Городская картинка

От широких людных улиц города к тихим и кривым переулкам заречной слободы бежала худенькая проворная девочка лет десяти, босая, в рваной рубашке и ситцевой юбчонке. Ее тяжелые косы отливали то золотом, то медью.

Широко раскрыв черные впалые глаза, она бежала быстро и то и дело вскидывала и опускала руки, напоминая птицу, машущую крыльями. Время от времени она кричала:

— Владек! Владек!

Вдруг где-то близко, впереди, раздался сдавленный, но резкий шепот:

— Стой! Птиц распугаешь! Стой, говорю, Марцыся! Тише!

Девочка сразу застыла на месте. Лицо ее, до этой минуты выражавшее нетерпение и усталость, просияло, глаза вмиг отыскали того, кто тихими окриками приказывал ей молчать и не двигаться.

Это был мальчик старше ее на несколько лет, по виду настоящий уличный оборванец. Его подвижная физиономия выражала сметливость, даже ум, серые глаза так и сверкали под рыжеватыми бровями. Он стоял, прижавшись спиной к забору, заслоненный от глаз прохожих с одной стороны серой стеной какого-то строения, с другой — толстым стволом засохшего тополя. Откинув назад голову, он не отрывал внимательного взгляда от крыши дома напротив, а подмышкой у него был зажат голубь с розовато-сизыми крыльями, который, видимо, чувствовал себя в этом положении превосходно. Задрав клюв, он тоже смотрел на крышу и время от времени тихо и отрывисто ворковал. А на крыше сидела большая стая голубей.

Немощеная, заросшая травой уличка предместья была в эту минуту совершенно пуста и тиха. Где-то за плетнями работали на огородах люди, из окон иногда доносился стук или визг какого-нибудь инструмента да там и сям слышался то смех, то перебранка, но ни на улице, ни в окнах никого не было видно. Эта предвечерняя тишина благоприятствовала, должно быть, намерениям мальчика с голубем подмышкой. Он, казалось, кого-то подстерегал, и, сообразив это, Марцыся подошла к нему бесшумно, на цыпочках. Став рядом, она с любопытством и легким беспокойством следила глазами за стайкой голубей, усевшихся на крыше по другую сторону улички.

— Владек, — спросила она тихонько, — они еще не взлетали?

— Нет, — так же тихо ответил Владек.

— Ох, чтоб их коршун передушил! — выбранился он через минуту. — Сидят и сидят — ни с места!

— Вожак у тебя есть?

— А как же!

Высунув спрятанного у него подмышкой розового голубя, он показал его Марцысе. Девочка маленькой загорелой рукой погладила шелковистые перья.

— Любусь, Любусь, миленький! — шепнула она, почти касаясь губами его клюва.

— А знаешь, — все тем же таинственным шепотом сказал мальчик, попрежнему глядя вверх, на крышу. — Сапожник здорово умеет разводить голубей! Сколько их мой Любусь уже увел у него, — если бы мне столько рублей, я зажил бы паном! А у него голубей с каждым годом все больше! Ну, да нынче я этому положу конец! Вот пусть мне никогда богатства не видать, если не уведу всю его стаю, только две пары оставлю ему на развод. Сапожник лопнет от злости. Ну и пусть! Что он мне может сделать?

Не успел он договорить, как вдруг несколько голубей, сизых и белых, взлетели с крыши. Владек даже задрожал весь.

— Поднимайтесь, детки! Ну же, поднимайтесь! — крикнул он чуть не в голос.

Через минуту взлетела разом вся стая, и в воздухе замелькали, зашумели крылья. А мальчик обеими руками поднял как можно выше своего розового голубя, который тоже, кажется, дрожал от нетерпения, и подбросил его в воздух. Голубь, широко развернув крылья, молнией врезался в метавшуюся над крышей и громко ворковавшую тучу других голубей. Они гонялись друг за дружкой и слетались парами.

Предвечернее небо стало сиреневым и покрылось клочьями облаков. Заходившее за домами солнце окрасило их в золото и пурпур. Между грядой этих ярко-окрашенных волнистых облаков, плывших по светлому небу, и длинной крышей дома, замшелой от старости и осененной ветвями раскидистых деревьев, играли в воздухе голуби, и вожак старался увести за собой из стаи всех послушных и неопытных. Среди мелькавших в воздухе белых и сизых крыльев розовый вожак, облитый ярким блеском вечерней зари, метался, как блуждающий огонек, кружил, взлетал, загораживал другим дорогу, ударяясь крыльями о их крылья, и то нырял в середину стаи, то вылетал вперед. Казалось, он заглядывал в глаза своим товарищам, уговаривал их, звал за собой, указывал дорогу… Стая то смыкалась вокруг него, то разлеталась в тревоге или, играя, садилась на крышу и качавшиеся над нею ветви, а потом опять высоко взмывала и недвижно парила под золотыми облаками.

В то время, как все это происходило в воздухе, внизу на узенькой уличке, под плетнем, между углом какого-то амбара и засохшим тополем, двое детей стояли, тесно прижавшись друг к другу, и, подняв головы, часто дыша, следили за каждым движением птиц. Лица их пылали лихорадочным румянцем, а сердца стучали так громко, что, казалось, вблизи можно было услышать их стук.

То была настоящая охота, но охота несколько своеобразная. Происходила она не в тенистом лесу или чистом поле, а над узким переулком городской окраины, в воздухе, золотом от вечерней зари. А вместо нарядно одетых господ охотниками были тут двое детей, стоявших за деревом, оборванных и босых, с горящими глазами и дрожащими губами. Сокола заменял розовый голубь Любусь, а добычей должны были стать другие голуби. Приманивание их с помощью выдрессированных для этой цели вожаков составляет для детей улицы прелесть жизни, — а также источник дохода.

Владек вдруг вскрикнул сдавленным, но радостным голосом:

— Ага! Ведет!

А Марцыся подпрыгнула раз-другой, как будто хотела взлететь туда, к голубям, и зашептала:

— Ведет! Ведет! Ведет!

