Бывшая когда-то сильным государством, Польша постепенно пришла в упадок. Крестьяне, городская беднота и мелкие ремесленники находились в состоянии полного бесправия и нищеты. Королевская власть стала иллюзорной; фактическими господами положения были дворянство и фанатически настроенное духовенство. Стремясь к полноте политического господства, паны и примыкавшая к ним шляхта добились установления такого порядка, согласно которому достаточно было хотя бы одному из шляхтичей выступить в сейме против проектируемого закона, чтобы этот закон не мог войти в силу. Вследствие этого порядка — так называемого liberum veto — роль законодательного органа была сведена почти что к нулю: в течение последних ста лет сорок семь сеймов разошлись, не приняв ни одного серьезного постановления. Но, получив преобладающее положение в стране, панство не умело использовать его; в его рядах шли беспрерывные раздоры, усугублявшиеся происками иноземных государств.

Внешнеполитическое положение Польши было подстать внутреннему. Польские короли были марионетками в руках соседних государств. Среди этих последних Россия проявляла особую настойчивость, еще более возросшую с воцарением Екатерины.

Еще будучи великой княгиней, Екатерина выразилась, что для России выгодна «счастливая анархия» в Польше. В октябре 1762 года, спустя три месяца после переворота, Екатерина написала Кейзерлингу, русскому посланнику в Варшаве: «Настоятельно поручаю вам покровительствовать, всем исповедующим греческую веру и сообщите мне все, что, по вашему мнению, может увеличить там мое значение и мою партию. Я не хочу ничего упустить в этих видах».

В этих словах заключалась целая программа: религиозный интерес — это только повод к политическому; защита диссидентов (разномыслящих в вере) в Польше только тогда имеет смысл, если может увеличить там русское влияние.

Это влияние достигло предельной силы, когда и 1764 году, после смерти короля Августа III, Екатерине удалось провести на польский трон Станислава Понятовского — бесхарактерного, недалекого магната, кстати сказать, находившегося одно время в интимных отношениях с нею. «Россия выбрала Понятовского на польский престол, — заметила Екатерина, — потому, что из всех соискателей он имел наименее прав, а следовательно наиболее должен был чувствовать благодарность к России».

В польском вопросе Екатерина вынуждена была действовать рука об руку с Фридрихом II. Собственно на почве предложений о разделе Польши и состоялось их сближение. За то, что Фридрих поддержал кандидатуру Понятовского, Россия заключила с ним военный союз. Однако, в противоположность своему покойному супругу, всячески афишировавшему сближение с Фридрихом, Екатерина постаралась, чтобы внешнеполитический союз с Пруссией никак не ощущался в обычаях и нравах страны.

В день заключения военного союза (31 марта 1764 года) Россией и Пруссией была подписана и секретная конвенция о Польше. В ней имелся, между прочим, такой пункт: «Если из нации польской такие найдутся люди, кои осмелились бы нарушить тишину в республике и произвесть конфедерацию противу их короля, законно избранного, то ея императорское величество всероссийское и его королевское величество прусское, признавая их за неприятелей своему отечеству и возмутителей народного спокойствия, повелят войскам своим войти в Польшу и поступать как с ними самими, так и с имением их со всякой военной строгостью без малейшей пощады».

Теперь оставалось только ждать предлога. Он не замедлил представиться в виде все того же злополучного вопроса о диссидентах. Это был в то время один из самых злободневных вопросов польской политики. Авторитет католичества в стране был сильно поколеблен. Диссиденты, главным образом православные и протестанты, добились для себя с помощью России и Пруссии почти полного уравнения в правах, но затем снова начали подвергаться притеснениям. После водворения на престол Станислава Понятовского они пред’явили требование восстановить их права. Станислав колебался, большая часть панов и шляхты, а также католическое духовенство возражали против каких бы то ни было уступок. В Варшаве собрался сейм; начались жаркие дебаты. Екатерина и Фридрих сочли момент подходящим, чтобы вмешаться. Репнин явился в сейм, арестовал ночью четырех лидеров антидиссидентской партии (Солтыка, Залусского и двух братьев Ржевусских) и отправил их в Россию. Этот беспримерный акт терроризировал сейм; закон о восстановлении прав диссидентов был принят, но по всей стране прокатилась волна негодования.

