Поход

1

Весна 1760 года была на исходе.

Наливавшиеся соком травы окрасились яркой, до синевы, зеленью. На умытых росами приречных блестящих кустах копошилась разноголосая птичья мелочь. В белом от солнечного спета небе неподвижно висели ястребы.

Не стало больше прохладных зорь, когда зябко и весело ежились плескавшиеся обледенелой водой солдаты. Солнце сделалось горячим и злым и задолго до полудня начинало жечь влажные от пота лица. Небосвод стал словно выше, и по ночам в нем ярче горели звезды.

Но люди, вершившие дело войны, не замечали чудес, творимых природой. Светлой розовой ранью, палящим полднем и дождливым вечером они строили реданты[31], выставляли караулы, стреляли, колесили взад и вперед по широким дорогам, по проселкам и нехоженым тропам.

В квартирмейстерской части[32] русской армии круглые сутки кипела работа. В рядах действовавших войск оставалось не больше 60 тысяч человек. Вместо испрошенных главной квартирой после Кунерсдорфа 30 тысяч солдат из России было послано только 6 тысяч, да и из тех свыше тысячи умерло или заболело в пути. Был расчет на рекрутский набор в занятых областях Восточной Пруссии; пруссаков можно было бы направить на должности извозчиков и денщиков, освободив занятых там русских. Но в дело вмешалась немецкая партия. Генерал Корф, назначенный кенигсбергекмм губернатором, представлял, что если будет объявлен набор, то жители Восточной Пруссии будто бы разбегутся. А так как предполагалось, что эти области войдут в состав Российской империи, то Воронцов, вняв уверениям Корфа, отменил набор. Людей в армии попрежнему нехватало.

Были и другие хлопоты. В январе 1760 года в армию прибыл полковник Тютчев для устройства артиллерии. Генерал-фельдцейхмейстер Петр Шувалов сделал удачный выбор: Тютчев решительно взялся за дело. Артиллерия подразделялась на полевую и бомбардирскую; та и другая была подчинена начальнику артиллерии, состоявшему под непосредственным начальством главнокомандующего. В бригадах и корпусах выделялась особая резервная артиллерия. Орудиям большого калибра предписывалось открывать огонь с 750 сажен, а малого — с 400 сажен. Первый огонь надлежало направлять на неприятельские батареи, а на ближних дистанциях стрелять по пехоте и коннице. В обязательное условие вменялось артиллерийским офицерам требование взаимной выручки.

Подверглось переустройству и продовольственное дело. Генерал-провиантмейстер Василий Иванович Суворов устроил в Познани обширные магазины, но другие тыловые магазины ему так и не удавалось устроить. Транспортировать провиант из России было очень далеко, а заготовлять на месте трудно, ввиду ограниченности денежных средств: как в Польше, так даже и в Пруссии продовольствие приобретали почти исключительно за наличные деньги, чтобы не раздражать местных жителей, не желавших принимать в уплату квитанции. В короткий срок было истрачено около 400 тысяч рублей, а новых сумм не поступало.

Генерал-лейтенант Суворов измышлял самые хитроумные способы, как бы доставать провиант под квитанции, оплачиваемые потом в Петербурге, не нарушая в то же время директив Конференции о политичном обращении с населением. В помощь себе он взял из главной квартиры нескольких офицеров, показавшихся ему наиболее пригодными для такой деликатной миссии. Среди этих офицеров был и Шатилов.

Петербург, шумные балы, разговор с великой княгиней — все это уже быльем поросло. Бешено скача из столицы с рескриптом о противодействии сепаратистским попыткам Пруссии, Шатилов чувствовал, что с каждой верстой весь этот мир блеска, мишуры, интриг и хитросплетений словно расплывается в морозной дымке, становится призрачным, и все, что еще день назад казалось таким важным, уже начало терять цену. Иногда только с сожалением вспоминал он о неразоблаченном Тагене, да попрежнему неотвязно ныла где-то на самом дне сознания, в сокровеннейшем уголке души, мысль об Ольге. Но власть над ним уже приобрела та жизнь, с которой он за год успел неразрывно сродниться.

