I
К середине 70-х годов умственные способности императора стали слабеть, он с трудом усваивал чужие мысли и излагал свои; говоря и слушая, он порой терял нить беседы.
Удивительно, что после покушения Нобилинга[1] в его здоровье произошло благоприятное изменение. Явления, подобные описанным, более не повторялись, император стал держать себя непринужденнее, живее и даже стал мягче. Выражение моей радости по поводу хорошего состояния его здоровья вызвало его шутку: «Нобилинг знал лучше врачей, что мне нужно было сильное кровопусканье». Последняя его болезнь была непродолжительна; она началась 4 марта 1888 г.; 8-го, в полдень, я в последний раз беседовал с императором; он был еще в сознании, и я получил у него полномочие на обнародование подписанного им уже 17 ноября 1887 г. приказа, по которому принцу Вильгельму[2] поручалось заместительство в тех случаях, когда его величество сочтет это необходимым. Император выразил надежду, что я останусь в своей должности и буду служить его преемникам; при этом его как будто заботила мысль, что между мною и императором Фридрихом не установится согласия.
Я старался успокоить его, насколько вообще уместно было говорить с умирающим о том, что будут делать его преемники и я после его смерти. Затем, имея в виду болезнь сына, он потребовал от меня обещания отдать весь мой опыт его внуку и не оставлять его, если ему суждено, как казалось, вскоре стать во главе управления. Я выразил свою готовность служить его преемникам так же ревностно, как ему самому. Единственным его ответом на это было слабое рукопожатие; затем наступил бред, мысли императора до того были заняты внуком, что ему показалось, будто принц, который в сентябре месяце 1886 г. посетил царя в Брест-Литовске, сидел на моем месте возле его кровати; неожиданно обратившись ко мне на ты, он сказал: «С русским императором ты всегда должен поддерживать контакт, с ним нет надобности ссориться». Последовало долгое молчание, галлюцинация исчезла, он отпустил меня со словами: «Я еще увшку вас». Он действительно еще видел меня у себя, когда я навестил его после полудня, и затем 9-го числа в 4 часа ночи, но вряд ли узнал среди многочисленных присутствовавших; 8-го числа, поздно вечером, к нему еще раз вернулась полная ясность сознания и способность внятно и связно говорить с лицами, окружившими его смертное ложе в тесной спальне. То был последний проблеск этого сильного и доблестного духа. В 8 часов 30 минут он испустил дыхание.
II При Фридрихе-Вильгельме III только кронпринц получил продуманное воспитание, соответствовавшее наследнику престола; второму сыну[3] дано было исключительно военное образование.
Естественно, что в течение всей его жизни, военные оказывали на него более сильное влияние, чем штатские. Я находил даже, что военный мундир, который я носил для того, чтобы не переодеваться по нескольку раз в день, придавал мне в его глазах больше веса. Среди лиц, которые могли оказывать влияние на его развитие, когда он был еще принцем Вильгельмом, на первом плане стояли военные, далекие от политической жизни, как генерал фон Герлах, который, временно отойдя от политики, много лет состоял его адъютантом. Это был самый способный из числа всех адъютантов принца, отнюдь не теоретизирующий фанатик в политике и религии, как его брат президент, но все же достаточный доктринер, чтобы не встретить у практически настроенного принца таких симпатий, как у остроумного короля Фридриха-Вильгельма. Набожность — вот то слово и то понятие, с которым связывалось имя Герлах ввиду роли, которую играли в политической жизни оба брата генерала — президент и проповедник, автор обширного труда о библии.
Связанный с именем Герлаха разговор, который произошел у меня с принцем в 1853 г. в Остенде[4], где я несколько сблизился с принцем, запомнился мне потому, что меня поразила неосведомленность принца о наших государственных учреждениях и о политической ситуации.
Однажды он с некоторым возбуждением говорил о генерале фон Герлахе, который ввиду отсутствия взаимного согласия и, повидимому, недовольный, оставил пост адъютанта. Принц назвал его пиетистом.
Я. Что понимает ваше высочество под словом пиетист? Он. Человека, который лицемерит в религии, чтобы сделать карьеру.
Я. Герлах далек от таких мыслей; чем он может стать? Теперь под пиетистом понимается нечто совсем иное, а именно: человек, ортодоксально верящий в христианское откровение и не делающий из своей веры тайны; многие из числа этих ортодоксов ничего общего не имеют с государством и о карьере не помышляют.
Он. Что вы понимаете под ортодоксом? Я. Примерно, человека, который серьезно верит в то, что Иисус — сын бога и умер за нас как жертва, во искупление наших грехов. В данный момент я не могу определить это точнее, но это самое существенное в различии веры.
Он (вспыхнув). Неужели есть люди, настолько позабытые богом, что не верят в это! Я. Если бы ваше высочество публично произнесли такую фразу, то и вас причислили бы к пиетистам.
Затем разговор перешел на обсуждавшееся тогда положение об округах и общинах. Принц сказал по этому поводу, примерно, следующее: Он не враг дворянства, но не может согласиться с тем, «чтобы дворяне жестоко обращались с крестьянами».
Я возразил: Да могут ли они позволить себе это? Если бы я вздумал жестоко обойтись с шенгаузенскими[5] крестьянами, я все равно бессилен был бы осуществить это, и попытка кончилась бы тем, что меня самого побили либо крестьяне, либо законы.
