В это воскресное утро в палаце Могельницких проснулись очень рано.
В конюшнях одетые в форму польских легионеров вооруженные люди седлали лошадей. Во флигелях, где жила многочисленная дворня, ожидали сигнала к выступлению пехотинцы.
Шмультке и Зонненбург только что окончили завтрак. В комнату вошел Юзеф и подал майору записку. Майор прочел и сказал:
– Графиня Стефания просит нас зайти к ней по очень срочному и важному делу.
Они недоуменно переглянулись, но тотчас встали из-за стола и, оправив мундиры, молча пошли за стариком.
На втором этаже Юзеф широко распахнул двери будуара Стефании и жестом пригласил немцев войти.
Но вместо графини их встретили несколько вооруженных офицеров в неизвестной им форме. Один из них закрыл за немцами дверь и остался сзади вошедших с револьвером в руке.
– Что это означает? – сухо спросил Зонненбург. Шмультке инстинктивно протянул руку к поясу.
Но револьвер остался в комнате майора.
В углу будуара в глубоких креслах сидели Баранкевич и старый граф.
– Садитесь, господа, – сказал один из офицеров, искривив в гримасе-улыбке бледное лицо.
Немцы продолжали стоять.
Баранкевич тяжело поднялся с кресла и подошел к ним. Он, как знакомый, протянул им руку, но оба офицера даже не шевельнулись. Баранкевич побагровел.
– Гэ… умм… да! – начал он. – Дело в следующем, господа. Поскольку вы оставляете наш край и не в состоянии больше охранять нас и поддерживать порядок, мы решили сами заняться этим.
– Кто это «мы»? – злобно скосил на него глаза Зонненбург.
– Мы – это штаб польского легиона. Честь имею представить! – И Баранкевич повернул свою тушу в сторону одного из польских офицеров. – Полковник граф Могельницкий, начальник легиона.
– Эдвард Могельницкий? Полковник французской службы?
– Почти верно, господин обер-лейтенант. Я, собственно, полковник русской гвардии, но всю войну провел во Франции как член русской военной миссии и после большевистского переворота в России стал офицером французской службы, – ответил Эдвард с холодной учтивостью.
– Тогда мы обязаны арестовать вас.
– Немножко поздно, господин обер-лейтенант. К тому же мы призвали вас сюда с совершенно иной целью. Для обеих сторон будет лучше, если мы спокойно обсудим создавшееся положение, – продолжал Эдвард, – Мы занимаем город. От вас мы требуем нейтралитета. Мы не будем препятствовать вашей эвакуации отсюда при единственном условии – невмешательстве в наши дела. Конечно, все склады оружия и обмундирования переходят к нам. – Шмультке сделал негодующий жест. – Вы сами видите, это не бунт черни, но вслед за вашими отступающими частями движутся красные. Они обрушатся на нас сейчас же по уходе немецких войск. Вот почему мы вынуждены, не дожидаясь, пока вы уйдете, заняться наведением порядка в округе и мобилизовать наши силы. Я обращаюсь к вам, господин майор и господин обер-лейтенант. Вы оба дворяне и офицеры. Правда, мы с вами находились во враждебных лагерях. Но сейчас у нас с вами общий враг – революция. Если вы с нами начнете борьбу, то это будет только на руку красным. Я не думаю, чтобы вы этого хотели!
Несколько секунд длилось молчание. Шмультке вопросительно посмотрел на Зонненбурга.
– Хорошо… Но как к этому отнесется его превосходительство начальник гарнизона? – растерянно пробормотал Зонненбург.
– Его преосвященство епископ Бенедикт уже договорился с господином полковником, – тихо произнес кто-то за его спиной.
Немцы оглянулись. Перед ними стоял отец Иероним, незаметно вошедший в комнату во время разговора. Он подал Зонненбургу запечатанный пакет, и, пока немцы читали, он скромно прошел в угол и сел рядом со старым графом.
– Итак, господа офицеры, ваш ответ? – спросил Эдвард.
– Нам остается только подчиниться, – глухо ответил Зонненбург.
– Очень рад! Вы, господа, конечно, свободны. Отныне вы гости в нашем доме. Будьте добры, предупредите ваших солдат о том, как они должны себя вести. Поручик Заремба, спрячьте ваш револьвер. Подпоручик Могельницкий, передайте отряду мой приказ приготовиться. Господа офицеры, занимайте свои места.
