ШТУРМ ИЗМАИЛА

Вернувшись с рымникских берегов в Бырлад, Суворов бездеятельно провел здесь целый год. Потемкин не склонен был к активным действиям. Он ограничивался дипломатической и военной корреспонденцией, перемежая ее небывало роскошными празднествами. Однажды, живя в Бендерах, он устроил пир в специально сооруженных подземных залах, роскошно убранных в восточном вкусе. Все русские генералы стремились присутствовать на этих сатурналиях. Один Суворов избегал появляться в главной квартире; он попрежнему не желал кружиться в хороводе трутней.

Досуг свой он заполнял изучением турецкого языка, чтением книг и газет и беседами с толпившимися в Бырладе людьми. Жил он очень скромно, несколько даже утрированно, быть может, в виде безмолвного протеста против потемкинского великолепия. Он ходил в куртке грубого сукна, не имел никакого багажа, обедал на скатерти, которую расстилали прямо на землю и т. д. Все резче и нетерпимее проявлялись его оригинальные вкусы и понятия. Заспорив как-то с одним заезжим инженером на тему о «немогузнайстве», Суворов так допек его за то, что тот не желал высказываться с определенностью о вещах, интересовавших полководца, что инженер выскочил в окно; Суворов, впрочем, прыгнул вслед за ним, догнал его и воротил обратно.

Существование, которое приходилось вести в Бырладе, не могло успокоить ненасытной жажды деятельности старого полководца, и он был очень обрадован, когда узнал, что в сентябре Потемкин двинул войска с Днестра на Дунай. Екатерина требовала энергичных действий, в результате которых можно было бы возобновить переговоры о мире. Но, ввиду невозможности перевести операции на равнины Балахин, для таких действий оставался лишь узкий плацдарм между Черным морем и устьем реки Серет. Задача осложнялась тем, что и без того очень удобный для обороны Дунай был защищен кольцом крепостей: Килией, Тульчей, Исакчей, Измаилом. Однако выбора не оставалось. В сентябре началось наступление. Первые три крепости были в короткий срок взяты русскими войсками. Оставался грозный Измаил: он «вязал руки для операций дальних». Пока стоял этот оплот турецкого могущества, Порта не склонна была к уступкам.

Расположенный в исключительно важном стратегическом пункте (на пересечении путей из Галаца, Бендер, Хотина и Килии), запиравший выход через Дунай в Добруджу, Измаил являлся по тому времени первоклассной крепостью. После первой воины с Россией (1774) турки под руководством французских инженеров сильно укрепили его. Измаил имел вид прямоугольного четырехугольника, обнесенного глубоким рвом в шесть сажен шириной и четыре сажени глубиной, местами наполненным водою. Над рвом возвышался земляной вал в три-четыре сажени вышиной. На валу были расставлены несколько сот орудий. Крепостной гарнизон состоял из 35 тысяч человек под командой одного из опытнейших турецких военачальников, Айдос-Мехмет-паши. Сюда вошли гарнизоны ранее сдавшихся крепостей: Килии, Хотина, Аккермана; они были посланы в Измаил для искупления своей вины, причем был издан фирман, предписывавший, в случае повторной сдачи, рубить им без суда головы. В сущности, в измаильских стенах была сосредоточена целая армия. По обширности укрепленного пространства Измаил и был рассчитан на это; турки называли его «Ордука-леси», то есть армейская крепость.

Не надо забывать, что в обороне крепостей турки были вообще гораздо сильнее, чем в маневренном бою. Для взятия такой крепости, как Измаил, требовались исключительные для того времени людские и технические ресурсы.

Но как раз этих ресурсов Потемкин не имел. Армия понесла большие потери в первые годы войны; несколько корпусов были прикованы к прусской и польской границам; часть войск еще не дошла из Швеции; наконец, те силы, которые имелись в южной армии, были разбросаны во многих пунктах, и Потемкин не решился, либо не сумел сконцентрировать их перед Измаилом.

