КИНБУРН — ОЧАКОВ

Приняв командование над Владимирской дивизией, Суворов поселился в своем поместье, селе Ундолы, расположенном недалеко от Владимира по Сибирскому тракту. Одетый в холщевую куртку, он расхаживал по селу, беседовал с крестьянами, пел в церкви, звонил в колокола. Но вскоре деревенская идиллия наскучила ему.

«Приятность праздности не долго меня утешить может», — писал он Потемкину. Прошло еще несколько месяцев, и он отправил Потемкину новое письмо с настойчивой просьбой дать ему другое назначение. Опасаясь, что его ходатайство не будет удовлетворено вследствие наветов его недругов, он заранее оправдывается в них и дает себе характеристику, которая в устах всякого другого звучала бы отчаянным фанфаронством:

«Служу больше сорока лет и мне почти шестьдесят лет, но одно мое желание — кончить службу с оружием в руках. Долговременное бытие мое в нижних чинах приобрело мне грубость в поступках при чистейшем сердце и удалило от познания светских наружностей. Препроводи мою жизнь в поле, поздно мне к свету привыкать. Наука осенила меня в добродетели: я лгу, как Эпаминонд, бегаю, как Цезарь, постоянен, как Тюренн, праводушен, как Аристид. Не разумея изгибов лести и ласкательств, моим сверстникам часто бываю неугоден, но никогда не изменил я моего слова даже ни одному из неприятелей… Исторгните меня из праздности — в роскоши жить не могу».

Это замечательное письмо очень характерно для Суворова. Он был вполне искренен, когда во всеоружии своей «добродетели» пел себе панегирик. Он в самом деле не признавал лжи и притворства, а многочисленным недостаткам своего характера не придавал значения.

Однако и это письмо не достигло цели. Только в сентябре 1786 года последовало назначение Суворова в Екатеринославскую армию для командования кременчугскими войсками; одновременно Суворов был, по старшинству, произведен в генерал-аншефы.

Устраивая это назначение, Потемкин преследовал свои интересы. Его деятельность по освоению вновь приобретенных областей — Крыма и Новороссии — вызвала многочисленные нападки на него. Утверждали, что огромные суммы, им затраченные, не приносят никакой пользы, что управление его исполнено крупных недостатков. В связи со всеми этими толками Потемкина должно было сильно обеспокоить решение Екатерины лично посетить новые края. С присущей ему энергией он принялся подготовлять свои области, стараясь выставить их в наиболее выгодном свете. Он решил прикрыть тяжелое экономическое состояние края декоративной пышностью специально сооруженных построек, а глухое недовольство населения — тщательно срепетованными демонстрациями перегонявшегося с места на место «народа». Но в этой системе преувеличений и маскировок была и своя выигрышная сторона — демонстрация военных сил. Тут Потемкин мог многим похвалиться: в Севастополе стоял флот в сорок вымпелов, сухопутная армия, при всех ее недостатках, представляла по тому времени грозную силу. Естественно, что такой мастер «показать товар лицом», каким был светлейший князь Тавриды, должен был извлечь максимальную выгоду из этого козыря. Обдумывая, кто мог бы наилучшим образом подготовить войска к смотру, он остановился на Суворове, чьи методы обучения были ему известны.

Суворов охотно поехал к Потемкину. Он уважал его больше других государственных деятелей. Он знал, что наряду с тяготением к показному, наряду с хладнокровным истреблением десятков тысяч людей на работах по благоустройству подведомственных ему областей Потемкин проявлял и подлинную заботу о солдатах. За это редкое свойство Суворов многое прощал фавориту.

«Красота одежды военной состоит в равенстве и в соответствии вещей с их употреблением, — излагал свои мысли Потемкин во всеподданнейшем докладе в 1785 году, — платье должно служить солдату одеждою, а не в тягость. Всякое щегольство должно уничтожить, ибо оно есть плод роскоши, требует много времени, иждивения и слуг, чего у солдата быть не может».

Это было крупное новаторство по сравнению с прежними понятиями, столь роковым образом воскрешенными вскоре Павлом I.

«Завиваться, пудриться, — продолжал там же Потемкин, — плесть косы, солдатское ли сие дело? У них камердинеров нет. На что же пукли? Всяк должен согласиться, что полезнее голову мыть и чесать, нежели отягощать пудрою, салом, мукою, шпильками, косами. Туалет солдатский должен быть таков, что встал, то и готов».