Он понял, что в столице все время тосковал по этой жизни, по армии, по трудностям и постоянной новизне походов, по солдатским песням, то унылым, то безудержно залихватским, по волнующему напряжению битв и по суровой, мужской боевой дружбе.

В главной квартире многое изменилось. Салтыков болел, и его часто и подолгу замещал Фермор. Алексей Никитич отдавал должное опытности и предусмотрительности Фермера, но не мог побороть антипатии к нему. Он мирился с тем, что у Фермора не было широты кругозора и горячей веры в русское оружие, которые так пленяли в графе Петре Семеновиче, но он не мог простить Фермору его холодного педантизма и постоянной заботы о прусских жителях в ущерб русским солдатам. Поэтому Шатилов был даже рад, когда генерал-лейтенант Суворов вытребовал его к себе.

Все лето он провел в разъездах, закупая муку, овес и картофель; ранней осенью Суворов послал его с рапортом к главнокомандующему. Сделав доклад, Шатилов тотчас же пустился на розыски своего друга, как ребенок, радуясь предстоящей встрече, Он нашел его только вечером, завертел, закружил в объятиях.

— Пусти, ошалелый! — отбивался Ивонин. — У меня дела еще.

— Эва! Завтра на заре я уезжаю, так уж эту ноченьку твои дела подождут.

— Ин ладно.

Они вышли на высокий берег, окаймленный густым тёмным кустарником. Под ногами шуршал разметанный багрянец листьев. По черной реке катилась светлая дорожка.

— Одер, — задумчиво сказал Ивонин. — А у славян издревле Одрой сия река прозывалась. Уже и забыто, что во всех сих местах славянские племена жили и на костях их пруссы свое благополучие воздвигли.

— Да еще и тем недовольны. Снова хотят славянские земли заглотнуть.

— На сей раз не выйдет… Одначе рассказывай.

Выслушав Алексея Никитича, он вздохнул.

— Вечно та же история. Тотлебен да Корф стращают, что нас же в Европе северными варварами звать будут, Фермор их в сем поддерживает; в результате русские солдатушки и кровь льют и голодные ходят, а прусские бауэры мошну набивают. Запрошлую неделю консилиум в главной квартире был…

— А кто нынче в ней состоит? — перебил Шатилов.

— Генерал-квартирмейстером[33] Штофельн, начальник артиллерии — Глебов, начальник инженеров — Муравьев, штаб-доктор — Кульман, главный провиантмейстер — Маслин. Да что в них толку при Ферморе! Крепка тюрьма огородою, а рать — воеводою. С Петром Семенычем они вовсе по-другому толкуют.

— Что же он? Совсем занемог?

— Борется с недугом. То сдаст командование Фермору, то снова, чуть полегчает ему, в должность вступит, хоть иной раз и в великом жару… Так вот на консилиуме заслушаны были доклады товарищей твоих по провиантмейстерской части: офицеров Корсакова, Груздавцева и Бока. Все то ж показали, что от тебя сейчас слышу, а толку чуть.

Они помолчали.

— О чем же еще главная квартира суждение имела?

Ивонин оживился.

— Еще о хлюсте этом, о Тотлебене. Уже его и Фермор не стал переваривать. И то сказать: в его отряде завелись многие женщины, тащат с собой разного скарбу. До того дошло, что некоторые офицеры в неприятельский лагерь на пароль ездили и там шнапс с зейдлицевскими молодчиками пили. Фермор назначил было заместо Тотлебена генерала Еропкина. Но разве этакого объедешь! Тотлебен в Петербург кляузу настрочил, и все попрежнему пошло.

Издали донеслась солдатская песня. Голоса звучали стройно, ладно.

— Славно поют, — промолвил Шатилов. — В одной тюрьме сидеть, в одном полку служить — споешься.