Он (в ответ). Возможно, что в Шенгаузене это и так; но это исключение, а я не могу допустить, чтобы с простым человеком в деревне жестоко обращались.
Я попросил разрешить мне представить ему краткую записку о том, как создался нынешний аграрный уклад, как возникли нынешние взаимоотношения между помещиками и крестьянами.
Он с признательностью согласился на мою просьбу, и затем я отдал весь свой досуг в Нордернее[6] на то, чтобы со ссылкой на соответствующие места законов разъяснить пятидесятишестилетнему наследнику престола правовое положение и взаимоотношения поместного дворянства и крестьян в 1853 г. Я послал ему свою работу не без опасения, что получу от принца короткий и иронический ответ, что я ничего такого ему не открыл, чего бы он не знал еще 30 лет назад. Он же, наоборот, тепло поблагодарил меня за интересное сопоставление новых для него фактов.
III С момента учреждения регентства[7] принц Вильгельм так живо почувствовал недостатки своего образования, что работал день и ночь, только бы восполнить этот пробел. «Занимаясь государственными делами», он работал, действительно, в высшей степени серьезно и добросовестно. Он прочитывал все входящие бумаги, а не только те, которые его интересовали, изучал трактаты и законы, чтобы выработать себе самостоятельное мнение.
Не было такого развлечения, которое отвлекло бы его от государственных дел. Он никогда не читал романов и вообще книг, не имевших отношения к его монаршим обязанностям. Он не курил, не играл в карты. На охоте в Вюстергаузене, когда собравшееся общество переходило после обеда в комнату, где Фридрих-Вильгельм I собирал обычно «табачную коллегию»[8], [принц],не желая стеснять присутствующих, приказывал подать себе длинную голландскую глиняную трубку, затягивался несколько раз и, поморщившись, откладывал ее. Во Франкфурте, еще в бытность свою принцем Прусским, он, войдя однажды во время бала в комнату, где вели азартную игру, сказал мне: «Я тоже хочу хоть раз попробовать счастье, но не захватил с собою денег, одолжите мне». Так как и я не имел обыкновения носить при себе деньги, то его выручил граф Теодор Штольберг.
Принц несколько раз ставил по талеру, каждый раз проигрывал и удалился. Единственным его отдыхом было — после трудового дня провести вечер в театре; но и тут я в качестве министра имел право в срочных случаях сделать ему доклад в комнатке перед его ложей или приносить бумаги на подпись. Хотя он очень нуждался в ночном отдыхе и жаловался на дурно проведенную ночь, если просыпался два раза, а на бессонницу, если просыпался три раза за ночь, но я ни разу не подметил в нем ни малейшего неудовольствия, когда случалось будить его среди ночи, часа в два или в три, чтобы испросить срочного решения.
Помимо прилежания, к которому побуждало его глубокое сознание долга, он обнаруживал при исполнении своих регентских обязанностей необычайно много природного здравого смысла, common sense, которого приобретенные знания не увеличивали и не уменьшали. Помехой для понимания дел было упрямство, с которым он придерживался монархических, военных и местных традиций; на каждое отступление от них, на каждый шаг к новому пути, который вынуждался ходом событий, он решался с трудом, легко усматривая в подобных уклонениях нечто непозволительное и недостойное. Так же прочно, как он был привязан к людям своего окружения и предметам своего обихода, он придерживался тех впечатлений и убеждений, которые были связаны с его отцом, и всегда думал о том, что бы сделал или как бы поступил в подобных случаях его отец. Особенно во время французской войны[9] он всегда проводил параллель между нею и освободительными войнами[10].
Король Вильгельм, укоризненно спросивший меня однажды во время шлезвиг-голынтейнского эпизода: «Разве вы не немец?» — потому что я возражал против его склонности, обусловленной домашними влияниями, создать в Киле великое герцогство, которое выступало бы против Пруссии, — был тем же государем и тогда, когда, не затронутый политическими мыслями, он непринужденно следовал своим естественным чувствам.
Он был одним из решительнейших партикуляристов среди немецких монархов, в духе патриотически и консервативно настроенных прусских офицеров времен его отца.
В более зрелом возрасте влияние его супруги привело его к оппозиции этому традиционному принципу, а неспособность его министров «новой эры» и торопливая неловкость парламентских либералов во время конфликта снова пробудили в нем старый темперамент прусского принца и офицера, тем более что он никогда не задавался вопросом, опасен ли путь, на который он вступал. Если он был убежден, что долг или честь или то и другое вместе повелевали ему вступить на этот путь, то он действовал не обращая внимания на опасности, которым мог подвергаться в политике точно так же, как и на поле битвы.
Испугать его было невозможно. Но королева пугалась; и желание поддержать домашний мир было неподдающимся учету фактором; парламентские же грубость или угрозы приводили только к усилению его решимости сопротивляться. Эту особенность его характера министры новой эры и их парламентские сторонники и последователи никогда не учитывали.
Граф Шверин до такой степени не понял характера этого бесстрашного офицера на троне, что считал возможным застращать его высокомерием и недостатком вежливости. Все это послужило поворотным пунктом для влияния министров новой эры, старо-либералов и партии Бетман-Гольвега; с этих пор движение пошло на убыль, руководство перешло в руки Роона и министр-президент, принц Гогенцоллерн, вместе со своим адъютантом Ауэрсвальдом пожелали, чтобы я вступил в министерство. Королева и Шлейниц еще мешали этому в то время, когда я находился весною 1860 г. в Берлине, но недоразумения, происходившие между королем и его министрами, настолько подорвали их взаимоотношения, что полностью восстановиться они уже более не могли.