Вместо громоздкого великолепия прежних воинских нарядов Потемкин ввел новую, удобную форму. Вот, например, какова стала форма драгун: куртка темнозеленого сукна с медными гладкими пуговицами по борту и красные суконные шаровары, подшитые кожей. На куртке погоны, воротник, обшлага; кушак и лампасы на шароварах из палевого сукна. С левого бока на портупее висела сабля; рукоять сабли — с одним медным ободком, без поручей; ножны — из простого лубка, обшитого кожей. Через левое плечо надевалась боевая сумка с тридцатью патронами; концы ее уходили в подсумок, висевший на правом боку. Головной убор состоял из каски, с плюмажем из петушиных перьев. Сложные парикмахерские сооружения были уничтожены; конница должна была просто закручивать усы, пехота подымала усы кверху; бакенбарды были в армии запрещены.

Реформы не ограничились вопросами одежды. Они коснулись основ военного устройства. В одном распоряжении на имя Репнина (1788) Потемкин писал:

«Из опытов известно, что полковые командиры обучают части движениям, редко годным к употреблению на деле, пренебрегая самые нужные. Для того сим предписываю, чтоб обучали следующему:

1. Марш должен быть шагом простым и свободным.

2. Как в войне с турками построение в карре испытано выгоднейшим, то и следует обучать формировать оный из всякого положения.

3. Наипаче употребить старание обучать солдат скорому заряду и верному прикладу.

Унтер-офицерам и капралам отнюдь не позволять наказывать побоями, а понуждать ленивых палкой не больше шести ударов.

Отличать примерных солдат, отчего родится похвальное честолюбие, а с ним и храбрость».

Все это были совершенно новые веяния, и в каждой строке цитированного распоряжения чувствуется влияние столь поразивших на кременчугском смотру суворовских принципов.

По-иному, чем большинство генералов, смотрел Потемкин и на солдат. «Поставляя главнейшим предметом для пользы службы сбережение людей и доставление им возможных выгод, — писал он в ордере князю Долгорукову, — особливо же призрение больных, — предписываю вашему сиятельству подтвердить о том наистрожайше во все полки и команды».

Беда была в том, что Потемкин, по свойственному ему непостоянству, не очень следил за соблюдением новых порядков. Но самый факт столь авторитетного прокламирования их имел громадное значение и подводил надежный фундамент под соответственные новшества Суворова.

В начале 1787 года Екатерина в сопровождении блестящей свиты выехала в путешествие. До Киева царский поезд двигался на перекладных — на каждой станции его ожидали 560 свежих лошадей, далее по Днепру — на восьмидесяти галерах. Потемкин превзошел самого себя, стремясь поразить великолепием и убедить в благоденствии своего края. Каждая галера располагала своим хором музыки. На берегах толпился разряженный «народ»; для оживления пейзажа были согнаны стада, тайно перегонявшиеся ночью по пути следования кортежа; на горизонте вспыхивали колоссальные фейерверки — настоящее чудо пиротехники — кончавшиеся букетом из 100 тысяч ракет. Сопутствовавший Екатерине австрийский император Иосиф II назвал путешествие «галлюцинацией».

К маю императрица добралась до Кременчуга, и здесь Потемкин предложил посмотреть маневры. Суворов имел всего несколько месяцев для обучения своей новой дивизии, но за этот короткий срок он привил войскам исключительную точность движений, живость действий и энергию маневра. Смотр произвел на всех ошеломляющее впечатление. «Мы нашли здесь расположенных в лагере 15 тысяч человек превосходнейшего войска, какое только можно встретить», — сообщала Екатерина Гримму.

Щедро раздавая награды, императрица обратилась и к Суворову с вопросом, чем может его наградить. Но Суворову уже давно было не по себе. Вся эта шумиха не нравилась ему. Он не видел ничего замечательного в продемонстрированном им своем обычном строевом учении; в то же время для него было ясно, что больше всех сумеют нажить капитал на успешных маневрах сам Потемкин и облеплявшая его туча прихлебателей. В этих условиях предложенная награда не радовала его, и на вопрос Екатерины он дал столь типичный для него, чисто эзоповский ответ;

— Давай тем, кто просит, ведь, у тебя и таких попрошаек, чай, много. — И потом добавил: — Прикажи, матушка, отдать за квартиру моему хозяину: покою не дает.

— А разве много? — недоуменно спросила императрица.

— Много, матушка: три рубля с полтиной, — серьезно заявил Суворов.

Екатерина ничего не ответила на эту выходку; деньги были уплачены, и Суворов с важным видом рассказывал:

— Промотался! Хорошо, что матушка за меня платит, а то беда бы.