Польские патриоты стали подготовлять вооруженную борьбу против иноземного вмешательства. Их замыслы охотно поддержали Франция и Австрия. Франция не могла простить Екатерине, что та вышла из состава антипрусской коалиции. Австрийский император, Иосиф II, преисполненный честолюбивых затей, искал случая повредить чрезмерно усиливавшейся России. Помимо того, оба эти государства давно видели в Польше лакомый пирог и отнюдь не желали упустить свою долю. Им удалось привлечь на свою сторону Фридриха, который всегда непрочь был вовлечь своих соседей в какую-нибудь свалку, чтобы под шумок поживиться чем-либо.

Франция, Австрия и Пруссия обещали полякам свою помощь. Не желая непосредственно ввязываться в войну с Россией, они составили план толкнуть на борьбу с ней ее северного и южного соседей — Швецию и Турцию, находившихся в орбите их дипломатического воздействия. Ободренные столь обнадеживающими посулами, поляки начали подготовлять военное выступление. Во главе их стал каменецкий епископ Адам Красинский. В качестве военного руководителя он привлек мужественного и честного польского патриота Пулавского. В феврале 1768 года Пулавский встретился в небольшом городке Баре, близ турецкой границы, с несколькими видными панами и представителями шляхты[11]. Собравшиеся выпустили воззвание к польскому народу, в котором об’являли Станислава низложенным, а себя — главарями организованной ими национальной («Барской») конфедерации.

Через несколько дней под знамена конфедератов стеклось 8 тысяч человек. Войска Станислава, усиленные русским отрядом, стали укрощать движение. Начались жестокости междоусобной войны; особенно отличились в них запорожцы, обрадовавшиеся случаю пограбить и отомстить полякам за давние обиды. Преследуя поляков, один русский отряд ворвался в местечко Балту, принадлежавшее Турции, и выжег его. Европейская дипломатия приложила все усилия, чтобы раздуть этот инцидент. Подстрекаемый дипломатами, султан стал явно готовиться к войне с Россией. Это воодушевило конфедератов, и задавленное было движение распространилось с новой энергией.

Главные силы России предназначены были действовать против турок. Русский флот направился к Константинополю, войска двинулись в Бессарабию и Грузию; русские агенты принялись разжигать волнения среди балканских славян. Но наряду с этим следовало принять меры к разгрому вооруженного движения польских конфедератов. Для этой цели было решено собрать под Смоленском корпус из четырех пехотных и двух кавалерийских полков, под командованием генерал-поручика Нуммерса. В состав этого корпуса был включен и Суздальский полк.

Прошло шесть лет с тех пор, как Суворов покинул поля сражений. Большую часть этого времени он провел в Новой-Ладоге. Он передал своему полку все, что мог, и тосковал по иной деятельности: иного масштаба и иного характера. Он был в то время в расцвете сил: ему было под сорок лет, не иссякший еще пыл молодости сочетался в нем с опытом зрелости. Как былинный богатырь, он чувствовал в себе «силу необ’ятную», искавшую выхода, побуждавшую его стремиться к борьбе, полной опасностей и подвигов. Изучая биографию Суворова, нельзя не обратить внимания на это обстоятельство: всякий раз, когда ему приходилось провести несколько лет вне боевой обстановки, он начинал буквально хиреть. Образно выражаясь, он хорошо спал только под грохот пушек. Так было с ним всю жизнь, вплоть до глубокой старости. Но особенно острым было это чувство, когда за плечами Суворова не было еще и четырех десятков лет и его обширные замыслы не начали еще претворяться в жизнь. Поэтому, надо думать, он с радостью узнал о включении его полка в отряд, составлявшийся для военных действий в Польше.

Правда, предстояло иметь дело не с могущественной армией, а с партизанскими дружинами, но для темперамента Суворова плохая война была лучше доброго мира.

Он не мог знать, что ему придется в продолжение нескольких долгих лет находиться под начальством неспособных, нерасположенных к нему педантов, что придется проводить почти все время в мелких операциях, опасных для жизни, но не сулящих ни славы, ни благодарности. Он не задумывался и над социально-политическим смыслом кампании, над тем, ради чего нужно бить польских на ционалистов. Он искал точку приложения своего таланта и находил ее там, где это предоставляли ему эпоха и тот строй, в недрах которого он родился.

