ТРИНАДЦАТЬ КНИГ

Том 1

ЦАРСТВОВАНИЕ МИХАИЛА ПАЛЕОЛОГА

1255–1282

ПЕРЕВОД под редакциею профессора Карпова.[1]

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ПАХИМЕРЕ И ЕГО ИСТОРИИ

Все, что известно нам о личности Георгия Пахимера, высказано им самим в его истории. Родившись от мирских родителей, Пахимер еще в молодости причислен к клиру и мало-помалу взошел на степень протэкдика, следовательно, занимался делами церковного судопроизводства. Эта среда служебной деятельности необходимо сближала его с должностями гражданскими и придворными, и впоследствии доставила ему почетное имя и значение дикеофилакса. Таким образом Пахимер, по роду своих занятий стоял на точке непрестанных отношений между властями церковными и мирскими, и не мог не быть знаком как с внутренними расположениями византийского патриархата, так и с монархическими стремлениями своего времени. Такое его положение, благоразумно охраняемое уменьем держаться иногда между двух огней, давало ему возможность быть верным наблюдателем, или даже личным свидетелем сокровенных пружин, приводивших в движение дела церкви и империи, следовательно, снабжало его самыми важными условиями для выполнения того, что требуется от историка. И действительно, история Пахимера, если будем смотреть на нее со стороны содержания и духа писателя, есть явление, по тому времени, превосходное, и для составления правильного понятия о тогдашних событиях весьма полезное.

Георгий Пахимер описал царствование Михаила Палеолога и большую часть царствования Андроника Палеолога старшего; так что историческими своими рассказами, если возьмем их в совокупности с повествованиями о событиях, предшествовавших этой династии, обнял период времени около 53 лет, то есть, с 1255 до 1308 года. Все это время византийской жизни было самое тревожное; восточная империя доживала тогда последний период своего существования и находилась как бы в предсмертной агонии. Не говорим о степени внешних, или географических ее пределов, и об отторжении от ней лучших ее городов и областей: это одно — еще не решительный признак распадения государственного тела: говорим о нравственном разъединении сословных интересов, за которым естественно следовало эгоистическое обособление и интересов личных. Во второй половине 13-го и в 14 веке Византийская империя представляется похожею на человека, неистово раздирающего члены собственного своего организма. Не меч и огнь разрушали ее; эти бичи, подобно хищным животным, падали уже на труп мертвеца, убитого внутренним тиранством, домашнею враждою, нравственною язвою. В основании зла, отравлявшего империю, лежала какая-то дикая игра религиозными убеждениями, свободою совести и чувством нравственным. Святые истины веры перешли в мертвую формулу и сделались либо орудием своекорыстия, либо чем-то чуждым, не принадлежащим к жизни, какими-то ненужными для ней правилами. Поэтому между государственными сословиями и отдельными лицами не осталось никакого внутреннего цемента, который разнородные части связывал бы в одно целое духовно; все, что еще не распалось и напоминало о существовании гражданского тела, держалось только связью внешнею, и узел этой связи был исключительно в руках императора. Высшие чины государства, томясь неимоверно развившеюся и ничем неутолимой жаждою роскоши, разоряли области и грабили народ; патриарх и духовенство страдали под гнетом внешней силы и чрез то либо замыкались сами в себя и молчали, либо распадались на партии и зарождали в народе дух сектанства; торговля и промышленность обусловливались монополиею, запутывались продажею привилегий и почти всецело перешли в руки иностранцев; войско почти совершенно потеряло национальный элемент и состояло из наемного скопища разноплеменных варваров, которые, нисколько не сочувствуя пользам империи, жаждали только добычи и больше опустошали византийские области, чем сколько охраняли их. Таково было состояние восточной империи в тот период, который описывается в истории Пахимера. При этой разрозненности интересов и разобщении частей стройного некогда и могущественного государства, трудно было историку сохранить беспристрастие взгляда и не увлечься духом партии: но Пахимер в этом отношении является неукоризненным; истина у него идет впереди всех личных или сословных расчетов, которыми иногда характеризуются рассказы греческих писателей. Как описыватель государственных событий, он поднимается высоко над уровнем народной жизни, и свободный его взгляд на явления ограничивается только сознанием православия и патриотически умеренным чувством византийца тогдашнего времени: говорим — тогдашнего времени; потому что, при глубоком упадке нравственности и ослаблении внутренних связей, упрочивающих благосостояние государства, и самые благородные представители его необходимо усвояют себе хотя отчасти понятия своего века и смотрят на вещи по-своему.