IV В царствование Фридриха-Вильгельма IV принцесса Августа держалась обычно взглядов, противоположных правительственной политике; новую эру в годы регентства она считала своим министерством, по крайней мере до отставки господина фон Шлей¬ ница[11]. Как до этого, так и позже она испытывала постоянную потребность противоречия любому поведению правительства своего деверя, а затем своего супруга. Направление ее влияния изменялось, но всегда таким образом, что до последних лет ее жизни противодействовало министрам. Если правительственная политика была консервативной, то в домашнем кругу ее величества выдвигали и поощряли либералов ни х стремления; если императорское правительство в своих заботах об упрочении новой империи находилось на либеральном пути, то императрица начинала благоволить скорее консервативным и преимущественно католическим элементам; последние она поддерживала вообще очень охотно, так как в царствование протестантской династии католики часто, и, в известных пределах, постоянно, находились в оппозиции. В те периоды, когда наша внешняя политика позволяла итти рука об руку с Австрией, отношение [императрицы] к Австрии было недружелюбным и сдержанным; когда же наша политика вызывала столкновение с Австрией, то королева защищала интересы последней вплоть до начала войны 1866 г. В то время когда на границе Богемии уже начались бои, в Берлине, под покровительством ее величества и при посредстве фон Шлейница, продолжались еще сношения и переговоры весьма сомнительного свойства. С тех пор как я стал министром иностранных дел, а господин фон Шлейниц — министром королевского двора, он взял на себя роль как бы контрминистра королевы, который доставлял ее величеству материал для ее критической деятельности и воздействия на короля.
С этой целью он воспользовался связями, которые успел завести посредством частной переписки в бытность моим предшественником, и сосредоточил в своих руках настоящую сеть дипломатических донесений. Доказательства этого я получил благодаря случайности: несколько таких донесений, из содержания которых явствовала непрерывность отчетов, были доставлены мне по ошибке фельдъегеря или почты. Они до такой степени походили на официальные донесения, что меня озадачили только некоторые ссылки в тексте; я разыскал в корзине для бумаг конверт, в котором прибыли донесения, и прочел на нем адрес господина фон Шлейница. К числу чиновников, с которыми Шлейниц поддерживал подобные сношения, принадлежал, между прочим, один консул; об этом консуле Роон писал мне 25 января 1864 г., что тот состоял на жалованье у Друэн-де-Люиса и писал под именем Зигфельда статьи для «Memorial diplomatique»[12]. В статьях, между прочим, защищалась оккупация рейнских провинций Наполеоном и проводилась параллель между нею и нашей оккупацией Шлез¬ вига. Во времена «Reichsglocke» и злобных нападок на меня со стороны консервативной партии и «Kreuzzeitung» мне удалось узнать, что распространение «Reichsglocke» и тому подобных клеветнических произведений печати организуется канцелярией министерства двора. Посредником состоял чиновник по имени Бернгард, который чинил фрау фон Шлейниц перья и содержал в порядке ее письменный стол. По полученным мной отчетам он доставлял одним только высочайшим осо бам 13 номеров «Reichsglocke», из них два в императорский дворец, а остальные нескольким родственным дворам.
Когда мне пришлось однажды утром посетить разгневанного, и в связи с этим заболевшего, императора по неотложному при тогдашних обстоятельствах поводу о недопустимой демонстрации, устроенной при дворе в пользу центра, то я его застал в постели, а возле него сидела императрица в таком туалете, по которому ясно было, что она спустилась только после того, как было доложено о моем приходе. На мою просьбу позволить мне переговорить с императором с глазу на глаз она удалилась, но тут же за дверью, которая не была ею плотно притворена, села на стул и дала мне понять, что она все слышит. Эта, уже не первая с ее стороны, попытка застращать меня, не заставила меня отказаться от моего доклада императору. В тот же день вечером я был приглашен во дворец. Из того, как ее величество заговорила со мною, я заключил, что император отстаивал перед ней мою жалобу. Разговор принял такой оборот, что я просил императрицу пощадить пошатнувшееся здоровье ее супруга и не подвергать его противоречивым политическим влияниям. Этот, по придворным традициям, неожиданный намек с моей стороны произвел изумительное действие. За последнее десятилетие я никогда не видел императрицу Августу такой прекрасной, как в этот момент: она выпрямилась во весь рост; глаза ее загорелись таким блеском, как мне ни раньше, ни позднее не приходилось видеть. Она прервала разговор, оставила меня и сказала, как мне передавал один из придворных друзей: «Наш всемилостивейший имперский канцлер сегодня очень немилостив».
Многолетний опыт постепенно научил меня почти безошибочно определять, когда император оспаривал предложения, которые я считал логически необходимыми, руководствуясь собственным суждением, а когда — желанием поддержать семейный мир. В первом случае я, как правило, мог рассчитывать на соглашение, для этого надо было только выждать, пока ясный ум государя освоится с вопросом. Иногда он ссылался на министров. В таких случаях обсуждение между мной и его величеством всегда оставалось деловым. Иначе было, когда причина королевского противодействия мнениям министра заключалась в предварительном обсуждении, вызванном ее величеством за завтраком и закончившимся определенным обещанием.