Песня гремела:

Вы, солдатушки уланы,
У вас лошади буланы,
Москву-город проезжали,
В деревеньку заезжали,
Ко вдовушке забегали.
Ночевать к ней попросились:
«Пусти, вдова, ночевати».

Пенье неожиданно оборвалось, и чей-то тонкий голос надсадно зачастил:

Я не знаю, как мне жить
В свете беспорочно
И жизнь всю расположить,
Чтобы было прочно.
Петиметры говорят,
Что я живу скупо,
А скупые говорят,
Что я живу глупо.

— Это уж не иначе, как со столичным образованием, — засмеялся Ивонин. — Должно, служил допрежь в камердинерах. Пойдем-ка к ним, Алексей.

Когда они подходили к костру, вокруг которого сидели и стояли солдаты, тот же надсадный голос рассыпался быстрой скороговоркой:

Чем хотите, колотите:
Поленом по коленам,
Кирпичищем по плечищам,
Головешкой по головке…

— Тьфу! Уймись, дурень! — с сердцем сказал кто-то.

Вокруг засмеялись на разные лады.

— Ай да Емковой!

— Емковой! — приостановился Шатилов. — Это не тот, что у покойного Микулина служил?

— Тот самый. Сейчас он, в свой черед, канониром при гаубице. Мужик — что золото. Да вот сам посмотришь. Емковой, поди-ка сюда! — крикнул он, выходя на свет.

Солдаты нестройно поздоровались: по тому, как многие из них заулыбались, Шатилов понял, что его друга здесь хорошо знают и любят.

— Чего изволите, вашбродь? — не спеша приблизился Емковой.

— Вот премьер-майор интересуется, как живется тебе.

— Благодарствуем на этом. Только какое же солдатское житье? Известно: под голову кулак, а под бока и так.

— Я Евграфа Семеныча знавал, — тихо проговорил Шатилов. — Не забыл, поди?

Емковой истово перекрестился.

— Царство ему небесное! Вовек не забуду. Голубиной души человек был, и антилерист знатный: он меня обучил бомбардирскому делу.

— Ты все еще в Углицком полку?

— Никак нет! Во втором Московском… Нас оттуда, почитай, с полсотни сюда переведено.

— Надоело тебе, небось, по чужой земле таскаться?

— А то… Сейчас, вашбродь, сенокосица. Стоги-то духовитые, теплые. Как подумаешь, — эх, мать честная!

— Все война, — сказал Ивонин.

Солдат покачал головой.

— Что же войну корить! Иной раз и за нож возьмешься, коли разбойник нападет. Война трудна, да победой красна.

У костра чей-то голос добавил:

— Особливо, ежели с прусачьем воевать доводится. Эти нас, как пауки, сосали.

— Лес сечь — не жалеть плеч, — отозвался другой.

— Слово-то какое! — восхищенно сказал Шатилов. — Прусачье! Кто это придумал?

— Промеж себя завсегда так его называем, — отозвался Емковой. — Касательно же войны, если дозволите наше простое солдатское слово молвить, то мы, значит, так судим: когда поля межуются, то по стародавнему обычаю парнишек на меже секут, чтобы помнили, значит, где межу проложили. Эвон и немчуру надобно, как границу сделают, накрепко высечь на ней. Дескать, мол, войной да огнем не шути.

— Правильно, Емковой, — серьезно сказал Ивонин, — давно пора так-то. Ну, прощайте, братцы. Авось, мы еще поучим немца. И не на границе, а в самом его дому.

— Каковы? — сказал Шатилов, когда они немного по-отдалились. — Хоть война с прусачьем трудна, да победой красна. Вот он, наш солдат.

— Нет его лучше во всем свете, — тихо, даже как бы торжественно сказал Ивонин: — и храбр, и силен, и духом бодр… Одного только недостает.

— Чего же?

Ивонин с силой сказал:

— Достойного военачальника. Таких солдат не Фермор и даже не граф Салтыков вести должен.

— А кто? — горячим топотом сказал Алексей Никитич. — Есть ли такой?