Впрочем, уезжая из Новороссии, государыня пожаловала злоязычному полководцу драгоценную табакерку, усыпанную бриллиантами, чем привела его в искреннее изумление.

«А я за гулянье получил табакерку в 7 тысяч рублей», — писал он об этом.

Но «пышное» гулянье повлекло за собой большие последствия. Вскоре под небесами Новороссии зарделось багровое зарево иного фейерверка.

Мир, заключенный в Кучук-Кайнарджи, был подобен короткому отдыху бойцов перед новой схваткой. Потемкин развивал перед Екатериной свой греческий проект: изгнать оттоманов из Европы, завладеть Константинополем и об’едииить под эгидой России все славянские народы Балканского полуострова. Императрица яснее своего любимца видела трудности этого предприятия, но давала себя увлечь им: помещичье хозяйство, особенно на юге России, все больше втягивавшееся в товарный оборот, остро нуждалось в черноморских путях. Херсон всюду назывался «путем в Византию»; второй внук Екатерины был многозначительно назван Константином. Если таковы были настроения в правящих кругах России, то еще воинственнее держала себя Турция. Там жили мечтой о реванше. Отторжение Крыма, слухи о дальнейших агрессивных планах русского правительства, падение авторитета султана — все это были тяжкие удары, парализовать которые можно было только победоносной войной. Это мнение поддерживалось вездесущими советчиками: английским, французским и прусским посланниками. Снова появился на сцене весь ассортимент интриг и хитроумных заверений: обещано было выступление против России Швеции, возобновление войны Польшей, нейтралитет Австрии, денежная помощь Европы и т. д., и т. п. — Порта верила всему этому потому, что хотела верить».

Атмосфера раскалялась с каждым днем. Последней каплей, переполнившей чашу, явилась поездка Екатерины в Крым. В Константинополе это было сочтено за явную демонстрацию; турецкие министры потеряли голову. Русскому посланнику Булгакову был пред’явлен нелепый ультиматум — возвратить Турции Крым и признать недействительными последние трактаты. Порта разговаривала с Россией так, как разговаривают только с побежденной страной. Булгаков, разумеется, отказал. В ответ турки совершили неслыханный акт — заключили посланника в Семибашенный замок. Английские дипломаты рекомендовали турецким министрам «сделать кое-какие авансы» по адресу Австрии, чтобы заручиться ее нейтралитетом. Этого было нетрудно добиться, так как, несмотря на союз с Россией, Иосиф II хотел воевать не с Турцией, а с Пруссией, где в это время уже не было грозного Фридриха. «За что я стану драться с турками? — говорил он. — Потемкин любит все начинать и ничего не оканчивает. Ему недостает Георгия 1-й степени — он получит его и помирится». Но нелепая политика Порты лишила Австрию предлога для соблюдения нейтралитета. Император Иосиф II со вздохом решил пожать военные лавры не в центре, а на юге Европы и, взяв с собой маршала Ласси, начал стягивать войска к турецким границам.

В России между тем шли лихорадочные приготовления. Русское правительство все время держалось вызывающе, развязывало войну, а когда она, наконец, стала фактом, обнаружилось, что ничего для войны не готово. Полки были укомплектованы только наполовину, питание было скудное, солдаты часто ходили без рубах. Пушек было много, но к ним нехватало снарядов. Флот достраивался, а спущенные корабли никуда не годились. Одетые в изящные мундиры кавалеристы были вооружены негодными саблями. Солдаты были все те же «чудо-богатыри», как их прозвал уже Суворов, но организация их в целом попрежнему была ниже всякой критики.

Вдохновитель агрессивной политики Потемкин, узнав о приготовлениях Турции к войне, совершенно растерялся. Он обвинял французского посла Сегюра в поддержке варваров, в то время как Россия «хотела лишь определить для турок более удобные границы, дабы избежать столкновений в будущем».

— Я понимаю, — возразил Сегюр, — вы хотите занять Очаков и Аккерман: это почти то же самое, что требовать Константинополь; это значит об’явить войну с целью сохранения мира.

Потемкин закусил губу. Он знал, что еще недавно Булгаков, по его распоряжению, грозил туркам вторжением шестидесятитысячной армии под его, Потемкина, командованием.

