Малютка вошла в роскошную гостиную Эвелины Кшицкой, крепко держась за руку Яновой, жены каменщика; оробевшая и восхищенная, она семенила по скользкому паркету, готовая — в зависимости от обстоятельств — расплакаться или засмеяться. Коралловые губки ее дрожали и кривились, словно она собиралась заплакать, а большие синие глаза были полны недоумения и любопытства. Ее изящно вылепленный лоб обрамляли густые-прегустые волосы, отливавшие золотом. Это была очень хорошенькая девочка, лет пяти. Рядом с провожавшей ее рослой, широкоплечей женщиной малышка в ситцевом, длинном до полу платьице напоминала беленькую бабочку со сложенными крылышками. Едва переступив порог, она вздрогнула от страха и чуть было не разревелась в голос, но внезапно тревога ее сменилась радостью, и, стремительно вырвав ручку из жесткой ладони Яновой, она засмеялась, присела на корточки и с необыкновенной нежностью в голосе позвала: «Кутя! Кутя!»

Первая встреча, предвещавшая вначале что-то страшное, приняла вполне дружеский характер. Маленький пинчер, накинувшийся было на вошедших с неистовым визгливым лаем, остановился перед усевшейся на полу девочкой и уставился на нее своими черными, блестящими, смышлеными глазами. Ребенок запустил красные ручонки в его длинную белоснежную шерсть. Но в эту минуту к новым друзьям подошла женщина лет сорока, высокая, еще красивая брюнетка, одетая во все черное. Янова с низким поклоном поцеловала ее белую руку.

— Хелька! Поцелуй руку у вельможной пани! Поглядите-ка — она уже с собакой играет! Не сердитесь на нее, вельможная пани! Она еще совсем глупая!

Но пани Эвелина и не думала сердиться. Напротив. Ее черные глаза ласково сияли, она с восхищением смотрела на личико девочки, которое Янова приподняла своей шершавой ладонью. В синих глазах Хельки теперь стояли слезы, и она обеими руками ухватилась за юбку Яновой.

— Все, что могли, мы делали для этой девочки, вельможная пани, но где ей было научиться вежливости у бедняков?.. Вот теперь только господь бог посылает счастье сироте…

— Сирота! — взволнованно повторила Эвелина и наклонилась над девочкой, очевидно собираясь взять ее на руки, но тут же отпрянула. Выражение сострадания появилось на ее лице. — О бедняжка! Как она одета! — воскликнула пани. — Платьице длинное, до самого пола…

И рассмеялась.

— А рубашка какая грубая… А волосы!.. У нее чудесные волосы, но кто же такому ребенку заплетает косы!.. А башмачки какие тяжелые… и чулочек нет…

Пани выпрямилась, прикоснулась пальцем к серебряному звонку, протяжный резкий звук которого рассмешил Хельку, а Янову заставил широко раскрыть глаза от удивления.

— Панну Черницкую! — коротко приказала Эвелина появившемуся в дверях лакею.

Не прошло и минуты, как в комнату быстрыми шагами вошла женщина лет тридцати, в черном, плотно облегающем фигуру платье, высокая, худая, со смуглым увядшим лицом и темными волосами, заколотыми на затылке большим черепаховым гребнем. С порога она окинула жену каменщика и пришедшую с ней девочку мрачным взглядом, но как только приблизилась к своей хозяйке, глаза ее прояснились и на тонких, бледных губах появилась смиренная заискивающая улыбка. Эвелина с воодушевлением заговорила с ней.

— Чернися, милая, видишь, вот девочка, о которой я тебе вчера говорила. Погляди только!.. Какие черты лица… какая нежная кожа… а глаза… а волосы… ей бы только немножко пополнеть да порозоветь, и, право, какой-нибудь новоявленный Рафаэль мог бы смело рисовать с нее херувима… К тому же она сирота!.. Ты знаешь, какой случай помог мне найти ее у этих добрых людей… В таком жалком домишке… сыром, темном… Она сверкнула перед моими глазами, точно жемчужина среди мусора… Сам бог послал ее мне!.. Ну, а теперь, Чернися милая, нужно ее выкупать, причесать, одеть… Умоляю тебя! Через час, самое большее через два, ребенок должен совершенно преобразиться…

Черницкая сладко улыбнулась, скрестила руки на груди, выражая этим свое восхищение, и быстро закивала головой в знак того, что вполне согласна с каждым словом своей хозяйки. Эвелина была в отличном настроении. Оно передалось и угрюмой кастелянше, от ее неприветливости не осталось и следа. Наподобие того как Хелька сидела на корточках перед собакой, так Черницкая теперь опустилась на пол рядом с девочкой и залепетала, подражая говору маленьких детей. Потом, стараясь не показать, что ей это трудно, она подхватила Хельку своими худыми ловкими руками, — прижала к груди и, покрывая звучными поцелуями ее личико, унесла из гостиной.

Эвелина, сияющая и растроганная до слез, поговорила еще немного с Яновой, а та, ободренная необычайной добротой пани и тоже растроганная, плакала и вновь рассказывала историю Хельки. Отец Хельки, родственник Яновой, — тоже был каменщиком, как и ее муж, — сорвался с лесов и разбился насмерть, а вскоре умерла от холеры и его жена, мать Хельки… Круглая сирота!.. При этих словах обе женщины — богатая вдова и жена каменщика — снова расчувствовались до слез. Пани Эвелина превозносила христианское милосердие Яновой и ее мужа, приютивших у себя бедную и такую прелестную девочку. Янова, восхищаясь добротой и милосердием пани Эвелины, берущей это дитя под свою опеку, так крепко терла рукавом люстриновой кофты свои и без того красные щеки, что они стали пунцовыми. В заключение жена каменщика совсем уже было собралась упасть перед Эвелиной на колени, чтобы, как у святой, поцеловать край одежды. Пани, однако, удержала ее, сказав, что становиться на колени надо только во время молитвы, после чего дала жене каменщика несколько рублей — на конфеты для ее детей. Тут Янова рассмеялась сквозь слезы весело и простодушно.

— Так я и дам им конфеты! — воскликнула она. — Разве они господские дети, чтобы сладости есть. Нет уж, если вельможная пани так милостива, то я на эти деньги справлю Вицку башмаки, а Марыльке и Каське куплю платочки…

Наконец, они простились. По пути к дому Янова раз двадцать останавливалась на улице с двадцатью повстречавшимися ей знакомыми, восхваляя ангельскую доброту и милосердие пани Эвелины. А Эвелина после ухода Яновой в грустной, но вместе с тем приятной задумчивости опустилась на диван, подперев голову белой рукой. О чем она думала? Вероятно, о том, что господь бог в безграничной доброте своей озарил сумрачный и холодный путь ее жизни теплым и светлым лучом солнца… Таким лучом должна была стать отныне прелестная сиротка, которую она вчера случайно нашла, а сегодня удочерила… О, как она будет любить это дитя! Все говорит об этом — и учащенное дыхание, и внезапно нахлынувшая волна жизни и молодости, которая вдруг захлестнула всю ее целиком и возвысила душу. Раньше ее окружала такая пустота и скука. Она была так одинока. Могильный холод пронизывал ее. Если бы так продолжалось, она скоро состарилась бы, опустилась, впала в апатию или черную меланхолию. Но провидение еще раз доказало, что не оставляет ее своим попечением и что даже в минуту самого глубокого горя не следует терять веры. Ах, скорей бы Чернися помыла и приодела этого ангелочка!..

Тут размышления Эвелины были прерваны: две косматые лапки запутались в кружевах ее платья и острыми коготками коснулись руки. Эвелина вздрогнула и раздраженно оттолкнула назойливую собачонку, карабкавшуюся к ней на колени. Пинчер принял ее гнев за веселую шутку. Видимо, слишком долго был он любимцем пани и не так-то легко мог поверить, что теперь отвергнут. Радостно взвизгнув, он снова вцепился косматыми лапками в кружева и царапнул атласную руку своей хозяйки. На этот раз она вскочила с дивана и позвонила.

— Панну Черницкую! — сказала она вошедшему лакею.

Черницкая, с засученными до локтей рукавами, вбежала запыхавшись, на ее смуглых щеках появился румянец.

— Чернися, милая, прошу тебя, убери Эльфа, и пусть он останется у тебя в гардеробной: рвет тут у меня кружево, надоедает…

Когда кастелянша нагнулась, чтобы взять собачку, по ее тонким губам скользнула странная улыбка — не то насмешливая, не то печальная. Эльф заворчал, попятился и хотел было укрыться на коленях своей хозяйки от протянувшихся к нему костлявых рук. Но Эвелина оттолкнула его, а костлявые руки схватили песика с такой силой, что он жалобно заскулил. Черницкая скользнула испытующим взглядом по лицу своей госпожи.

— Какой несносный стал Эльф!.. — прошептала она неуверенно.

— Несносный! — повторила за ней Эвелина и с гримасой отвращения добавила: — Право, не понимаю, как я могла любить такую надоедливую собачонку…

— О, когда-то он был совсем другой!