— Сперва полагал я так о Захаре Чернышеве. Его в ноябре прошлого года из плена выменяли, и он себя очень похвально с той поры выказал. Однако вижу, и Чернышев не тот. Армии новый Петр нужен: кто бы всю силу ее молодецкую в одно собрал да взорлил над Фридериками и Даунами… — Он вдруг осекся и словно нехотя проговорил: — Может, и есть такой! С самого Кунерсдорфа присматриваюсь. Великих дарованиев человек. А выйдет ли что? Про то, кто ведает? И не спрашивай сейчас больше об этом.

Они долго шагали молча, и длинные их тени бежали рядом с ними, то отставая, то перегоняя их на капризных поворотах тропинки. Подул сильный ветер. Листва на деревьях шепталась чаще и беспокойней. С реки все явственнее доносился плеск волн.

— К непогоде, верно, — сказал Шатилов. — Осень близится. Что ж в главной квартире? До конца года собираются марш-маневры предпринимать? План-то есть у них?

— Какой же план! — со скукой возразил Ивонин. — Цесарцы все так же от решительных действий уклоняются. Даун опять хочет нас в первый огонь втянуть, а сам отсидеться за нашей спиной. Но на сей раз мы уже научены. Петр Семеныч хочет ограничиться операциями в Померании, имея целью взять Кольберг и укрепиться на Балтийском побережье. А вместе с тем, дабы показать всю ненадежность положения Фридерика, совершить набег на Берлин. Для этой цели будет выделен особый отряд.

— Когда сие предстоит? — живо спросил Шатилов.

— Полагаю, в будущем месяце. Посмотрим, так ли уж далеко до прусской столицы. Но пока — молчок.

2

Мысль о военной экспедиции на Берлин возникла в Петербурге еще в 1758 году. Салтыков намеревался привести ее в исполнение после Пальцига, потом после Кунерсдорфа, но оба раза откладывал ввиду нежелания австрийцев помочь ему. При этом не имелось в виду удерживать Берлин надолго: такая задача представлялась чересчур ответственной — и потому, что очень трудно было бесперебойно снабжать войска при столь удлиненных коммуникациях, и потому, что не было уверенности в способности обезопасить эти коммуникации от двухсоттысячной армии Фридриха. И Конференция, и Салтыков, и тем более Даун исходили из принципов линейной тактики, обрекавшей полководца на ограниченность целей и методов. Они хотели лишь нанести короткий энергичный удар, чтобы разрушить военные предприятия в Берлине и, главное, добиться крупного морального успеха, доказав уязвимость прусской столицы.

Исподволь готовясь к берлинской экспедиции, Салтыков собрал обширные сведения, и теперь в главной квартире был скоро разработан маршрут и порядок похода. Рейд на прусскую столицу поручался в основном сборному отряду в составе 3600 кавалеристов и 1800 гренадеров при 15 орудиях. Начальником этого отряда по распоряжению Конференции был назначен Тотлебен. Маршрут его лежал от Нейштеделя, через Сорау, Губин, Бесков, Вустергаузен на Берлин — всего протяжением около 190 верст.

Одновременно выступал 12-тысячный отряд генерала Захара Чернышева, состоявший из семи пехотных полков. Он двигался другой дорогой до Губина, а затем шел непосредственно за Тотлебеном, чтобы в случае надобности подкрепить его.

И, наконец, главные силы армии продвигались к Губину для обеспечения экспедиции от всяких неожиданностей.

Двадцать шестого сентября Тотлебен и Чернышев, каждый по указанной ему дороге, выступили к Берлину.

Шли форсированным маршем, легко оттесняя незначительные неприятельские отряды, пытавшиеся задержать продвижение. Двадцать девятого конница Тотлебена была уже в Губине, а днем позже — в Бескове; здесь была дана дневка.