Рассматривая со стороны содержания, история Пахимера отличается многосторонностью своих повествований и следит за жизнью империи едва не по всем ее направлениям, хотя не богата рассказами о подробностях быта народного, о тогдашних мерах воспитания юношества, об образе современного писателю судопроизводства и проч. Но, как лицо, действовавшее на поприще официальных отношений между византийским двором и духовенством, Пахимер своею историею проливает особенно много света на состояние церкви в том периоде восточной империи, который он описывает. С этой стороны на историю его можно смотреть, как на восполнение важнейших пробелов, оставленных другими историками, обозревавшими то же самое время, а еще более, как на поверку и поправку сказаний, переданных некоторыми повествователями под влиянием личных и особенно религиозных интересов. Мы не ошибемся, если скажем, что главною задачею, или как бы канвою истории Пахимера был поднятый Михаилом Палеологом вопрос о соединении двух великих церквей — восточной и западной. Решением этого вопроса определялось тогда отношение императора к патриарху и, обратно; от решения его зависело даже течение государственных дел, волнение граждан и судьба влиятельнейших в империи лиц. Поэтому Михаил Палеолог, обнаружив свое стремление примирить разделившиеся церкви, возложил на историю весьма важную и трудную обязанность — определить достоинство тех деятелей, которые по необходимости должны были принимать участие в решении поднятого вопроса. И вот среда, в которой историки западные враждебно сталкиваются с историками византийскими, и нередко черное называют белым, белое — черным. А чтобы своим сказаниям и доказательствам придать более силы, они с особенным удовольствием в этом случае ссылаются на авторитет византийского же историка Георгия Акрополита, бывшего при дворе Михаила Палеолога великим логофетом, следовательно, знавшего обстоятельно свойства тогдашних дел и деятелей. Но этот авторитет решительно падает при одной, исторически несомненной мысли, что Георгий Акрополит был отступник от православия и впоследствии открыто принял латинство. Точно таковы же и прочие основания, на которых опирается история западных писателей о событиях в недре восточной церкви того периода, который описывается Пахимером. Итак, книги Пахимера можно почитать таким историческим памятником 13 и отчасти 14 веков, которым должно пополняться и исправляться все, что не высказано, или ложно передано западными и даже восточными историками относительно православной церкви и представителей ее в тех веках; хотя нельзя не заметить, что Пахимер, по своим отношениям, а может быть, и по своему характеру, высказывает собственные мнения о религиозных событиях и действовавших тогда лицах без особенной ревности.