Если в такие моменты король под влиянием написанных ad hoc [для этой цели] писем и газетных статей был доведен до поспешных выводов в духе антиминистерской политики, то ее величество обыкновенно закрепляла одержанную ею победу, выражая сомнение, в состоянии ли будет император настоять на высказанном им намерении или мнении «по отношению к Бисмарку».
Когда его величество возражал мне не по собственным убеждениям, а только подчиняясь женскому влиянию, то я мог узнать это из того, что его доводы были неделовыми и нелогичными.
В таких случаях, когда ему уж нечего было возразить мне, он заканчивал наш спор словами: «Тьфу, пропасть! так я вас просто прошу об этом». Я понимал тогда, что имею дело не с императором, а с его супругою.
Всех моих противников, которых я, естественно, приобрел в самых различных кругах на почве моей политической борьбы и защиты служебных интересов, объединяла столь дружная ненависть ко мне, что они на время забывали о взаимных антипатиях.
Они отложили на время счеты между собой во имя служения более сильной вражде против меня. Центром кристаллизации этого согласия была императрица Августа, которая в силу своего темперамента далеко не всегда считалась с возрастом и здоровьем своего супруга, когда хотела добиться своего.
Во время осады Парижа, так же как часто до нее и после нее, императору не раз приходилось выдерживать борьбу между голосом собственного рассудка и чувством монаршего долга, с одной стороны, и потребностью в семейном мире и женском одобрении его политики — с другой. Рыцарские чувства, которые он питал к своей супруге, мистические чувства, которые вызывала в нем королева, его чувствительность к нарушению домашнего уклада и привычек повседневной жизни создавали мне такие помехи, которые порой труднее было преодолеть, чем препятствия, чинимые мне иностранными державами или враждебными партиями, и вследствие моей сердечной привязанности к особе императора значительно увеличивали утомительность борьбы, которую мне приходилось выдерживать при отстаивании моих взглядов на докладах государю.
Император понимал это и в последние годы жизни не скрывал от меня своих семейных отношений, советовался со мною, как и в какой форме действовать, чтобы сохранить домашнее спокойствие без ущерба для государственных интересов. «Горячая голова» — так император в порыве откровенности обычно, называл свою супругу, выражая этим и досаду, и уважение, и благорасположение, и сопровождал эти слова таким жестом, который как будто говорил: «Я ничего не могу изменить». Это определение я находил чрезвычайно метким. Королева была мужественной женщиной, пока не грозила физическая опасность, она повиновалась высокому чувству долга, но сознание королевского достоинства не позволяло ей признавать иных авторитетов, кроме собственного.
V Удельный вес воли и убеждения принца Прусского после вступления его в регентство, а позже в качестве императора, не только в военной, но и в политической области был естествен ным следствием сильного и благородного характера, от природы присущего этому государю, независимо от полученного им воспитания. Выражение «королевское благородство» точно подходит к его особе. Тщеславие может служить монарху стимулом для действий и труда на благо своих подданных. Фридрих Великий не был чужд тщеславия; его первоначальная жажда деятельности возникла из желания прославиться в истории.
Я не касаюсь вопроса, прекратилось ли, как говорят, действие этого побудительного фактора к концу его правления, или же король внутренне прислушивался к желанию дать потомкам почувствовать разницу между своим и последующим правлением.
У него есть поэтические излияния, датированные днем накануне сражения; он послал их в письме с надписью: Pas trop mal a la veille d'une bataille [He плохо для кануна битвы].
Император Вильгельм был совершенно чужд такого рода тщеславия; зато он чрезвычайно боялся справедливой критики современников и потомства. В этом смысле он был типичным прусским офицером, который по приказу свыше без колебания пойдет на верную смерть, но страх перед порицанием начальника или общественного мнения повергает его в отчаянную нерешительность, под влиянием которой он способен совершить опрометчивый поступок. Никто не осмелился бы сказать ему грубую лесть. В сознании своего королевского достоинства он подумал бы: если кто-либо осмеливается хвалить меня в глаза, то он имел бы право и порицать меня в глаза. Ни того, ни другого он не допускал.
За время тяжелой внутренней борьбы и монарх и парламент узнали и научились уважать друг друга; честность королевского достоинства и уверенное спокойствие короля в конце концов вынудили даже противников к уважению. Сам король благодаря высокоразвитому в нем чувству чести способен был справедливо оценить положение той и другой стороны. Преобладающею его чертою была справедливость не только по отношению к своим друзьям и слугам, но и в борьбе с врагами.
Он был джентльменом на троне, человеком благородным в лучшем смысле этого слова, который никогда не чувствовал искушения воспользоваться полнотой своей власти для того, чтобы пренебречь правилом «noblesse oblige» [знатность обязывает].
Его образ действий в области внутренней, а также и внешней политики всегда подчинялся принципам кавалера старой школы и чувствам истого прусского офицера. Он соблюдал верность и честь по отношению не только к монархам, но и к своим слугам до камердинера включительно. Если ему случалось под влиянием минутного раздражения нарушить свое тонкое чувство королевского достоинства и долга, он умел быстро овладеть собою и оставался при этом «королем с головы до пят»[13], притом справедливым и доброжелательным королем и офицером, исполненным чувства чести, которого одна мысль об его прусской porte-ерее [портупея] смогла удержать на должном пути.