Ивонин был прикомандирован к квартирмейстерской части Тотлебена. Негласно ему было дано поручение следить за тем, чтобы в Берлине граф Тотлебен строго соблюдал данную ему инструкцию. Инструкция эта обязывала требовать от города знатную контрибуцию, а при неимении денег получить вексель и в обеспечение уплаты взять несколько именитых купцов и ратманов. Кроме того, предписывалось разрушить арсенал, литейный дом, оружейные магазины и суконные фабрики. Последним пунктом оговаривалось, что никому из мирных жителей Берлина не должно чинить обид.

Видимо, Тотлебену было известно о нерасположении к нему Ивонина, потому что он встретил его неласково.

— Я не владею русским языком, — сказал он по-французски. — Мне обещали прислать офицера-переводчика. Это будет, — он вытянул из-за обшлага щегольского мундира листок бумаги и покосился на записанную фамилию, — это будет подполковник Аш. Пока же я с трудом понимаю инструкцию главнокомандующего и предпочел бы, чтобы она была составлена на знакомом мне языке.

— Я доложу о вашем желании, граф, — сказал Ивонин. — Однакоже осмелюсь заметить, что в русской армии официальная переписка до сей поры только на родном языке велась.

Тотлебен вспыхнул.

— Что еще вам приказано передать мне? — отрывисто спросил он.

— Только то, что фельдмаршал Даун выделил отряд под начальством графа Ласси, который, в свою очередь, двинулся к Берлину.

— Вот как!.. Даун боится, что без него свадьбу сыграют… Я прекрасно могу обойтись без него. Теперь все?

— Все, господин генерал.

— Можете итти.

Ивонин вышел с ощущением, что его глухая неприязнь к Тотлебену теперь превратилась в открытую взаимную вражду. Он знал за собой это свойство. Нравился ли ему человек, или, напротив, был неприятен, в обоих случаях его чувство как бы передавалось этому другому. Шатилов не раз подтрунивал над этим:

— Ты все напрямки да порезче… Ан, иной раз и хитринка надобна. Это только медведь напролом лезет, да и то лоб расшибает. От тебя человек шаг сделает, а ты от него в сей же час десять, да все норовишь выказать ему, что он не люб тебе.

Но что ж было делать? Лисьи увертки он ненавидел. Нет, уже лучше резать напрямик…

С этими мыслями он уже почти дошел до своего жилища, когда до слуха его донесся могучий бас, выводивший задорную песню.

Ишла армия солдат.
Хорошо капралу, брат:
Он напудрен, набелен,
Черна шляпа со пером, —

горланил бас, а чей-то взволнованный голос уговаривал и усовещевал его:

— Ну-к, полно тебе. Ведь мы на походе. Услышит, не приведи боже, кто из начальства, что от тебя спиртной дух идет, не миновать тебе плетей. Нешто ты свою спину не жалеешь?

— Плевал я на плети. Бей жену до детей, а детей до людей. Меня стегать поздно: я за три года, почитай, три десятка окаянной немчуры изничтожил, еще знамя ихнее приволок. Да и какое начальство ноне! Вот у графа Румянцева я был в начальстве, а этот… Тотлебен… выйдет, отряхнется, на солдат не взглянет, да и поедет… только не туда, куда стреляют, а подалее.

— Молчи, дурья башка, — зашипел второй. — И сам пропадешь, и меня нивесть за что уморишь.

— Так рази ж не правда?

— Правда твоя, мужичок, а полезай все же в мешок… Нашел где правду искать! В солдатах.

Ивонин, стоявший в тени, выдвинулся на освещенное бледной луной место.

— Почему же в солдатах правды не найти? — сказал он негромко.

Теперь он имел возможность рассмотреть их. Один был громадного роста, он нетвердо держался на ногах и сейчас, отпрянув при неожиданном появлении офицера, перебирал ногами, тщетно силясь встать ровно. Другой… Впрочем, разглядывать другого не приходилось: знакомый голос с радостным удивлением произнес:

— Никак, господин Ивонин? Здравья желаю, вашбродь.

— Емковой?

— Мы самые. Второй Московский в сей отряд назначен.

— А этот — из ваших?

