда-то бежать… Наконец опомнился, однако ярость его не покидала.
Хазьбета сразу исчезла. Хыба сам понес пойло коровам, не отходил, пока они пили, и в щепки изломал палку об их хребты. Потом избил теленка так, что тот заревел, а выходя из хлева, швырнул оземь ушат с такой силой, что рассыпались клепки.
Наконец он успокоился, но не совсем. Долго еще он бродил по двору и искал, сам не зная что.
— Это они, нищие, псы поганые, всему виной! Заманивали его к себе… И Войтек, паршивец, их слушал! А я, дурак, терпел этих побирушек проклятых!.. Расписали ему про Пешт, насулили нивесть чего… И ведь послушал, гад! Да что он смыслит? Ума-то нет ни на полушку. Псы поганые! Не спущу! Разнесу хату! Пусть замерзнут! Пусть околевают!
Может быть, он и сделал бы это, но раньше. А теперь только ругался и орал на всю деревню… Люди знали, что это уже остатки гнева. Хуже, когда он молчит, — говорили соседи.
Проклятия старика долетали и в Маргоськину хату. Женщины в ужасе прильнули к окну, слушая неистовую ругань…
— Что это он? — шепнула Ягнеска.
— Верно, Войтек уехал… Так и есть… Слышишь?
— А чего он на вас?
— Всегда так. Что у него ни случись, все я виновата.
— И вы не ответите ему?
— Куда тут отвечать! Еще убьет ни за что ни про что… Зачем бога гневить?
— Я ему скажу…
— Сиди, сиди, не выходи. Поорет и перестанет. Не в первый раз. Боже мой! Сколько я от него натерпелась… Да будет и это во славу твою, господи.
Ветром донесло яростные крики.
Женщины молчали, не отрываясь от работы.
Ягнеска пряла последние очески, Маргоська чистила к обеду картошку. Изо дня в день картошка! Одно и то же.
— Ну вот, видите, уехал Войтек, — начала Ягнеска.
— Хотел он еще к нам зайти, не зашел… Кто знает, скажет ли он Юзусю?
— Скажет! Чего же не сказать?
— Да кто знает, доедет ли он до Пешта…
— Ну, Войтек-то доедет!
Вдруг Зося расплакалась.
— Что с тобой, Зося? — испугалась мать.
— Он обещал мне что-то сказать! — и девочка зарыдала.
— Ох, глупая! Что же он мог тебе сказать? Пошутил просто…
— Ну да! Как же! Вы его не знаете…
— И из-за этого ты распустила нюни? — мать засмеялась.
Но Зося проливала такие горькие слезы, как никогда еще. Только их было немного, и она скоро затихла.
«Чудные эти детишки, — думала мать. — Вот плачет… а вот уже и смеется, как по заказу!»
— А Пешт… далеко это отсюда? — спросила Зося так серьезно, что теперь и Ягнеска рассмеялась за прялкой.
— Ох, дитя, дитя!.. Да перекрестись ты!
С тех пор Зося ни о чем не спрашивала. Но сильно загрустила.
«Что он хотел мне сказать?» — раздумывала она втихомолку.
Быстро пролетел и этот день, и другой, и третий. Проклятия старого Хыбы понемногу забылись. И он, верно, уже не думал о Войтке. При людях ведь отрекся от него, а что в сердце его делалось — это никому неведомо. Только стал он мрачнее и еще больше ожесточился.
На лесопильню приходило все меньше народу, да и на мельницу приносили зерно лишь по необходимости. Пусто стало на лесопильне, бревен уже никто не возил. Сатры иногда еще пилили доски, но и то все реже… Зато Хыба все чаще бывал на лесопильне. То что-то мастерил в колесах, то чинил плотину, но большей частью просто бродил без дела. А то смотрел, как Ясек работает, иной раз полдня простаивал или просиживал на досках у ручья…
Зима. Завтракали рано, быстро управлялись со скотиной, а больше и нечего было делать по дому. Хазьбета убегала к родителям или с куделью по хатам. Старый Хыба не запрещал ей…
— Можешь итти… только на тот берег не смей ходить! Чтобы ноги твоей там не было! Не то, как увижу тебя там… поняла?!
После такой угрозы Хазьбета, как ни хотелось ей, не осмеливалась не то что итти, а даже смотреть в ту сторону.
И с тех пор она не заглядывала к Маргоське.
А за ручьем время так же шло — день за днем. Завтрак, обед, ужин и сон, да утром и вечером те же самые молитвы. Безвозвратно проходили сутки за сутками, неся все большую усталость и сонливость.
— Когда эта зима кончится? Боже мой!
— Только началась…
— Так она тянется!
— Как жизнь бедняка.