Любусь отделился от стаи и, вылетев вперед, повис в воздухе. Только одну минуту он оставался один, затем от стаи поплыли за ним один, другой, третий и четвертый голуби. Они летели сперва вереницей, потом окружили вожака, все теснее смыкая круг. Когда образовалась вторая, довольно большая стая, отделившаяся от первой, которая медленно, словно в нерешимости или унынии, опустилась на замшелую крышу, Любусь взмыл кверху и быстро полетел по направлению к склону оврага, зеленевшему вдали из-за серых домов. А за Любусем потянулись и «уведенные» им птицы. Было их шесть.

— Шесть! Шесть! — хлопая в ладоши, закричал мальчик и со всех ног помчался по улице, свернул на другую, на третью. Чтобы сократить путь, он перескакивал через плетни, — казалось, он хотел птицей взвиться в воздух и домчаться до зеленого оврага. За ним бежала Марцыся и, задыхаясь, кричала во всю силу своих легких:

— Шесть! Шесть!

А потом тише:

— Владек, стой, подожди меня!

Владек не останавливался и не ждал ее, а она была моложе и слабее и, казалось, вот-вот упадет от изнеможения. Но удачный исход охоты привел ее в такой неистовый восторг, что она земли под собой не чуяла.

Так, оба, запыхавшись, разгоряченные, с блестящими глазами и растрепанными ветром волосами, мчались улицами, дворами, через плетни, туда, куда летела высоко над их головами вереница голубей, — к оврагу и лепившейся на краю его серой хатке за низеньким плетнем, который, взбираясь в гору, отгораживал жалкий садик. Овраг, хата, плетень и садик уже виднелись впереди, на самом горизонте лилового неба, в синей дымке дали, где затерялись скоро и голуби и дети.

Место было глухое до странности, хотя и находилось в пределах густо населенного города. Здесь причудливо мешались свет и тени. Все вокруг было окутано туманом, который поднимался от стоячего пруда на дне оврага. Над прудом росло несколько очень старых ив с толстыми кривыми стволами. Их низко свисавшие раскидистые ветви касались зеленоватой поверхности воды. В этот предвечерний час глубина оврага уже погружалась в густой мрак, а за прудом, в узком просвете между двумя высокими стенами, еще золотилось облитое солнцем поле, и порою солнечный луч, пробиваясь сквозь густую сень ив, скользил по воде или играл в кустах барбариса и шиповника, в низких и колючих зарослях дикого крыжовника, росшего здесь в изобилии. Из этих зарослей, в гущу которых только изредка забредал луч света, выбегала узкая тропинка и, белея в траве, тянулась вверх по склону оврага. Чем выше, тем становилось светлее, а хата с садиком, до которой доходила тропинка, была еще вся залита ослепительным светом закатного неба. Оконца ее алели, как рубины, пронизанные пламенем, плетень напоминал огненного змея, а листья на двух захудалых грушах в садике трепетали, подобно каплям золотой росы.

По другую сторону оврага, на склоне высокой горы, раскинулся город, и за его домами солнца уже совсем не было видно. Только кресты на костелах вспыхивали там и сям, как блуждающие огоньки, и все окна переливались золотом и пурпуром, а зелень садов купалась в зыбком море света. Тысячами лент, розовых, синих, серебряных, вился дым из труб вверх, туда, где в безмятежном покое парили в светлом поднебесье сияющие, легкие, как пух, облака.

В хате, нависшей над склоном оврага, должно быть, не было никого, за рубиновыми оконцами царила мертвая тишина. Вдруг зашумели в воздухе крылья — это прилетели голуби и рядком уселись на крыше. Почти одновременно на тропке, ведущей к предместью, затопотали быстрые шаги.

Владек, тяжело дыша, взлохмаченный, с распахнутой на груди рубашкой, подскочил к углу хаты, поднял руки и в одно мгновение с чисто кошачьей ловкостью и проворством взобрался по стенке на крышу. В это время на тропинке показалась Марцыся. Подбежав к дому, она, едва переводя дух, полезла за своим товарищем, цепляясь за выступы бревен и ветки росшего у дома деревца, с легкостью, показывавшей, что она не раз это проделывала. Через минуту оба уже стояли на крыше и, отдышавшись, громко смеялись.

— Вот так удача! — воскликнул Владек.

— Да, удача, — повторила девочка и, нагнувшись, взяла в руки розового голубя-вожака.

— Хороший Любусь! Милый ты мой Любусь! — приговаривала она замиравшим еще от усталости голосом, целуя шелковистые крылья и головку птицы.

Владек тем временем занялся более полезным делом. Отодвинув заслонку, прикрывавшую отверстие самодельного деревянного голубятника, наполовину скрытого сорными травами, которыми поросла старая крыша, он водворил туда всех прилетевших за Любусем голубей, потом снова задвинул заслонку и сел отдыхать.

Крыша была довольно крутая, но детям сидеть было удобно, так как на ней от старости образовались всякие углубления и выпуклости. Прислонясь спиной к голубятнику, они босыми ногами упирались в гибкие ветки ивняка, росшего здесь на песке, который год за годом наносил ветер на крышу старой хаты.

— Вот хорошо, что старой дома нет! — сказал Владек. — Она и знать ничего не будет про наших новых гостей. А знала бы, так стала бы приставать, как всегда: «Где деньги, что взял за голубей?» И пришлось бы отдать ей не меньше как половину. А этих я завтра же продам — и ни гроша старуха не получит!

— И что ты на эти деньги купишь? — спросила Марцыся.

— Известно что: наемся, пивка выпью… Мне всегда страх как есть хочется… Старуха сегодня колбасу ела и пиво пила, а я только глядел да облизывался… Вот она какая! Мне даст кусок черствого хлеба и ложку гречневой каши, а сама обжирается и пьет с гостями!

— Ой, совсем забыла! — воскликнула вдруг Марцыся.

— Что забыла?

Вместо ответа девочка достала из-за пазухи два больших бублика и с веселым смехом показала их Владку.

Он протянул руку.

— Давай!

— Погоди, не хватай! Сама дам. На!

И отдала ему один бублик, а другой с жадностью поднесла ко рту.

— Исусе! Хорошо, что не обронила на бегу, — сказала она через минуту.

— Ага! — отозвался Владек. — Могла обронить! Ведь летела как шальная!

Девочка, наклонясь, игриво заглянула ему в лицо и спросила:

— Что, вкусно?