— Из наших, вашбродь… Вместе в Углицком служили. Алефаном зовем. В бою целого взвода стоит, а вот на тебе: нашел где-то штоф сивухи и теперя, пес его возьми, захмелел вовсе. Вашбродь! Будьте отцом родным. Он это впервой. Молод еще да дурен. К утру он ни в одном глазе…

— Я, так и быть, прощу. Да, смотри, как бы адъютант начальника, подполковник Бринк, не увидел. Этот строгий.

— Я его в момент домой доставлю. Там уж поучу его малость, обормота. Спасибо, вашбродь.

— А не боюсь я никого, — вмешался вдруг дотоле молчавший Алефан. — Я, ваша высокобродь, с Астрахани. Там у нас немцем прозывается мешок с песком, который на малых судах для перекренки от ветра ставят. Я энтих мешков погрузил на своем веку вдосталь. И живой немец мне не в диковинку. А начальства я тож не пужаюсь. Потому меня господин ротный учил: ходи право, гляди браво. Я же…

— Что здесь есть за шум? — раздался вдруг холодный голос. — Как стоишь, любезный? Э, да ты пьян?

Емковой с отчаянием смотрел на Ивонина. Тот, поморщившись, обратился к вновь подошедшему:

— Я знаю этого солдата, господин барон. Разрешите мне расследовать это дело и взыскать с него.

— Как дворянин дворянину готов услужить вам, — ответил Бринк. — Но как официальное лицо, не имею права. Могу лишь обещать, что до окончания экспедиции установленное наказание не будет приведено в исполнение. Ступай-ка за мной, любезный.

Ивонин пожал плечами и, не глядя на Емкового, зашагал прочь.

После дневки войска продолжали свое движение. Днем второго октября конные части передового отряда достигли Вустергаузена, а к ночи туда прибыла и пехота, посаженная на повозки. В этот же день Чернышев подошел к Фюрстенгальде, а главные силы русской армии приблизились к Рубину.

В Берлине царила растерянность. Комендант города, генерал Рохов, отдал приказ гарнизону очистить город. Но в Берлине лечились от ран генералы Левальдт, уволенный к тому времени в отставку, Кноблох и Зейдлиц. Они явились к Рохову и потребовали, чтобы он защищал столицу.

— У меня всего три батальона пехоты и четыре эскадрона кавалерии, — заявил Рохов.

— Прежде чем подойдут русские, вы получите сильное подкрепление, — уверял его Зейдлиц.

Рохов, поколебавшись, уступил и немедленно начал укреплять подступы к городу.

Берлин, расположенный на берегах реки Шпрее, был окружен обширными предместьями, три из которых находились на правом берегу, а четыре, в том числе замок Копеник, у переправы через реку — на левом. На правом берегу город прикрывался палисадом, на другом берегу — невысокой каменной оградой.

Проникнуть в предместья можно было через десять ворот: Котбусские, Галльские, Бранденбургские и Потсдамские на левом берегу Шпрее и Гамбургские, Розентальские, Шонгаузенские, Аандсбургские, Франкфуртские, Восточные — на правом.

Перед всеми воротами начали набрасывать флеши и ставить в них пушки. Ночью работа не прекратилась. При дымном свете факелов тысячи людей копали землю и пробивали бойницы в стенах.

Однако ни эти приготовления, ни пребывание в Берлине прославленных Фридриховых генералов, ни даже известие о подходе крупных сил, высланных королем, — ничто не могло успокоить берлинское население.

Жители предвидели капитуляцию города. Зная, как ведет себя прусская армия в занятых местностях, они не рассчитывали на снисхождение русских. Кто мог, покидал Берлин и бежал. Тщетно взывал Рохов к добрым берлинцам, обнадеживая, грозя и умоляя. Никто не хотел итти копать укрепления, никто не верил ему. Купцы, ратманы, дворяне — все, кто побогаче, старались нанять экипаж и уехать.