— Не правда ли, Чернися, совсем другой! Когда-то он был прелестный!.. А теперь…

— А теперь надоел…

— Ужасно надоел!.. Возьми его в гардеробную, и пусть он больше никогда не показывается в моих комнатах…

Черницкая была уже в дверях, когда услышала снова:

— Чернися!

Со смиренной поспешностью и подобострастной улыбкой она обернулась.

— Как там наша малютка?

— Все будет так, как вы приказали. Ванна уже приготовлена. Паулинка выкупает Хельку…

— Барышню! — досадливо оборвала ее Эвелина.

— Барышню… Я крою платьице из голубого кашемира, который там, в комоде…

— Знаю, знаю…

— Казимира побежала в обувной магазин, Янка я послала купить белье… А сама тем временем хоть сметаю платьице… только попрошу у вас кружев, лент и денег на все остальное.

В шкафах и комодах, которыми были заставлены комнаты в роскошном особняке Эвелины, было полным-полно кружев, лент, тюля, газа, кашемира, атласа. Черницкая довольно долго отпирала и запирала шкафы и ящики, ни на минуту не выпуская из руки кредитный билет крупного достоинства. Потом в гардеробной стоял необычайный шум — Черницкая яростно торговалась с поставщиками. Потом изрядная часть вещей, извлеченных из шкафов и комодов, равно как и денег после размена кредитного билета, исчезла в бездонном сундуке, составлявшем личную собственность кастелянши. Наконец, с прояснившимся лицом, явно довольная той выгодой, которую ей доставило появление в доме сиротки, Черницкая торопливо принялась сметывать и закалывать булавками скроенное на скорую руку платьице. Портные, сапожники и швеи должны были приступить к работе над туалетом паненки — только на следующий день. А тем временем девочка, уже выкупанная и причесанная, но все еще в своей грубой рубашонке и босая, сидела на полу в комнате Черницкой и, нежно лаская Эльфа, казалось, забыла обо всем на свете.

Обо всем на свете забыла и Эвелина, погруженная в глубокое раздумье. Теперь уже никто не мешал ей. В просторной гостиной, роскошно убранной, украшенной зеркалами и картинами и обитой узорчатой шелковой тканью пунцового цвета, царила глубокая тишина. Слегка раздвинутые портьеры позволяли видеть целую анфиладу больших и малых комнат, также погруженных в тишину и полумрак. Косые лучи заходящего летнего солнца, пробиваясь сквозь опущенные жалюзи, скользили по стенам, коврам и по золоченым рамам картин. Из сада доносилось благоухание распустившихся роз и пение птиц, а в глубине дома, в столовой, тихо позвякивала расставляемая к ужину посуда.

Эвелина думала о своей неудачной жизни. Она, пожалуй, не преувеличивала, полагая, что очень несчастлива. В самом деле, бездетная вдова, с пылким сердцем, она уже много лет страдала от одиночества; ее состояние было не так велико, чтобы она имела возможность постоянно находиться там, где жизнь еще казалась ей полной очарования, где она не томилась от скуки, чтобы различного рода заботы и дела не приковывали ее порой, часто на долгое время, к такому отвратительному, печальному и скучному месту, как Онгрод. Теперь же в ее прекрасных, обширных владениях в окрестностях Онгрода творилось нечто из ряда вон выходящее. Нужно было заключать какие-то договоры, погашать какие-то долги, производить какие-то неотложные хозяйственные затраты, — и все это мешало Эвелине уехать за границу или по крайней мере поселиться в большом городе. Два года провела уже она тут, два тяжелых и скучных года. Все ей было чуждо, прозаический вид маленького городка нагонял тоску; она томилась, лишенная утонченного наслаждения, которое доставляло ей искусство, до сих пор составлявшее величайшее очарование ее жизни; Эвелина жила как отшельница, замкнувшись в своем особняке с картинами, роялем, Чернисей и Эльфом. Жизнь ее тут была столь же чиста, сколь и печальна, и, однако, ее терзали укоры совести. Она не совершала никаких добрых поступков и часто горько упрекала себя за это. Жажда творить добро заставляла трепетать самые сокровенные струны ее души. Благотворительность стала ее манией и много, много раз в жизни приносила ей моральное удовлетворение, заменявшее счастье, которого она никогда не знала. Но… так бывало, когда она жила в других местах. Здесь же она даже не знала, что следует предпринять, чтобы насытить эту насущнейшую потребность своего благородного сердца. Правда, иногда она оказывала щедрую помощь какому-нибудь бедняку, но это не приносило ей душевного удовлетворения, не заполняло ее времени, не успокаивало совести. Живя в больших городах, Эвелина привыкла заниматься благотворительностью энергично, деятельно, под руководством просвещенных духовных наставников; лица, посвятившие себя филантропии, поднимались на чердаки, спускались в темные подвалы, посещали приюты и богадельни, сидели с серебряными подносами за столиками в преддверии храмов… И то, что Эвелина не имела возможности заняться именно такой благотворительностью, мучило ее, вливая еще одну каплю в горькую чашу ее жизни. Неожиданно в Онгроде организовалось так называемое общество дам-благотворительниц. Эвелину, как наиболее состоятельную жительницу города, пригласили принять участие в деятельности общества. Это была первая радость, которую она испытала здесь за два года. Наконец-то и она получит возможность творить добро! Избыток ее душевных сил найдет, наконец, выход. Как всегда, при виде человеческого горя глаза ее увлажнят слезы жалости и сострадания. О, она услышит слова благодарности и благословения тех, к кому она явится, словно ангел, неся помощь и утешение. Она немедленно откликнулась на приглашение. Ей указали ту часть города, где она должна была разыскивать нуждающихся. И она искала. Во время этих поисков она случайно зашла в хибарку, где жила семья каменщика, и увидела Хельку. Девочка предстала перед ней в живописной позе. Кажется, она играла с собакой или кошкой, а может быть, просто сидела у порога и яркие лучи солнца переливались в ее волосах огненными бликами; а быть может, пораженная видом экипажа, лошадей и красивой нарядной дамы, она остановилась как вкопанная в дверях, впилась в нее глазенками, в которых Эвелине почудилась знойная синева итальянского неба, — но как бы то ни было, девочка сразу же показалась ей необыкновенно привлекательной. И когда она прикоснулась губами к личику ребенка, которое было перепачкано только что съеденной похлебкой с салом, сердце ее забилось сильнее; а когда Янова произнесла слово «сиротка», глаза Эвелины оросились слезами сострадания и умиления. Со всей страстностью души, неукротимой, как вулкан, и одинокой, как челн, затерявшийся в бурных просторах моря, Эвелине захотелось взять девочку к себе, получить ее в полную собственность. Теперь предмет ее желаний уже находился под ее кровлей. Девочку отдали ей навсегда и, надо признаться, безо всякого сопротивления. И вот любовь к этому ребенку успокоит ее сердце; окружив малютку материнской заботой, она удовлетворит совесть, повелевающую ей творить добро… Но где же она, эта прелестная девчушка? Где же этот ниспосланный ей провидением ангел, несущий: радость и покой? Почему Чернися до сих пор не привела ее? Бедняжка, она, наверно, еще не одета. Но ее уже, конечно, умыли, выкупали. Эвелине захотелось пойти в комнату Черниси, обнять девочку, поцеловать, прижать к сердцу…

Она вскочила с дивана, побежала к дверям, но остановилась на полпути, скрестив на груди руки. На пороге появилась Черницкая, ведя за руку Хельку, изменившуюся до неузнаваемости. Как она преобразилась! Белая бабочка со сложенными крылышками превратилась в ослепительного колибри. Розовые ленты, точно перышки или крылышки, выделялись на голубом платьице. Из-под белых кружев виднелись стройные ножки в тонких, как паутина, чулочках, обутые в крошечные голубые башмачки. Золотистые волосы были надушены, уложены локонами и скреплены черепаховым ободком.

Восхищенная нарядом, в котором она чувствовала себя немножко неловко, упоенная запахом духов, струившимся от ее волос и кружев, Хелька остановилась в дверях гостиной. Губы ее искривились, как будто она снова собиралась расплакаться, худенькие ручки она развела в стороны и держала напряженно на весу, словно боялась измять платье, а затуманенный слезой взгляд то опускала к чудесным башмачкам, то робко устремляла на Эвелину. Подбежав к девочке, Эвелина сжала ее в объятиях и начала осыпать горячими поцелуями. Затем повела ее в столовую и вместе с ней села за стол, заставленный прекрасным фарфором и изысканными кушаньями. Когда полчаса спустя Черницкая вошла в столовую, Хелька уже сидела на коленях у своей новой покровительницы и держала себя совершенно непринужденно. Беспредельная доброта и нежность Эвелины быстро вселили доверие в сердце Хельки, — она осмелела. Девочка, щечки которой были перепачканы вареньем, а не похлебкой с салом, то и дело указывала мизинчиком на разные незнакомые ей до сих пор предметы, спрашивая, как они называются:

— Что это, пани? А это что?