В октябре, после занятия Килии, русские войска в количестве 25 тысяч человек под начальством Гудовича и де Рибаса обложили Измаил. На активные операции никто не решался; шла слабая бомбардировка в надежде, что турки падут духом и выкинут белый флаг. Армия терпела лишения от холода, болезней и недостатка продовольствия. Один очевидец писал, что даже у корпусного командира за обедом, когда стол накрывался на восемь персон, могли насытиться только двое. О солдатах и говорить не приходилось. «Время стало столь дурно, что людям вытерпливать весьма трудно», — сообщал генерал Павел Потемкин[23]. В конце ноября был созван военный совет, отправивший главнокомандующему на утверждение свое решение — снять на зимнее время осаду и ограничиться наблюдением за крепостью.

Однако Потемкин, всегда избегавший рискованных предприятий, на этот раз заупрямился. Взятие Измаила было необходимо не только по военным, но и по политическим соображениям. Пруссия и Англия исподтишка распространяли мысль, что держава Екатерины — колосс на глиняных ногах. На карте стоял престиж Российской империи. Потемкин решил предпринять штурм Измаила. Был только один человек, который мог справиться с такой задачей; правда, светлейший князь предпочитал держать его в тени, потому что слава его и без того начинала иногда звучать чересчур громко, но теперь приходилось подчиниться обстоятельствам.

30 ноября Суворов получил ордер (приказ) главнокомандующего: «…остается предпринять с божьей помощью на овладение Измаила… Извольте поспешить туда для принятия всех частей в вашу команду..» Через два дня в русский лагерь под Измаилом приехали на простых донских лошадках два всадника: то был Суворов в сопровождении казака, везшего узелок с его одеждой.

Ознакомившись с положением вещей, Суворов увидел, что трудности штурма превосходят все его предположения. Даже с теми подкреплениями, которые он подтянул из Галаца, он располагал 30 тысячами человек; значительная часть из них — казаки, не приспособленные при состоянии оружия той эпохи к бою в пешем строю. Осадной артиллерии почти не было; снарядов — только один комплект. Войска непривычны к осадным действиям, плохо обучены, голодны и разуты. Крепость зорко охраняется, отлично — «без слабых мест» — укреплена.

«Обещать нельзя», — резюмировал Суворов в донесении Потемкину свои наблюдения — и тотчас начал готовить штурм.

План штурма Измаила 11 декабря 1790 г.

Впоследствии, когда Екатерина узнала подробности овладения крепостью, она выразилась, что «почитает измаильскую эскаладу города и крепости за дело, едва ли где в истории находящееся». Склонная к преувеличениям, когда дело касалось ее славы, Екатерина была на этот раз очень близка к истине. И уж во всяком случае военная история не знала прецедентов, когда бы подготовка такого грандиозного предприятия заняла так мало времени и вместе с тем была настолько тщательна, настолько систематична.

Невдалеке от крепости был насыпан вал — точная копия измаильского. По ночам войска упражнялись в штурме этого вала, последовательно воспроизводя все фазы: подход ко рву, забрасывание его фашинами, переход, приставление и связывание лестниц, под’ем на вал, разрушение палисадов и т. д. Беспрерывно шло заготовление фашин и лестниц. Днем упражнялись в штыковом бою. Суворов проводил целые часы среди солдат, наставляя их, ободряя, подгоняя шутками и окриками, внушая каждому мысль о необходимости штурма, внедряя в каждого уверенность в успехе.

Чтобы усыпить бдительность турок, Суворов велел построить две батареи, которые должны были свидетельствовать о намерении его продолжать осаду. Но это не достигло цели: перебежчики и пленные рассказали туркам о приготовлениях к штурму, рассказали даже о задачах и направлении отдельных колонн, как это раз’яснял офицерам и солдатам Суворов. Это не смущало полководца: основная идея, самая сущность замысла осталась тайной для войск; искусно составленная диспозиция маскировала ее даже от начальников колонн.

Со дня прибытия к Измаилу Суворов совершал беспрестанные рекогносцировки, изучая карту местности и состояние измаильских укреплений. Турки сперва обстреливали назойливого старика, но потом сочли его разведки не внушающими опасений и прекратили обстрел. Сопоставляя свои наблюдения с донесениями лазутчиков, Суворов убедился, что наиболее доступна та сторона крепости, которая примыкает к Дунаю. Отсюда турки не ждали удара, и укрепления здесь были незначительны. В связи с этим главный удар Суворов решил направить на эту сторону. Задача остальных колонн сводилась к тому, чтобы вынудить турок рассеять свои силы на всем шестиверстном протяжении крепостного вала. Это могло удаться только при условии, что атаки демонстрирующих колонн будут вестись с максимальной настойчивостью. Поэтому в беседах с офицерами и солдатами Суворов не делал различия между колоннами; всем казалось, что предстоит равномерная атака по всему фронту, и если бы турки разузнали о плане штурма в такой форме, это было бы только наруку Суворову.