Получив приказ итти к Смоленску, Суворов немедленно выступил из Ладоги. Стоял ноябрь месяц; полк шел по щиколотку в грязи; лошади месили копытами жидкую кашу, которая носила громкое название «дороги». Осенняя распутица, множество болот, длинные ночи — все это чрезвычайно затрудняло поход. Но Суворов был чуть ли не рад всему этому: вот когда представился случай для серьёзного походного учения. С неослабеваемой энергией вел он свой полк сквозь грязь и ненастье; 850 верст, отделявшие Ладогу от Смоленска, были пройдены в течение тридцати дней. При этом заболевших насчитывалось всего шесть человек, да один пропал без вести. Суворов мог быть доволен плодами своих забот: в тогдашней армии дневные переходы редко превышали десять-одиннадцать верст, беспрерывно устраивались остановки на отдых, и все-таки часть солдат к концу похода оказывалась «в нетях» или в госпиталях.

Незадолго до назначения в Польшу — в сентябре 1768 года — Суворов был произведен в бригадиры.

В Смоленске он получил в командование бригаду, в состав которой вошел и Суздальский полк. Зиму он провел в тренировке новых своих частей по образцу суздальцев, а весною направился к Варшаве с Суздальским полком и двумя эскадронами драгун. Он прибег к совершенно оригинальному по тому времени способу: реквизировал подводы у населения и, посадив на них людей, стремительно двинулся в путь. Расстояние в 600 верст было покрыто в двенадцать дней. Люди все время ехали в полной боевой готовности, так как проезжать приходилось через волновавшиеся, враждебно настроенные области.

Общее командование русскими войсками в Польше было возложено в это время на генерала Веймарна. То был опытный военный, однако чрезвычайный педант и, к тому же, мелочно самолюбивый человек. Суворову было не легко ладить с ним. «Каторга моя в Польше за мое праводушие всем разумным знакома», — писал он впоследствии об этом.

Сосредоточенные в Польше русские отряды были немногочисленны. Но у конфедератов не было единства в действиях, не было выучки и дисциплины, и в результате они оказывались слабее. Все же иногда они соединяли свои раздробленные силы, и тогда русские генералы побаивались их.

В августе (1769) получилось известие о сосредоточении крупных сил конфедератов под Брестом. Во главе их стояли сыновья умершего к тому времени Пулавского — Франц и Казимир. Против них действовали два довольно многочисленных русских отряда, силою по полторы-две тысячи человек каждый. Однако командиры этих отрядов — Ренн и Древиц — не решались напасть на Пулавских. «Прибыв туда, — саркастически писал об этом Суворов, — услышал, что мятежники не в дальности и близь них обращаются разные наши красноречивые начальники с достаточными деташементами[12] ». В распоряжении Суворова имелась едва четвертая часть тех сил, которые были у Ренна и Древица. Но он меньше всего собирался придерживаться их тактики. Он полагал, что правильный образ действий заключается в том, чтобы теснить противника, не давая ему опомниться. Оставив в Бресте часть своего отряда, взяв 450 человек при двух пушках, он двинулся в погоню за Пулавскими и настиг их около деревни Орехово.

«Я их ведал быть беспечными в худой позиции, — говорится в Суворовской автобиографии, — то есть, стесненными на лугу, в лесу, под деревней. Как скоро мы франшировали три лесныя дефилеи, где терпели малой урон, началась аттака… Деревня позади их зажжена гранатою; кратко сказать: мы их побили, они стремительно бежали, урон их был знатен».

Вначале Суворов — учитывая громадное численное превосходство поляков — ограничивался тем, что отбивал картечью их атаки. Решив, что неприятель обескуражен неудачами, и усугубив эту обескураженность приказанием зажечь у него в тылу гранатами деревню, он предпринял штыковую атаку. Атака эта весьма примечательна: Суворов атаковал пехотой конницу — случай, почти не имевший прецедентов в военной практике. Штыковой удар был проведен с обычной энергией. Поляки бежали, и немногочисленные кавалеристы Суворова преследовали их на протяжении трех верст в то время, как пехота, по его распоряжению, производила в лесу частый огонь — с целью «психического воздействия» на неприятеля. Поляки были настолько деморализованы, что не могли остановиться, хотя под конец их преследовали всего десять кавалеристов, во главе с самим Суворовым.

В этом бою Суворов проявил предельную отвагу: в самом начале он с пятьюдесятью драгунами атаковал батарею, обстреливавшую мост, через который должны были наступать гренадеры. Драгуны в решительный момент обратились вспять, оставив Суворова одного. Но вместо того, чтобы броситься на одинокого всадника, польские артиллеристы отвезли батарею за линии.