Император способен был вспылить, но во время спора раздражение спорившего не сообщалось ему; в таких случаях он со спокойным достоинством прекращал разговор. Такие вспышки, как в Версале, когда он отказывался от императорского титула, случались очень редко. Если он бывал резок с людьми, к которым благоволил, как, например, с графом Рооном или со мной, то это значило, что либо его волновал самый предмет разговора, либо в результате происходившего до этого постороннего неслужебного разговора он был связан взглядами, которые невозможно было защищать деловым образом. Граф Роон выслушивал подобные вспышки гнева, как военный перед фронтом выслушивает незаслуженный, по его мнению, выговор начальника, но это действовало на его нервы и косвенно на его здоровье. На меня же взрывы императорского гнева, которые мне приходилось переживать реже, чем Роону, не действовали заразительно, а скорее охлаждали. Я пришел к выводу, что монарх, удостаивавший меня таким доверием и благоволением, как Вильгельм I, представляет для меня в моменты своей несправедливости vis major [непреодолимую силу], с которой я не в состоянии бороться; это подобно грозе, морю или другому явлению природы, с которым надо мириться; если же мне это не удавалось, значит я неправильно выполнял свою задачу. Это мое впечатление было основано не на моем общем представлении об отношении короля милостью божьей к своему слуге, а на моей личной любви к императору Вильгельму I. По отношению к нему мне было очень далеко чувство личной обидчивости, он мог обращаться со мною довольно несправедливо, не вызывая во мне чувства возмущения. Чувство обиды точно так же не могло иметь места по отношению к нему, как и в родительском доме. Это не мешало тому, что, не встречая в некоторых политических и деловых вопросах понимания со стороны монарха или наталкиваясь на предвзятое мнение, исходившее от ее величества, или от религиозных либо франкмасонских придворных интриганов, я поддавался нервному возбуждению, вызванному непрестанной борьбою, и оказывал государю пассивное сопротивление, которое ныне, в более спокойном состоянии духа, я порицаю и в котором раскаиваюсь точно так же, как после смерти отца мы испытываем грусть при воспоминании о размолвках.
VI Благодаря его чистосердечию, искреннему доброжелательству к окружающим и сердечной любезности ему легко удавались такие вещи, которые порой доставляют немало труда и умственного напряжения конституционным монархам и министрам.
Повторяющиеся из года в год обращения к народу тех монархов, конституционализм которых считается образцовым, содержат богатый запас красноречивых слов и оборотов для публичных выступлений, но Леопольд бельгийский и ЛюдовикФилипп при всем своем ораторском искусстве более или менее истощили конституционную фразеологию, и германский монарх едва ли мог бы расширить круг употребительных в этих случаях выражений. Мне самому ни одна работа не была так неприятна и трудна, как нанизывание фраз для тронных речей и тому подобных публичных выступлений. Когда император Вильгельм сам составлял обращения или собственноручно писал письма, то если они и были стилистически неправильными, то в них все же всегда было что-то подкупающее и часто воодушевляющее. Они трогали теплотой чувства и вселяли уверенность, что король не только требовал преданности к себе, но и сам отличался преданностью. II etait de relation sure [на него можно было положиться]; он представлял собою одну из тех царственных душой и телом личностей, которые обладают более качествами сердца, нежели рассудка; этим объясняется та встречающаяся иногда в немецком характере преданность не на живот, а на смерть, какую выказывают им и слуги и привер женцы. Для монархических убеждений границы преданности не одни и те же по отношению к каждому государю, а различаются, смотря по тому, определяются они политическим пониманием или чувством. Известная мера преданности определяется законом, большая — политическими убеждениями; там, где она выходит за эти пределы, она нуждается в личных чувствах взаимности; этим вызывается то, что у верных государей — верные слуги, преданность которых превосходит юридические нормы.
Одна из особенностей роялистских убеждений состоит в том, что их носителя, даже если он сознает свое влияние на решения монарха, не оставляет чувство, что он — слуга монарха. Сам король похвалил однажды (в 1865 г.) моей жене искусство, с каким я умел угадывать его намерения и, как он присовокупил после короткой паузы, — руководить ими. Такое признание не лишало его сознания того, что он господин, а я его слуга, хотя и полезный, но почтительный и преданный. Это сознание не покинуло его и тогда, когда при возбужденном обсуждении моего прошения об отставке в 1877 г. он воскликнул: «Неужели же я должен оскандалиться на старости лет? Если вы меня покинете, это будет неверностью». Даже и при таких обстоятельствах он слишком высоко ценил свое королевское достоинство и был слишком справедлив, чтобы испытать ко мне малейшее чувство сауловой зависти[14]. Как монарх он не только не чувствовал себя униженным тем, что у него был слуга, пользо вавшийся уважением и властью, но это даже возвышало его.
Он был слишком благороден для чувства дворянина, который не терпит в деревне богатого и независимого крестьянина.
Радушие, с каким он не повелел и не предписал, но разрешил почести по случаю пятидесятилетия моей службы в 1885 г.
и принял участие в них, в истинном свете показали этот благородный и королевский характер также и перед обществом и историей. Празднование состоялось не по его повелению, но с его дозволения и радостного содействия. Ни на одно мгновение ему не приходила в голову мысль о зависти к своему подданному и слуге, и ни на минуту его не покидало сознание, что он монарх, точно так же, как все, даже самые преувеличенные почести не подавили во мне сознания — и радостного сознания, — что я слуга этого монарха.