Через полчаса небольшой отряд, состоящий из кавалерии и пехоты с тремя пулеметами, двинулся к городу.
В обширной камере было полутемно. Два небольших окошка с массивными решетками почти не пропускали света. Теснота. Вместо пятнадцати человек здесь тридцать один. Дощатые нары завалены человеческими телами. Смрадно и грязно здесь.
Лежавший прямо на полу богатырского телосложения крестьянин повернул к Пшигодскому свою большую голову и, забираясь пятерней, как гребнем, в широкую бороду, сказал:
– Что ты мне там квакаешь? Спокон веков ляхи нас мордовали! Привык пан считать нас за скотинку, так и зовет – «быдло». Не бывать меж поляком и хохлом миру до самого скончания веку!
Пшигодский сердито сплюнул.
– До чего же туп человек! Всего тебе дано вволю, а ума мало… Да возьми ты меня и себя, к примеру, медведь ты косолапый! Чего нам с тобой враждовать, скажи на милость? И тебя и меня помещик норовит в ярмо запрячь да и гонять до седьмого поту. Выходит, поляк поляку – разница. Не все ж они помещики, черт подери! Есть и такие бесштанные, как ты!
Крестьянин слушал недоверчиво.
– Небось был бы помещиком, тоже гвоздил бы арапником не хуже пана Зайончковского. Сам, говоришь, беспортошный, а все в нос тычешь – «дурак, дескать, баран сельской, а я, мол, умный». Гонор свой показываешь…
Пшигодский приподнялся и сел на нарах. Несколько секунд угрюмо глядел на собеседника, затем улыбнулся.
– Чудило-человек! Я ж к тебе по-хорошему, а ты обижаешься…
– Это дурака-то да медведя по-хорошему считаешь?
– Брось, папаша! Ты за мои слова не цепляйся, ты в корень гляди!
Из-под нар высунулась бритая голова, и на Пшигодского взглянули лисьи глазки.
– Ну и упрямый же вы, пане Пшигодский! Хотите из этого быка скакового жеребца сделать! Хи-хи-хи! – И обладатель лисьих глазок выбрался из-под нар, где он спал.
– А какое твое собачье дело? – спокойно ответил ему крестьянин, поняв польскую речь.
Пшигодский тоже неприязненно покосился на вертлявого человека в почерневшем от грязи летнем костюме с измятым галстучком.
– У меня ко всему дело есть, на то я…
– Шулер и охмуряло! – закончил за него звонкий юношеский голос из угла камеры.
– Ты, щенок, потише там, а то… – И человечек сделал выразительный жест рукой.
Лежавший рядом с Пшигодским пожилой рабочий с бледным худощавым лицом вмешался в перепалку:
– Осторожнее с кулаками, пан Дзебек. Пшеничек верно сказал. Факт, что ты всех простачков в камере обобрал?
– Я? Обобрал? – И Дзебек сунул руку в карман. Камера давно проснулась, но лишь теперь пришла в движение. И в этом движении Дзебек почувствовал явную угрозу.
– Как ты думаешь, Патлай, чего он руку в карман сует каждый раз, когда ему хвост прищемляют? На испуг, что ли, берет или у него такая поганая привычка? – спросил соседа Пшигодский.
– Я знаю, у него там безопасная бритва, – подсказал юноша из угла, надевая сапоги.
Затем он быстро встал и, шагая через лежавших на полу, подошел к Дзебеку. Это был высокий белокурый парень с голубыми глазами, одетый в рабочее платье пекаря. Полиция арестовала его на работе за то, что он с ножом кинулся на хозяина, избивавшего десятилетнего ученика. Хозяин отделался легкой царапиной, по Пшеничека ждал суд.
– Покажи, что там у тебя! – крикнул он Дзебеку. Камера затихла. В это время по коридору пробежал кто-то из сторожей. Затем послышался топот тяжелых сапог.
Дверь камеры открыли. На пороге стоял офицер в не известной никому форме. Сзади него – несколько солдат. Перепуганный начальник тюрьмы перелистывал толстую книгу с аттестатами арестантов. Пшигодский быстро поднялся. В одном из солдат он узнал своего брата Адама, а в офицере – того пана, который предлагал ему вступить в польский легион.