Показывая образец храбрости, Суворов не терпел проявлений трусости и растерянности. Во время одной из атак, когда, казалось, наступавшие со всех сторон конфедераты прошли заградительный огонь, дежурный майор в отчаянии воскликнул: «Мы отрезаны!» Суворов мрачно поглядел на него и распорядился немедленно арестовать.

В этом бою конфедераты лишились одного из своих вождей: русский кавалерийский офицер наскочил на Казимира Пулавского. Старший брат его, Франц, бросился на выручку, спас жизнь Казимиру, но сам был убит наповал.

Так окончилось дело под Ореховым, выдвинувшее Суворова в первый ряд русских военачальников в Польше и принесшее ему чин генерал-майора.

После Орехова Суворов избрал средоточием своего отряда город Люблин — вследствие его срединного расположения — и разослал оттуда во все стороны мелкие отряды, неустанно гонявшиеся за появлявшимися партиями конфедератов. В такого рода деятельности прошел весь 1770 год. Сражений не было. Приходилось ликвидировать мелкие отряды поляков, беречься выстрела из-за дерева или еще более нелепой смерти. Осенью этого года полководец едва не погиб: переправляясь через Вислу, он неудачно прыгнул в понтон, упал в воду и стал тонуть. Один из солдат схватил его за волосы, но Суворов при спасении так ударился грудью о понтон, что потерял сознание и проболел три месяца.

Не того он ждал, отправляясь в Польшу. Он искал битв, а здесь были ничтожные стычки. Вместо свирепых врагов против него действовали неопытные шляхтичи или не умевшие обращаться с ружьем несчастные крестьяне.

Беспощадно громя отряды конфедератов, он очень человеколюбиво обращался с побежденными и часто отпускал их на родину под честное слово, что они не будут более участвовать в войне.

— В бытность мою в Польше сердце мое никогда не затруднялось в добре и должность никогда не полагала тому преград, — говорил Суворов.

В этом была и гуманность и политическая дальновидность. Другие русские военачальники вели себя совершенно иначе. Особенно дурную славу приобрел в этом отношении протежируемый Веймарном немец Древиц, приказывавший отрезать у пленных правую кисть руки. Суворов ненавидел за это Древица. «Сие в стыд России, лишившейся давно таких варварских времен», — писал он с негодованием. Эта ненависть усугублялась оскорбленным самолюбием, так как Веймарн отдавал Древицу явное предпочтение. «Древиц нерадиво, роскошно и великолепно в Кракове отправляет празднества, — жаловался Суворов, — когда я с горстью людей дерусь по лесам по-гайдамацкому».

Отношения с Веймарном становились все более натянутыми. Веймарн затруднял Суворова предписаниями, упрекал в своеволии, в незнании правил тактики.

— Ja, so sind wir, ohne Taktik und ohne Praktik, und doch liberwinden wir unsere Feinde[13],— ответил ему однажды Суворов.

Веймарн укорял его в том, что он изнуряет солдат чрезмерно быстрыми переходами.

— Читайте Цезаря, — возразил Суворов, — римляне еще скорее нашего ходили.

Но Веймарн вряд ли был расположен считаться с примером Цезаря. Натянутость между начальником и его подчиненным переходила в явную ссору. Суворов, нарушая всякую субординацию, выговаривал Веймарну за тон служебных приказов: «Осмеливаюсь просить, дабы меня по некоторым ордерам вашим частых суровых выражений избавить приказать изволили».

Пререкания с Веймарном усиливали желание Суворова уехать из Польши на первостепенный театр войны, в Турцию. Еще в январе 1770 года он писал: «Здоровьем поослаб, хлопот пропасть почти непреодолеваемых. Коликая бы мне была милость, если бы дали отдохнуть хоть один месяц, то есть выпустили бы в поле. С божьей помощью на свою бы руку я охулка не положил». Тяга в Турцию стала еще сильнее, когда в Польшу пришли известия о громких победах Румянцева.

1770 год был апогеем славы Румянцева. Русские войска завоевали Молдавию, Валахию и Румынию. Татары понесли страшное поражение при Ларге, а вслед затем двухсоттысячная турецкая армия была наголову разбита при Кагуле. В этой последней битве Румянцев имел немногим более 20 тысяч человек. Русская эскадра, приплыв из Балтики в Средиземное море, уничтожила весь турецкий флот в сражениях при острове Хиосе и в Чесменской бухте.