Приходилось воевать, но он не знал, с чего начать в том хаосе, который представляла собой организация южной армии. Им овладела апатия. Талантливый, полный энергии деятель, он иногда погружался в непонятную прострацию, в мрачную меланхолию, когда никакое дело не интересовало его и ничто не было ему мило. Состоявший при русской армии австрийский военный атташе принц де Линь оставил такой портрет Потемкина: «Показывая вид ленивца, трудится беспрестанно; унывает в удовольствиях, несчастен оттого, что счастлив; нетерпеливо желает и скоро всем наскучивает; говорит о богословии с генералами, а о военных делах с архиереями. Какая же его магия? Природный ум, превосходная память, коварство без злобы, хитрость без лукавства, счастливая смесь причуд и величайшее познание людей». Потемкин всего несколько лет был любовником Екатерины, но до самой смерти своей оставался самым доверенным лицом ее. На него она во всем полагалась и без его совета не предпринимала ничего серьезного. В нем она видела опору против крестьянских волнений, против дворцовых интриг, против всяких врагов внешних и внутренних. Она знала, что он умен, решителен и горячо предан ей. За то она щедро награждала его. Власть Потемкина была почти безгранична. Ему сходили с рук безумные кутежи, многомиллионные растраты государственных денег, издевательство над одними, возвышение других, которые тем только и были хороши, что сумели ему понравиться. Таков был человек, на плечи которого легло главное руководство новой кампанией.

Начали срочно формировать две армии — Украинскую и Екатеринославскую. Первая была отдана Румянцеву, вторая — Потемкину. Оба фаворита были обижены разделением власти, оба придерживались собственного плана кампании. С австрийцами тоже не могли сговориться. Туркам удалось бы добиться легкого успеха, если бы они предприняли в этот момент энергичные операции. Но они топтались на одном месте полтора месяца, упустили выгоды внезапности, а когда, наконец, перешли к активным действиям, перед ними уже оказался Суворов.

После блестящего смотра в Кременчуге Суворов пользовался благосклонностью и Екатерины и всемогущею Потемкина. Никакая победа не могла дать ему в этом отношении столь много, как удачный парад, благодаря этому он получил командование одним из пяти корпусов, входивших в состав Екатериниславской армии. Потемкин поручил ему самый опасный район — Херсоно-Кинбурнский, где ждали первою удара турок и где совсем не были готовы его отразить.

В августе 1787 года Суворов примчался в Херсон и принял начальство над тридцатитысячным корпусом. Для него наступила счастливая пора: он спешно укреплял береговую линию, ставил батареи, распределял войска, приводил в порядок военное устройство фронта и тыла; он раз'езжал по всем угрожаемым пунктам, давал инструкции, изучал броды, наблюдал за турецким флотом. Мероприятия Суворова в этот период могут послужить образцом береговой обороны. Он чувствовал себя особенно хорошо в связи с небывало радушным отношением к нему Потемкина. Никогда еще Суворов не слышал таких приветливых слов от своего начальства, да никогда не слышал их и впредь. «Мой друг сердечный, ты своей особою больше 10 тысяч человек, — ворковал Потемкин, цеплявшийся за Суворова, как за якорь надежды. — Я так тебя почитаю и ей-ей говорю чистосердечно».

Однако военные действия еще не начинались. Про об’явление войны Суворов узнал довольно необычным образом. 18 августа к очаковскому паше был послан по какому-то малозначащему делу русский офицер. Паша во время обеда рыцарски сообщил посетителю, что война об'явлена и надо ждать сражения. Действительно, на другой день турецкие корабли напали на русский фрегат, случайно попавшийся им на пути.

Потемкин двинул против турок построенный в Севастополе флот. «Хотя бы всем погибнуть, но только покажите неустрашимость вашу, нападите и истребите неприятеля», — писал он. Надежды его не оправдались — сорвавшийся сильный шквал разметал все корабли, один из них занесло в Константинополь, а другие вернулись чиниться в Севастопольскую гавань.

Это окончательно лишило Потемкина мужества.

«Матушка государыня! Я стал несчастлив, — скорбно писал он Екатерине. — При всех мерах возможных, мною предприемлемых, все идет навыворот. Флот севастопольский разбит бурею; остаток его в Севастополе, корабли и большие фрегаты пропали. Бог бьет, а не турки. Я при моей болезни поражен до крайности; нет ни ума, ни духу». В полном отчаянии он предлагал даже вывести войска из Крыма. Ненасытная жажда захватов сменилась у него опасением за коренные русские земли.

Екатерина и слышать не хотела об очищении Крыма. «Известия, конечно, нерадостные, — отвечала она, — но, однако, ничто не пропало… Я думаю, что всего бы лучше было, есть ли бы можно было сделать предприятие на Очаков, либо на Бендеры, чтоб оборону, тобою самим признанную за вредную, оборотить в наступление». В том состоянии уныния, в котором находился Потемкин, он совершенно непригоден был для выполнения такой задачи. Но вместо него замыслам Екатерины помог Суворов.