Владек скорчил гримасу.

— Не больно-то, да что поделаешь! Раз уж такая наша доля горькая, так и черствый бублик лучше, чем ничего! А откуда они у тебя?

Марцыся указала пальцем на город.

— Там, на улице, мне одна пани дала три гроша, и я на них купила.

— Христарадничала?

— Да.

— Везет же девчонкам! — сказал Владек, покачав головой. — Им всегда охотнее подают, чем нам, хлопцам… Мне давно никто ничего не дает.

— Оттого, что ты уже большой, а я — маленькая.

— Большой! Эка радость! Большому и есть больше надо. А где мне взять? Дядя все твердит, что отдаст меня учиться ремеслу, да ведь обещать легко… Только дурак обещанному рад. И потом — что толку быть ремесленником? Вот если бы паном — это совсем другое дело…

Марцыся не отвечала. Она грызла бублик, а через некоторое время указала пальцем на один из городских домов вдали и сказала:

— Видишь? Там живет пан садовник — тот, что нанимал тебя в прошлом году грядки вскапывать. Вот у кого в доме красиво! Ой, как красиво!

— Да, хорошо там, — подтвердил Владек. — Да и что за диво — ведь садовник страшно богатый. Когда я стану богачом, я откуплю у него этот дом.

И через минуту добавил:

— Мы с тобой поженимся и будем там вместе жить.

Девочка улыбнулась.

— Вот хорошо-то будет!

И вдруг, уже серьезно, спросила:

— Владек, а где же ты возьмешь богатство?

Владек задумался, потом сказал:

— Да разве я знаю? А только богатство мне нужно дозарезу. Где-нибудь я должен его найти! Так мне осточертела эта собачья жизнь, что…

Он плюнул и, помолчав, продолжал:

— Где же справедливость на свете?.. Один как сыр в масле катается, а у другого ничего нет. Один, неведомо за что, паничом родится, а другой — тоже неизвестно за что — таким вот оборванцем, как я. Тетка постоянно твердит, что я дармоед, что ей от меня никакой пользы. Не знаю, чего ей еще надо? В прошлом году я работал на огородах, копал и полол, сорную траву тачками вывозил, — так что же ты думаешь, она ко мне добрее была? Где там! Да еще и отец к осени притащился и вздул меня… Тебе хорошо — у тебя отца нет, никто тебя не бьет…

У Марцыси губы задрожали — казалось, она сейчас заплачет.

— Мать бьет, — сказала она тихо.

— Пустяки, она тебя только под пьяную руку бьет, — утешал ее Владек. — Зато когда она трезвая, так и целует, и песенкам разным учит, и сказки тебе рассказывает… А я никогда ни от кого доброго слова не слышу… Эх, жизнь проклятая… Иной раз от досады, кажется, в пруд бы кинулся!

— Ай-ай-ай, что ты! — в ужасе вскрикнула Марцыся.

Владек удивленно посмотрел на нее.

— Чего заверещала?

— Так. Испугалась, — жалобно пояснила Марцыся. — Если бы ты в пруд кинулся, так утонул бы… и помер…

— Ну и помер бы. Так что же?

Марцыся испуганными глазами уставилась на него.

— Тогда… тогда не было бы тебя… — тихо сказала она.

— И до меня свет стоял и без меня все равно стоять будет, — сентенциозно заметил мальчик, разглядывая свои босые ноги. Но затем, посмотрев на Марцысю, воскликнул: — Ну, чего глаза вылупила? Да ты реветь, кажись, собираешься? Не бойся, не утоплюсь… Разбогатею и женюсь на тебе… Будем мы с тобой есть, пить, под ручку гулять… И никогда я тебя не брошу… до самой смерти… Вот богом тебе клянусь!..

Он ласково погладил ее по огненно-рыжим волосам, потом лениво растянулся на крыше и, заложив руки за голову, обратив лицо к плывущим в вышине облакам, загляделся куда-то в одну точку. В его серых глазах под светлыми бровями было в эти минуты совсем недетское выражение. В них светилась какая-то беспокойная, страстная мечта. По сосредоточенному лицу то и дело пробегала то улыбка, то нервная судорога. А Марцыся, сидя над ним, о чем-то глубоко задумалась и, подперев голову руками, тихонько покачивалась взад и вперед.

— Владек! — вполголоса окликнула она мальчика через некоторое время.

— Что?

— Я тебе завтра опять бублик принесу. А может, и булку.

— Милостыню пойдешь просить?

— Ага…

— Ну хорошо, принеси. И, может, папироску где-нибудь найдешь, так принеси. А я, как голубей продам, куплю тебе две конфеты.

— Конфеты! Ой! — воскликнула Марцыся, и личико ее озарилось невыразимым восторгом.

— Владек! — начала она снова.

— Ну?

— Знаешь что? Я завтра в овраг схожу, насобираю полный фартук барбарису, да и продам его в городе… Поможешь мне собирать?

— Отчего не помочь? Помогу.

— Если продам, так деньги отдам тебе. Купишь себе красивый шарф на шею.

— Вот еще, шарф! Не шарф, а крючки куплю для удочки, и пойдем с тобой рыбу удить. Ладно?

Марцыся даже руками всплеснула:

— Ой, как весело будет!

Они примолкли и насторожились, потому что где-то неподалеку послышались шаги.

Солнце совсем закатилось. Погасли пылающие кресты на башенках костелов, потемнели окна городских домов. Внизу, в овраге, густела уже черная тьма, а на крыше стоявшей над ним хатки все еще сидели двое детей, слушая доносившиеся в темноте неясные звуки и совсем тихий плеск. В холодную низину залетел ночной ветер и качал ветви ив, рябил сонные воды пруда. На тропке появилась в сумраке фигура женщины, невысокой и толстой, укутанной в большой платок. Она, тяжело ступая, шла к хате.

— Старуха!.. — шепнул Владек. — Сейчас меня станет кликать… Ступай себе домой, Марцыся, а то, как увидит она нас вместе на крыше, сразу догадается, что мы голубей приманили.

— До свиданья! — шепнула Марцыся.

— До свиданья.

Она обняла его руками за шею и поцеловала на прощанье.