Казалось, русское оружие всюду торжествует окончательную победу. Но следующий, 1771 год во многом изменил ситуацию. Румянцев хотя и переходил Дунай, но действовал нерешительно, ограничился взятием нескольких крепостей и воротился в Молдавию. Командовавший флотом Алексей Орлов не решился плыть в Дарданеллы и даже не сумел поддержать восстания греков, зверски подавленного турками. Только в Крыму действия протекали успешно, и татарский хан был вынужден бежать. Однако это не возмещало отсутствия успехов на главном участке.

В то же время политический горизонт покрылся зловещими тучами. Встревоженные ошеломляющими победами при Кагуле и Чесме, европейские державы открыто заняли враждебную России позицию. Австрия заключила союз с Турцией и потребовала вывода русских войск из Польши, подкрепив это требование тем, что придвинула к польским границам свою армию. Фридрих II повел двойственную игру, но свои войска также придвинул к Польше. Откровеннее всех поступала Франция. Конфедераты получили деятельного организатора в лице французского генерала Дюмурье, явившегося в 1770 году в Польшу в сопровождении отряда французских солдат.

Дюмурье застал у конфедератов мелкие распри, борьбу самолюбий, кутежи и карточную игру. Численность войска доходила до 10 тысяч, но оно было очень скверно организовано. С помощью нескольких польских патриотов — в особенности графини Мнишек — Дюмурье сумел в короткий срок навести порядок, и в апреле 1771 года разбил стоявшие на Висле русские войска. Однако эта победа оказалась пирровой: упоенные успехом, польские вожаки вновь начали мародерствовать.

С прибытием Дюмурье военные действия оживились, и для Суворова открылись некоторые перспективы. Он двинулся против нового противника и, выйдя нз Люблина, взял приступом местечко Ланцкорону (в 30 верстах от Кракова). В этом деле, между прочим, были прострелены его шляпа и мундир.

Овладев местечком, он порешил взять и цитадель, в которой заперлись поляки, но здесь постигла его неудача, одна из редких неудач в его военной карьере — конфедераты отбили штурм, причем русские понесли большие потери. Сам Суворов был при этом легко ранен; ранена была и лошадь под ним. Пришлось отступить. Суворов направился к местечку Рахову и рассеял скопившийся там отряд конфедератов. Во время этой экспедиции случился эпизод, очень характерный для Суворова: его колонна подошла к Рахову ночью и рассыпалась по местечку в поисках засевших в избах поляков. Полководец остался совершенно один; в этот момент он заметил, что в корчме заперся многочисленный отряд. Не колеблясь, он под’ехал к двери и стал уговаривать поляков сдаться: это ему, в конце концов, удалось; поляков оказалось пятьдесят человек.

Вернувшись в свой «капиталь», как прозвал Суворов город Люблин, он получил от Веймарна приказ снова итти к Кракову, где теперь расположились гласные силы конфедератов. Имея под начальством свыше полутора тысяч человек, он с обычной быстротой совершил марш и застал Дюмурье врасплох. Однако реализовать выгоды внезапности ему помешала новая, хотя и столь же незначительная неудача. Вблизи от Кракова, около деревни Тынец, находился сильно укрепленный редут, занятый отрядом конфедерата Валевского. Суворов решил взять редут с налету. Это было выполнено, но пехота конфедератов отбила редут и после упорной борьбы удержала за собой. Потеряв около двухсот человек, а главное, несколько часов драгоценного времени, Суворов прекратил штурм и двинулся к соседней деревне Ланцкороне, уже являвшейся незадолго перед этим ареной военных столкновений. Тут произошел известный бой, могущий почитаться классическим примером смелости и мастерства в учете психологии противника.

В распоряжении Суворова было в это время уже три с половиной тысячи человек; поляков было приблизительно столько же. Дюмурье занимал чрезвычайно сильную позицию. Левый фланг его упирался в Ланцкоронский замок; центр и правый фланг, недоступные по крутизне склонов, были прикрыты рощами. Бой завязался на левом русском фланге, но в то же время Суворов, не дожидаясь, пока подтянется весь его отряд, двинул несколько сотен казаков на центр неприятельского расположения. Уверенный в неприступности своей позиции, Дюмурье приказал подпустить поближе «шедшую на верную гибель» конницу и открыть огонь, только когда она взберется на вершину гребня. Но казаки, поднявшись на высоты, развернулись в лаву и с такой энергией ударили в пики, что польская пехота смешалась и бросилась в бегство. Пытавшийся остановить беглецов Сапега был убит обезумевшими от страха людьми. Все усилия Дюмурье восстановить порядок остались тщетными. Бой был окончен за полчаса. Поляки потеряли 500 человек, остальные рассеялись по окрестностям; только французский эскадрон и отряд Валевского отступили в порядке.