После гибели русского флота турки решили высадить десант на Кинбурнской косе, имевшей большое стратегическое значение. Суворов сперва не верил в серьезность этого намерения, но потом сдал в Херсоне команду Бибикову и поскакал в Кенбурн. 22 августа он доносил Потемкину:

«Вчера поутру я был на борде Кинбурнской косы. Варвары были в глубокомыслии и спокойны».

Он лихорадочно укреплял косу, но не для того, чтобы просто отстоять ее от неприятеля. Он ставил себе целью нанести туркам тяжкое поражение, истребить их живую силу. В этом духе он под готовляет своих подчиненных. Генералу Реку он пишет:

«Ваше превосходительство знаете, что мы дирались часто с варварами один против десяти, что вы сами изволили испытать мужеством ваших при Козлуджи… Приучите вашу пехоту к быстроте и сильному удару, не теряя огня по пустому. Знайте пастуший час!»

С теми средствами, которыми Суворов располагал, это был дерзкий замысел. О состоянии его артиллерии говорит тот факт, что при испытании кинбурнских пушек девять из тридцати семи разорвались при первых выстрелах. Суворова это, конечно, не смутило.

Однако турки все медлили. Приближался период бурь, и Суворов начал уже думать, что турецкий флот, бесцельно бороздивший волны на пушечный выстрел от Кинбурна, уйдет восвояси, когда 1 октября началась бомбардировка крепости. Все турецкие корабли открыли огонь, медленно приближаясь к берегу. От кораблей отделились лодки и быстро направились к песчаной оконечности косы. Началась высадка десанта.

К полному изумлению солдат и генералов, Суворов запретил открывать ответный огонь.

— Сегодня день праздничный: Покров, — сказал он, — пойдем к обедне. Пускай их вылезают.

Офицеры тревожно шептались о состоянии рассудка их чудака-начальника. Но Суворов хладнокровно выстоял обедню. Он хотел дождаться, пока все турецкие силы высадятся на берег, чтобы нанести им возможно чувствительный удар; кроме того, оконечность косы находилась в сфере действительного огня турецкой эскадры, приближаясь же к крепости, турки теряли это преимущество.

Не встречая никакого сопротивления, турки высадили свыше пяти тысяч человек. Во главе их стояли французские офицеры. Чтобы заставить своих солдат драться с ожесточением и лишить самой мысли об отступлении, паша приказал отвести корабли подальше от берега. Под руководством французов турки немедленно стали продвигаться вперед, возводя на пути своего продвижения траншеи. Вскоре пятнадцать рядов траншей пересекало узкую горловину косы. Считая, что укрепляться более не для чего, турки бросились на штурм крепости, до которой им оставалось не более одной версты.

Этого момента и ждал Суворов. У него под рукой было только три тысячи человек, но он не сомневался в победе. Со стен крепости понеслась картечь, из ворот выбежала в мощном штыковом ударе пехота, а на фланги турецких цепей покатилась казачья лава. Турецкий авангард был почти целиком уничтожен, весь наступавший отряд смешался и «дал тыл». Командовавший вылазкой Рек с одного удара занял десять рядов турецких ложементов.

Но по мере удаления от крепости контратаковавшие цепи попадали под выстрелы турецких кораблей. Шестьсот орудий громили фланговым огнем русских, опустошая их ряды. В числе раненых были Рек и почти все батальонные командиры. Войска, состоявшие наполовину из молодых рекрутов, заколебались, потом повернули обратно.

Суворов медленно отходил в арьергарде отряда. Лошадь под ним была ранена, он остался пеший. Увидев нескольких солдат, ведших под уздцы коня, и приняв их за русских, он окликнул их. Это оказались турки, стремительно бросившиеся на русского генерала. Мушкатер Степан Новиков заметил это и прикрыл своим телом Суворова. Обладавший огромной физической силой, Новиков заколол двух спагов; третий обратился в бегство. «Позвольте, светлейший князь, донесть — и в нижнем звании бывают герои», — заявил Суворов, сообщая об этом эпизоде. Видя своего вождя окруженным турками, солдаты повернули обратно; это послужило как бы сигналом к возобновлению битвы.

Снова удалось потеснить турок, и снова на окраине косы наступление выдохлось.

«Какие ж молодцы, — с уважением отзывался на другой день Суворов о турках, — с такими я еще не дирался: летят больше на холодное ружье».

Солнце клонилось к закату. У русских были израсходованы патроны, полки понесли огромные потери. Суворов мог пустить в дело подходившие свежие части, но отказывался это сделать, приберегая их для решительного удара.