Эти отношения и моя привязанность имели принципиальную основу в моих твердых роялистских убеждениях, но такого рода роялизм возможен только под воздействием известной взаимности добрых чувств между государем и его слугой, точно так же, как наше ленное право[15] предполагает «верность» обеих сторон. Такого рода отношения, какие были у меня с императором Вильгельмом, не являются только правовыми отношениями государя и его подданного или суверена и его вассала, они носят личный характер и для своей плодотворности требуют, чтобы как государь, так и слуга приобрели их. Они легко переносятся скорее в личном порядке, чем на основании какой-либо логики на следующее поколение, но сообщать им длительный и принципиальный характер не соответствует в нынешней политической жизни германскому мировоззрению, а присуще скорее романскому; бурбонский portecoton[16] в немецкие понятия не укладывается.
VII Нижеследующие письма живее, чем мое описание, покажут характерные черты императора.
«Берлин, 13 января 1870 г.
К сожалению, я все еще позабыл передать вам медаль в честь победы, которая собственно должна была бы быть прежде всего в ваших руках, поэтому препровождаю ее вам как доказательство вашей всемирно-исторической деятельности.
Ваш Вильгельм».
Я написал королю в тот же день: «Светлейший король, всемилостивейший господин, Приношу вашему величеству почтительнейшую и глубочайшую благодарность за милостивое пожалование мне медали в честь победы и за почетное место, отведенное мне вашим величеством на этом историческом памятнике. Воспоминание о событии, которое этот отчеканенный документ сохранит потомству, приобретает для меня и для моих близких особое значение благодаря милостивым строкам, коими ваше величество сопроводили пожалование. Если мое самолюбие находит высокое удовлетворение в том, что я удостоен донести свое имя до потомков под крыльями королевского орла, указующего Германии ее пути, то для сердца моего еще более дорого сознание, что с божиим ясно зримым благословением я служу потомственному монарху, к которому питаю чувства искренней любви и преданности и заслужить одобрение которого составляет для меня в этой жизни самую желанную награду. Примите, ваше величество, выражение почтительной и неизменной верности до гроба вашего величества покорный слуга фон Бисмарк».
«Берлин, 21 марта 1871 г.
С открытием сегодня, первого по восстановлении Германской империи, германского рейхстага, начинается государственная деятельность последнего. История и судьбы Пруссии издавна указывали уже на событие, которое совершилось ныне, когда она призвана стать во главе вновь основанной империи.
Этим Пруссия не столько обязана размерам своей территории и своему могуществу, хотя и то и другое одинаково возросли, сколько своему духовному развитию и организации своей армии.
В течение последних шести лет моя страна с изумительной быстротою достигла того блестящего состояния, каким она пользуется ныне. С этим периодом совпадает деятельность, к которой я призвал вас 10 лет тому назад. Весь мир убедился, насколько вы оправдали мое доверие, на основе которого я призвал вас к этой деятельности. Вашим советам, вашей предусмотрительности, вашей неутомимой деятельности обязаны Пруссия и Германия тем всемирно-историческим событием, которое сегодня воплощается в моей резиденции.
Хотя награда за подобные деяния живет в вашем собственном сознании, но все же я обязан публично выразить благодарность отечества и мою собственную. Возвожу вас поэтому в прусское княжеское достоинство, с тем, чтобы оно переходило по наследству к старшему мужскому потомку вашей семьи.
Я желал бы, чтобы вы увидели в этом отличии вечную при знательность вашего императора и короля Вильгельма».
«Берлин, 2 марта 1872 г.
Мы отмечаем сегодня первую годовщину заключения славного мира[17], одержанного нами ценою доблести и всяческих жертв, но только благодаря вашей дальновидности и энергии приведшего к таким результатам, которых никогда нельзя было ожидать! Еще раз от всего сердца повторяю вам сегодня искреннюю благодарность, которая уже публично была выражена мною ранее в железе и благородных металлах. Недостает однако еще одного металла — бронзы. Поэтому предоставляю сегодня в ваше disposition [распоряжение] сувенир из этого металла, притом в виде того предмета, который вы заставили смолкнуть год тому назад; я приказал предоставить вам, по вашему собственному выбору, несколько орудий, захваченных у неприятеля, с тем, чтобы вы поставили их в ваших поместьях на вечную память об оказанных мне и отечеству высоких услугах! Ваш искренно преданный и признательный вам Вильгельм».
«Кобленц, 26 июля 1872 г.
28-го числа сего месяца вы будете справлять радостный семейный праздник[18], который всевышний, по своей милости, ниспослал вам. Я не могу и не должен остаться вдали от этого праздника, и прошу вас и княгиню, вашу супругу, принять мое искреннее и горячее поздравление по случаю этого радостного дня. За то, что при всех благах, излитых на вас провидением, семейное счастье было для вас всегда превыше всего, вы вознесете благодарственные молитвы ко всевышнему. Но благодарственные молитвы мои и всех нас идут далее; мы благодарим бога за то, что он послал вас в столь решающий час мне в помощь и тем открыл моему правлению такие пути, которые далеко превзошли все, что может предвидеть и постигнуть человеческий ум. Вы вознесете благодарность господу и за то, что он даровал вам возможность совершить столь выдающиеся дела. Во время и после ваших трудов вы в домашнем кругу находили всегда отдохновение и покой, и это поддерживало вас при исполнении вашего тяжкого призвания. Моя настоятельная просьба беречь и укреплять себя для этого последнего; я рад был увидеть из вашего письма, переданного мне графом Лендорфом, и услышать от него лично, что впредь вы будете думать более о себе, нежели о бумагах.