— Чашечка, — отвечала Эвелина.

— Ча-шеч-ка, — не без труда повторяла Хелька.

— А по-французски это называется: la tasse.

— Tас, тас, тас-тас-тас! — щебетала Хелька.

И у Эвелины и у девочки вид был самый счастливый. Выходя из столовой со своим стаканом чаю, Черницкая опять улыбнулась по-своему, чуть насмешливо и в то же время грустно.

Так прошел первый день пребывания Хельки у вдовы, а за ним наступили другие, такие же, а быть может, еще более счастливые дни и для женщины и для ребенка. Они отлично проводили время вместе. В летние месяцы в красивом саду, окружавшем особняк, девочка порхала с утра до вечера, точно пестрый колибри. Ее маленькие ножки в изящных туфельках мелькали на усыпанных гравием дорожках вокруг цветущих клумб. Ее золотистая головка в венке из цветов возникала над низкими кустами зелени, как неземное ангельское видение. Детское щебетанье и смех слышались даже за железной решетчатой оградой, отделявшей сад от улицы. Эвелина целые часы просиживала на большой красивой веранде, забывая о книге, которую держала в руке, и следила взглядом за маленьким изящным созданием, ловила каждый звук его голоса или смеха, а иногда, сбежав по ступеням веранды, сама начинала гоняться за Хелькой по дорожкам сада. И во время детских забав, которым она, казалось, предавалась всем сердцем, заметней было, сколько сил и жизни сохранилось еще у этой как-никак уже немолодой женщины. Щеки ее покрывались румянцем, черные глаза сверкали, и вся фигура приобретала девичью подвижность и гибкость. Эта беготня обычно кончалась тем, что Хелька бросалась на шею к Эвелине, они крепко целовались, а потом подолгу сидели на зеленом ковре среди цветов, составляли букеты или плели венки. Жители города, проходя по тротуару мимо железной ограды, часто останавливались, стараясь разглядеть сквозь решетку прелестную группу, которая казалась еще очаровательней на фоне особняка, живописно белевшего среди сада, и еще трогательней оттого, что эта женщина, как известно, не была матерью девочки. Но женщина и ребенок, чужие по крови и так горячо привязавшиеся друг к другу, самое сильное впечатление производили в ясные зимние дни, когда они входили в городской костел, где было полно молящихся; на малютку всю в атласе и лебяжьем пуху и на женщину в соболях и бархате устремлялись тогда тысячи глаз. Румяную, неизменно улыбавшуюся девочку сравнивали с розой, выглянувшей из-под снега. Но с чем можно было сравнить ее приемную мать? Ее попросту называли святой. Такой заботой и любовью окружить чужого ребенка низкого происхождения, сироту! Найти для своего богатства такое применение! Это поистине было достойно преклонения. И действительно, на Эвелину глядели с благоговением всякий раз, когда ее нежное, задумчивое лицо мелькало в боковом приделе храма, вокруг слышались восхищенные возгласы, а стоявшая у дверей Янова в порыве восторга изо всей силы расталкивала локтями теснившуюся вокруг нее толпу, грузно падала на колени, впивалась добрыми голубыми глазами в видневшуюся отсюда верхнюю часть большого алтаря и, утирая слезы рукавом праздничной кофты, чуть ли не в полный голос восклицала:

— И вечное счастье да будет ей ниспослано во веки веков, аминь!

Неразлучные днем, они не расставались и ночью. Маленькая резная кроватка из орехового дерева, настоящее чудо столярного искусства, стояла, рядом с кроватью Эвелины. Опекунша собственноручно раздевала девочку. Облаченная в батистовую ночную сорочку, Хелька засыпала каждый вечер в своей роскошной постельке тихим безмятежным сном счастливого баловня судьбы. Эвелина, укладывая девочку спать, крестила ее, а потом, когда Черницкая оправляла одеяло, чтобы оно лежало в живописных складках, говорила:

— Ах, какая она прелестная, Чернися!

— Ангелочек! — отвечала кастелянша.

Иной раз Хелька, еще не успевшая заснуть, слышала их разговоры, и тогда из белой пуховой постельки раздавался громкий детский смех и веселые возгласы:

— Пани прелестнее! прелестнее! прелестнее!

— Что она болтает, Чернися! — улыбалась довольная Эвелина.

— Какая умница! Как она вас любит! — восклицала Черницкая.

Вместе с тем по целым дням и вечерам — в гостиной, в саду и в спальне — шло воспитание Хельки. Эвелина учила ее говорить по-французски, изящно ходить, сидеть и есть, наряжать кукол, искусно подбирая тона, ложиться спать в красивой позе, а при молитве складывать ручки и устремлять ввысь глаза. Все эти науки преподавались и усваивались в обстановке полного согласия и взаимной привязанности.

Среди шуток и смеха девочка быстро все усваивала. Через год она уже бойко щебетала по-французски, знала наизусть множество молитв и французских стишков; а когда она ходила, бегала или ела, Черницкая, глядя на нее с восхищением, говорила своей хозяйке:

— Какие манеры! Какая грация! Можно подумать, что паненка родилась во дворце…

— Господь бог одарил ее, Чернися дорогая! — отвечала Эвелина.

Но больше всего восхищало Эвелину в девочке исключительное чувство прекрасного, с каждым днем проявлявшееся в ней все сильнее. И в самом деле, в Хельке проснулась любовь к красивым и изящным вещам, граничившая со страстью. Она сразу подмечала самое незначительное несоответствие в красках, самый неприметный слой пыли на паркете вызывал у нее отвращение. Девочка уже отлично могла судить о красоте каждого предмета домашнего убранства, а когда она уставала и хотела отдохнуть, то умело выбирала не только для себя, но и для хозяйки дома самое удобное кресло. Не раз она заливалась горькими слезами, если ей приносили туфельки не такие красивые, как ей хотелось. Пани Эвелина с восторгом наблюдала, как быстро развиваются эстетические наклонности ребенка.

— Чернися, милая, — говорила она, — как ее влечет ко всему красивому, какая тонкость натуры и какая впечатлительность при каждом соприкосновении с внешним миром! О боже, если бы я могла увезти ее в Италию! Как малютке там было бы хорошо, под дивным итальянским небом, среди чудесной итальянской природы и благословенного климата!..

Мечта пани Эвелины повезти Хельку в Италию еще больше укрепилась, когда в один прекрасный день она обнаружила у девочки бесспорные и большие способности к пению. Хельке тогда исполнилось восемь лет, и она уже почти три года прожила в доме вдовы. Был ясный осенний день. Оставшись ненадолго одна, девочка сидела на веранде, обложенная множеством подушек, и наряжала куклу, которая была почти такого же роста, как ее хозяйка, в платьице невиданной красоты (даже у самой Хельки не было таких). Поглощенная игрой, она напевала одну из французских песенок, огромное количество которых знала наизусть. Постепенно тихий напев перешел в громкое пение; кукла выпала из ее рук на подушки, а девочка, устремив глаза к небу и сложив на груди руки, звонко и трогательно пела:

Le papillon s'envola,
La rose blanche s'effeuilla,
La, la, la, la, la, la, la… [1]

Голосок у нее был действительно чистый и сильный. Должно быть, в этом горячо любимом и нежно балуемом ребенке пробудилась горячая и трогательная чувствительность: так проникновенно девочка пела о печальной судьбе белой розы; при этом ее грудь высоко вздымалась, а на темнозолотистых ресницах блестели слезы. Эвелина, тайком наблюдавшая за ней из раскрытого окна гостиной, была потрясена и с этого дня начала обучать ее музыке.

По вечерам в комнатушке Черницкой горела на столе лампа, стенные часы монотонно тикали над бездонным сундуком, а из-за полога виднелась скромно убранная постель. Здесь было тихо. Три швеи дремали над работой или потихоньку шептались в соседней комнате. Из гостиной, расположенной в глубине дома, доносились одиночные протяжные звуки рояля, а порой отчетливо слышался голос Эвелины: «До, ре, ми, фа», иногда долетала серебряным звоном гамма детского смеха или слышалось приглушенное расстоянием детское пение:

La rose blanche s'effeuilla,
La, la, la, la, la, la, la…

При ярком свете лампы вырисовывалась фигура кастелянши — высокая, тонкая, в черном, плотно облегающем платье, с торчащим на затылке гребнем. У ног ее, на мягкой красивой скамеечке, свернувшись клубком, лежал печальный Эльф. Худые руки, с длинными костлявыми пальцами, ловко и проворно двигались над лежавшей на коленях тканью. Черницкая шила старательно, но всякий раз, когда из гостиной, где хозяйка занималась с Хелькой, долетали звуки музыки, она бросала мрачный взгляд на лежавшую у ее ног собачку, слегка прикасалась к ней носком туфли и, улыбаясь своей обычной улыбкой, говорила:

— Слышишь? Помнишь? И ты когда-то был там!