9 декабря был созван военный совет. Суворов не нуждался в мнении генералов; его решение было бесповоротно. Он созвал совещание, чтобы возбудить в своих соратниках энергию, чтобы поднять их дух.

— Два раза русские подходили к Измаилу, — сказал он, — и два раза отступали; теперь, в третий раз, остается нам только взять город, либо умереть. Правда, что затруднения велики: крепость сильна, гарнизон — целая армия, но ничто не устоит против русского оружия. Мы сильны и уверены в себе… Я решился овладеть этой крепостью, либо погибнуть под ее стенами.

Это была не фраза: Суворов твердо решил победить во что бы то ни стало, даже если пришлось бы самому пасть под стенами Измаила.

Казачий атаман Платов, как младший из членов совета, первый высказал свое мнение: — Штурм! Прочие двенадцать участников присоединились к нему. О том, что две недели назад было вынесено противоположное решение, никто даже не вспоминал.

За два дня до созыва совета Суворов послал в Измаил официальное предложение о сдаче, присовокупив свою собственную записку: «Сераскиру, старшинам и всему обществу. Я с войсками сюда прибыл. Двадцать четыре часа на размышление — воля; первый мой выстрел — уже неволя; штурм — смерть. Что оставляю вам на рассмотрение».

Айдос-Мехмет-паша ответил уклончивой просьбой установить на десять дней перемирие: один из его помощников витиевато заявил парламентеру, что скорее Дунай остановится в своем течении, чем сдастся Измаил.

Суворов и не ждал иного; предложение о перемирии он оставил без ответа. На 11-е число был назначен штурм.

Всего восемь дней прошло с момента появления Суворова в русском лагере, но за эти дни войска преобразились. Один из очевидцев штурма впоследствии рассказывал, что среди солдат и офицеров развилось нечто вроде соревнования: каждый рвался вперед, в самые опасные места, совершенно пренебрегая собственной жизнью. С таким войском можно было атаковать любую крепость. Но теперь предстояла не менее важная задача: надо было умело использовать эти войска, умело составить и выполнить план штурма.

Диспозиция предусматривала разделение атакующих на три отряда, по три колонны в каждом[24]. Каждая колонна состояла из пяти батальонов; в голове шли 150 стрелков, обстреливавших защитников вала; за ними 50 саперов с шанцевым инструментом, потом три батальона с фашинами и лестницами; в хвосте — резерв из двух батальонов. До двух третей всех наличных сил предназначались для атаки приречной стороны. Почти половину русских сил под Измаилом составляли казаки; они участвовали в штурме, вооруженные короткими пиками. Непривычка к борьбе на укреплениях и плохое вооружение обусловили громадные потери в их среде. Суворову это впоследствии ставили в вину, но он ссылался на невозможность оставить неиспользованной половину войска.

Весь день 10 декабря происходила усиленная бомбардировка крепости. Турки энергично отвечали; в числе их орудий была одна тяжелая гаубица, каждый снаряд которой весил пятнадцать пудов. К вечеру канонада затихла. Так как дело происходило в период самых коротких дней, было решено начать штурм за два часа до рассвета, чтобы успеть до вечера подавить все очаги обороны.

Впоследствии неоднократно обращали внимание на одно любопытное обстоятельство: если бы штурм был назначен днем позже, то он, пожалуй, вовсе не состоялся бы, потому что вечером 11 декабря спустился густой туман, земля сделалась скользкой и взобраться на вал стало почти невозможно; этот туман держался очень долгое время.

В ночь перед штурмом никто не спал. Начальникам было предписано оставаться при своих частях, запрещено было выводить батальоны до сигнальной ракеты, «чтобы людей не утруждать медлением к приобретению славы».

Суворов лично обошел фронт, вспоминая историю каждого полка, совместные битвы в Польше и Турции, запросто здороваясь с ветеранами и ободряя молодых. Потом он вернулся в свою палатку и прилег. Он был необычно сосредоточен, весь как-то ушел в себя. Полученное им письмо от австрийского императора осталось нераспечатанным; он прочел его только на следующий день.