– Здесь, господин капитан, крестьяне, арестованные за восстание, бормотал по-немецки начальник тюрьмы.
– Это по делу о захвате сена Зайончковского? – спросил Врона.
– Да, да… Потом семь рабочих сахарного завода…
– Знаю.
– Еще несколько человек по разным делам. Среди них два поляка. Из них Дзебек – по обвинению в шулерстве и шантаже и Пшигодский… Этот в особом ведении комендатуры.
– Знаю. – Врона уже нащупал глазами Пшигодского.
– Ну, остальные по мелким делам. Среди них один несовершеннолетний – Пшеничек.
Врона взял книгу, сделал отметку красным карандашом на полях против фамилий Пшигодского, сахарников и крестьян.
– Остальных выпустить. Нечего кормить дармоедов! Пойдемте дальше.
Пока открывали следующую камеру, начальник тюрьмы успел прочитать имена тех, кто освобождался.
Через двадцать минут в камере осталось шестнадцать. Патлай наскоро передал через Пшеничека несколько слов своей жене, Пшигодский же надеялся поговорить с братом.
– Пане капитане, смею просить вашей милости отпустить моего брата, Мечислава Пшигодского, что в девятой камере. Он против немцев агитацию вел, так его за это взяли…
Голос Адама дрожал. Он не отнимал руки от козырька конфедератки.[12]
– Рядовой Пшигодский, я сам знаю, что делать. Отправляйся к воротам!
Адам замер на месте.
– Что я сказал? Кругом марш! Чего стоишь, пся крев?[13]
Молчание. От удара кулаком по лицу он пошатнулся и едва не выронил ружье.
– Марш, а то застрелю, как собаку!
Адам тяжело сдвинулся с места. Медленно пошел по коридору, волоча по полу винтовку. Проходя мимо камеры № 9, он встретился с глазами брата. Тот все слышал.
Весть о перевороте и о том, что освобождают арестованных, мгновенно распространилась по городу. Вскоре на окраине у тюрьмы собралась толпа. Отряд легионеров не подпускал никого близко к воротам.
Раймонд, Андрий и Олеся тоже были здесь.
Освобожденных засыпали вопросами, окружив тесным кольцом, но никто ничего толком не знал. Когда из ворот выбежал молодой парень в пекарском платье, его сейчас же обступили.
– Ты что, тоже сидел?
– Да!
– Значит, всех освобождают? – спросил его Раймонд.
– Ну да, всех! Одних жуликов только… А которые честные, так тех еще на один замок.
– Выходит, ты – жулик? Раймонд, береги карманы! А то у него – один момент, и ваших нет!
Пшеничек яростно повернулся к Андрию.
– Это ты сказал, что я жулик? Сакраменска потвора![14]
– Сам назвался! – крикнул ему Андрий, готовясь к потасовке.
– Да чего вы сцепились, как петухи? Не дадут расспросить толком человека! – крикнула пожилая женщина, дергая Пшеничека за рукав.
– Так не всех, говоришь? А кого ж оставляют?
– Я ж сказал – которые за правду, те и будут сидеть! А ежели меня жуликом еще кто назовет, так я ему из морды пирожное сделаю… Я за правду сидел! А почему выпустили, черт его знает!
– Эй, ты! Что ты тут брешешь? Хочешь обратно за решетку? – угрожающе прикрикнул на Пшеничека хорошо одетый господин, известный всему городу владелец колбасного завода, и толкнул пекаря палкой в спину.
Андрий вырвал палку из его рук.
– Ты за что его ударил, колбаса вонючая? На, получи сдачи! – И Андрий ловко сбил с головы торговца котелок.
– Держите его! Поли-ици-я! – заорал тот, схватившись рукой за лысину.
По мостовой зацокали копыта.
– Это что за сборище? – С высоты коня Эдвард Могельницкий окинул презрительным взглядом столпившихся у тюрьмы. – Поручик Заремба, очистить площадь!
– Ра-зой-дись! – скомандовал Заремба.
Над головой его сверкнул палаш.