Через минуту молодое деревце, росшее у самой стены, зашелестело, закачалось. Марцыся соскользнула вниз легко, как тень. Крадучись, прошмыгнула она вдоль низенького плетня и, далеко обойдя шедшую к хате женщину, сбежала, незамеченная ею, по склону оврага. Внизу она зашагала уже медленнее к теснившимся над рекой домам и лачугам предместья. Шла, степенно сложив на груди руки, и громко завела песню:

Под деревом у дороги

Спало сирот двое,

А дерево повалилось,

Задавило обоих,

Обоих убило!

Ее детский голосок, как серебряный колокольчик, летел все выше, долетал до хаты, где уже стояла старуха, с грохотом и скрипом отпирая дверь.

— Владек! — закричала она, повернув, наконец, ключ в замке.

Мальчик притаился на крыше и не отвечал.

— Владек! — повторила женщина, подняв голову и стараясь разглядеть что-нибудь на крыше. — Ты за голубями ходил сегодня или нет?

Владек все не отзывался.

— Нет его там, что ли? — пробормотала женщина. — Видно, ни одного сегодня не поймал и теперь прячется от меня… Или, может, шатается по улицам, негодник. Лодырь этакий, шалопай!..

Бормоча это, она вошла в дом, со стуком захлопнула за собой дверь и заперла ее на ключ. А из-за двери крикнула:

— Ну, и ночуй на дворе, бродяга!..

В эту минуту из мрака снова долетел снизу тоненький, но внятный и звонкий голосок Марцыси. Она пела:

Сироток убило,

Обоих задавило,

Ой, и ладно,

Что горемычные

Плакать перестали.

Владек слушал, подняв голову, а когда серебряный голосок замолк вдали, сказал вслух:

— Вот как поет! Аж за сердце хватает!

* * *

Из заречной слободы, лабиринта домишек и плетней, приходила порой в город бедно одетая женщина, еще довольно молодая. Лицо ее, изнуренное, болезненно-желтое, хранило следы былой красоты, в походке и движениях заметна была легкость, гибкость и даже некоторая грация, но чаще — пьяная развинченность. Когда она шла так, шатаясь, нетвердыми шагами, с неприятно бессмысленной улыбкой, с горячечным блеском в черных, когда-то прекрасных глазах, встречавшие ее по дороге жительницы предместья говорили:

— Опять загуляла наша Эльжбета!

— Пьяным-пьяна! — со смехом добавляли другие и окликали ее: — Эльжбетка! Эй, Эльжбетка! Гуляешь сегодня? А где твоя Марцыся?

Иногда женщина в ответ только головой трясла и говорила:

— Ой, боже ж ты мой, боже! Где она? Не знаете разве? Шатается, бедняжечка, по улицам! Бедная моя доченька, бедная пташечка!

И начинала громко плакать.

Но нередко упоминание соседок о дочери вызывало не умиление, а взрыв гнева. Тогда Эльжбета кричала в ответ:

— А бес ее знает, бродягу, где она шляется с утра до ночи! И на привязи ее дома не удержишь. Ох, дала бы я этой девчонке…

Тут речь ее переходила в невнятное пьяное бормотанье, и Эльжбета скрывалась в одном из трактиров, витрины которых сверкали на каждом повороте боковых улиц рядами бутылок с разноцветными жидкостями.

В таком состоянии Эльжбета бывала далеко не всегда, и продолжалось оно недолго. Нередко она по целым неделям и даже месяцам капли в рот не брала и, трезвая, была очень трудолюбива. Ходила на поденку в дома, где хозяева были не настолько богаты, чтобы держать постоянную прислугу. Подметала, мыла полы, шила и все делала охотно, умело и старательно. За это, а быть может, и потому, что из глубины ее черных глаз смотрела бездонная печаль, а в улыбке увядших губ была робкая доброта, Эльжбету все любили и усиленно зазывали к себе работать. Иногда ей советовали поступить куда-нибудь на постоянное место, но, выслушав такой совет, Эльжбета опускала глаза и тихо говорила:

— Было время… служила я у господ и жилось мне не худо… Да теперь как же? Что об этом и толковать!

И продолжала убирать или застилать постели, не поднимая глаз от пола, а желтый лоб ее перерезали глубокие морщины. В редкие минуты откровенности она говорила:

— Куда же я девчонку свою дену, если на место поступлю? Разве в порядочный дом возьмут прислугу с ребенком, да еще с таким ребенком?

И тут же, испугавшись, как бы слов ее не истолковали нелестно для Марцысю, добавляла тише:

— Конечно, она не хуже других детей… может, и лучше… Умница она у меня. Да вот родилась не так, как положено…

В те периоды, когда Эльжбета работала и не ходила по трактирам, Марцыся реже появлялась на улицах города, а если появлялась, то не такая грязная, оборванная и худая, как в другое время. Милостыни не просила и упорно избегала шумных ватаг уличных мальчишек. Но такие периоды проходили, наступали черные недели и месяцы. Мать переставала ходить на работу, а Марцысе, изголодавшейся, стынущей от холода в своих лохмотьях, прикрывавших синяки от побоев, домом служил широкий божий свет, открытый со всех сторон. Опять она бегала за прохожими и тихим голосом просила подаяния, а часто, когда бывала очень голодна, только молча протягивала ручонку, и слезы блестели в ее потускневших глазах. Потом, сидя на мусорной свалке, или где-нибудь у канавы на задворках, или в тесных закоулках таинственных дворов, грызла корку черного хлеба. Ночевала под стенами костелов или под деревом на бульваре. Карнизы костела и ветви деревьев защищали ее от дождя и снега, укрывали своей тенью съежившуюся фигурку от глаз блюстителей порядка.

Впрочем, такие ночевки под костелами и деревьями случались не очень часто: когда взрывы гнева одуревшей от водки матери, одиночество и скука выгоняли Марцысю из холодного и тесного угла, который был ее родительским домом, ей любимейшим прибежищем служили ивы над прудом на дне оврага или крыша хаты, в которой жила старая Вежбова, тетка Владка.