После этой битвы отношения Дюмурье с конфедератами, и без того не отличавшиеся сердечностью, в конец испортились, и он через несколько недель уехал во Францию. «Мурье, управясь делом и не дождавшись еще карьерной атаки, откланялся по-французскому и сделал антрешат в Белу, оттуда на границу», — не без ехидства донес об этом Суворов.

Впоследствии в своих мемуарах Дюмурье пространно критиковал приказ Суворова атаковать конницей сильную позицию. Он считал подобные действия противоречащими всем тактическим правилам и об’яснял успех Суворова игрой случая. Посредственность пыталась критиковать гений! Дюмурье невдомек было, что Суворов проявил в этом бою высокое искусство. Он точно оценил обстоятельства, понял нравственную слабость противника, интуитивно нашел верное средство для его поражения. Свой рискованный план он построил на впечатлительности поляков, на внезапности удара и на стремительности его. В данном случае это было гораздо эффективнее, чем методический нажим на польские позиции. Это было, действительно, очень простое решение вопроса, но то была простота гения. «На войне все просто, — выразился однажды Клаузевиц, — но зато самое простое и есть самое трудное».

С поражением Дюмурье, самым видным предводителем конфедератов остался Казимир Пулавский. Суворов погнался за ним, настиг его, разбил и попытался уничтожить его отряд. Однако Пулавский остроумным маневром сумел оторваться от русских войск, увлеченных преследованием его арьергарда, и благополучно увел от погони свои главные силы.

Узнав о военной хитрости Пулавского, Суворов пришел в восторг. В нем заговорил художник, умеющий отдать должное искусству и друга и врага. Он отослал Пулавскому свою любимую фарфоровую табакерку — в знак уважения к отваге и находчивости противника.

Этим окончилась предпринятая Суворовым операция. Она была построена на тех же твердо усвоенных им принципах: неустанная стремительность, неодолимый натиск. В течение семнадцати суток отряд прошел около 700 верст среди враждебно настроенного населения, почти ежедневно ведя бои с противником. Это производило впечатление смерча, и ни поляки, ни офицеры не знали, как бороться с ним.

Последние надежды польских конфедератов сосредоточились теперь на литовском великом гетмане графе Огинском. Долго колебавшийся, ввязываться ли ему в военную авантюру, он, в конце концов, уступил подстрекательствам французского правительства. На решение его повлияло прибытие к нему из Польши конфедерата Коссаковского с двухтысячным полком черных гусар. Отряд этот назывался «вольные братья» и считался лучшим у конфедератов. Огинский, помышлявший в случае успеха о польской короне, бросил жребий: в августе 1771 года он внезапно напал на русский отряд и взял в плен около пятисот человек; командир отряда Албычев был убит. Известие о том, что Огинский встал на сторону конфедератов, разнеслось по Литве и отовсюду стали стекаться к нему волонтеры.

Удачное развитие дальнейшей деятельности Огинского грозило русским серьезными последствиями. Народные волнения могли быстро охватить весь дотоле спокойный край.

Суворов в следующих выражениях характеризовал выступление Огинского: «Возмутилась вся Литва. Регулярная ея… армия с достаточною артиллериею и всем, к войне подлежащим, снабженная собралась, как и довольно иррегулярных войск, под предводительством их великого гетмана, графа Огинского, который сперва и получил некоторые авантажи; наши тамошние деташементы действовали слабо и очень предопасно, давали ему время возрастать, так что считали уже его более как в десяти тысяч лучшаго войска, что не могло быть правдою, но от протяжения времени вероятно бы совершилось».

Опытному глазу Суворова ясно было, чем чревато выступление Огинского, если не затушить его в самом начале. Но русское командование, как обычно, медлило. Веймарн возложил главные операции на Древица, которому приказано было, «не покидая и тени гетманской, следовать с поспешением за ним и разбить его до вящаго себя усиливания»; Суворову поручалось способствовать выполнению этого плана. Все в этом замысле возмущало Суворова: и медлительная тактика, построенная на робких, чрезмерно осторожных действиях, и скромная роль, которая отводилась лично ему (кстати сказать, Древиц был младше чином). Он на свой страх решился выйти из рамок, которые — во вред делу — навязывал ему его начальник.