Вскоре мечта пани Эвелины исполнилась. Имущественные дела позволили ей уехать на несколько месяцев за границу, и она повезла свою Хелю в Италию. Хеля упросила ее взять с собой и Эльфа. Черницкая также поехала с ними.

* * *

Прошло несколько месяцев. В прекрасный летний день особняк пани Эвелины, погруженный в холодное безмолвие во время ее отсутствия, снова ожил. В саду цвели пышные астры и левкои, в гостиной сверкали зеркала, поблескивал пунцовый шелк обивки стен, в столовой тихо звенел хрусталь и фарфор. Эвелина сидела в гостиной, очень задумчивая, грустная и, пожалуй, немного печальная. Хельки рядом с ней не было, но из глубины дома, со стороны гардеробной, поминутно доносился ее звонкий голосок и смех. Ей было весело. В гардеробной, сидя на полу, Черницкая открывала дорожные чемоданы и извлекала из них бесчисленное множество предметов самого различного предназначения. Три служанки и Янова, жена каменщика, стояли возле нее и с крайним любопытством и изумлением смотрели то на Хельку, то на извлекаемые из чемоданов сокровища — чудо мастерства европейских ремесленников. Все в один голос твердили, что паненка очень подросла. И в самом деле, Хелька достигла того возраста, когда у девочек непомерно вытягиваются ноги, нарушая гармонию их телосложения. Длинные тонкие ноги в узких высоких ботинках делали ее немножко неуклюжей. Лицо тоже удлинилось, вероятно, потому, что после долгого пути она осунулась. Открытые плечи были худы и приобрели какой-то красноватый оттенок. Прелестный ребенок превращался в нескладного подростка, однако, судя по всему, из него должна была вырасти красавица девушка.

Жена каменщика, узнавшая о приезде пани и паненки от одной из служанок, сперва пришла в изумление при виде своей маленькой родственницы, а потом и от ее вещей, извлекаемых из двух чемоданов. Она опустилась на пол рядом с Хелъкой, а та все ей показывала и объясняла:

— Вторая шляпа… — восклицала Янова, — третья… четвертая!.. О господи! Да сколько же у тебя шляп, Хелька?

— Столько, тетя, сколько платьев, — объясняла девочка, — к каждому платью особая шляпа…

— А это что за коробка?

— Это дорожный несессер…

— А на что он?

— Как на что? Видите, тетя, тут разные отделения, а в них все, что нужно для умывания, причесывания и одевания… Вот гребни, мыло, щеточки, шпильки разные, духи…

— Пресвятая дева! И это все твое?

— Да, мое. У пани тоже есть несессер, только у нее большой, а у меня поменьше…

В эту минуту Черницкая доставала из чемодана кукол различной величины и множество других, самых разнообразных игрушек. Были там и великолепные, точно живые, птички и причудливые зверюшки, домашняя утварь, сверкающая серебром и позолотой и тому подобное. Янова широко открыла рот от удивления, а глаза у нее стали грустными.

— Ах, боже! — вздохнула она. — Моим бы ребятам хоть поглядеть разок на все это…

Хелька посмотрела на нее, задумалась, потом живо кинулась к своим игрушкам и тряпкам и с великой поспешностью стала совать их в руки Яновой:

— Возьми, тетя, вот сова для Марыльки, а это рыбка для Каськи… Вицю, может быть, подойдет вот эта гармоника, ее только тронешь — и она чудесно играет… Бери, тетя, бери! Пани не будет сердиться, пани такая добрая и так меня любит… Возьми еще розовый платочек для Марыльки, а для Каськи вот этот голубой… у меня таких платочков много… очень много…

Янова с глазами, полными слез, хотела было заключить девочку в свои мощные объятия, но, видимо побоявшись измять ее воздушное платьице, ограничилась тем, что потрепала ее по атласной щечке. От подарков она решительно отказалась, но, поднявшись с полу, сказала:

— Хорошая ты девочка! Хоть и растешь важной госпожой, но бедными родственниками, которые тебя когда-то приютили, не гнушаешься…

Склонившаяся над большим сундуком Черницкая, услышав слова Яновой, выпрямилась и быстро, выразительно не проговорила, а скорее выдохнула из себя:

— Ах, дорогая Янова! Ну, кто может знать, кем он станет в будущем — важной персоной или мелкой сошкой.

Янова ничего не ответила, — растроганно улыбаясь, она смотрела на Хельку, которая, хохоча и прыгая, точно веселый, проворный котенок, в один миг набила ей все карманы конфетами.

— Это для Марыльки, — кричала она, — а это для Каськи, а это для Вицка, а это, тетя, для дяди Яна…

Вдруг она вздрогнула и лицо ее омрачилось.

— Здесь холодно! — сказала она, надув губки. — В Италии гораздо лучше и красивей… там всегда светит солнце и апельсиновые рощи… такие прекрасные… Мы здесь с пани долго не выдержим… наверно, опять поедем туда, где так тепло…

Черницкая уже надевала на нее мягкое, как пух, теплое пальто, но Хелька вырвалась из ее рук.

— Ай! — воскликнула она. — Как я долго не видела пани, пойду к ней! Adieu, тетя!

И, послав Яновой воздушный поцелуй, девочка вприпрыжку выбежала из комнаты, звонко напевая:

— Пойду к пани… к моей дорогой… к моей золотой… к моей любимой…

— Как она любит свою благодетельницу! — сказала Янова, обращаясь к Черницкой.

В тот же вечер Эвелина, утопая в пышных складках белого пенюара, сидела у туалетного столика, печальная и озабоченная. Хелька вся в кружевах и батисте уже спала глубоким сном в своей резной кроватке. На туалете догорали две свечи в высоких подсвечниках. За креслом Эвелины стояла Черницкая, расчесывая и заплетая на ночь ее все еще черные, длинные волосы. Помолчав с минуту, Эвелина заговорила:

— Знаешь, Чернися, мне становится трудно…

— Трудно? — участливо спросила кастелянша.

Поколебавшись, пани Эвелина чуть слышно ответила:

— С Хелей.

Затем обе довольно долго молчали. Черницкая медленно, едва касаясь, водила щеткой по черным шелковистым волосам своей хозяйки. Лицо ее, отражавшееся в зеркале туалета, выражало задумчивость. Минуту спустя она проговорила:

— Паненка растет…

— Растет, Чернися… и пора уже подумать об ее образовании. Гувернантку я в дом ни за что не возьму. Терпеть не могу в доме посторонних… Не знаю, что и делать.

Черницкая снова помолчала. Потом со вздохом проговорила:

— Как жаль, что паненка уже не та маленькая девочка, какой она пришла к нам…

Эвелина тоже вздохнула.

— Это правда, дорогая Чернися, только маленькие дети по-настоящему милы и доставляют чистую радость. Хеля уже вышла из того чудесного детского возраста. Ее нужно учить, читать ей наставления…

— Я заметила, что с некоторых пор вам очень часто приходится наказывать паненку…

— Да, у нее очень изменился характер. Она стала капризной… вечно дуется на меня за что-то…

— Паненка привыкла к вашей необычайной доброте.

— Это правда! Я избаловала ее. Но нельзя же большую девочку баловать так, будто она все еще прелестная крошка… изящная… ласковая…

— Паненке стало трудно угодить… Сегодня она рассердилась на меня за то, что, причесывая ее, я чуть сильнее потянула прядку волос…

— Правда? Рассердилась на тебя? Я помню, что и раньше она часто сердилась и вертелась на стуле, когда ты ее причесывала… Но пока она была маленькой, это было забавно и придавало ей очарование… Теперь же становится невыносимым… Хорошо было бы, если бы я ошиблась, но мне кажется, что она превращается в злюку…

— Вы приучили… Паненка привыкла к тому, что вы необычайно добры, — повторила Черницкая.

Обе замолчали. Черницкая кончила расчесывать волосы. Потом, склонившись над головой своей госпожи, чтобы надеть на нее легкий ночной чепчик, она совсем тихо и неуверенно сказала:

— Может быть, к вам на днях приедут гости…

— Гости? Какие же, дорогая Чернися? Кто?..

— Может, приедет тот пан, на концерте которого вы были во Флоренции и который потом несколько раз так изумительно играл у вас…

Легкий румянец появился на щеках Эвелины. В этот поздний час после долгого путешествия ее лицо напоминало увядший цветок.

— Он прекрасно играет, правда, Чернися? Он настоящий, великий артист.

Она оживилась, голос ее стал звонче, угасшие было глаза засверкали.

— А какой он красивый! — прошептала Черницкая.

— Не правда ли? О, эти итальянцы! Если уж кто-нибудь из них красив, так красив, как мечта…

Эвелина медленно прошла от туалетного столика до кровати и, когда она уже разделась, а Черницкая уложила пышное одеяло в красивые складки, мечтательно сказала:

— Чернися, милая, будь добра, последи, чтобы в доме все было хорошо и красиво… Гостиную убери… так, как ты умеешь… ведь у тебя столько вкуса и сноровки… Может случиться… кто-нибудь приедет к нам…

И в последующие вечера пани Эвелина и Черницкая вели за туалетом такие же короткие и отрывистые беседы:

— Чернися, ты заметила, как Хеля дурнеет?