Толпа шарахнулась и побежала, опрокидывая все на своем пути.
Отряд легионеров у ворот тюрьмы взял ружья наперевес. Это могло служить и приветствием командиру, и острасткой для толпы.
Пробежав два квартала, Раймонд, Олеся и Пшеничек остановились. Разогнав толпу, легионеры ускакали.
– Где же Андрий? Вы его не видели? – волновалась Олеся. От бега щеки ее раскраснелись, она глубоко дышала.
Молодой пекарь посмотрел на девушку, затем на Раймонда и грустно улыбнулся.
Из переулка вынырнул Птаха. Он бежал легкими скачками, вертя в руках палку.
– А-а-а! Вот вы где! Фу… Я отстал маленько… – Смех сверкал в его глазах.
Подбежав к друзьям, он прислонился к забору и захохотал.
– Эх, если бы вы видели, как он улепетывал! Умру! Когда все кинулись, я колбасника еще раз наддал палкой. Он как стрибанет! Да так быстро, что я его насилу догнал. Дал ему на прощанье еще раз! Он от меня, как от черта, в подворотню…
Пшеничек тоже смеялся.
Раймонду и Олесе, глядя на них, трудно было сохранить серьезность.
– Я с тобой никуда больше не пойду. Только осрамишь… Вот не знала, что ты такой хулиган…
– Что же, я не виноват, что сегодня день такой скаженный, – беспечно ответил Андрий.
– На, приятель, палку. Тебя ею били, так и возьми себе на память… А скажи, наших заводских ты там не видел? Патлая, Широкого? – спросил Андрий пекаря, подавая ему палку.
– Ну, как же! Я вместе с ними сидел. Хороший человек Василий Степанович! Все заводские вместе… С ними еще Пшигодский один. Тоже хороший человек, – с трудом подбирал украинские слова Пшеничек.
– А знаешь что? – подумав, сказал Раймонд. – Пойдем к жене Василия Степановича, ты ей все расскажешь.
Да он и так просил передать ей кое-что.
– Ну, вот и пошли. Давай познакомимся.
– Господин капитан, один из освобожденных хочет сообщить вам что-то важное. – Начальник тюрьмы показал на Дзебека.
– Ну, что там? Быстро! – сказал Врона, войдя в канцелярию.
– Прошу позволения, ясновельможный пане, поздравить вас с победой! Я сам поляк, и я… – патетически начал Дзебек.
– Короче!
Дзебек глотнул конец фразы, угодливо осклабился и зачастил:
– Я, как поляк, обязан перед отчизной служить вам верой… В тюрьму я попал по недоразумению…
– Короче, пся крев! – гаркнул Врона.
– Считаю своим долгом сообщить, пане капитане, что в камере номер девять остались опасные люди… Особенно этот Патлай… Но и Пшигодский. Они все время ведут красную пропаганду… Особенно опасен Патлай. Это заклятый большевик, пане капитане! Вы изволили отпустить этого мальчишку Пшеничека. Это очень вредный мальчишка! Он все время с ними якшался. Патлай ему что-то шептал перед уходом. Если не поздно, прикажите задержать его. Если пану капитану угодно, я могу рассказать все подробно.
– Хорошо! Поговорим… Кстати, чем вы думаете заниматься?
– Чем вам угодно, пане капитане.
– Что ж, попробуем! Авось из вас неплохой агент выйдет. Но только у меня без фокусов! А то пуля в лоб – и на свалку.
– О, что вы, пане капитане! Я оправдаю доверие.
Вечером Раевский с сыном осторожно подошли к своему дому. На окне зажженная лампа.
– Значит, все спокойно. Мама дома.
Отец вошел в квартиру, сын остался сторожить у ворот. Целый день юноша кружил по городу, выполняя поручения отца.
Через минуту из дома вышла мать. На ходу шепнула на ухо:
– Иду к жене Патлая. У нас Олива. Отца дожидался. – И скрылась в темноте.