История Пахимера, на языке латинских критиков, называется схизматическою, т. е. раскольническою; — едва ли не по этой причине, между прочим, греческий ее текст долго не был издаваем и не появлялся с латинским переводом. По крайней мере Поссин в предисловии к изданию этого текста и перевода счел нужным оговориться, просить извинения и доказывать, что иногда бывает небесполезно пускать в свет и схизматические сочинения. Такая оговорка человека ученого, который, как ученый, должен бы судить о вещах не поверхностно и любить истину незамаскированную, вызывает мысли не отрадные. Но, несомненно, верною причиною, по которой история Пахимера целые века оставалась в рукописях, было свойство языка, каким она написана. При всех хороших качествах этого исторического памятника, рассматриваемого со стороны его содержания и нравственного характера, язык, каким высказался в нем Пахимер, мог испугать опытность и терпение самого настойчивого филолога. Его нельзя назвать ни варварским, ни изысканным, ни затейливым, ни софистически тонким, ни ораторски разукрашенным: это — просто наречие, каким тогда говорили византийцы;— и, однако ж, оно почти на каждой странице книги поставляет читателя в крайнее затруднение. Пахимер писал так, как говорил, или, точнее сказать, — как говорит человек, имеющий в виду только мысль, и желающий, чтобы поняли ее, в каких бы формах речи выражена она ни была, — только бы поняли. Если бы, например, живую устную беседу двух или нескольких лиц посредственного образования могли мы буквально перенести на бумагу, не прибавляя, не убавляя и не изменяя в ней ни одной иоты; то это было бы подобием языка Пахимерова. Как над устным разговором, когда бы мы стали наблюдать только сочетание и последовательность слов и выражений, задумалось бы всякое словосочинение, всякая грамматика и даже логика, не зная, как подвесть эти формы под правила: так и над языком Пахимера по местам не может не задуматься всякая филология. Читая и переводя его, иногда нужно бывает забыть все требования грамматики и ловить мысль одним контекстом.

СОДЕРЖАНИЕ

ИСТОРИИ ЦАРСТВОВАНИЯ МИХАИЛА ПАЛЕОЛОГА

Книга первая

1. Предисловие писателя, и об истинности сказаний (стр. 1–3).

2. Почему не упоминается здесь о прежних царях (3–5).

3. Как прежние цари укрепляли замки (5–6).

4. Как заботились о гарнизонах и состоянии их (6–8).

5. Как, по отнятии Константинополя у итальянцев, состояние дел на востоке стало ослабевать; и о Хадине (8–9).

6. Как персы овладевали пограничными местами римлян (9—11).

7. Как в царствование Иоанна Михаил Палеолог дал присягу хранить верность царям (11–15).

8. Как Ласкарис младший, презрев многих знатных особ, поставлял на их места других (15–16).

9. Как Котис уговорил Палеолога бежать к персам (16–18).

10. Как Палеолог возвратился и, принятый, послан был военачальником на запад (18–19).

11. Как отправлен был Хадин взять его и привесть в узах (19–24).

12. Как царь, страдая болезнью, подозревал всех в чародействе; и о Марфе (24–29).

13. Смерть царя Феодора и дела его при жизни (29–31).

14. Как воспитываем был Ласкарис отцом для вступления на престол (31–32).

15. Какое имел попечение о сыне царя, Иоанне, протовестиарий Музалон (32–34).

16. Речь протовестиария Музалона (34–41).

17. Ответная речь Палеолога (41–46).

18. Нападение войска на Музалонов (46–47).

19. Как совершено убийство Музалонов (47–55).

20. Как от этого некоторые вельможи выехали за границу, а другие приняли иные меры самосохранения (55–56).

21. Как правители соревновали друг другу в заботливости о царе (56–58).

22. Как в этом отношении предпочтен был всем Палеолог (58–60).

23. Как он почтен был саном великого дукса (60–62).

24. Как царь Иоанн, страдая болезнью, раздавал бедным милостыню (62–63).

25. Как великий дукс, получив доступ к царским деньгам, снискивал себе ими расположение (63–64).

26. Как прибывшему патриарху выражал он необыкновенную угодливость (64–66).

27. Как все единодушно говорили в пользу великого дукса и провозгласили его деспотом (66–71).

28. Как патриарх согласился с мнением прочих, говоривших в пользу Палеолога (71–72).

29. Как Палеолог, подчинив себе воли всех, стал домогаться чрез них верховной власти (72–73).

30. Как западный деспот Михаил забрал себе в голову великие надежды (74–76).

31. Как Ахайский князь был взят в плен римлянами (76–81).

32. Как Михаил деспот победил римлян и взял в плен кесаря (81).

Книга вторая.

1. Как патриарх Арсений был озабочиваем представлениями о необходимости верховного правителя (82–86).

2. Как государственные чины освобождали Палеолога от клятвы, которою был он связан (86–87).