Под вечер осколок картечи ударил Суворова в грудь. Рана была неопасная, но он потерял сознание. Придя в себя, он увидел необычную картину: русские полки вновь отступали в беспорядке. Турки с победными возгласами отвозили захваченные русские пушки. По рядам их сновали дервиши, обещая райское блаженство погибшим. Французские офицеры умело руководили действиями турецких войск.

Четыре месяца спустя, описывая Кинбурнскую, битву, Суворов сказал:

— Бог дал мне крепость, я не сомневался.

Хотя над землей уже нависала темнота, он решил в третий раз «обновить сражение».

Все резервы, которые он берег нетронутыми, были одновременно брошены на турок. В это же время единственное судно, которым располагал Суворов, галера «Десна», под командой безрассудно смелого мальтийского выходца, мичмана Ломбарда, атаковала турецкий флот и заставила отойти от берега семнадцать кораблей. Пользуясь ослаблением огня с моря, казаки пробрались по отмели в тыл туркам. Зажатые в тиски, истомленные сечей турки не выдержали. Их загнали в море и до глубокой темноты истребляли картечью. Всего семьсот человек были подобраны турецкой эскадрой.

Незадолго до конца сражения Суворов был вторично ранен — пуля пробила ему руку. Он велел обмыть рану морскою водою, перевязал ее куском материи и со словами:

— Помогло, помилуй бог, помогло! — снова бросился в битву.

Кинбурнская победа произвела большое впечатление. Потемкин воспрянул духом; австрийцы уверились в силах своего союзника; в Константинополе были подавлены поражением. По всей России служили благодарственные молебны.

«Старик поставил нас на колени, — писала Екатерина, — но жаль, что его ранили».

Участвовавшие в битве войска получили награды: всем солдатам было выдано по 1 рублю, по 2 рубля и по 4 рубля 25 копеек (в зависимости от степени участия полка в сражении); многим были даны крейты и медали. Суворов горячо хлопотал за тех, кто, по его мнению, заслуживал награды, или у кого были тяжелые личные обстоятельства.

«На милосердие ваше, светлейший князь, — писал он Потемкину, — муромского полковника Нейтгардта: его полка легкий батальон сделал первый отвес победе. Жена его умерла, две дочери невесты, хлеба нет.

Майор Пояркин и Самуйлович поставили на ноги полки. Природное великодушие вашей светлости не забудет и их.

Обременяю вашу светлость, простите! Обещаюсь кровью моей ваши милости заслужить».

Сам Суворов получил один из высших орденов при исключительно милостивом рескрипте Екатерины. Он был совершенно очарован.

«Когда я себя вспомню десятилетним, — написал он Потемкину, — в нижних чинах, мог ли себя вообразить, исключая суетных желаннее, толь высоко быть вознесенным. Светлейший князь, мой отец! Вы то один могли свершить! Жертвую вам жизнью моею и по конец оной».

Кинбурн был высшей точкой в отношениях Потемкина с Суворовым. Никогда уже более эти отношения не были так дружественны.

После сражения Суворов обратил все усилия на выучку солдат по своему методу. Отсутствием этой выучки он об’яснял неуспех первой атаки, едва не приведший к полной победе турок. Он еще долго помнил об этом и через шесть лет со щемящим чувством вспоминал «Кинбурнскую беду». Обучая войска, он издал, между прочим, замечательный приказ, ярко отражающий его военные правила:

«Артиллеристам быть приученным к скорострельной стрельбе, но в действии сие только служит для проворного заряжения. На неприятеля пальбу производить весьма цельно, реже и не понапрасну, дабы зарядов всегда много оставалось. Отнюдь не расстреляться и не привесть себя в опасность.

Пехотное построение — движимый редут, т. е. кареями. Линией — очень редко. Глубокие колонны только для деплояжа. Карей бьет неприятеля прежде из пушек; с ним сближаясь, начинают стрелки в капральствах, по команде. Офицерам обучать прилежно солдат скорострельной пальбе, но в действии она самим опаснее больше неприятеля: множество пуль пропадает напрасно и враг, получая мало ран, меньше от того пугается, нежели ободряется. Чего ради пехоте стрелять реже, но весьма цельно, каждому своего противника, не взирая, что когда они толпою. Хотя на сражение я определил 100 патронов каждому солдату, однако, кто из них много расстреляет, тот достоин будет шпицрутенного наказания. Но весьма больше вина, кто стреляет сзади вверх, и тогда взводному тотчас заметить.