«Милая, родная мама! Как она изменилась! Какая-то другая стала – совсем молодая…»
– Все будет сделано, товарищ Раевский! У нас на складе в типографии стоит запасная «бостонка». Ручная. Сегодня ночью у нас срочный заказ от ихнего штаба. Приказы, мобилизационные анкеты и воинские книжки надо отпечатать. Я, кстати, и вам принесу всего этого понемножку. Может, пригодится. А это я сегодня ночью сам отпечатаю. Пятьсот штук, больше не успею. Только под утро воззвания надо вынести из склада. И набор тоже, а то разбирать его мне некогда будет. А потом я вам шапирограф по частям притащу. Это штука полезная. А то ведь навряд ли придется печатать в самой типографии. Ведь они, когда прочтут, так все вверх дном перевернут… Это дело надо обтяпать основательно, а то и без головы останешься, – говорил Олива спокойно, рассудительно.
Старый наборщик понравился Раевскому. Все лицо в мелких морщинах. Большие очки в медной оправе, а за ними – голубые, добрые глаза.
– Скажите, товарищ Олива, там, кроме вас, никого больше нет, кому можно было бы доверить?
– Кто его знает? Есть, конечно, порядочные, но в петлю не полезут. Комнатный народ. Остальные еще хуже – два пепеэсовца, сионист и трое – куда ветер дует. Разве только Эмма Штольберг? Ее отец венгерец, но девчонка здесь родилась. Зелена, а так как будто ничего.
– Хорошо, товарищ Олива, действуйте.
Наборщик встал.
– Да, чуть было не забыл! Скажите, вы нам печать сделать не можете?
– Я, конечно, не гравер, но, пожалуй, сделаю. Вам-то ведь не очень фасонистую. Хе-хе… – Морщины на его лице зашевелились, а в уголках глаз собрались веером. – Ну, всего хорошего. Присылайте ребят к пяти утра.
Раевский на минуту задержал в ладони черную от свинцовой пыли руку Оливы.
– Почему вы не в партии, товарищ Олива?
– Стар уж… Где мне! Пусть уж молодые. А я подсоблю. Меня если и повесят, так не жалко – свое прожил. Конечно, умирать никому не охота, но все же молодому это тяжелей. – Он посмотрел на Раевского поверх очков строго и, как показалось Сигизмунду, укоризненно.
Когда Олива вышел, Раймонд вошел в комнату.
– Вот что, сынок, мы поручаем тебе организацию коммунистического союза молодежи. Партии нужны сторожевые и разведчики, преданная молодежь. Ты сам видишь, мы в стане врага. От одного неосторожного шага, движения – может погибнуть вся организация. Молодежь иногда неосторожна по неопытности, вот почему прием в союз новых товарищей – весьма важное дело. Принимать можно только отважных, сознательных, готовых пожертвовать даже жизнью. Представь себе, что мы приняли труса и он почему-либо попадется в руки жандармов. Он ведь выдаст всех в надежде спасти тою шкуру. Его революционности хватит только до первого ареста. Есть такие любители опасных приключений. Наша борьба для них – не кровное дело. Они играют в революцию. Этим чаще всего страдают интеллигентики, начитавшиеся приключенческих книг. Когда дело от игры переходит к смерти, то они начинают трусить. Основное ядро будущей организации мы наметим вместе. Кого ты считаешь наиболее достойным?
Раймонд задумался.
– Я не знаю, отец. Это ведь так серьезно, – прошептал он наконец.
– Хорошо, я помогу тебе. Что ты думаешь об Олесе Ковалло? Она из хорошего рода. Их двое – отец и дочь. Кровная связь – кровное дело. Она, кажется мне, смелая девушка.
– Да, мне тоже так кажется.
– Ну вот! Один товарищ уже есть. Дальше, кого ты знаешь?
Раймонд долго молчал, затем сказал:
– Сарра Михельсон. Ее Шпильман с работы прогнал, а хозяин дома сегодня выкинул их на улицу. Так и сидят во дворе на сваленных вещах. Я ее только что видел, им некуда деться… Как бы им помочь, отец?
Раевский что-то обдумывал.
– Пусть переезжают к нам.
– Но где же они поместятся? Здесь и так повернуться негде, а их шестеро. Потом вещи…
– Ничего, нам отсюда все равно надо уйти. Ты же знаешь, что по городу уже рыщут. Нас не сегодня-завтра нащупают. Пусть переезжают с вещами, распоряжаются, как хотят. А нам придется расселиться в разных местах. Я поселюсь у Ковалло, мама – у тети Марцелины, а ты у кого-нибудь из товарищей… Ну, мы с тобой отвлеклись. Значит, Сарра. Хорошо. Кто еще у тебя на примете?