— Да, мне кажется, паненка уже не такая складная, как раньше…

— Она становится совсем нескладной… Не пойму, отчего у нее такие длинные ноги… И подбородок как-то странно вытянулся…

— Все же паненка очаровательна…

— Нет, она не будет такой красивой, как можно было предположить несколько лет назад… О боже! Как время летит! Летит и летит и уносит с собой все наши надежды…

Однако на следующий день на лице Эвелины засияла блаженная надежда. На туалетном столике лежало надушенное письмецо, присланное из Италии.

— Чернися, у нас будут гости…

— Слава богу! Вы хоть немножко развеселитесь. С тех пор как мы вернулись из-за границы, вы все время грустите…

— О Чернися, как я могу быть веселой! Мир так печально устроен! Избранные души, которые ищут идеала, совершенства, вечно только ошибаются…

Помолчав с минуту, она добавила:

— Взять к примеру Хелю… Какая была прелестная, милая, забавная девочка… а теперь…

— С тех пор как мы вернулись из-за границы, паненка все дуется или грустит..

— Какая там грусть! Чего ей грустить? Дуется на меня за то, что я занимаюсь ею меньше, чем раньше… О боже! Но разве я могу всю жизнь ничем иным не интересоваться, кроме этого ребенка!..

— Паненка привыкла к вашей необычайной доброте, — твердила свое Черницкая.

И в самом деле, Хеля грустила и непрерывно капризничала. У избалованной девочки, привыкшей только к приятным впечатлениям, нервы расстроились под влиянием обиды, в причине которой она не в состоянии была разобраться, и чувства ее находили выход то в слезах, то в бурных вспышках гнева. Когда ее причесывали или одевали, она во весь голос кричала, топала ногами, сжимала кулачки и чуть не била Черницкую. Когда Эвелина в ответ на ее нежное воркование молчала, отделывалась небрежным замечанием или вовсе запиралась от нее в своей спальне, девочка садилась в углу гостиной на низенькую скамеечку и, съежившись, надув губы, бормотала себе под нос сердитые тирады, заливаясь слезами. А Эвелина, глядя на ее распухшие и покрасневшие глаза, окончательно склонялась к убеждению, что Хеля злючка и заметно дурнеет. Иногда девочке приходило в голову сделать что-нибудь назло охладевшей к ней опекунше — кто знает, может быть, таким путем она вновь привлечет к себе ее внимание? Когда Эвелина, увлеченная чтением, погружалась в глубокое раздумье, Хелька по-кошачьи подкрадывалась к фортепьяно, искоса поглядывая на пани Эвелину, и изо всей силы обеими руками ударяла по клавишам. В былые дни такая какофония вызвала бы у Эвелины веселый смех и на ребенка посыпался бы град поцелуев. Но ведь теперь Хелька была совсем не такой забавной, как прежде, а Эвелина часто грустила. Поэтому она всякий раз вскакивала, подбегала к своевольной девочке и сурово корила ее, а иногда даже ударяла по рукам. Тогда Хелька, плача и дрожа всем телом, падала перед ней на колени, целовала ее ноги и долго, страстно, как молитву, шептала самые нежные и ласковые слова.

— Моя дорогая, — говорила она, — моя золотая… моя милая… пожалуйста… пожалуйста…

И она умолкала, продолжая стоять на коленях перед своей благодетельницей с молитвенно сложенными руками и устремленными вверх глазами. Девочка чувствовала глубоко и мучительно, что ей хочется о чем-то попросить свою пани, но о чем, она не знала.

Однажды, во время такой сцены, лакей, появившийся в дверях гостиной, доложил о приезде гостя с итальянской фамилией. Эвелина, по свойственной ей чувствительности и доброте, уже готова была растрогаться, глядя на смиренную и полную очарования позу девочки, готова была заключить ее в свои объятия. Но, услышав, чью фамилию назвал лакей, она вздрогнула, выпрямилась и поспешила навстречу входившему в гостиную прекрасному итальянцу. Когда Эвелина приветствовала прославленного музыканта, улыбка и румянец, озарившие ее лицо, сделали ее похожей на пышно расцветшую розу.

Визит продолжался долго, до позднего вечера. Хозяйка дома и гость оживленно беседовали по-итальянски, каждый из них, видимо, стремился, чтобы время, проведенное вместе, было по возможности приятным. Принесли виолончель. Пани Эвелина села за рояль и аккомпанировала знаменитому виолончелисту. Во время одной из пауз они начали разговаривать между собой тише, чем раньше, — быть может, они хотели сказать друг другу нечто интимное; их головы сблизились, и итальянец потянулся к белой руке, небрежно покоившейся на клавишах. Но в тот же миг Эвелина отодвинулась, отдернула руку, гневно сдвинула брови и, нетерпеливо закусив губы, начала громко говорить о музыке. Причиной этого внезапного раздражения было то, что взор ее встретился с устремленными на нее синими, как итальянское небо, глазами девочки. Хеля, сжавшись в комочек, притихшая, словно раненая птица, сидела на низенькой скамеечке неподалеку, в тени, падавшей на нее от рояля, и пристально всматривалась в свою опекуншу. В неподвижном взгляде ребенка была и тоска, и тревога, и мольба… В последующие дни Эвелина и ее гость тоже не могли сказать друг другу ничего интимного, сокровенного; разговор касался лишь избитых салонных тем, так как Хеля, ни на минуту не покидавшая гостиной, прекрасно все понимала, и сама неплохо говорила по-итальянски.

Несколько дней спустя Эвелина, поджидая дорогого гостя, сидела на диване, подперев рукой голову, погруженная в грустное и вместе с тем блаженное раздумье. О чем она думала? Вероятно, о том, что господь бог в безграничной доброте своей озарил сумрачный и холодный путь ее жизни теплым и светлым лучом солнца. Таким лучом стал теперь для нее гениальный, обворожительный итальянец, которого она случайно встретила в огромном мире и теперь называла избранником своего сердца и души. О, какую огромную роль призван он сыграть в ее жизни! Все говорит об этом — и учащенное дыхание, и внезапно нахлынувшая волна жизни и молодости, которая вдруг захлестнула ее всю целиком и заставила сильнее забиться сердце. Раньше ее окружала такая тоска и скука. Она была так одинока, во всем разочарована. Если бы так продолжалось еще немного, она быстро состарилась бы, впала в апатию или черную меланхолию. Но провидение еще раз доказало ей, что оно не оставляет ее своим попечением и что даже в минуту самого глубокого горя не следует терять веры. Ах, скорей бы пришел ее гениальный, прекрасный, дорогой друг!..

Тут размышления Эвелины были прерваны: две маленькие ручонки упали на черное кружево ее платья, будто две снежинки, и робко, умоляюще потянулись к ее шее. Очнувшись, Эвелина вздрогнула и, подавляя досаду, легко оттолкнула Хелю. Девочка попыталась все обратить в веселую шутку. Видно, слишком долго она была любимицей и не так-то легко могла поверить, что теперь отвергнута. Она тихо и ласково засмеялась, и снова ее ручонки, утопая в черном кружеве, робко потянулись к шее опекунши, порываясь обнять ее. На этот раз Эвелина вскочила с дивана и позвонила:

— Панну Черницкую!

Черницкая вбежала, тяжело дыша, сильно разрумянившись, с куском шелковой материи в руках. Полоска шелка была перекинута через плечо, множество булавок воткнуто в лиф. Уже целую неделю она руководила мастерской новых платьев и всевозможных нарядов, оборудованной в гардеробной.

— Чернися, милая, возьми Хелю, и пусть она побудет там у тебя, пока у меня гости. Она мешает разговаривать… Пристает..

— Паненка дурно ведет себя!

С этими словами кастелянша наклонилась к девочке. По губам ее скользнула знакомая улыбка — чуть-чуть ироническая, чуть-чуть печальная; а грудь ее, стянутая узким лифом, дрогнула не то от сдерживаемого смеха, не то от подавляемой злобы. Взяв за руку остолбеневшую, смертельно бледную Хельку, Черницкая на мгновенье остановила пристальный взгляд на лице своей хозяйки.

— Паненка изменилась… — медленно проговорила она.

— Изменилась, — повторила пани Эвелина и, вздохнув, добавила с гримасой величайшего отвращения: — Понять не могу, как я могла полюбить такого несносного ребенка!

— О! Она когда-то была совсем другой…

— Не правда ли, Чернися? Совсем другой… Когда-то она была очаровательна… а теперь…

— Теперь стала несносной…

— Ужасно несносной… Возьми ее, Чернися, и пусть она уже навсегда останется у тебя…

Черницкая, ведя за руку потрясенную, бледную как полотно Хельку, услышала уже в дверях:

— Чернися!

Она быстро обернулась с покорной и подобострастной улыбкой.