С Владком Марцыся была знакома с тех пор, как себя помнила. Эльжбета часто захаживала к Вежбовой. Старуха кормилась тем, что подыскивала богатым людям прислугу, а беднякам ссужала деньги под залог и проценты. При ее помощи Эльжбета находила работу, а после очередного запоя закладывала ей свое последнее, еще не пропитое тряпье и, получая за него гроши, при этом брала на себя обязательства настолько тяжелые, что они лишали ее всякой надежды выкарабкаться из нужды.

Когда Марцыся была еще совсем маленькая, Эльжбета приходила к Вежбовой с дочуркой на руках и, входя в дом для длительных и часто весьма бурных переговоров, оставляла ее за порогом. Случалось, что Марцыся, не удержавшись на скользкой траве или подмерзшей грязи, скатывалась по крутому склону оврага и падала в зеленоватую воду пруда. Прудок был стоячий и у берега мелкий, но ребенок, оглушенный падением, от испуга и боли терял сознание. Спасал ее всегда Владек. Он мигом, несколькими скачками, сбегал на дно оврага, входил в воду по щиколотку, а иногда и по колена и брал девочку на руки. Для того чтобы она поскорее обсохла и пришла в себя, он сажал ее, как в кресло, в развилину между двумя толстыми и кривыми сучьями прибрежной ивы. Тут ее пригревало солнышко и сушил ветер. А для того чтобы она не упала с дерева, Владек, забравшись на сук повыше, придерживал ее за ворот холщовой рубашонки, а позднее и за волосы, когда они у нее уже достаточно отросли и стали густые. Очнувшись, Марцыся обнаруживала, что она сидит на дереве, и приходила в такой восторг, что, забыв о пережитой катастрофе, заливалась громким смехом. Владка она никогда не боялась, потому что он, глядя на нее, и сам хохотал так же весело.

— Какая ты смешная! — говорил он. — Катишься в овраг, как мячик, — и бух в воду! Если бы не я, осталась бы ты в пруду и съели бы тебя лягушки!

При этом страшном предположении Марцыся широко раскрывала глаза и спрашивала:

— А де лягуски?

Она тогда еще едва умела говорить, и Владек, который был тремя годами старше и накопил уже немалый запас житейского опыта, помирал со смеху, слушая ее забавный лепет, нежный, как щебетанье птицы. Он передразнивал ее:

— «Де лягуски»! Ты что, никогда еще лягушек не видала? Вот сейчас покажу их тебе.

Он снимал ее с дерева и шел по берегу пруда, чтобы показать ей зеленых лягушек, которых там была тьма-тьмущая. Он ходил всегда босиком, в грубой полотняном рубахе и таких же штанах, а малышка, тоже босая, в раскрытой на груди, еще мокрой рубашонке семенила за ним по траве, которая буйно росла на сырой земле и местами доходила Владку до колеи, а Марцысе до плеч.

Не всегда они охотились на лягушек. Порой Владек, сидя с ней на дереве, показывал ей отысканные им раньше птичьи гнезда, и оба, нагнувшись над качавшейся пониже веткой, разинув рты и затаив дыхание, наблюдали, как птенчики высовывают взъерошенные головки из гнезда в ожидании, когда прилетит мать. Когда она прилетала, дети не решались даже самым тихим шепотом сказать об этом друг другу и только подталкивали локтем один другого да пальцем указывали на гнездо, а лица их сияли неописуемой радостью.

Иногда они забирались в чащу кустарника, который рос на берегу пруда, рвали мелкий, одичавший крыжовник и тут же съедали его или изо всех сил трясли кусты барбариса, а с них на головы и плечи детей и под ноги им сыпался дождь коралловых ягод.

Так они развлекались до тех пор, пока наверху не слышался голос Эльжбеты, тревожно и нетерпеливо звавшей Марцысю. Девочка торопливо бежала на зов… Когда ее усилия вскарабкаться по склону оврага оказывались тщетными, Владек брал ее на руки и большими скачками поднимался наверх, неся ее, счастливую, весело смеющуюся.

Эльжбета чаще всего выходила от старухи заплаканная, а то и полупьяная (говорили, что Вежбова спаивает своих клиенток, чтобы легче было их обирать). Увидев Марцысю, она так сердито вырывала ее из рук Владка, что смех девочки тотчас переходил в рев. И пока Эльжбета с гневным ворчанием, угрюмо опустив глаза, шла по тропке вниз в предместье, девочка все оглядывалась, ища Владка полными слез глазами. А он обычно стоял у тропы до тех пор, пока мать с дочкой не скрывались из виду, и, чтобы развеселить Марцысю, прыгал, кувыркался, гримасничал так, что она опять начинала громко смеяться. Иногда он бросал ей вслед сорванные в овраге охапки барбарисовых веток, а Марцыся протягивала к ним ручки и, перегибаясь вся через плечо матери, подпрыгивала так, словно хотела вспорхнуть и полететь к нему.

Как-то раз, когда она пришла к ним с матерью — ей было уже тогда лет пять, — Владек спросил, почему она никогда не придет одна в овраг.

— Трусишь? Или дороги до сих пор еще не знаешь? — говорил он. — Если трусишь, значит — дура: не съедят тебя волки! А если дороги не знаешь, так ты, когда с матерью сюда ходишь, шире глаза открывай да по сторонам гляди! Ты уже большая, могла бы одна всюду ходить!

Девочка подумала с минуту и сказала:

— Завтра прибегу!

— Приходи. — И с важностью добавил: — Я тебя в город сведу. Увидишь, как там красиво!

То ли мысль о предстоящей завтра самостоятельной экскурсии не давала Марцысе уснуть той ночью, то ли ее разбудила мать, которая чуть свет сорвалась с их убогого ложа и, схватив полученную вчера от Вежбовой горсть мелкой монеты, побежала в город, — но еще синяя предутренняя мгла окутывала овраг и нависшую над ним хату, когда девочка предстала перед своим приятелем. Владек ночевал в ту ночь под ивами и, только что проснувшись, сидел у пруда. Уткнув локти в колени и подпирая руками подбородок, он заспанными глазами смотрел на неподвижную поверхность пруда и о чем-то сосредоточенно думал. Когда Марцыся окликнула его сверху, он поднял голову и, увидев маячившую в сумраке фигурку, крикнул:

— Иди сюда!