– Есть еще Андрий Птаха. У того отваги – хоть отбавляй. Только он озорной очень и может перестараться. По-моему, он сознательный, только очень горячий.
Раевский улыбнулся.
– А вы его будете придерживать пока. Осторожность придет вместе с сознанием, что он может погубить не только себя… Он что, твой приятель?
– Да… То есть не то чтобы совсем… Зато он очень хорош с Олесей… -
И Раймонд заметно смутился.
– Ага. Что же, это неплохо. Дружба – огромная вещь… Еще кого ты думаешь?
– Еще есть тот парень, что в тюрьме сидел вместе Патлаем. Чех Пшеничек. По натуре он – подходящий к Андрию.
– Добре. Завтра ты поговори с каждым в отдельности, не называя имен других. Расскажи о всех трудностях, чтобы ребята знали, на что они идут. И только после их доброго согласия можно считать их членами коммунистического союза. Первую группу утвердит ревком, а потом новых товарищей будете принимать самостоятельно… Сейчас ты пойдешь на водокачку. Там ночью предстоит серьезное дело. Ковалло скажет. У тебя есть оружие?
– Да, револьвер, который отобрал у полицейского Андрий.
– Ты знаешь, как с ним обращаться?
– Нет.
– Давай я покажу.
Когда Раймонд освоил нехитрую механику оружия, отец сказал:
– Возьми. Не забывай: стрелять нужно лишь в исключительных случаях, когда иного выхода нет. Но если уж начал стрелять, то обороняйся до последнего патрона. За один или десяток выстрелов – расплата у жандармов одна. Иди, мальчик, и будь осторожен…
Впервые отец назвал его «мальчиком». Раймонду хотелось обнять отца, прижаться к груди, сказать: «Отец, уважаю тебя и люблю!» Но, заметив его нетерпеливое движение, Раймонд поспешно вышел.
По дороге к водокачке забежал к Сарре, чтобы обрадовать ее. Поговорить же с девушкой, как поручил ему отец, он не мог. Все время мешали.
У него оставалось еще часа два свободного времени, и он направился к заводской окраине, где жил Птаха.
Андрий был дома. Он сидел на кровати и играл на мандолине попурри из украинских песен и плясок. Он только что закончил грустную мелодию «Та нема гiрш нiкому, як тiй сиротинi» и перешел к бесшабашной стремительности гопака. Играл он мастерски. И в такт неуловимо быстрым движениям руки лихо отплясывал его чуб.
Младший его братишка, девятилетний Василек, упершись головой в подушку и задрав вверх ноги, выделывал ими всевозможные кренделя. Когда он терял равновесие и падал на кровать, то тотчас же, словно жеребенок, взбрыкивал ногами и опять принимал вертикальное положение.
Заметив Раймонда, Андрий закончил игру таким фортиссимо, что две струны не выдержали и лопнули, что привело владельца мандолины в восхищение.
– А ведь здорово я эту штучку отшпарил! Аж струны тенькнули! – вскочил он с кровати и положил мандолину на стол.
Матери Андрия в комнатушке не было – она ушла к соседям.
– Мне с тобой, Андрий, поговорить надо по одному важному делу.
– А что случилось? – обеспокоился Птаха. – Валяй говори!
– Наедине надо.
Андрий повернулся к Васильку. Тот уже сидел на подушке, болтая босыми ногами и деловито ковыряя в носу.
– Василек, сбегай-ка на улицу!
– А чего я там не видал?
– Я тебе сказал – сбегай! Тут без тебя обойдемся.
– Не пойду. Там холодно, а сапогов нету.
– Одень мамины ботинки.
– Ну да! Чтобы она меня выпорола!
– Ты что, ремня захотел? Что ж я, по-твоему, от тебя на двор должен ходить?
– Зачем ходить? Я заткну уши, а вы говорите.
– Васька! – повысил голос Андрий.
Но Василек продолжал сидеть, не изъявляя желания подчиниться. Андрий стал расстегивать пояс. Василек зорко наблюдал за его движениями. Раймонд взял Птаху за руку.