— Как там мое муаровое платье? И прошу тебя, последи, чтобы сегодня как следует накрыли на стол… Присмотри за десертом… Ты ведь знаешь, итальянцы, кроме фруктов и мороженого, почти ничего не едят…

— Все будет так, как вы приказали, моя пани. Только дайте мне, пожалуйста, ключ от шкафа, где хранятся ткани и кружева, и денег на все остальное…

В комнате Черницкой стояла тишина. Часы, висевшие над огромным сундуком, отбивали полночь. У стены, возле занавески, отгораживающей кровать кастелянши, белела детская резная кроватка орехового дерева, застланная белоснежной постелью. На столе рядом со швейной машиной горела лампа, и в ярком ее свете резко вырисовывалась фигура погруженной в работу женщины. У ног ее на красивой скамеечке сидела Хеля, держа на коленях спящего Эльфа. Черницкая старательно складывала и сшивала банты из черного муара. Когда же из гостиной донеслись рыдающие звуки фортепиано и виолончели, она перевела хмурый взгляд на склоненную над собачкой головку Хели и, слегка прикоснувшись к ней пальцем в серебряном наперстке, сказала:

— Слышишь? Помнишь? И ты была там когда-то!

Девочка подняла к ней личико, сильно побледневшее за эти несколько дней, и молча посмотрела на Черницкую. В глазах Хели, казалось, застыло изумление.

— Ты чего таращишь на меня глаза? Чему удивляешься? Ох, шла бы ты лучше спать… Не хочешь? Думаешь, пани тебя позовет? Долго придется ждать! Жаль мне тебя! Хочешь, я расскажу тебе длинную хорошую сказку?..

От радости Хеля подскочила на скамеечке так, что даже Эльф проснулся.

Сказку! Когда-то ей часто рассказывала сказки пани Эвелина.

— Тсс, Эльфик, тише! Ну, не спи же! Слушай! Сказка будет длинная и хорошая!

Черницкая бросила на стол десятый бант и принялась за одиннадцатый, поглядывая исподлобья на оживившуюся девочку. Пальцы ее слегка дрожали и взор помрачнел. Помолчав, она заговорила вполголоса, не переставая шить:

— Жила-была в одной шляхетской слободе молодая красивая девушка. Жила она счастливо у своих родителей вместе с братьями и родственниками под голубым небом божьим, среди любимых зеленых полей. Работала она, правда, тяжело, но была здоровая, пригожая, румяная и веселая. Было ей уже лет пятнадцать, и соседский парень собирался посвататься к ней, как вдруг случайно увидела ее одна очень богатая и очень добрая госпожа. Случилось это в воскресенье, когда нарядная девушка несла из лесу кувшин с земляникой. Увидела ее пани и сразу полюбила. За что? — Неизвестно! Говорят, у девушки были красивые глаза, а может быть, она была особенно хороша на зеленой меже среди золотой пшеницы, с красной лентой на кофточке и кувшином земляники в руках. Как бы там ни было, только добрая пани подъехала в роскошном экипаже к хате ее родителей и забрала девушку к себе. Она обещала дать девушке образование, вывести в люди, устроить ее судьбу и счастье… Судьбу… и счастье!..

Последние два слова Черницкая произнесла протяжно, с присвистом и, бросив на стол одиннадцатый бант, начала укладывать двенадцатый.

— Что же дальше? Что было дальше? Милая панна Черницкая, что дальше? — затрепетала на скамеечке Хеля. Эльф тоже не спал, он сидел у девочки на коленях и своими черными круглыми глазами понимающе смотрел в лицо рассказчицы.

— Дальше было так. Добрая пани очень любила молоденькую девушку, любила ее целых два года. Она не расставалась с ней, часто целовала, учила говорить по-французски, изящно ходить, красиво есть, вышивать бисером по канве… потом…

— А потом? Что было потом?

— Потом она стала любить ее гораздо меньше, пока, наконец, не встретила случайно одного графа. Тогда молодая девушка показалась ей очень скучной — и перешла в гардеробную. Счастье еще, что у девушки был хороший вкус и искусные руки; добрая пани приказала обучить ее шитью и всякому рукоделью и сделала ее своей кастеляншей. Если бы не эта необычайная доброта госпожи, у девушки был бы теперь свой домик в шляхетской слободе, муж, дети, здоровье и румяное лицо. Но пани взялась устроить ее судьбу и счастье… Вот уже лет двенадцать шьет она для своей госпожи наряды, иной раз всю ночь напролет, бранится со служанками и лакеями, каждое утро натягивает ей на ноги чулки и туфли и каждый вечер накрывает ее одеялом, укладывая его в изящные складки… Ей всего только тридцать лет, а выглядит она как старуха. Похудела, почернела, стала плохо видеть… Быстро наступит старость, и она должна помнить об этом… О, она должна помнить о старости, не то, если доброй пани сегодня или завтра вздумается посадить на ее место в гардеробной кого-нибудь другого, девушке придется возвратиться в свою слободу на милость братьев, на посмешище людям, на горе и нужду… Вот… начало сказки!

На столе уже лежали десятка два готовых бантов. Черницкая взяла длинный шуршащий лоскут черного муара и принялась его укладывать в живописные складки. Пальцы ее дрожали сильнее, чем прежде, а пожелтевшие веки часто-часто моргали, может быть, чтобы смахнуть слезы, трепетавшие на ресницах. Она взглянула на Хелю и громко рассмеялась.

— Ну, что ты глаза вытаращила, словно съесть меня хочешь? — воскликнула она. — И собака тоже уставилась на меня, будто поняла сказку. Ведь это сказка… Хочешь слушать дальше?

— А что было потом? — прошептала девочка.

Черницкая с подчеркнутой серьезностью продолжала:

— Потом — был граф…

— А какой он был, этот граф?..

— Граф был женатый. Ксендз внушил доброй пани, что женатого любить не следует, ибо за такие дела можно в ад угодить и… сам занял место графа.

— А где это было?

— Это было в Париже, но вскоре пани оттуда уехала и в каком-то городе случайно увидела прекрасного бледнорозового попугая с красным клювом…

Хеля оживилась.

— В Вене… — воскликнула она, — в одном саду много попугаев… красивых…

— Так вот, тот попугай был еще красивее, чем те, которых ты видела в Вене… Пани купила его и очень полюбила. Больше года она не расставалась с ним. На ночь его клетку переносили из гостиной в спальню. Пани учила его говорить по-французски, кормила изысканными лакомствами, гладила перышки, целовала в клюв…

Тут Черницкая кончила собирать пышную оборку, повесила ее на ручки кресла и начала старательно теребить иглой концы широкой муаровой ленты. От прикосновения иглы материя шелестела, часы над сундуком пробили час, из гостиной снова понеслись, умолкнувшие было, звуки виолончели и рояля, словно слившиеся в страстном объятии.

— А потом? Что было потом? — послышался нетерпеливый, тревожный шепот девочки.

Эльфа не интересовал конец сказки, он уснул на руках у Хельки.

— Потом… не помню уже, как и отчего, но только попугай ей очень наскучил… и его отправили в гардеробную. В гардеробной он затосковал, перестал есть, заболел и подох. Но пани совсем его не жалела, у нее была красивая собачка…

— Знаю! Я уже все знаю! — вдруг вскричала Хеля.

— Что ты знаешь?

— Конец сказки.

— Ну, так расскажи.

— И собачку потом отправили в гардеробную…

— А потом?

— Потом была девочка…

— И что же?

— Пани девочку любила…

— А потом, — перебила ее Черницкая, — пани встретила одного знаменитого музыканта…

— И девочку отправили в гардеробную!

Последние слова Хеля произнесла чуть слышным шепотом. Черницкая, подняв глаза от лоскутьев муара, увидела, как изменилось лицо девочки. Маленькое, с правильными красивыми чертами, оно было в эту минуту белым как полотно, по щекам двумя струйками тихо лились слезы, а огромные синие заплаканные глаза были устремлены на кастеляншу с немым и, казалось, безграничным изумлением. Девочка поняла сказку, но все еще не переставала удивляться…

Черницкая снова часто заморгала глазами. Потом встала и подняла девочку со скамеечки.

— Ну, — сказала она, — хватит и сказок, и слез, и сидения по ночам… Так ведь и заболеть можно… Ложись спать!

Она раздела совсем покорную Хелю и уложила в постель. Девочка притихла и вопросительно смотрела на нее. Потом Черницкая взяла Эльфа, который улегся на скамеечке, и, должно быть в виде утешения, положила его к Хеле на одеяло. Склонившись над кроваткой, Черницкая прикоснулась сухими тонкими губами ко лбу девочки.

— Ну, — сказала она, — ничего не поделаешь! Не видел от меня зла попугай, не видел зла Эльф, не увидишь и ты, пока будешь здесь. Спи!