При всяком случае наивреднее неприятелю страшный наш штык, которым наши солдаты исправнее всех на свете работают. Кавалерийское оружие — сабля. При твердом и быстром карьере каждый кавалерист особо должен уметь сильно рубить.

У кого в полку или роте будет больше больных, тот подвергнется штрафу. Рекрут особливо блюсти, с старыми не равнять, доколе окрепятся.

Субординация мать дисциплины или военному искусству.

Собственностью своею во всякое время жертвовать — правило высочайшей службы.

Казакам противную сторону зимою алармировать и схватывать языки».

Военному обучению соответствовал весь арсенал суворовских воспитательных приемов. Результаты, как всегда, не замедлили сказаться. Неопытный, невежественный рекрут становился первоклассным бойцом, гордым своим званием и готовым стойко сражаться, если не за императрицу, то за своего командира, в котором ему виделось олицетворение родины.

Главным турецким опорным пунктом на Черном море являлась сильная крепость Очаков. Через две недели после Кинбурнского сражения Екатерина писала: «Важность Кинбурнской победы в настоящее время понятна; но думаю, что с той стороны не можно почитать за обеспеченную, дондеже Очаков не будет в наших руках».

Однако только в июле 1788 года Потемкин осадил Очаков. Первая половина этого года прошла в удачных операциях против турецкого флота. Установленные Суворовым на побережье батареи с помощью легких военных кораблей уничтожили пятнадцать больших турецких судов. Турки потеряли восемь тысяч человек, в то время как потери русских не превышали ста человек. Это дало основание Суворову предложить штурм Очакова. Но Потемкин не решился. Еще в октябре прошлого года он, зная горячий нрав Суворова, адресовал полуприказ, полупризыв к осторожности: «В настоящем положении считаю я излишним покушение на Очаков без совершенного обнадежения об успехе. И потеря людей, и ободрение неприятеля могут быть следствием дерзновенного предприятия. Поручая особенному вашему попечению сбережение людей, надеюсь я, что ваше превосходительство, будучи руководствуемы благоразумием и предосторожностью, не поступите ни на какую неизвестность».

Почти то же ответил он на упомянутое предложение Суворова: «Я на всякую пользу руки тебе развязываю, но касательно Очакова попытка неудачная может быть вредна… Я все употреблю, надеясь на бога, чтобы он достался нам дешево».

Обложив, наконец, в июле Очаков, Потемкин повел осаду по тому же принципу «сбережения людей». Он не предпринимал почти никаких активных действий, рассчитывая на истощение запасов в крепости. Однако турки оказались хорошо подготовленными, а среди русской армии начались болезни, уносившие людей больше, чем турецкие пушки.

Отличный организатор, Потемкин был весьма посредственным полководцем. Это особенно ярко проявилось под Очаковым. Он отдавал все внимание мелким рекогносцировкам, выписывал из Парижа планы крепости с обозначением минных галлерей, заложенных французскими инженерами, вяло обстреливал передовые люнеты турок. Иногда он впадал в хандру, лежал в своем роскошном шатре, никого не принимая, зачитываясь сочинениями аббата Флери; иногда же вдруг появлялся среди солдат, запросто заговаривал с ними, потом выходил на открытое место и подолгу стоял там под жужжавшими пулями.

Суворов командовал левым крылом осадного корпуса. Медлительность и вялость действий страшно нервировала его.

— Одним гляденьем крепости не возьмешь, — обронил он однажды, — так ли мы турок бивали…

Услужливые друзья тотчас передали эту фразу Потемкину.

Простояв четыре недели в полном бездействии, Суворов не выдержал. В один из последних дней июля он воспользовался турецкой вылазкой, чтобы завязать настоящую битву. Излюбленный Фанагорийский полк Суворова опрокинул турок, но из крепости выслали сильное подкрепление. Принц де Линь умолял воспользоваться переводом почти всего гарнизона к месту боя, чтобы штурмовать Очаков с другой стороны, но Потемкин отказал. Ломая руки, он бегал по палатке, скорбя о «ненужной» гибели русских солдат. Тем временем турки стали теснить оставленный без поддержки отряд Суворова. Сам он, как всегда, был в гуще битвы, отдавая распоряжения и поспевая всюду, где замечалось колебание. Один крещеный турок, недавно перебежавший из русского лагеря и знавший Суворова в лицо, указал на него янычарам. Десяток пуль одновременно полетели в Суворова. Одна из них пронзила его шею, остановившись у затылка. Чувствуя, что рана серьезна, Суворов зажал ее рукою и, сдав команду Бибикову, удалился. С его уходом русские войска недолго сопротивлялись окружившему их неприятелю. Потеряв свыше пятисот человек, они отступили на прежние позиции.