— И никто не зайдет, не спросит про нас…
— Да, милые вы мои, — добавляла Ягнеска, — как лето настанет, нас видят, случись, кому понадобится, сразу найдут. А зимой сиди тут одна, хоть подыхай, никто и не посмотрит…
— Ни пойти к кому! Ни поговорить с кем…
— Где уж нам, хозяюшка, где нам!.. Это богатым можно ходить, навещать друг дружку… их это праздник, не наш!
— Так оно и есть.
— А беднякам надо поменьше места занимать на свете да не мешать людям: так господь повелел…
— Про это не сказано в писании…
— Да хоть и не сказано! Жизнь-то так говорит, милые вы мои!.. Бедняк в мышиную норку залезет — и то для него много! Совсем ему надо пропасть, без следа!..
— Полно тебе, полно!
— Ох, верьте мне! Это не басни. И не про себя я говорю… Да и что я значу, маленькая песчинка? Буду я жить или не буду — это все равно… И потихоньку скажу вам, что даже не будь меня вовсе, тут бы все обошлось!..
— Что ты болтаешь?
— А про тех я говорю, кому жить невозможно…
— Кто же им запрещает?
— Словно бы никто… Люди им не препятствуют. Да отец небесный дал человеку жизнь, а средств никаких не дал… Вот тут и живи!
— А ума он не дает?
— На что бедному ум? Милые вы мои! Только сильней он почувствует, что худо ему…
Так они подолгу разговаривали, а потом обе плакали над своей долей бедняцкой. А иной раз заведут разговор о земле — много, мол, ее на свете…
— Да не для всех!
— Эх, Ягнесь! Мыслимо ли, чтобы на всех хватило? Много ли каждому бы досталось?
— Хоть по моргу получили бы!
— А что толку?
— Зависти бы не стало на свете…
— Ну! Разве что люди бы переродились.
— Не знаю, кто стал бы жадничать, если бы столько у него было, сколько ему надо?
— А знаешь ты, сколько надо?
— Чтобы можно было жить…
— Про то и речь, что одному весь свет кажется мал, а другому голову негде приклонить — и то не обижается.
— Глуп он!
— Тогда и все мы глупы. Уж какие есть! А что делать? Не наша, а божья воля.
— Так-то оно так. А все-таки, хозяюшка, кабы моя была воля на свете…
— Ох, горе горькое!
— Я бы так сделала, чтобы никто не жаловался…
— ?
— Силком я бы никого не гнала работать. А каждый бы имел, что кому по душе…
— Иисус Христос — и то не мог сладить с людьми, а человек бы сладил? Не верь этому, Ягнесь…
— Сердце у меня горит, как вижу бедность эту в деревне…
— И одни других обирают, словно волки, а не люди!
— Было бы у каждого, что ему по душе… было бы у всех…
— Бездомные думают о хате, у кого хата есть — о земле… а богатеи?
Нередко они засиживались до поздней ночи, сетуя на неблагодарность людскую и перестраивая весь свет по заповедям божьим… пока не одолевала их дремота. Тогда они ложились спать, а наутро рассказывали друг другу удивительные сны.
— Видела я, — говорила Ягнеска, — будто иду я по крутому обрыву над самой водой и что-то ищу, только не помню что… Вдруг слышу: неподалеку телега скрипит и звенит колокольчик… Я лезу выше, продираюсь сквозь можжевельник, наконец выхожу на дорогу. А все слышу: динь-динь, — колокольчик-то не стихает. Я бегу на звон, и уже возле моста навстречу мне, милые вы мои: лошади, черные как смоль, повозка и в ней ксендз. «Верно, к больному», — думаю и становлюсь на колени. Но ксендз машет рукой и кличет меня. Ну, я, конечно, подхожу к нему. А он, поверите ли, вылезает из повозки, снимает с груди распятие, надевает мне на шею и говорит: «Вон в той маленькой хатке за ручьем лежит больной… Садись и поезжай! Лошади сами тебя довезут…» Я и так и этак отнекиваюсь, а он одно твердит: «Поезжай да поезжай через мост. Я, говорит, недостоин через этот ручей переезжать…» Волей-неволей — а что было делать? лошади-то тронулись! — еду… Доехала до середины моста, сжимаю распятие с благоговением и страхом… Вдруг — трах! Мост рухнул, а я с повозкой под воду…
— Господи помилуй! — шепчет Маргоська.
— Однако выбилась я наверх, а повозка и лошади пошли ко дну… Я, что есть мочи, плыву к берегу, а вода уносит меня все дальше… Ну, молюсь я, всех святых призываю по имени — никто не идет! Испугалась я до смерти, что вода заберет меня, а господь потонет вместе со мной, и руками прижимаю его изо всей силы к груди… Вдруг люди сбежались, протянули мне багор и чуть живую вытащили на берег…
— Ну, слава богу!
— Да я не иду с ними, а стою на берегу, плачу и горестно смотрю на эту хатку за ручьем. Проснулась я, а все еще сердце у меня болело…
— К чему бы это?
— Бог знает и ангел-хранитель, — ответила Ягнеска.