С отрядом в восемьсот человек, пройдя за четыре дня около двухсот верст, Суворов подошел к Слониму и узнал, что неподалеку оттуда, в местечке Сталовичи, разместилась более чем трехтысячная колонна Огинского. Несмотря на то, что войско противника было вчетверо больше, Суворов, верный своей обычной тактике, задумал немедленную атаку. Он рассчитывал захватить врасплох не подозревавшего его приближения неприятеля. Была темная ночь. Русский отряд без шума подошел к местечку, снял сторожевой пикет и ворвался в Сталовичи. «Нападение наше на литовцев было со спины», — констатировал Суворов. Не давая опомниться конфедератам, русские — к которым примкнули содержавшиеся здесь в плену солдаты покойного Албычева — штыками и саблями очистили Сталовичи.

«Подполковник Рылеев все, встречающееся в местечке, порубил и потоптал», — с всегдашней образностью вспоминает Суворов в автобиографии.

В Сталовичах была расположена только часть польско-литовских войск. Остальные разбили лагерь в поле. Не позволяя им притти в себя, Суворов на рассвете атаковал их и рассеял. Победа была полная. Огинский с десятком гусар бежал за границу[14].

Последствия Сталовичской битвы были огромны. Предоставим слово Суворову: «Вся артиллерия, обозы, канцелярия и клейноды великаго гетмана достались нам в руки… Плен наш наше число превосходил: от драгунских и пехотных полков почти все, кроме убитых штаб- и обер-офицеров, были в нашем плену… Сражение продолжалось от трех до четырех часов — и вся Литва успокоилась».

Суворов был настолько доволен поведением своих солдат в этой операции, что подарил каждому из них от себя по серебряному рублю.

Лично Суворову его блестящая победа не принесла на первых порах ничего, кроме новых неприятностей. Веймарн осыпал его градом колкостей и укоров за неповиновение и кончил тем, что подал формальную жалобу на него в военную коллегию. Факты были, однако, чересчур очевидны; жалоба осталась без результата, а Суворову был послан орден (за время пребывания в Польше Суворов получил до того два ордена). К этому же времени Веймарна перевели в другое место, и взамен него был назначен Бибиков. С новым начальником у Суворова установились хорошие отношения. Однако укоренившиеся в нравах генералитета интриги не прекращались, и Суворов попрежнему просил об увольнении.

«Мизантропия овладевает мною, — писал он Бибикову. — Не предвижу далее ничего, кроме досад и горестей».

Прошло все-таки еще около года, прежде чем ему удалось покинуть Польшу. В течение этого года имело место одно небезынтересное событие. Прибывший вместо Дюмурье к конфедератам французский генерал Вьомениль затеял смелое и громкое предприятие. «В отчаянном положении, в котором находится конфедерация, — писал Вьомениль, — необходим блистательный подвиг для того, чтобы снова поддержать ее и вдохнуть в нее мужество». В качестве такого подвига был задуман захват Краковской цитадели, охранявшейся Суздальским полком под командой бездеятельного офицера Штакельберга. План этот удался как нельзя лучше. В январе 1772 года, в то время, как русские офицеры веселились на маскараде, отряд французов пробрался через сточные трубы в цитадель и захватил в плен тамошний гарнизон.

Узнав о случившемся, Суворов с полутора тысячами человек бросился к Кракову и попытался завладеть цитаделью штурмом. Эта попытка окончилась полной неудачей.

«Неудачное наше штурмование доказало, правда, весьма храбрость, но купно в тех работах и не-искусство наше. Без Вобана и Когорна учиться было нам лучше прежде тому на Петербургской стороне», — доносил Суворов Бибикову.

Началась осада. В замке обнаружился вскоре недостаток продовольствия и медикаментов. Французский комендант. Шуази ходатайствовал о позволении покинуть замок духовенству и раненым офицерам. Суворов ответил, что согласен взять на излечение офицеров под честное слово о прекращении ими военных действий; что же касается духовных пастырей, то он решительно отказался выпустить их, не желая уменьшать количество ртов в замке.