Марцыся стала спускаться, но ей это стоило невероятного труда. Она то и дело, поскользнувшись, падала, вставала и через минуту шлепалась снова. Владек наблюдал ее тщетные усилия с невозмутимым равнодушием.

— Ну, дальше, дальше! — говорил он ей. — Смелее! Упала? Ничего, не разобьешься, не стеклянная!

Она, конечно, была не стеклянная, но, когда, поскользнувшись в последний раз, мячиком скатилась вниз, на самый берег, не выдержала и громко заплакала. Владек подошел и посмотрел на нее с презрительной жалостью.

— И что за народ эти девчонки! — сказал он. — Когда мне было столько лет, сколько тебе, я уже по горам прыгал, как коза, и на деревья лазил. Если не перестанешь реветь, сейчас схвачу тебя и закину за реку и за город!

Марцыся тотчас перестала плакать, а когда он достал из-за пазухи ломоть черного хлеба и разломил его пополам, ее залитая слезами рожица осветилась блаженной улыбкой надежды. Она протянула руку и воскликнула:

— Дай! Дай! Дай!

Потом они сидели рядышком под кустами барбариса, с которых капала утренняя роса, и молча грызли черствый хлеб. Похожий на синий дым, густой туман, наполнявший овраг до самого края, начинал уже редеть и подниматься вверх. Еще недавно окутанные им ивы протягивали сквозь него ветви, как ребенок вытаскивает ручки из пеленок, не дождавшись, когда его совсем распеленают. Серебристые листья их дрожали и тихо шелестели, и на каждом листочке сверкали алмазы росы. На темную поверхность пруда длинной золотой змеей упал солнечный луч и, достигнув прибрежных зарослей аира, рассыпался по его длинным листьям таким сверкающим веером искр, что следившие за ним дети зажмурились и заслонили ослепленные глаза. Когда они отняли руки от глаз, высокие аиры стояли, словно объятые пламенем, а за ними яркорозовой скалой поднимался склон оврага. В ветвях ив и шиповника оглушительно звенели птицы, от тумана не осталось и следа, только в воздухе еще чувствовался сырой холодок ночи и болот.

Владек поднял голову.

— Вот и день уже! — сказал он. — Гляди, там, далеко, солнце вышло из леса.

— Разве солнце выходит из леса? — спросила Марцыся.

— Ну да, — авторитетным тоном ответил Владек. — Там, против города, далеко за полями, есть такой лес, из него каждый день солнце выходит.

— А потом что?

— Потом? Не видишь разве? Светит на небе.

— А потом?

— Потом… ну, заходит за дома… и прячется. А когда спрячется, тогда ночь.

Девочка задумалась и немного погодя опять спросила:

— А ты знаешь, куда оно уходит?

— Кто? Солнце? Куда же ему идти? Под землю прячется и засыпает.

— Ага! — не унималась Марцыся, и в голосе ее уже звучало торжество. — А ты знаешь, как оно спит?

— Как же ему спать? — Обыкновенно… Глаза закроет и спит.

— А вот и неправда! Ничего ты не знаешь! — Марцыся ударила кулачком по ладони. — Солнце спит в большой такой красной колыбели, а у колыбели сидит море и всю ночь ее качает, чтобы солнце спало крепко. А вокруг лежат звезды, но не спят, потому что им надо караулить, чтобы не прилетел тот змей, что скачет верхом на ветре, и не сожрал солнце. Потому что, если, змей проглотит солнце, никогда не будет больше дня, и рожь не будет расти, и звери все передохнут, а люди в потемках съедят друг друга.

Владек слушал, глядя на нее с удивлением и восхищением.

— Откуда ты все это знаешь?

— Мать рассказала. Она мне иногда рассказывает такие хорошие сказки!

— Ага! — сказал Владек, подумав. — Значит, это сказки!

И добавил, вставая:

— Ну, пойдем в город!

Марцыся так и заплясала от радости.

Они отправились. Когда вошли на мост через реку, которая отделяла предместье от города, Марцыся сильно струхнула. На мосту была толчея — множество пешеходов, и лошадей, и телег. Все шли и ехали на базар. Владек вел Марцысю за руку и по дороге объяснял ей все, что для нее было ново, а ему давно знакомо.

— Вот, — говорил он, — это река, а там — лодки, они перевозят людей с одного берега на другой. А вот челноки плывут — в них рыбаки рыбу удят… Ничего, не бойся, лошадь не укусит… А тот мужик кричит не на тебя…

Вдруг он весело захохотал и остановился.

— Ай да Франек! Ну и ловкач! Стянул у мужика с воза сыр и дал тягу!.. А мужик не знает, куда сыр девался, орет… Эх, был бы я такой, как Франек, так тоже мог бы стянуть что-нибудь… Но мне не достать еще рукой так высоко…

Он зашагал дальше, таща за собой Марцысю. На ходу бормотал, разговаривая скорее сам с собой, чем с ней:

— И везет же Франку! Такой большущий сыр! Пусть только я немного подрасту — так и я сумею…

Марцыся, онемев от восхищения, указывала на что-то пальцем. Владек с трудом понял, что ее привело в такой восторг: на другом конце моста, у выхода в город, стоял лоток с баранками, булками и черным хлебом. Дети хотя и съели час тому назад по куску хлеба, но теперь, при виде разложенных на лотке заманчивых вещей, почувствовали, что очень голодны. Остановились перед лотком, не сводя глаз с булок, так сильно дразнивших аппетит, что у Владка даже губы дрожали, а большие глаза Марцыси налились слезами. У лотка сидела торговка и, как Аргус, стерегла свой товар от толпы, которая бурной волной наплывала с моста: в толпе шныряли босые, оборванные мальчишки, хитрые и увертливые, и худые, растрепанные девчонки, жадно высматривавшие что-то вокруг себя голодными и печальными глазами.

— Ну, пошли! — тихо сказал Владек своей подружке. — Ничего мы тут не выстоим. Эта ведьма сторожит свои булки, как черт — грешную душу!

Мальчик имел привычку, когда его что-нибудь разозлит, поминать, черта, — и его рыжеватые брови при этом дергались над сверкавшими острым блеском глазами.

Марцыся утерла кулачком мокрые щеки.