Прислушиваясь к покуда далеким залпам русской артиллерии, они с бледными, смущенными лицами торопливо рассаживали в нивесть откуда появившихся старомодных рыдванах и простых крестьянских подводах своих домочадцев. Они оставляли награбленное в Силезии, наворованное в Саксонии, бросали на произвол судьбы собственное имущество. Война, казавшаяся таким прибыльным делом, обернулась другой стороной. Война пришла к ним в гуле русских орудий, в смятении и растерянности кичливых генералов, и прусская столица с трепетом ждала расплаты.

3

Утром третьего октября первые гусарские эскадроны и казачьи сотни подошли к Берлину. Погода была ясная и безоблачная. Переправа через Шпрее у Копеника была занята неприятелем, но после короткой схватки гусары завладели ею.

Понемногу, мелкими партиями стала подходить русская пехота. Солдаты с любопытством и одновременно с разочарованием рассматривали город.

— С той норы змеюга, значит, выползла.

— Ужли же столько годов воевать надо, чтоб сие гнездо воровское порушить?

Ивонин с недоумением следил за действиями начальника отряда. Сперва Тотлебен намерен был штурмовать какие-нибудь ворота одной конницей. Но солнце успело уже заметно склониться к закату, а штурма все не было. Наконец Бринк объявил, что в результате личной разведки начальник отряда решил атаковать Котбусские ворота и назначает атаку на ночное время.

— А почему бы не пробить посредством артиллерийского огня брешь? — спросил Ивонин.

— Генерал Тотлебен не хочет до времени выпалить орудийную амуницию. Он полагает, что сукцесс[34] будет одержан и без этого.

— Но тогда, не поясните ли, господин подполковник, отчего именно Котбусские ворота? Ведь, атакуя оные, мы попадаем под фланговый огонь из галльских флешей.

— Так распорядился господин начальник отряда.

Голос Бринка был зловеще сух.

Стемнело. С реки поднялся сырой, холодный ветер. Солдатам не велено было разжигать костров, и они жались друг к другу, с нетерпением ожидая сигнала к атаке.

В десятом часу вечера Тотлебен собрал офицеров. Выпятив грудь, он произнес длинную напыщенную речь; Бринк почтительно переводил.

— Я предложил берлинскому коменданту капитулировать, но он не согласился. Потому я возьму Берлин штурмом. Атака начнется в полночь. Триста гренадеров и два орудия под командой князя Прозоровского атакуют Галльские ворота, а равносильный деташемент майора Паткуля — Котбусские ворота. В подкрепление каждому дается по двести гренадеров и по два эскадрона кавалерии. Я приказываю, чтобы командиры отрядов меня наиподробнейше рапортовали.

«Я… я… — думал Ивонин, угрюмо слушая Бринка. — Мнит себя великим полководцем. Чего глупее: вместо атаки совокупностью в полторы тысячи человек дробить силы наполовину».

Едва окончилось совещание, он торопливо пошел в отряд Прозоровского, куда был прикомандирован. Чья-то высокая фигура выросла на дороге.

— Ваше высокоблагородие! Дозвольте слово молвить. То я, Алефан. Спасибо вам за вашу милость, что меня оборонить хотели. А только господин Бринк меня к батогам приговорили.

Солдат шагнул вперед. Ивонин слышал его частое, бурное дыхание.

— Нехай меня лучше насмерть расстреляют. А пороть — я не дамся.

Ивонин подошел к солдату и положил руку ему на плечо.

— Наказать тебя нужно, в российской армии на походе хмельных быть не должно. Да только не на теле наказать. Правда твоя: таких, как ты, не порют. Вот что, Алефан: сейчас бой, ты в нем себя выкажи, а я опосля генерала Чернышева о тебе рапортую.

— Вашбродь! Ежели так… Ежели избавите… век мне того не забыть. А насчет боя — не имейте сумнениев.

Когда Ивонин скрылся из виду, из кустов вышел Емковой.

— Что, дурья башка? Говорил тебе: обратись к нему. Это офицер настоящий!

— И впрямь! Вот бы все у нас такие были. То-то воевали бы!.. Как он сказал мне: «правда твоя», говорит…

— То-то! Правота, что лихота: всегда наружу выйдет.