В три часа ночи взвилась первая ракета: войска выступили к назначенным им местам. В половине шестого утра колонны двинулись на приступ.

Турки узнали от перебежчиков о дне штурма и были наготове. «Крепость казалась настоящим вулканом, извергавшим пламя, — описывает в своих мемуарах Ланжерон. — Мужественно, в стройном порядке, решительно наступали колонны, живо подходили ко рву, бросали в него свои фашины, по две в ряд, спускались в ров и спешили к валу; у подошвы его ставили лестницы, лезли на вал и, опираясь на штыки, всходили на верх. Между тем стрелки оставались внизу и отсюда поражали защитников вала, узнавая их по огню их выстрелов».

Осажденные дрались отчаянно. Они не ждали пощады — и не давали ее. На крепостном валу сражалось, наряду с мужчинами, много женщин, вооруженных кинжалами и ятаганами. Турки производили многочисленные вылазки, тесня и опрокидывая русские батальоны. Бойцы смешались в предрассветной мгле. Крики «ура» и «алла» беспрестанно сменялись, указывая, на чью сторону клонится победа. Мекноб, Безбородко, Львов, Рибопьер, Марков были ранены. Особенно плохо пришлось казакам: турки перерубали саблями их пики и убивали целыми сотнями.

Впервые в жизни Суворов не был в гуще боя. Он расположился на кургане, зорко следя за перипетиями сражения и беспрестанно посылая ординарцев с распоряжениями. Резервов у него почти не было, но предназначенный для этой цели двухтысячный отряд казаков он использовал с максимальным результатом, неоднократно выручая попадавшие в тяжелое положение части.

В 8 часов утра крепостная ограда была взята. Битва перекинулась в город. Каждую улицу приходилось завоевывать, каждый дом представлял собой стойко защищаемую крепость. Турецкое командование допустило ряд серьезных ошибок: оно не использовало для вылазок своей кавалерии, пассивно сопротивлялось высадке русского десанта, отбитие атак велось без плана и в беспорядке. К 11 часам исход сражения определился. Русские войска со всех сторон концентрически надвигались на центр города, сжимая турок в железное кольцо.

Татарский хан Каплан-Гирей, победитель австрийцев под Журжей, предпринял отчаянную попытку вырвать Измаил из рук русских. Во главе трехтысячного отряда он напал на черноморских казаков, порубил их и прорвался в глубь русских полков. Подоспевшие егеря и гренадеры заткнули прорыв; отряд Гирея был окружен и уничтожен.

Близилась развязка. Турок выбивали из горевших домов, из «ханов» (больших каменных строений, служивших гостиницами). В одном из таких «ханов» погиб комендант крепости, Айдос-Мехмет. Общий хаос увеличивался оттого, что из конюшен вырвались несколько тысяч лошадей и в бешенстве носились по улицам.

К сумеркам сопротивление было окончательно сломлено. Внутри города был открыт огромный госпиталь. Впрочем, пользы от него было мало — две трети раненых скончались, вследствие антисанитарных условий и невежества врачей; двое опытных хирургов, Массо и Лоссиман, находились в это время в Бендерах, потому что у Потемкина болела нога, и прибыли в Измаил через два дня после штурма. Тела убитых русских свозились за черту города и предавались погребению. Турок никто не хоронил; во избежание заразы было велено бросать их в Дунай. Но даже при этой несложной процедуре потребовалось шесть дней, пока город был очищен от мертвецов: потери турок были очень велики. По приблизительному подсчету, в Измаиле было убито около 26 тысяч турок и взято в плен 9 тысяч. Только один человек из всего гарнизона ушел из крепости легко раненый; он упал в реку, ухватился за пловучее бревно и таким образом добрался до другого берега. Он-то и принес весть о судьбе Измаила. Судьба эта была нерадостна.