— Опять нюни распустила! — прикрикнул на нее Владек. — Смотри, если еще хоть раз захнычешь, брошу тебя тут, и выбирайся сама, как знаешь! Плачешь оттого, что булок тебе захотелось? Да ведь и мне черт знает как есть хочется, а не реву же! Не реветь надо, а мозгами шевелить! Погоди, на обратном пути купим себе булок.

Они пошли дальше…

Владку было в ту пору лет восемь, Марцысе — пять. Его туалет состоял из холщовых штанишек, короткой жилетки и широко раскрытой на груди холщовой же рубашки, а на Марцысе была синяя юбчонка да рубашка, завязанная у ворота грязной красной тесемкой. У него на темной, коротко остриженной голове торчал измятый картуз, весь в пятнах и такой большой, что каждую минуту съезжал ему на глаза. У нее голова была непокрыта, и густые шелковистые волосы прямыми прядями падали ей на плечи, сияя на солнце, как расплавленное золото. Оба были босы.

Так они, держась за руки, вышли на людные и оживленные улицы города. Здесь им сразу преградила дорогу ватага мальчишек во главе с тем самым Франком, который так ловко таскал сыры с мужицких возов.

— Владек! Владек! — кричали мальчишки уже издали. — Пойдем на базар! У мужиков с возов сыплется на дорогу и брюква и морковка… Такие вкусные!..

И в самом деле, почти у каждого из них в руке была сырая морковка или брюква.

Увидев Марцысю, Франек воскликнул:

— А это что за панна?

— Это Марцыся, — серьезно пояснил Владек и тут же изо всей силы ударил кулаком одного из мальчишек, который, подскочив к девочке, хотел ущипнуть ее за руку.

Быть бы драке, если бы в эту минуту по мостовой не проезжал нагруженный доверху и запряженный почтовыми лошадьми фургон; мальчики погнались за ним и, уцепившись сзади, проехали часть пути, потом спрыгнули на мостовую.

Владек и Марцыся направились к рынку. Там они не нашли уже ни брюквы, ни моркови, но зато Владек поднял с земли и бережно спрятал за пазуху грязный и затоптанный окурок папиросы. Марцыся забыла про голод, с жадностью разглядывая людей, дома, витрины. Вдруг Владек дернул ее за руку и зашагал быстрее. Девочка спешила за ним со всей быстротой, на какую были способны ее маленькие ножки. Догнав пожилого, хорошо одетого господина, который шел по тротуару, они замедлили шаг, и Владек тихим голосом забубнил:

— Вельможный пан, милостивый благодетель! Пожалей бедных, беспризорных сирот! Подай грошик на кусок хлеба! Подай милостыньку нищим, голодным!

Мужчина и не оглянулся. Владек, заслонив лицо рукой, чтобы не увидели прохожие, показал ему язык, потом снова заныл:

— Вельможный пан, благодетель добросердечный! Мы бедные, несчастные сиротки! Будь милостив…

На этот раз прохожий полез в карман и, почти не оборачиваясь, бросил медяк в протянутую детскую руку. Владек показал монету Марцысе.

— Видишь! — сказал он шепотом. — Вот уже есть одна булка… для меня. Коли хочешь и себе булку, проси так, как я.

И потянул ее в сторону, где проходила какая-то пани с добродушным, приветливым выражением лица.

Часа через два дети уже сидели в глубине какого-то двора, ворота которого выходили в тихий грязный тупичок. Они сидели прямо на земле, покрытой толстым слоем мусора, в углу между двумя облупленными стенами, на которых выступали черные пятна сырости, под окнами с железными решетками — должно быть, это были окна какого-нибудь склада. Оба уплетали булки, и Владек учил Марцысю различать монеты.

— Вот смотри, — говорил он, показывая ей на ладони несколько медяков, — это три гроша, а это — два, а это — грош… Ты хорошенько приглядись, чтобы знать потом, сколько тебе подали и сколько заплатить за булку или за что другое… Вот та пани у костела дала тебе пятак. Она всем милостыню подает: добрая. Я, как только ее увижу, сейчас бегу к ней… Я тут уже всех знаю: знаю, кто подаст, а кто — нет. И по лицу сразу могу угадать… Когда вижу, что этот не раскошелится, так и не прошу у него… И ты так делай.

— Да я не умею, — возразила Марцыся.

— Ничего, сумеешь! Научишься. И я раньше не умел, а теперь — сама видишь…

— А тебя кто учил?

— Кто? Да никто. Сам выучился… Как другие, так и я. Слыхал, как у костела нищие просят… Они всегда так говорят: «Вельможный пан, благодетель милостивый…» Я слушал, слушал — и научился.

Владек задумался и через минуту-другую добавил:

— А Франек — тот всех мальчишек умнее! Ох и шустрый! Он мне все растолковал, вот как я сейчас тебе… И хотел меня научить, как у панов из кармана платки таскать. Он это умеет. А мне неохота… Лучше голубей приманивать, чем платки таскать. Как подрасту, я себе вожака выкормлю, и будет он мне голубей переманивать.

Марцыся слушала слова Владка, как сказку о железном волке. Она тогда еще понятия не имела, что такое «вожак», как это переманивают голубей и какая от этого польза или удовольствие. Но мудрость и осведомленность ее приятеля, видимо, произвели на нее сильнейшее впечатление: она не отводила восторженного взгляда от его подвижного лица, то серьезного, то сердитого, то забавно гримасничавшего.

Съев булки, они встали и снова пошли на базар, чтобы на полученный от доброй пани пятак купить билеты в палатку, где уличные акробаты показывали всякие фокусы. Там назойливо гудели волынки, визжали скрипки и теснилась убогая и шумная толпа зрителей. В толпе шнырял Франек, подбираясь к чужим карманам, но здесь трудно было найти карманы с носовыми платками.

Когда клоуны в желтых колпаках выскакивали на покрытую жидкой грязью арену, Марцыся, обеими руками цепляясь за Владка, который в приливе восторга и любопытства совсем забыл о ней, дрожала и замирала вся от страха и блаженства.