У Суворова немедленно извлекли пулю и перевязали рану. Во время операции появился посланный Потемкина — главнокомандующий грозно спрашивал, что происходит. Корчась от боли, Суворов велел передать:

Я на камушке сижу,
На Очаков я гляжу.

Это был удар не в бровь, а в глаз. На следующий день пришел официальный запрос Потемкина: «Будучи в неведении о причинах и предмете вчерашнего происшествия, желаю я знать, с каким предположением ваше высокопревосходительство поступили на оное, не донося мне ни о чем во все продолжение дела, не сообща намерений ваших прилежащим к вам начальникам и устремись без артиллерии против неприятеля, пользующегося всеми местными выгодами. Я требую, чтобы ваше высокопревосходительство немедленно меня о сем уведомили и из’яснили бы мне обстоятельно все подробности сего дела».

С формальной стороны, а в значительной мере и по существу, Потемкин был прав. Бой был начат Суворовым опрометчиво и последовавшая неудача — одна из самых крупных во всей его деятельности — не была особенно удивительна. Правда, если бы Потемкин воспользовался создавшейся обстановкой, результат мог быть иным, но это выходило уже за рамки официальной переписки, как выходило за эти рамки и главное побуждение Суворова начать битву: протест против инертности Потемкина.

Князь Тавриды не прощал обид и не жаловал ослушников. Суворову было предложено покинуть армию. Страдая от воспалившейся раны, — во время перевязки там оставили куски материи, и они начали гнить, — он уехал в Кинбурн лечиться. Потемкин постарался оправдать перед императрицей его удаление. Он так представил дело, что Екатерина, передавая придворным новость, выразилась: «Сшалил старик; бросясь без спросу, потерял с 400 человек и сам ранен: он, конечно, был пьян».

Таким образом, Суворов сразу лишился расположения и Екатерины и Потемкина. Вдобавок, поправка его шла медленно. «Дыхание стало в нем весьма трудно и ожидали уже его кончины», — свидетельствует бывший при нем Антинг.

Только он стал поправляться, как новая неудача подорвала его силы: в Кинбурне, вблизи от дома, где он жил, взорвалась военная лаборатория. Взрывом разнесло часть стены в комнате, где находился Суворов. Полузасыпанный камнями, с обожженными лицом и руками, он ощупью выбрался на улицу.

Секретарь Потемкина, Попов, прислал соболезнование. По поручению Суворова, составили ответ, указав, что дело обошлось без большого вреда, кроме знаков на лице и удара в грудь. Прочтя, Суворов приписал: «Ох, братец, а колено, а локоть? Простите, сам не пишу, хвор».

Но даже больной, израненный, опальный — он не оставлял без внимания и поощрения героизма, проявленного солдатами.

«Кинбурнский комендант свидетельствует, — доносил он, — что во время взрыва капрал Орловского полка Богословский и рядовой Горшков, первый когда флаг духом оторвало и впал оный с бастиона на землю, тот же час подняв оный сохранил и по окончании взрыва вдруг поставил в прежнее место; рядовой в самое время происшествия стоял на часах на батареи, где столько в опасности находился, что духом каску сшибло и кидало о туры, но он на своем посте был тверд и сохранил должность. За таковые неустрашимости и усердие произвел я капрала в сержанты, а рядового в каптенармусы».

Из Кинбурна Суворов переехал в Херсон, потом в Кременчуг. Во время переезда он лично явился к Потемкину, надеясь умилостивить его. Князь принял его очень неласково, осыпал градом упреков, по выражению Суворова, готовил ему «Уриеву смерть». Всю зиму и часть весны Суворов оставался не у дел, с завистью следя за действиями других генералов.

Впрочем, действия эти были довольно неумелы. Потеряв от дизентерии и стужи половину людского состава и почти всех лошадей, Потемкин решился на то, что полгода назад предлагал ему Суворов. Первого декабря он издал приказ; «Истоща все способы к преодолению упорства неприятельского и преклонению его к сдачи осажденной нами крепости, принужденным я себя нахожу употребить, наконец, последние меры. Я решился брать ее приступом и на сих днях произведу оный в действо».

Штурм состоялся 6 декабря и длился всего час с четвертью. Русские войска потеряли три тысячи человек — незначительную часть того, что унесли морозы и болезни. Очаков подвергся страшному разграблению. Потемкин был награжден долгожданным орденом; все ошибки его были забыты, когда закончилась, наконец, «осада Трои», как называл саркастически Румянцев осаду Очакова.