Заслонив легкой красивой ширмой детскую кровать от света лампы, она снова села за стол и начала строчить на машине белый муслин. Худые, проворные руки быстро вертели ручку, и машина стучала до тех пор, пока заспанный лакей в передней не запер двери за уходившим гостем. На дворе уже брезжил поздний осенний рассвет. Из спальни пани Эвелины раздался звонок. Черницкая вскочила и, протирая утомленные ночной работой глаза, торопливо выбежала из комнаты.

* * *

После отъезда из Онгрода знаменитого артиста Эвелина снова отправилась за границу. С тех пор прошло полгода. Мелкий частый мартовский дождь беззвучно падал с пепельно-серого неба, и хотя до наступления сумерек оставался еще добрый час, в маленькой низенькой лачуге каменщика Яна уже совсем стемнело.

В этот хмурый, дождливый весенний день два маленькие окошка, расположенные почти у самой земли, скупо освещали довольно просторную комнату с низким бревенчатым потолком и глиняным полом. Стены ее были покрыты почерневшей, потрескавшейся штукатуркой. Большая печь, в которой пекли хлеб и варили обед, занимала почти четвертую часть комнаты. Печь была огромная, но от старых, низких и тонких стен отдавало накопленной за зиму плесенью и сыростью. Вдоль стен стояли лавки, столы, несколько стульев из некрашеного дерева, комод, а на нем картинки с изображениями святых, два топчана, кадка с водой и бочонок с квашеной капустой, а рядом с печкой — низкая и узкая дверка, которая вела в комнатушку, служившую спальней хозяевам.

В большой комнате семья каменщика собиралась ужинать. Ян, рослый, широкоплечий мужчина с густой шапкой жестких, как щетина, волос, только что вернулся с работы. Сняв рабочий фартук, облепленный глиной и известкой, он умыл в лохани лицо и руки и, оставшись в жилетке, из которой виднелись рукава холщовой рубахи, сел за стол у стены. Его жена, босая, в короткой юбке и платке, повязанном крест-накрест на груди, с толстой, растрепанной косой, болтавшейся вдоль спины, развела в бездонной глубине печи огонь и варила похлебку. На топчане у стены сидели и громко разговаривали дети. Их было трое: мальчик лет двенадцати, коренастый и крепкий, с такой же жесткой и густой, как у отца, шевелюрой, и две девочки лет восьми и десяти, босые, в длинных, до полу, платьицах, худенькие, но румяные. Они хохотали на всю комнату. Рассмешил их Вицек: полулежа на топчане, он выделывал ногами замысловатые фигуры и рассказывал про свои приключения в начальной школе, которую посещал первый год. Пока Янова не развела огонь в печи, могло показаться, что в комнате, кроме родителей и троих ребятишек, никого больше нет. Но когда отблеск пламени осветил противоположный угол комнаты, обнаружилось еще одно человеческое существо, сидевшее на другом топчане: то была девочка лет десяти. Мерцающий отблеск огня, едва достигавший этого угла, слабо освещал ее. Но все же можно было разглядеть, что она сидит на топчане, поджав ноги, забившись в угол и зябко съежившись. Возле нее поблескивал бронзовыми кнопками небольшой изящный чемоданчик, из которого ее маленькие, белые как полотно ручки время от времени доставали различные мелкие предметы. Потом по движениям рук нетрудно было догадаться, что съежившееся, озябшее существо долго и старательно расчесывало гребнем из слоновой кости свои волосы, в которых дрожащие языки пламени зажигали порой яркозолотые блики. Вот сверкнуло извлеченное из чемоданчика зеркальце в серебряной оправе.

— Мама! Мама! — воскликнула младшая из двух игравших на топчане девочек. — Хеля опять причесывается и глядится в зеркало…

— Она сегодня третий раз причесывается и уже два раза чистила ногти! — презрительно заметила старшая.

— Франтиха! Кукла! — добавил мальчик. — Да разве она моется, как мы, в лохани… смочит свое полотенчико в воде и водит им по лицу… Вот разобью я ее зеркальце, поглядим, что тогда будет!

И все трое, громко шлепая босыми ногами, кинулись в темный угол.

— Дай зеркальце! Дай! Дай!

Две маленькие белые ручки тихо, без малейшего сопротивления протянулись из темноты и отдали расшалившейся ватаге зеркальце в серебряной оправе. Дети схватили его, но, неудовлетворенные своей добычей, стащили с топчана английский чемоданчик из кожи и, усевшись вокруг него на полу, должно быть в сотый раз принялись рассматривать хранившиеся в нем гребешки, щетки и щеточки, мыльницы и пустые флаконы из-под духов.

Тем временем Янова, не обращая внимания на крик и смех детей, а может быть, и радуясь ему, беседовала с мужем о его работе, рассказывала о неприятностях, которые ей доставила соседка, о том, что Вицек сегодня заленился и поздно пошел в школу. Потом она поставила на стол большую миску, из которой валил пар, и позвала детей ужинать.

Приглашение не пришлось повторять дважды. Вицек и Марылька одним прыжком очутились на скамейке возле отца и с обеих сторон повисли у него на шее, Каська подскочила к столу, держась за юбку матери, которая на ходу разрезала большой каравай ржаного хлеба. Янова оглянулась.

— Хеля, — позвала она, — а ты почему не идешь есть?

Хеля сползла с топчана, и, когда она шла к столу, свет, упавший на ее хрупкую фигурку, как-то особенно рельефно выделил ее в полумраке комнаты. Худая, не по возрасту высокая, девочка была одета в голубую атласную шубку, отороченную лебяжьим пухом. Атлас еще сохранил свой блеск, но некогда белоснежная оторочка имела такой вид, словно ее вытащили из золы. Девочка выросла из шубки, она едва доходила ей до колен; длинные худые ноги в тонких, как паутинка, рваных чулках были обуты в высокие, тоже рваные ботинки на пуговицах. Вытянувшееся, худенькое лицо с огромными, глубоко запавшими глазами обрамляли огненно-золотистые волосы, старательно причесанные и перевязанные дорогой лептой. В этой низкой, полутемной лачуге, среди босых, бедно одетых ребятишек, изящная Хеля в своем наряде составляла резкий контраст с окружающей обстановкой. Это было смешное и одновременно скорбное зрелище.

Некоторое время слышен был только стук ложек о миску и чмоканье пяти ртов, с великим удовольствием поглощавших похлебку с салом и ржаной хлеб. Хеля тоже ела, но медленно, изящно и очень мало. Она поднесла несколько раз ко рту хлеб и ложку с похлебкой, v а затем, положив ложку на стол, сидела тихо, сплетя руки на коленях, выпрямившись на табурете — таком высоком, что ноги ее в рваных парижских ботинках не доставали до полу.

— Почему ты не ешь? — обратилась к ней Янова.

— Спасибо, больше не хочется, — ответила девочка, дрожа от холода и кутаясь в свою короткую и узкую атласную шубку.

— И чем только этот ребенок жив, право не знаю! — сказала Янова. — Если бы я не жарила для нее каждый день кусочек мяса, так она наверняка бы с голоду умерла. Да и эту малость еще ни одного разу целиком не съела…

— Эх, — флегматично заметил Ян, — привыкнет, придет время, привыкнет…

— И все-то ей холодно, вечно она зябнет… Наши дети бегают по двору босиком, в одних рубашонках, а ее и здесь, в комнате у печки, в шубке лихорадка все время трясет…

— Ничего, — повторил Ян, — привыкнет когда-нибудь…

— Конечно! — согласилась Янова. — Но пока на нее смотреть жалко… Я частенько и самовар для нее ставлю и чаем ее пою…

— Так и нужно, — подтвердил каменщик, — ведь нам за нее платят.

— Платить-то платят… и все-таки недостаточно, для того чтобы мы при нашей бедности могли содержать ее в достатке…

— Этого и не нужно. Привыкнет.

Вицек и Марылька уплетали хлеб и похлебку. Каська приставала к ним, мешая есть. Ян, отерев губы рукавом рубахи, начал расспрашивать сына о его занятиях и поведении в школе. В соседней комнате заплакал младенец. Янова, убиравшая со стола миску, ложки и оставшиеся полкаравая хлеба, взглянула на Хелю.

— Иди покачай Казя и спой ему, как ты умеешь…

Она сказала это ласковым тоном, гораздо более ласковым, нежели тот, каким она обычно обращалась к своим детям.

Хеля послушно, ни слова не говоря, легким, грациозным шагом, совершенно непохожим на стремительную и тяжелую походку детей каменщика, проскользнула в полутемную комнатку, и вскоре мерному скрипу люльки стал вторить тихий, но чистый, трогательный детский голос.

Иных песенок, кроме французских, она не знала, но их помнила великое множество. Эти песенки всегда приводили в восторг всех членов семьи каменщика, может быть, потому, что были им непонятны. И на этот раз дети притихли; Ян, облокотившийся обеими руками на стол, и жена его, мывшая у печки посуду, тоже молчали. В темной комнатке мерно поскрипывала люлька, а чистый печальный голос девочки протяжно и меланхолично тянул припев любимой песенки:

Le papillon s'envola,
La rose blanche s'effeuilla,
La, la, la, la, la, la, la…

Янова подошла к столу, Ян поднял голову. Взглянув друг на друга, они покачали головами и улыбнулись чуть-чуть насмешливо, чуть-чуть печально.