– Пойдем, Андрюша, во двор. Там в самом деле холодно.
Они сели на ступеньках. Дверь из комнаты тихо скрипнула.
– Васька! Засеку! Я тебе подслушаю!
Дверь быстро закрылась.
– Ты что, его в самом деле бьешь?
– Да нет! Но стервец весь в меня. Я ему одно, он мне другое. А бить не могу – люблю шельму. Он это знает. Все сделает, только надо с ним по-хорошему. Не любит, жаба, чтобы им командовали…
Долго сидели они вдвоем, разговаривая шепотом. Андрий проводил Раймонда до калитки. Там они постояли молча, не разжимая рук.
– Ты понимаешь, Андрий, об этом никто не должен знать.
– Раймонд, я ж сказал! Могила! Я сам не раз думал: да неужели же не найдется такой народ, чтобы правду на свете установил? А тут оно, выходит, что есть.
– А может, ты раздумаешь? Так завтра скажешь.
– Я?! Да чтоб мне лопнуть на этом самом месте, если я на попятную! Эх, Раймонд, не понимаешь ты моего характеру! Так, думаешь, горлодер… А ведь и у меня тоже сердце по жизни настоящей скучает…
Черная морозная ночь. Студеный ветер рыскал по железнодорожным путям.
На вокзале, на двери жандармского отделения сменили дощечку. Название осталось то же, но уже на польском языке.
Никто из находившихся в жандармской не знал, что маневровый паровоз на запасном пути как бы нечаянно натолкнулся на одинокий вагон, затем погнал его впереди себя, так же незаметно остановился и пошел обратно. А вагон уже катился сам туда, где его ждали десятка два человек. Под утро тот же паровоз увел его из далекого тупика, что у водокачки, на старое место.
Еще до зари Раймонд вынес из склада типографии завернутую в мешок пачку воззваний. Всю ночь он не спал. Но впереди предстояла еще самая опасная работа.
Наутро семья Михельсона переселилась в комнату Раевских. Хозяевам дома Ядвига сказала, что она с сыном уезжает из города.
На водокачке прибавился новый жилец…
Врона трижды прочел свежеотпечатанную листовку. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Заголовок на русском, украинском, польском и немецком языках.
Призыв к вооруженному восстанию! «Вся власть Советам!.. Долой капиталистов, помещиков… Земля крестьянам…» Ах, пся крев! А ведь отпечатано в типографии – у нас под носом… Что скажет Могельницкий? А главное, черт возьми, подпись: «Революцо-о-онный комитет». Есть уже, значит, такой…
– Эй, кто там!
В дверях появился часовой.
– Дать сюда Дзебека, пся его мать!
Дзебек вбежал в кабинет начальника жандармерии, гремя палашом, который волочился по земле, как это водилось у австрийских гусар.
– Честь имею… – Дзебек запнулся, увидев, как внезапно передернулось лицо Вроны.
Капитан поднялся из-за стола, держа в руках воззвание. Дзебек не знал, смеется Врона или губы его конвульсивно дергаются.
– Что это такое?
– Честь имею доложить, пане начальник, мои агенты только что донесли об этом. Еще утром вместе с афишами кинематографа какие-то люди наклеили эти листки… Извольте видеть, пане начальник, на одной стороне ваш приказ, а на другой – воззвание. Они так и расклеили: где было удобно – воззвание, а где – приказ… Потом, смею доложить, какой-то мальчишка лет десяти пробежал по центральным улицам с нашей газетой, раскидывал эти листки и кричал: «Читайте приказ штаба!» Когда постовые прочли и хватились, то его и след простыл… Также смею доложить, на заводе и на железной дороге эти листки распространялись неизвестными личностями… Я уже арестовал всю типографию. Но, кроме наших материалов, там ничего не найдено. Притом там есть два члена ППС, те головой ручаются, что никто у них не мог печатать. Не иначе как у тех собственная машина!
– А где они достали приказы?
– Смею доложить, не иначе как в Управе. Они там просто свалены пачками в коридоре. Всякий, кто хотел, мог взять.
Врона сделал два шага по направлению к вахмистру. Дзебек попятился на столько же.