Солнце уже заходило, когда они возвращались домой. В хате у Вежбовой чадил на столе каганец, и за освещенными окнами видно было, что на скамьях у стола сидит несколько мужчин и женщин, а на столе стоит бутылка водки и стопки. У стены сидела низенькая толстая хозяйка в большом платке на плечах, в белом чепце, а против нее — две девушки, молодые, но уже изможденные. Девушки о чем-то с нею толковали и громко переговаривались с мужчинами, похожими по виду на лакеев или кучеров, а те угощали их водкой.

Владек заглянул сперва в одно, затем в другое окошко и сказал Марцысе:

— Пойдем в наш собственный дом.

— А где наш дом? — спросила девочка.

— Вон где!

И он указал рукой на овраг, который уже наполнялся беловатым туманом. Они сошли вниз и, сев у пруда, некоторое время отдыхали молча. Когда мрак вокруг стал все более сгущаться, Владек сказал:

— Вот и ушло спать!

— Солнце? — догадалась Марцыся.

— Солнце. Лежит себе где-то в красной люльке, а звезды ложатся около него, чтобы не подпускать к нему змея. Эх, поглядеть бы на люльку эту и на море, что качает ее, — какое оно, море… Если бы можно, пошел бы я туда и тебя бы с собой взял.

— А отчего нельзя?

— Ну как же… Если человек так будет идти, идти, он придет на самый край света и тут, если захочет дальше идти, — бух! — полетит вниз, вот как, например, со стола. Мне и то очень удивительно, как это солнце до сих пор не упало и не разбилось!

— А я знаю! — с торжеством воскликнула Марцыся. — Оттого, что его там море поджидает, берет на руки и укладывает в колыбельку.

Владек задумался.

— Хорошо ему! — сказал он, наконец. — А меня вот никогда никто спать не укладывал.

— Разве мама твоя тебя не укладывала?

Мальчик так низко нагнулся к воде, что, казалось, он говорит с нею, а не с Марцысей.

— Мою маму на кладбище отнесли, когда я только что родился…

— А отец не укладывал? — продолжала допытываться Марцыся.

Владек опять сказал не ей, а воде в пруду:

— Нет, никогда. Как мать померла, он меня сразу сюда, к тетке, отвез.

— А тетка не укладывала?

Владек поднял голову, сжал кулаки.

— Как же, станет эта ведьма со мной нянчиться! Она только и знает орать, лаяться да тумаками меня угощать!

И неожиданно спросил:

— А твоя мать тебя на руки берет? Укладывает в постель?

— Бывает, что и укладывает. И так крепко целует…

Она замолчала и через минуту добавила тихонько:

— А вчера побила…

— То целует, то бьет! — констатировал Владек. — А кормит каждый день?

— Когда трезвая, кормит, а как напьется, тогда…

— Ага! У моей старухи часто люди водку пьют и, когда надрызгаются, кричат, ссорятся и старуху ругают… А когда же тебе мать сказки рассказывает — когда пьяная или когда трезвая?

— Когда трезвая. И песенкам разным тогда меня учит… А то плакать начнет… ой, так плачет!

Владек помолчал, потом сказал задумчиво:

— Мать у тебя, видно, добрая, даром что пьяница. Мне бы хоть такую! А отец где у тебя?

— Нету, — отвечала Марцыся.

— Почему нету? Помер?

— Не помер… А просто совсем его нету.

— Ну как же так?..

Владек погрузился в размышления.

— А, знаю! — сказал он, наконец, удовлетворенно. — Понял! Значит, у твоей матери нет мужа.

— Ага! — подтвердила Марцыся.

— Ну, да все равно, — заметил Владек. — Вот у меня отец есть, а что от него толку?

Он растянулся на мокрой траве, прислонив голову к суку ивы, и громко вздохнул:

— Беда!

— Беда! — повторила за ним Марцыся, уткнув подбородок в руки и покачиваясь из стороны в сторону всем худеньким телом.

Рассказав друг другу историю своей жизни, оба на время примолкли. Владек первый прервал молчание.

— Скажи мне какую-нибудь сказку, — попросил он.

Марцыся отозвалась не сразу.

— Хочешь про сиротку? — спросила она подумав.

— Давай! — сонным голосом ответил мальчик.

Марцыся еще помедлила, припоминая или собираясь с мыслями, потом начала:

— Раз в траве среди зеленой руты и крапивы один человек нашел на могиле мертвую сиротку.

Последние слова она произнесла медленно и невнятно: ее уже морила дремота. Она все же пыталась досказать сказку и, протирая глаза кулачками, начала снова:

— Там… на могиле… над сироткой… выросла бе-рез-ка…

Тут руки у нее упали, голова сама собой склонилась на грудь к спавшему уже Владку, и она уснула.

От мокрой земли поднимался густой белый пар и, словно мокрыми пеленками, окутывал спящих детей. Старые ивы укрывали их густой тенью своей, баюкали шелестом, а над оврагом по темному небу мелькали порой извилистой молнией падающие звезды.

Это была первая ночевка Марцыси под ивами в овраге, памятная так же, как первая экскурсия в город. С тех пор она не раз бывала в городе, чаще с Владком, но иногда и одна. Ночевать в овраг она не ходила только тогда, когда было очень холодно или когда мать удерживала ее дома ласками, песнями и сказками. А иногда случалось, что сон сморит ее в городе, под стенами костела, или поддеревом, или под высоким забором чьего-нибудь сада, и тогда она проводила там всю ночь.

Так шла ее жизнь до десяти лет.

* * *

Когда Марцыся после удачной охоты на голубей и проведенного с Владком на крыше предвечернего часа вернулась домой и осторожно приоткрыла дверь, женский голос спросил из глубины комнаты:

— Это ты, Марцыся?

Возвращаясь домой, девочка всегда открывала дверь тихонько, чтобы по тому, что увидит в комнате, и по голосу матери определить, в каком та состоянии и можно ли войти, или надо поскорее удирать в овраг под гостеприимную сень ив.

Сегодня Эльжбета сидела на табуретке в глубине крохотной, низкой каморки с закоптелыми стенами и чинила свою ветхую одежонку при свете лампы, стоявшей на хромоногом столе. Марцыся вошла и, подойдя к матери, нерешительно остановилась. Она еще не знала, как ее встретят, и готовилась к отступлению. Но в этот вечер Эльжбета была совершенно трезва. Она посмотрела на дочь, и густая сеть морщин на ее лбу немного разгладилась.