— Вот чудно! Ведь и мне похожее снилось…
— Так расскажите!
— Я уже хорошенько не помню…
— Хоть немножечко! Мамуля! — упрашивала Зося. — Я так люблю про это слушать, а мне никогда ничего не снится.
— Ну, слушай, дочка, и ты, Ягнесь…
— Говорите, мы слушаем…
— Снилось мне, будто я в костеле стою перед алтарем пречистой… А со мной Юзусь, только совсем он еще малое дитя, каких матери первый раз носят в костел. Молюсь я святой деве, горячо молюсь и даю ей обет, что дитя это послужит ко славе ее и восхвалению. А был он тяжелый, всю руку мне оттянул… Чего я только не делаю! Подхожу к алтарю, кладу его, а потом вынимаю по одному зубу изо рта и даю ему поиграть… И когда я вынула последний зуб для него, вижу: склоняется ко мне с образа божья матерь и рукой подзывает меня к себе… Оробела я, подхожу с великим смущением, а она ласково смотрит на меня и отламывает кусочек земли, той, что у нее под ногами. «Отведай, говорит, этого хлеба, ибо он был мне пропитанием на земле…» Я со страхом беру, кладу в рот — горький он, как полынь, да твердый! Как тут его есть, когда у меня ни одного зуба не осталось… а она глазами показывает: дескать, ешь! Уж я кусаю деснами, до крови кусаю, а больно мне так, что слезы текут… Проглотила наконец. Ну тут, скажу я вам, до того мне стало сладостно, что никакими словами не опишешь! Словно я самого неба или рая вкусила.
— А потом что?
— Потом я проснулась. Но сладко во рту у меня было до утра…
— Уж это знаете, знаете…
— Право, так! Говорю вам.
— Да я верю! — убежденно кивала головой Ягнеска. — Отчего же нет!
А Зося так заслушалась, что на лбу у нее мелкими росинками выступил пот.
Долго они потом на все лады толковали эти схожие сны. Но чем дольше они размышляли, тем больше удалялись от желанной разгадки. Тогда, вверив опеке господней себя и хату, они перестали об этом думать. Да и недосуг им было за новыми заботами.
Маргоська доставала картошку из ямы и корзинками носила ее в хату, боясь, что она померзнет под снегом. В такую морозную зиму нельзя ни на что надеяться — этому ее научил долгий опыт.
Лен они весь допряли, и на жердочке висело двадцать тонких мотков и восемь толстых, Наконец Ягнеска собралась отнести пряжу. Она уже увязала мотки в холстинку, когда в хату вошла Маргоська.
— Хочешь отнести?
— Да нужно сходить.
— Постой-ка, дай я сосчитаю, сколько нам приходится. Двадцать тонких мотков — почем?
— По десять крейцеров.
— Это два гульдена. Да восемь толстых по пять крейцеров — это будет сорок.
— Верно больше!
— Нет, так. Стало быть, каждой по гульдену и по двадцать крейцеров.
— О господи! За целый месяц…
— Такой это заработок! А как быть? Жить-то надо, ничего не поделаешь.
— Ну, я пойду.
— Ступай. Да возвращайся скорей!
— Что мне там сидеть…
— В добрый час!
Ягнеска пошла, увязая по колено в сугробах. С большим трудом добралась она до хат.
— Только бы дома застать хозяек!
Дорогой она молилась и считала, сколько у кого получит за работу.
Однако обманулась она в своих надеждах, хоть и не многого ждала: ни одна хозяйка не похвалилась, что лежат у нее деньги в сундуке. Почти все были довольны, что она во-время принесла, даже угощали ее завтраком, но ни одна не упомянула о плате. А когда Ягнеска, осмелев, сама попросила у одной, та язвительно ответила, что «она ведь не на краю света, а в той же деревне, и что с людьми надо жить по-людски…» Только последняя (вдова!) обещала по совести заплатить. А потом пристала к Ягнеске, чтобы она пожила у нее с недельку.
— Поможешь мне прясть, а я кормить тебя буду, ну, и сколько-нибудь заплачу.
— Я бы с охотой, да…
Ягнеска вспомнила, что у Маргоськи мало уже осталось картошки и до праздников нехватит… а она сидит у нее, бездельничает и помогает только есть. Разве это не грех? Да еще какой! И теперь вернется к ней с пустыми руками…
— Садись-ка! Бери кудель… Ну, чего тебе надо?
— Да мне… ничего… только… Не знаю, как мне и быть…
— С чем?
— С Маргоськой…
— Пустое! Она не одна там, а с девчонкой, и без тебя управятся. Тебе-то что за печаль? Побудешь у меня с недельку, а то и дольше… Льна лежит пропасть. Снимай-ка платок да садись.
Ягнеска сняла платок и села за прялку.
«Что тут жить, что там… Мне-то нигде не вековать», — подумала она.