Занятый город был отдан, согласно обычаю, на трехдневный грабеж солдатам. Добыча была столь велика, что солдаты платили горстями жемчуга за бутылку вина, продавали за рубль драгоценные ткани и украшения. В грабеже, как всегда, принимали участие и генералы. Это вошло в правило. Князь Потемкин открыто подносил Екатерине крупные бриллианты, попадавшиеся в добыче. Не довольствуясь награбленным у жителей, офицеры и генералы неизменно отбирали у солдат все самое ценное. Один Суворов был исключением. «Он с нами во всем, кроме добычи», — с уважением говорили про него солдаты. Несомненно, что Суворов охотно уничтожил бы обычай грабежа, но к этому вела вся традиция царского командования, практиковавшаяся постоянно и всеми другими государствами.

Офицеры предложили Суворову взять на этот раз хотя бы коня из захваченных табунов, но он ответил:

— Донской конь привез меня сюда, на нем же я отсюда и уеду.

Помолчав, он добавил:

— Я и без того буду награжден государыней превыше заслуг.

Он был убежден, что теперь его не минует фельдмаршальский жезл.

Весть о падении Измаила произвела во всей Европе ошеломляющее впечатление. Заседавшая в Систове враждебная России конференция держав прервала свои работы; в Константинополе воцарилось смятение, поговаривали о создании ополчения, о срочном укреплении столицы. В Петербурге царило ликование.

Придворные писатели, поэты соперничали в расписывании «ужасов» и «красот» штурма. Державин так описывал его:

Везувий пламень изрыгает,
Столп огненный во тме стоит,
Багрово зарево зияет.
Дым черный клубом в верх летит.
Бледнеет Понт, ревет гром ярый,
Ударам в след гремят удары,
Дрожит земля, дождь искр течет,
Клокочут реки рдяной лавы —
О, Росс! Таков твой образ славы,
Что зрел под Измаилом свет.

Суворов, проведший еще дней десять в Измаиле, был засыпан летевшими со всех концов поздравительными письмами. Он знал им цену, но знал цену и своему подвигу. Он лучше других понимал, что Измаил — лучшее украшение его военной деятельности и один из величайших подвигов мировой военной истории. Под влиянием всего этого он потерял чувство реального. Ему показалось, что теперь он может появиться у властительных вельмож не с прежней настороженностью, а с гордо поднятой головой; он ожидал, что отсвет измаильской славы заставит каждого уважать в нем героя.

Екатерининская эпоха зло посмеялась над ним. Суворову еще раз — и теперь горше, чем когда бы то ни было — было суждено почувствовать, что неудовольствие фаворита значит больше, чем любые подвиги. Проученный когда-то Румянцевым, он был теперь вдесятеро больнее проучен Потемкиным.

В первые дни после штурма переписка Суворова с главнокомандующим носила самый дружеский характер. Суворов, следуя своей манере и общему эпистолярному стилю того времени, рассыпался в из’явлениях преданности, писал, что желает «коснуться его мышцы и в душе обнимает его колени». Потемкин отвечал в том же любезном тоне. Вслед за тем Суворов выехал в Бендеры для личного рапорта — и тут одно «пустое обстоятельство» все погубило.

Он был уверен, что Потемкин встретит его, как равный равного. Но тому это и в голову не приходило. Он радушно встретил Суворова, выбежал даже на лестницу и в привычном добродушно-грубоватом, слегка покровительственном тоне сказал:

— Чем могу я наградить ваши заслуги, граф Александр Васильевич?

— Ничем, князь, — раздражительно ответил он, — я не купец и не торговаться сюда приехал. Кроме бога и государыни, никто меня наградить не может.

Потемкин обомлел. Подобного тона он никак не ожидал.

Повернувшись, он пошел в комнаты. Суворов последовал за ним и подал строевой рапорт. Они молча ходили по залу; ни тот, ни другой не могли найти слов. Наконец Суворов откланялся и вышел.

Это была его последняя встреча с князем Таврическим.

Пять минут независимого поведения в Бендерах дорого обошлись Суворову. Все участвовавшие и многие не участвовавшие в штурме Измаила получили награды и повышения.

На долю же самого Суворова досталось вместо фельдмаршальского звания производство в подполковники Преображенского полка. Это считалось почетным назначением, потому что сама Екатерина числилась там полковником. Но таких подполковников был уже десяток, и в качестве награды за Измаил это было прямым оскорблением. До конца жизни Суворов с горечью вспоминал «измаильский стыд» — демонстративно-малую награду за подвиг, который он сам считал своим величайшим деянием и о котором как-то в минуту, откровенности отозвался, что на подобный штурм можно решиться только однажды в жизни.