На память о вашей серебряной свадьбе вам вручат вазу, изображающую признательную Borussia, и, как ни хрупок материал, из которого ваза эта сделана, пусть даже каждый ее осколок со временем расскажет потомкам, чем Пруссия обя зана вам за то, что вы подняли ее на высоту, на которой она ныне стоит.
Ваш искренно преданный и благодарный вам король Вильгельм».
«Кобленц, 6 ноября 1878 г.
Вам суждено было за три месяца благодаря вашей мудрости, дальновидности и смелости отчасти возвратить Европе мир, отчасти сохранить его, а в Германии законным путем выступить против врага, который угрожал гибелью всему государственному порядку. Если оба эти всемирно-исторические события были поняты и оценены всеми благомыслящими людьми, которые воздали вам за них должное, и если и я имел возможность засвидетельствовать вам мою признательность за первое из помянутых событий — за Берлинский конгресс, то теперь я считаю долгом публично выразить вам мою благодарность также и за решительность, с которою вы защищали наши правовые устои. Закон *, который я имею в виду и возникновение которого вызвано было прискорбным для моего сердца и ума событием[19], призван сохранить и обеспечить германским государствам, в том числе и Пруссии, их теперешний правовой уклад.
В знак моей признательности за выдающиеся заслуги, оказанные вами моей Пруссии, я препровождаю вам при сем decoration, составленный из знаков ее могущества: короны, скипетра и меча; этот орден я велел присоединить к кресту ордена Красного орла, который вы постоянно носите.
Меч свидетельствует о смелости и мудрости, с какими вы поддерживаете и охраняете мой скипетр и корону.
Да ниспошлет вам провидение силы еще много лет посвятить ваш патриотизм на пользу моего правительства и на благо отечества.
Ваш искренне преданный и признательный вам Вильгельм».
«Берлин, 1 апреля 1879 г.
К сожалению, я не могу устно высказать вам мои пожелания к сегодняшнему дню, ибо, хотя я и должен выехать сегодня в первый раз, но еще не могу подниматься по лестницам.
Прежде всего желаю вам здоровья, так как от него зависит всякая деятельность, вы же проявляете ее ныне более, чем в прежнее время; это доказывает, что деятельность в свою * Против общественно-опасных стремлений социал-демократов от 21 октября 1878 г.
очередь сохраняет здоровье. Да продолжится же она и впредь ко благу отечества как в узком, так и в более широком смысле! Пользуюсь этим днем, чтобы назначить вашего зятя графа Ранцау советником миссии, так как полагаю, что это доставит вам удовольствие.
Посылаю вам в память об этом дне также copie [копию] портрета моего великого предка, великого курфюрста, изображенного в момент, когда он стоит на большом мосту; от души желаю, чтобы вы вместе с нами еще много лет праздновали этот день.
Ваш признательный Вильгельм».
На рождество 1883 г. император подарил мне изображение памятника в Нидервальде; к нему был прикреплен листок следующего содержания: «К рождеству 1883 г.
Заключительный камень возведенного вами политического здания; празднество, особенно близко касавшееся вас и на котором вы, к сожалению *, не могли присутствовать.
В.» «Берлин, 1 апреля 1885 г.
Любезный князь! Если вся германская земля и народ испытывают искреннее пожелание показать вам в день вашего семидесятилетия, что память обо всем совершенном вами для величия отечества жива в столь многих благодарных сердцах, то я испытываю горячую потребность выразить вам сегодня, как глубоко радует меня, что нация охвачена этим порывом благодарности и уважения к вам. Я радуюсь за вас, ибо это признание поистине в высочайшей мере заслужено вами.
Мне приятно видеть, что подобное настроение так широко распространено, ибо нацию украшает в настоящем и усиливает надежда на ее будущее, если она отдает дань уважения и прославляет заслуги своих государственных мужей. Принять участие в подобном празднестве составляет для меня и для моего дома истинную отраду; посылая вам прилагаемую картину (провозглашение империи в Версале)[20], мы хотим тем самым выразить вам чувства признательности, одушевляющие нас при этом, ибо она изображает один из величайших моментов в истории дома Гогенцоллернов, о котором нельзя и думать, не вспомнив, одновременно, и о ваших заслугах. Вы знаете, любезный князь, что я всегда буду питать к вам величайшее доверие, самое искреннее расположение и самую горячую * Из-за болезни.
признательность! Этим я повторяю в настоящем письме лишь то, что я уже много раз говорил вам; картина же эта наглядно покажет отдаленнейшим вашим потомкам, что ваш император и король и его дом вполне понимали, чем они вам обязаны.
С этими мыслями и чувствами я заканчиваю эти строки.
Благодарный и искренне преданный вам император и король Вильгельм».
«Вы празднуете, любезный князь, 23 сентября сего года день, в который 25 лет тому назад я призвал вас в мое государственное министерство и вскоре передал вам руководство им.
Выдающиеся заслуги, оказанные вами отечеству еще ранее, при исполнении самых разнообразных и важных поручений, дали мне право поручить вам эту наивысшую должность. История последней четверти текущего столетия доказывает, что, остановив свой выбор на вас, я не ошибся.
Являя яркий пример истинной любви к отечеству и неутомимости в труде, часто пренебрегая своим здоровьем, вы как в военное, так и в мирное время неусыпно следили за трудностями, порой нагромождавшимися одна над другой, и всегда благоприятно разрешали их; вы привели Пруссию к почестям и славе и доставили ей такое место в мировой истории, о котором никто не мог и мечтать. Такого рода заслуги дают мне полное право начать день двадцатипятилетнего юбилея, 23 сентября, благодарственной молитвою к господу богу за то, что он послал мне вас в помощь, дабы совершить свою волю на земле.