– Слушайте, вы! Шулер! Я дал вам мундир и чин, но я вас повешу, предварительно приказав всыпать сто плетей, если вы мне не раскопаете всего этого! Вот вам тысяча марок. Соберите весь ваш сброд и не являйтесь без тех, кто это напечатал… А сделаете – чин подпоручика и тысяча марок! Клянусь богом, я делаю преступление против чести! Такая хамская морда не достойна офицерских погон. Но вы их получите, если не предпочтете висеть… Не подумайте сбежать с деньгами – я вас найду и под землей. Марш!
Дзебек схватил деньги и повернулся так быстро, что палаш не поспел за ним, отчего вахмистр едва не упал, споткнувшись. Подхватив палаш, он выскочил в коридор.
– Так вот за что твоего мужа на фронт послали, – прошептала Людвига.
– Ясновельможная пани! Прошу вас! Ноги ваши целовать буду… Пан граф все для вас сделает… Спасите его! – рыдала Франциска, обнимая колени Людвиги.
– Хорошо, я все сделаю, только перестань плакать, – растерянно говорила Людвига.
– Ради святой Марии, поспешите, ясновельможная пани! Сегодня ночью их расстреляют. Сам капитан сказал, – бормотала Франциска, с трудом поднимаясь с пола.
– Я сейчас пойду к графу. Успокойся, Франциска, – сказала Людвига.
Избегая умоляющего взгляда измученной женщины, она быстро вышла из комнаты.
– Кто там? Ах, это ты, Людвись! Прости меня, но я очень занят. – Эдвард положил на стол трубку полевого телефона.
Его кабинет был превращен в штаб. На столе – два телефона. На стене карта края, утыканная красными и черными флажками. Палаш и револьвер лежали на диване.
– Эдди, на одну минуту… Я прошу тебя сделать для меня одну вещь…
– Говори, Людвись. Ты же знаешь, что я для тебя все сделаю.
Зазвонил телефон. Эдвард взял трубку.
– Да, я. Что? В Павлодзи восстание? Что такое? На вокзале стрельба? Сейчас же узнайте, в чем дело. Конечно… Поставьте всех на ноги… Сейчас приеду… Что? Немецкий эшелон?.. Пришлите взвод для охраны усадьбы. Да. Сейчас еду!
Эдвард в бешенстве швырнул трубку на стол.
– Что случилось, Эдди?
Могельницкий торопливо застегивал пояс, на котором висели палаш и револьвер. Лицо его было мрачно.
– Небольшие неприятности. Мы все это устраним… Вскоре здесь будет Владислав со взводом кавалерии. Не волнуйся, радость моя, все уладится. Но на всякий случай будьте готовы к отъезду… Я позвоню из штаба. Ну, прощай!
– Эдди, а моя просьба?
– Прости, ты о ней скажешь вечером…
– Но тогда будет поздно. Я прошу тебя, Эдди, умоляю… Сделай это для меня – освободи сына Юзефа! Мне страшно даже сказать, но его собираются расстрелять сегодня ночью.
Она преграждала ему путь.
– Ах, вот ты о чем? Ну, этого сделать нельзя! Это опасный человек. И вообще, моя дорогая, не вмешивайся в эти дела. Я спешу, Людвись.
– Умоляю тебя, Эдди! Сделай это ради меня… Слышишь? Умоляю!
Она обняла его за плечи и нежно прильнула к нему.
Но он разжал ее объятия и решительно отодвинул в сторону.
– Я не могу остаться здесь ни одной минуты. Меня ждут. На вокзале неспокойно… Прощай.
Она схватила его за рукав мундира.
– Эдди, ради нашей любви, прошу тебя! Если ты не сделаешь, значит, не любишь…
Он резко повернулся к ней, холодный, совсем чужой.
– Я прошу тебя, я, наконец, требую… да, требую не вмешиваться в дела штаба! Ты просишь невозможного. Что тебе до них? Эти люди готовы уничтожить нас, а ты их еще защищаешь… Твоя гуманность неуместна. Их надо истреблять, как бешеных собак! Пожалуйста, без истерики! Вместо того, чтобы мне помочь, ты только мешаешь…
Закрылась дверь. Быстро прозвучали по коридору твердые шаги и звон шпор. Через минуту трое всадников неслись вскачь к городу.