Потом Ян достал из-за пазухи распечатанное письмо и бросил его на стол.

— Я сегодня встретил в городе управляющего Кшицкой. Он шел к нам, но, увидев меня, подозвал и дал вот это…

Янова огрубевшими пальцами почтительно извлекла из конверта двадцатипятирублевую бумажку, составлявшую половину суммы, которую пани Эвелина обещала выплачивать ежегодно до совершеннолетия Хельки на ее содержание и образование.

— Ну, — проговорила Янова, — прислала все-таки… слава богу!.. А я-то думала, что…

Она не договорила, заметив, что рядом с ней у стола стоит Хеля. Из темной комнатки девочка видела, как Ян подал жене письмо, и услыхала имя своей бывшей опекунши. И мгновенно к ней вернулась ее прежняя живость. Она спрыгнула с кровати Яновой, возле которой стояла колыбелька, и подбежала к столу с раскрасневшимся лицом, сверкающими глазами, улыбаясь и дрожа, но не от холода, а от сильного волнения. Она протянула руки к конверту.

— От моей пани, — вскричала она, — это от пани… пишет ли она… пиш…

У бедняжки перехватило дыхание.

— Пишет ли пани что-нибудь обо мне?

Ян с женой снова переглянулись, покачали головами и улыбнулись:

— Ах ты глупенькая! Стала бы пани писать нам о тебе. Прислала вот деньги на твое содержание. Скажи спасибо и за это.

Хеля опять побледнела, помрачнела и, зябко кутаясь в шубку, отошла к печке. Вицек схватил конверт и стал читать Марыльке написанный на нем адрес. Каська дремала на лавке, положив голову на колени отца. Ян, взяв из жениных рук кредитку, нерешительно спросил:

— Может быть… спрятать это для нее на будущее… Мы прокормим девочку и на те двадцать пять рублей, а эти… отложим…

— Отложим, — согласилась Янова, задумчиво подперев рукой подбородок. — Только видишь ли, Янек, теперь бы ее приодеть надо…

— Как это приодеть? Ведь ей разрешили взять с собой все наряды…

— Ах! Наряды! Они хороши были во дворце, но здесь… Все такое тоненькое, легкое, непрочное… Разве я умею стирать такие вещи, как полагается… Одна зима прошла, а от всех ее платьицев в сундучке только лохмотья остались.

— Ну, приодеть так приодеть. Только ты, жена, смотри, ничего лишнего для нее не делай… Пусть ходит, как наши дети… а если какие-нибудь гроши останутся, спрячь их для нее на будущее…

— Да разве можно ее приравнять к нашим детям! Она ведь такая нежная, босой ногой ступит на пол — уже кашляет, три дня рубашку поносит — плачет. Спрашиваю ее: «Чего плачешь?» — «Рубашка грязная», — говорит… И все-то она моется, причесывается да жмется по углам… точно котенок.

— Ничего, — заключил Ян, барабаня пальцами по столу, — привыкнет…

Пока каменщик и его жена совещались, как им быть с Хелей, она стояла у печи и ввалившимися, потухшими глазами смотрела на догорающее пламя. Очевидно, она глубоко задумалась о чем-то. Минуту спустя, словно приняв какое-то решение, она тихонько открыла наружную дверь и выскользнула из дома…

На улице было светлее, чем в комнате, но уже медленно надвигались сумерки и пронизывающая сырость холодного мартовского дождя наполняла воздух. Различая в тумане очертания знакомых улиц, Хелька вначале шла быстро. Но потом то и дело останавливалась в изнеможении, у нее перехватывало дыхание, ноги в рваных башмаках подкашивались; не раз из груди ее вырывался хриплый кашель. Однако она шла все дальше и дальше, пока не очутилась на Загородной улице, в начале которой, среди голых деревьев сада, стоял особняк пани Эвелины. Девочка, прижавшись к железной решетчатой ограде, заглянула в сад и направилась к воротам. Калитка была открыта. Хеля вошла во двор. В глубине двора, во флигеле, где жил сторож, светились два окна. Там, наверное, собирались ужинать. Возле флигеля сторож раскалывал полено на мелкие щепы. Кругом было тихо, пустынно, удары топора раздавались в дождливом тумане глухо и равномерно, из водосточной трубы на мощеный двор с монотонным журчанием стекала узенькая струйка воды. Хеля прокралась вдоль стены дома и по сухой, посыпанной гравием дорожке вошла в сад. Здесь она остановилась у ступенек высокой веранды, где летом пани Эвелина обычно проводила целые дни. Теперь ступени, веранда и скамейки были залиты водой. Когда Хеля поднималась на веранду, вода хлюпала под ее рваными парижскими ботинками. Вдруг она радостно вскрикнула и с нежностью протянула руки. Под скамейкой в углу веранды лежал, сжавшись в комочек, Эльф. Он был похож на клубок спутанной, грязной шелковой пряжи. С неистовым визгливым лаем Эльф кинулся к Хельке. Он не сразу узнал ее, так как длинная мокрая шерсть падала ему на глаза. Но когда Хеля заговорила с ним и села возле него на мокрых досках, он вскочил к ней на колени и, скуля от радости, стал лизать ей руки и лицо. Бедная собачонка исхудала, иззябла, была голодной, грязной…

— Эльфик, дорогой! Эльфик! Песик мой милый, золотой, драгоценный!

Она прижимала к себе собаку, целовала ее.

— Эльфик! А где пани? Где пани? Нет нашей пани! Нет! Нет!

Девочка с собакой на руках подошла к одному из окон, выходившему на веранду. Уселась на скамейке, но тут же снова вскочила.

— Заглянем в окно, Эльфик, посмотрим, что там творится, в комнатах… Может быть, там пани… Может быть, она позовет нас…

Она встала коленями на скамейку. Вода, скопившаяся там в углублении, брызнула во все стороны. Но девочка не обратила на это внимания.

— Погляди, Эльфик! Погляди!

Она подняла собачку и прижала ее косматую мордочку к стеклу, рядом со своим лицом.

— Видишь, Эльфик… Здесь все попрежнему, как и было… пунцовые занавески, такие красивые… А вон там большое зеркало, перед которым пани иногда меня одевала… а там… в открытые двери видна столовая.

Она замолчала, с жадностью глядя внутрь дома.

— Видишь, Эльфик, вон ту большую качалку… как в ней удобно сидеть… Бывало, я сяду в нее и качаюсь… качаюсь… целехонький час… и моя кукла, самая большая, тоже качалась вместе со мной…

Эльфа утомила неудобная поза, он выскользнул из ее рук и прыгнул на скамейку. Вскоре рядом с ним села и девочка…

— Ой, Эльфик! Эльфик! И ты и я… когда-то мы там были.

Она сидела в воде. Одежда на ней вымокла, она чувствовала, как по плечам ее стекают холодные струйки. Ноги в рваных парижских башмаках коченели. Но она продолжала сидеть, прижимая к груди исхудалого, промокшего Эльфа, а тот время от времени лизал ей руки.

— Видишь, Эльфик, там, где теперь столько грязи, летом газон, и мы с моей пани сидели на нем много-много раз и составляли букеты. А помнишь, Эльфик, Италию? Это я тогда упросила пани, чтобы и ты с нами поехал. Как там красиво, правда? Тепло, всегда все в зелени… и солнце светит… светит… а море такое синее… и над морем летают большие белые птицы… А помнишь, как панна Черницкая боялась плыть по морю?.. Где теперь панна Черницкая? Поехала с пани. А мы с тобой, Эльфик, уже не поедем с пани никуда… никуда… никуда…

Постепенно тяжелый, как свинец, сон овладел Хелей. Девочка склонила голову на перила скамейки и, по-прежнему прижимая к груди сонного Эльфа, уснула. На дворе становилось все темней, сторож уже не стучал топором, в окнах флигеля погас свет, мелкий частый дождь все так же бесшумно падал на землю, и только по углам особняка из водосточных труб с монотонным журчанием бежали узкие ручейки…

Около полуночи каменщик Ян достучался до сторожа и узнал от него, что девочка, исчезнувшая сегодня вечером из дома, действительно время от времени появляется возле особняка. Освещая фонарем дорогу, Ян вошел на веранду и как вкопанный остановился возле одной из скамеек. Он стоял, покачивая головой, и, неведомо почему, словно помимо воли, провел загрубелой ладонью по глазам, а потом сильными руками подхватил девочку. Придя в себя, сонная, заплаканная и ослабевшая Хеля склонила к нему на плечо пылающую головку. Он спустился с веранды и быстрыми шагами направился со своей ношей домой.

Поднимая девочку, Ян отшвырнул прочь спавшего на ее груди Эльфа, а тот покорно забрался снова под скамейку и, тяжело вздохнув, свернулся клубком на мокром полу веранды.