Еще раз приношу вам за все это благодарность, которую я неоднократно высказывал вам на словах и на деле.
От всего преисполненного благодарностью сердца желаю вам счастья и от души желаю, чтобы вы надолго еще сохранили силы для служения на благо престола и отечества.
Ваш вечно благодарный король и друг Вильгельм.
Берлин, 23 сентября 1887 г.
P. S. В воспоминание об истекших 25 годах посылаю вам изображение того здания, в котором нам пришлось обсуждать и выполнять столь ответственные решения, служившие всегда к чести и благу Пруссии, а ныне, надо надеяться, и Германии».
Последнее письмо императора я получил 23 декабря 1887 г.
По сравнению с предыдущими, по слогу и по почерку этого письма было заметно, что имгератору в последние три месяца стало гораздо труднее письменно излагать свои мысли и самому писать; но это не мешало ясности его суждений, проявлениям отеческой чуткости к чувствам своего больного сына и монаршей заботливости о надлежащем образовании своего внука.
Было бы несправедливо при воспроизведении этого письма что-либо улучшать в нем.
«Берлин, 23 декабря 1887 г.
Прилагаю при сем указ о назначении вашего сына действительным тайным советником с титулом «превосходительство»; прошу вас передать этот указ вашему сыну — радость, которой я не хочу лишать вас. Я думаю, что радость будет тройной: для вас, для вашего сына и для меня! Пользуюсь случаем, чтобы объявить вам, почему я до сих пор ничего не ответил на ваше предложение ближе познакомить моего внука, принца Вильгельма, с государственными делами ввиду плохого состояния здоровья моего сына кронпринца! В принципе я вполне согласен, что это необходимо, но осуществление этого весьма затруднительно. Вам известно, конечно, что принятое мною, по вашему совету, само по себе вполне естественное решение, чтобы мой внук В[ильгельм], в тех случаях, когда для меня самого это невозможно, подписывал текущие бумаги гражданского и военного кабинетов[21], ставя свою подпись под словами «по высочайшему повелению», что это решение чрезвычайно раздражало кронпринца, словно в Берлине уже думают о том, как заменить его! При более спокойном обсуждении мой сын, вероятно, успокоится. Труднее было бы ему примириться с этим, если он узнает, что его сыну разрешено еще большее участие в государственных делах и что к нему приставлен даже Civil-Adjutant [штатский адъютант], как я называл в свое время моих реферирующих советников.
Но тогда дело обстояло совсем по-иному; так как у короля, отца моего, было основание назначить заместителя тогдашнему кронпринцу, и хотя уже давно можно было предположить, что я унаследую корону, но объявление о том последовало, лишь когда мне исполнилось 44 года и мой брат ввел меня в состав государственного министерства с титулом принца Прусского. Этот пост требовал, чтобы ко мне был приставлен опытный человек, который подготовлял бы меня к очередному заседанию государственного министерства. В то же время я получал ежедневно политические депеши после того, как последние, судя по наложенным на них печатям, проходили через 4–5—6 рук! Прикомандирование к моему внуку государственного сановника просто для conversation [беседы], как вы предлагаете, лишено того основания, которым у меня была подготовка к определенной цели и, без сомнения, еще больше раздражило бы моего сына, чего следует абсолютно избегать. Поэтому предлагаю вам сохранить прежний способ изучения дел и ознакомления с государственным устройством, т. е. чтобы это было возложено на отдельные министерства; быть может эту обязанность можно будет распространить на два министерства, подобно тому как это было нынешней зимой, когда мой внук добровольно стал посещать ведомство иностранных дел и министерство финансов, а с нового года эти посещения можно сделать обязательными и присоединив еще пожалуй министерство внутренних дел, причем моему внуку можно было бы разрешить в отдельных sanglanten 22 случаях знакомиться с делами ведомства иностранных дел. Это продолжение уже установившегося порядка может менее раздражать моего сына, хотя, вы помните, что он и против этого резко возражает.
Прошу вас высказать ваше мнение по этому поводу.
Желаю всем вам приятных праздников.
Вам признательный Вильгельм.
Прилагаемый при сем Patent будьте любезны контрассигни¬ ровать прежде, чем передать его дальше по назначению.
В.» От императрицы Августы я редко получал письма; ее последнее письмо, диктуя которое, она, вероятно, вспоминала о нашей борьбе, точно так же, как я при его чтении, было следующего содержания: «Писано под диктовку.
Баден-Баден, 24 декабря 1888.
Любезный князь! Обращаясь к вам с этими строками, я хочу лишь выполнить долг признательности в последние часы уходящего серьезного года моей жизни. Вы верно служили нашему незабвенному императору и выполнили мою просьбу заботиться о его внуке. Вы выказали мне участие в тяжелые часы, поэтому перед наступлением нового года я считаю долгом еще раз поблагодарить вас и при том рассчитывать и впредь на вашу помощь при превратностях нашего тревожного времени. Я собираюсь тихо отпраздновать в семейном кругу наступление нового года и посылаю вам и вашей супруге дружеский привет.
Августа».
Подпись сделана собственноручно, но очень отличается от того уверенного почерка, который был свойственен императрице раньше.