Суворов выехал в Петербург. Потемкинские эстафеты опередили его: он был принят очень холодно. Екатерина почти не приглашала его в Эрмитаж, в разговорах бывала сдержанна и неприветлива.

Суворов тяжело переживал это. Он начинал думать о близком конце. «Время кратко, — записывал он в одиночестве свои мысли, — сближается конец, изранен, шесть лет, и сок весь высохнет в лимоне».

В конце апреля Потемкин устроил небывалый праздник в честь подвигов минувшей войны. За три дня до праздника императрица вызвала Суворова и во время беседы невзначай обронила:

— Я пошлю вас, Александр Васильевич, в Финляндию.

Суворов понял: его хотят удалить, ему не место на потемкинском триумфе. В тот же день он покинул Петербург и, остановившись в Выборге, отправил Екатерине записку:

— Жду повелений твоих, матушка.

Повеление не замедлило прибыть — осмотреть финляндскую границу и представить проект укрепления ее. В месячный срок эта задача была выполнена. Суворов снова явился в Петербург, привезя с собой план постройки и реорганизации крепостей. Обычно такие планы лежали без движения годами, но в данном случае утверждение последовало почти тотчас же. Автору проекта поручалось привести его в исполнение.

Итак, вместо награды судьба уготовила ему новую опалу. Иначе он не мог расценивать возложение на него функций инженера-инспектора по вопросам фортификации, когда на юге еще гремели орудия и вся армия, для которой его имя уже стало символом победы, жаждала его возвращения.

Скрепя сердце, он приступил к новой работе: «играть хоть в бабки, если в кегли нельзя». Для него не было секретом, что назначение в Финляндию подсказано императрице Потемкиным. Он понимал, что под начальством у светлейшего ему более служить невозможно. «Я… для Потемкина прах, — писал он Хвостову. — Разве быть в так называемой «его» армии помощником Репнина? Какое ж было бы мне полномочие? Вогнавши меня во вторую ролю, шаг один до последней. Я милости носил, но был в ссылке и в прописании — не говорю об общем отдалении… Твердой дуб падает не от ветра или сам, но от секиры».

Но осенью пришло известие о смерти того, кто раньше был его покровителем, а потом сделался недругом. «Великолепный князь Тавриды» перестал существовать.

Любопытен отклик Суворова на смерть Потемкина. Он выразил свое мнение с обычной оригинальностью:

— Великий человек — и человек великий: велик умом, высок и ростом. Не походил на того высокого французского посла в Лондоне, о котором лорд Бэкон сказал, что чердак обыкновенно плохо меблируют.

Такова была его эпитафия на гроб князя Таврического.

Между тем работа Суворова в Финляндии быстро подвигалась вперед. Особенно сильные укрепления были возведены при Роченсальме — в противовес шведскому опорному пункту Свеаборгу. Суворов с удовольствием взирал на Роченсальм и норовил прогуляться вблизи укреплений.

— Знатная крепость, — говорил он с наивным и вместе ироническим самодовольством, — помилуй бог, хороша: рвы глубоки, валы высоки: лягушке не перепрыгнуть, с одним взводом штурмом не взять.

Условия, в которых приходилось работать Суворову, были не легкие. Не было строительных материалов: он принужден был сам организовывать выжиг извести, производство кирпича, даже постройку грузовых судов. Положиться было не на кого; всюду царили расхлябанность и безответственность. Как-то, заметив неисправности в порученном им деле, он стал выговаривать полковнику; тот свалил на своего помощника. «Оба вы не виноваты», — с гневом и горечью воскликнул Суворов и, схватив прут, стал хлестать себя по сапогам, приговаривая: «Не ленитесь! Если бы сами ходили по работам, все было бы исправно».

Но самому всюду поспеть было физически невозможно. Вдобавок, посыпались неприятности другого рода. Санитарное состояние войск к моменту приезда Суворова было очень скверным. В сущности, оно было таким во всей армии; один очевидец писал, что на русский госпиталь можно было смотреть, почти как на могилу: врачей было мало, почти все они были врачами только по названию и, в довершение, получали грошевую плату. В Финляндии дело обстояло особенно скверно, солдаты мерли десятками. Вместо того, чтобы реорганизовать лечебную часть, Суворов повел дело с обычной экстравагантностью — он совсем закрыл госпитали, заменив их полковыми лазаретами и лечением по правилам домашней гигиены. Ему удалось добиться понижения смертности и заболеваемости, но эта мера дала повод его петербургским недругам осыпать его градом упреков. Возобновились обвинения в том, что он изнуряет людей. Зерно истины в этом было, но, конечно, не обходилось без преувеличений. Вообще, все недостатки военной системы вменялись ему в вину.