Они еще долго говорили об Ивонине, торопливо пробираясь кустарником в свою роту.

В двенадцать часов ночи высоко в небо взлетела ракета, медленно упала в Шпрее и, зашипев, погасла. И сейчас же с громким «ура» русские гренадеры бросились на штурм. Отряд Прозоровского, несмотря на то, что его атака почти не была подготовлена артиллерией, ворвался в Галльские ворота. Но к этому времени гарнизон города уже усилился: за двенадцать часов, напрасно потерянных Тотлебеном под стенами Берлина, туда успели войти первые семь эскадронов из спешившего на выручку корпуса принца Вюртембергского.

Пруссаки установили в домах трехфунтовые пушки и били почти в упор по гренадерам, проникшим за крепостную ограду. Русские двигались наугад по узким, кривым улочкам, а немцы стреляли из проходных дворов, из переулков, устраивали засады, появлялись оттуда, откуда, казалось, не было путей. Их становилось с каждой минутой все больше.

Отряд Прозоровского начал медленно отходить. Теснимый со всех сторон, он яростно отбивался, то и дело переходя в штыки. Князь Прозоровский посылал уже второго гонца, прося ускорить посылку подкреплений. Солдаты тоже ждали подмоги.

— Держись, паря. Скоро лезерв подведут, — хрипел Емковой. Алефан, дважды раненный, но оставшийся в строю, молча посылал привычными пальцами пулю в дуло ружья.

Луна скрылась за облаками, и бой продолжался почти в полной темноте, при вспышках выстрелов и дымном пламени от горевшего где-то строения.

— Секунд-майор! Возьмите с собой двух казачков и скачите к начальнику отряда, — обратился Прозоровский к Ивонину. — Гром и пекло! Объясните, что без резерва я дальше держаться не могу, что… Да вы и сами, впрочем, знаете.

Ивонин был рад этому поручению. Отсутствие резерва приводило его в недоумение и беспокойство.

В штабной части он застал все того же вездесущего Бринка. Как только тот увидел его, сейчас же сказал:

— И вы касательно резерва? Что это князь: третьего человека шлет. Ему уже послано повеление: незамедлительно учинить ретираду.

— Ретираду?

— Того требует общая польза! Суть в том, что к Берлину подходят весьма многие вражеские войска, и если бы мы ныне заняли город, то не успели бы после вернуть людей обратно и могли бы потерять весь корпус.

Ивонин долго не отвечал. Снова и снова вставал перед ним вопрос: недомыслие или прямая измена?

— Ежели позволите мое мнение выразить, — сказал он наконец, — то, во-первых, и нас знатные силы генерала Чернышева подкрепить могут, а во-вторых, задачу нашу я в том лишь и усматриваю, чтобы быстрым, стремглавным натиском ошеломить столицу прусскую и принудить ее коменданта к капитуляции.

— В обстоятельствах близости неприятеля впереди и сзади того сделать нельзя, — ответил Бринк, пожевав губами.

Ивонин откланялся и вышел.

Выслушав его доклад, Прозоровский пришел в неистовство.

— Гром и пекло! Да если бояться не успеть вывести людей, то не нужно было и штурма затевать. Мы налет совершаем, здесь же смелость решает. Коли бы хотели серьезно Берлин штурмовать, то не посылали бы двухтысячный деташемент. Ужели Тотлебену то невдомек?.

— Делать нечего, князь. Прикажите ретираду, — хмурясь, сказал Ивонин.

— И сам вижу. Вюртембержцы с трех сторон уже наседают…

Отряд Прозоровского, потеряв девяносто два человека убитыми и ранеными, отступил. Паткуль ограничился слабой попыткой приблизиться к Котбусским воротам и без потерь вернулся на исходные позиции.

В это время разведка принесла сведения о приближении главных сил принца Вюртембергского, и Тотлебен немедленно отвел весь свой отряд в Копеник, куда подходил уже корпус Чернышева.