После трехмесячной осады, узнав от разведчиков о крайне тяжелом положении защитников замка, Суворов послал к ним парламентера с предложением очень выгодных условий капитуляции. Осажденные сочли это за признак слабости и вступили в пререкания. В ответ Суворов пред’явил новые условия, несколько жестче первых, предупредив, что в дальнейшем пункты капитуляции будут каждый раз становиться все более суровыми. Осажденные поторопились принять все условия.

Суворов оказал сдавшемуся гарнизону очень корректный прием. Всем французским офицерам он возвратил шпаги, не без язвительности заметив, что Россия и Франция не находятся в состоянии войны.

Между тем наступал последний акт. Сопротивление поляков падало, и, видя это, европейские державы протянули руки за своей долей в дележе добычи. Уже в течение двух лет австрийские и прусские войска стягивались к польским границам. Опасаясь, как бы Россия одна не захватила всей Польши, в мае 1772 года 40 тысяч австрийцев приблизились к Кракову, а 20 тысяч пруссаков оккупировали северную Польшу.

На русский корпус была возложена щекотливая задача не уступать австрийцам ни одного вершка земли, но вместе с тем не нарушать добрых отношений с ними. Суворов добросовестно старался разрешить эту мудреную задачу, но результаты были мало утешительны. Австрийцы «с отменной вежливостью» завладели Ланцкороной и протискивались все дальше. Функции дипломата пришлись Суворову не по душе.

«Я человек добрый, — писал он Бибикову, — отпору дать не умею… Честный человек — со Стретеньева дня не разувался: что у тебя, батюшка, стал за политик? Пожалуй, пришли другого; чорт ли с ними сговорит».

Наконец, «концерт» держав нашел общий тон; в августе 1772 года был подписан договор об отторжении от Польши значительной части ее территории: около четырех тысяч квадратных миль с пятимиллионным населением. На долю России при этом досталось несколько более одной трети (белорусские области на Днепре и Двине); прочее под шумок оттянули Австрия и Пруссия.

Польские патриоты протестовали, но это был глас вопиющего в пустыне. Тогда большинство конфедератов склонилось перед силой и из’явило покорность взамен за обещание им амнистии. Пулавский, лишенный приверженцев, изгнанный из Баварии, направился в Америку, где в это время велась другая национальная война, вступил в ряды армии Вашингтона и был убит в сражении у Саванны. Любопытно, что, расставаясь со своими последними соратниками, он отдал дань уважения Суворову и выразил скорбь, что у поляков не нашлось подобного человека.

С окончанием войны Суворов добился, наконец, разрешения покинуть пределы Польши. Уезжая, он написал Бибикову большое письмо:

«Следую судьбе моей, которая приближает меня к моему отечеству и выводит из страны, где я желал делать только добро, по крайней мере, всегда о том старался. Сердце мое не затруднялось в том и долг мой никогда не полагал тому преград… Безукоризненная добродетель моя весьма довольна одобрением, из’являемым моему поведению… Простодушная благодарность рождает во мне любовь к этому краю, где мне желают одного добра…»

Это письмо, из которого мы привели лишь некоторые цитаты, весьма характерно для Суворова своим пуританством. Он всегда гордился — даже немного кичился — своей добродетелью, понимая под ней, вероятнее всего, свою подлинную бескорыстность и принципиальность. Он гордился тем, что, проходя с огнем и мечом по покоряемым им землям, никогда не прибегал к жестокостям, если не считал их вызванными военной необходимостью. Но в таком случае он не причислял их к жестокостям и не находил их противоречащими «добру».

Суворов настойчиво просил командировать его в южную армию, но вместо того ему пришлось отправиться в Финляндию, где создалось напряженное положение вследствие политических осложнений со Швецией. Зимою 1772 года он был в Петербурге, затем в продолжение нескольких месяцев инспектировал пограничные районы Финляндии. Раз’езжая по сумрачным лесам, он не переставал зорко следить за судьбою заключенного тогда с Турцией перемирия, предвидя, что здесь предстоят крупные военные столкновения.

Суворов рвался к ним подобно тому, как четыре года назад рвался в Польшу. Там он обманулся в своих надеждах: постоянная утомительная погоня за партизанами, мелочная опека Веймарна, незначительный масштаб операции — все это не удовлетво ряло его. Он надеялся, что в Турции найдет желанный простор. Он оставался все тем же Святогором, искавшим, как применить свою силу.