Болезненная впечатлительность Суворова не позволяла ему хладнокровно парировать эти упреки. Скоро он потерял душевное равновесие, слал то угрожающие, то полные оправданий письма, одному генералу даже пригрозил дуэлью.

Репнин разбил при Мачине турок; в декабре 1791 года был заключен, наконец, мир. Россия получила Очаков, вернув Турции все прочие завоевания; это было далеко от грандиозных замыслов авторов «греческого проекта», но еще в большей мере просчиталась Порта. Суворов с досадой следил за успехами Репнина. Он видел в нем теперь главного недруга своего. «Софизм списочного старшинства, — с тоскою писал он, — быть мне под его игом, быть кошкою каштанной обезьяны или совою в клетке; не лучше ли полное ничтожество?»

Репнин, в самом деле, плохо относился к Суворову. Но не его одного подозревал полководец. Иногда ему казалось, что его держат в Финляндии по проискам Салтыкова, не то Эльмпта, оскорбленного отказом в сватовстве к Наташе Суворовой, не то Кречетникова. «Кто же меня двуличит?» — спрашивал несчастный полководец.

Чем больше раздражался Суворов, тем больше плодил он врагов. В обращении с людьми он отбросил всякую сдержанность и, как обычно бывает с бесхитростными натурами, напрасно обидел многих порядочных людей, не умея отдалить от себя интриганов. Когда началась война с Польшей (1792), он, пренебрегая этикетом, прямо обратился к Екатерине с «буйным требованием» посылки его туда; императрица холодно ответила, что «польские дела не требуют графа Суворова». Тогда Сувороров решил проситься в иностранную службу, либо подать в отставку; друзья отговорили его, но слухи об этом проникли в сановные сферы и дали лишний козырь в руки его врагов.

Он чувствовал, что задыхается.

«Баталия мне лучше, чем лопата извести и пирамида кирпича. Мне лучше 2000 человек в поле, чем 20000 в гарнизоне». И потом — буквально вопль: «Я не могу оставить 50-летнюю навычку к беспокойной жизни и моих солдатских приобретенных талантов… Я привык быть действующим непрестанно, тем и питается мой дух… Стерли меня клевреты, ведая, что я всех старее службою и возрастом, но не предками и не камердинерством у равных».

Теперь он готов был пожалеть о Потемкине.

И злая тварь мила пред тварью злейшей…

«Прежде против меня был бес, — писал он, — но с благодеяниями; ныне без них семь бесов с бесятами. Царь жалует, псарь не жалует. Страдал я при концах войны: Прусской — проиграл старшинство; Польше — бег шпицрутенный; прежней Турецкой — ссылка с гонорами; Крым и Кубань — проскрипция… Сего 23 октября я 50 лет в службе. Тогда не лучше ли мне кончить непорочный карьер? Бежать от мира в какую деревню, готовить душу на переселение… Чужая служба, абшид, смерть — все равно, только не захребетник».

Затем он как будто угомонился. Окончилась польская война, его «бездействие» перестало казаться ему столь тягостным.

Стремление добиться боевого назначения сменилось у него желанием перемещения — «в Камчатку, Мекку, Мадагаскар и Японь»; более всего просился он в Херсон. Обстоятельства, наконец-то, помогли ему; отношения с Турцией снова обострились, и под влиянием этого в ноябре 1792 года последовал рескрипт: Суворов назначался командующим сухопутными силами Екатеринославщины, Крыма и вновь присоединенного Очаковского района с обязательством наблюдать за укреплением границ.

Суворов выехал на юг, исполненный больших надежд. Всякая перемена была для него желанна, тем более, что военные приготовления Турции сулили в перспективе боевую службу. Однако едва он прибыл в Херсон, возобновились неприятности.

Приступив к возведению крепостных построек, Суворов заключил контракты с поставщиками и, не располагая денежными суммами для задатков, выдал векселя. Когда векселя были пред’явлены в Петepбypгe к оплате, министерство финансов запротестовало: денег в казне мало, а тут с юга льется дождь счетов и векселей, выданных не в меру усердным командующим. Суворову было раз’яснено, что политическое положение не требует спешности в работах и что нужно быть поэкономнее. Он тотчас вскипел; его теперешние обязанности были ему так же мало по душе, как финляндские, но он хотел исполнять их добросовестно. «Политическое положение извольте спросить у вице-канцлера, а я его постигаю, как полевой офицер… Пропал бы год, если бы я чуть здесь медлил контрактами, без коих по состоянию страны обойтись не можно». Этот желчный тон возымел, как обычно, плохие результаты. Особым рескриптом ему повелевалось заключать контракты только через казенную палату, а ранее заключенные об’являлись расторгнутыми.

У Суворова опустились руки. «Боже мой, в каких я подлостях; и кн. Григорий Александрович никогда так меня не унижал». Вдобавок, ему приходилось возместить подрядчикам уже произведенные ими расходы на сумму около 100 тысяч рублей. Он распорядился продать его имения, но тут уже Екатерина сочла, что дело зашло чересчур далеко, и приказала отпустить из казны требовавшуюся сумму.

После всего этого Суворов стал относиться к своей работе с отвращением. Ничего, кроме новых злоключений, не ждал он от нее. Переписка его полна выражений неудовольствия: «Бога ради, избавьте меня от крепостей, лучше бы я грамоте не знал», «Малые мои таланты зарыты», «Известны мне многие придворные изгибы, коими ловят сома в вершу. Но и там его благовидностями услаждают, а меня обратили в подрядчика» и т. п.

Даже военное обучение солдат велось им теперь вяло, без вкуса. Что же! Он «выэкзерцирует», а другие с этими солдатами будут одерживать победы.

По отзыву окружающих, Суворов никогда не был так сварлив и желчен, как в это время. Его обычная неуживчивость перешла в деспотизм и озлобление. Полковник Курис писал о нем: «Старик наш не перестает свирепствовать, мочи нет… Дай бог, чтобы снести все». Правда, Суворов сознавал свой недостаток и часто винился в нем, прося прощения у несправедливо обиженных. Но через минуту все начиналось сначала. Он представлял собою живой комок нервов, и даже его железная воля оказывалась тут бессильной. Бывали, впрочем, проблески: иногда он устраивал катанья с гор, прогулки, танцы, причем сам плясал по три часа кряду. Но это было кратковременно и снова сменялось угрюмой раздражительностью.

— Я буду говорить всегда, — промолвил он однажды, — кто хорош на первой роли, никуда не годен на второй.

Летом 1793 года он послал государыне просьбу уволить его волонтером к союзным армиям, сражавшимся против Франции; там он видел желанный простор для боевой работы, там было с кем померяться силами. Слухи об успехах французских армий волновали его, напрягли, по его выражению, все его военные жилы. К тому же, французская революция представлялась ему, подобно большинству его современников, таким явлением, против которого необходимо решительно бороться. Иллюстрацией его отношения к революции служит отправленное им около этого времени письмо предводителю контрреволюционного восстания в Вандее, Шарету: «Знаменитый вандейский герой! Перст бога мстителя начертал на горах погибель врагов; они падут и рассеются, как листья, отторженные ветром северным… И вы, бессмертные вандейцы, верные блюстители чести Франции…» и т. д.

Ходатайство его, конечно, не увенчалось успехом. Но он не оставлял мысли о волонтерстве, чтобы «там какою чесною смертью свой стыд закрыть». В ноябре того же 1793 года он пишет Хвостову: «Подвижность моя за границу та же и коли препона, то одна Наташа» (его дочь)[25].

Факсимиле письма Екатерины Суворову: отказ в его пресьбе отпустить волонтером в иностранные войска.

Через год он повторил свою просьбу: «Всеподданнейше прошу всемилостивейше уволить меня волонтером к союзным войскам, как я много лет без практики по моему званию». В этом прошении таился глухой протест против того, что его не используют в начавшейся борьбе с поляками. Екатерина снова отказала, подав, однако, надежду на скорую «военную практику». Он не поверил, но в этот раз обещания сбылись.