3. Как римляне клялись и давали присягу служить обоим царям, и с каким ограничением (87).

4. Как клялись дитяти-царю Палеолог и вельможи (88).

5. Как Палеолог, став царем, сделался щедрым на подарки (88–89).

6. Как он, еще до коронования, укреплял пограничные замки (89–91).

7. Как при коронации нарушил условия (91–92).

8. Как Палеолог короновался, а царь-отрок оставлен без внимания (92–95).

9. Как, венчавшись, Михаил привязывал к себе народ словом и делом (95–96).

10. Как, по возвращении в Нимфей, вместе с отроком, принимал он посольства (96–97).

11. Как родной брат царя, Иоанн, украшен был достоинствами (97–98).

12. Как Михаил деспот, поставленный в тесные обстоятельства, отправил к царю супругу и сына (98–99).

13. Как державный почтил вельмож достоинствами (99—100).

14. Как царь, с намерением взять город, занял Силиврию (101–102).

15. Как патриарх Арсений оставил патриархию (102–107).

16. Как сделан патриархом Никифор Ефесский (107–108).

17. Как не соглашались на это епископы Сардский и Фессалоникский (108–110).

18. Как епископ Сардский в Силиврии постригся в монашество (110–111).

19. Как многие из духовных особ в короткое время окончили жизнь (111–112).

20. Об осаде крепости Галаты (112–114).

21. Об останках царя Василия Булгароктона (114–116).

22. Как патриарх Никифор вместе с царем приехал в Нимфей (116–117).

23. Как царь лишил отрока Иоанна знаков царского сана (117–118).

24. О калифе и персах, как они покорились тохарцам (118–123).

25. Что бывало с прежними царями, когда они слышали о тохарцах (123–126).

26. О делах запада, и о том, как Кесарь мимоходом подступил к Константинополю (126–128).

27. Как Константинополь взят был римлянами (128–133).

28. Что сделано итальянцами после потери города и о протасинкрите Сеннахириме (134–138).

29. Как услышал царь о взятии Константинополя (138–141).

30. Речь царя о взятии Константинополя (141–147).

31. Как царь с своим правительством вступил в город (147–149).

32. Как, по вступлении в Константинополь, распорядился он относительно разноплеменных иностранцев (149–150).

33. Как приведены царем в порядок городские дела (150–151).

34. Каковы были совещания архиереев относительно патриарха Арсения (151–152).

35. Как царь устранил отрока Иоанна от престола; и как поселены итальянцы (152–154).

36. Посольство царя к папе и к итальянцам (154–155).

Книга третья.

1. Намерение царя относительно патриарха Арсения (155–158).

2. Как Арсений, согласившись на зов, вступил в Константинополь и вторично короновал Палеолога (158–159).

3. О посольстве царя к тохарцам для заключения брачного союза, и к ефиоплянам (159–162).

4. Описание камелопарда (162–163).

5. Как усилились ефиопляне и нападали на Сирию; и о Ногае (163–165).

6. О выдаче трех царевен замуж, — и за кого именно (165–166).

7. О деспине алеманянке Анне (166–169).

8. О брате деспины Анны, короле Манфреде (169–170).

9. О досчатой надстройке стены со стороны моря, и о том, для чего это сделано; также о приготовлениях (170–174).

10. Об ослеплении отрока Иоанна (174–176).

11. О Мануиле Оловоле и о других, подозреваемых в сочувствии к Иоанну (176–177).

12. О Зигинах, как они отложились от царя ради Иоанна (177–182).

13. Совещание Зигинов относительно того, кого приняли они за Иоанна (182–184).

14. Как распорядился патриарх, узнав об ослеплении сына Феодорова, и как отлучил царя (184–187).

15. Плавание римских триир и успехи флота на море (187).

16. Западные области вверяются братьям царя (187–189).

17. Поступок с постельничим, Макрином Иоанном (189–191).

18. Посольство к папе, и заглазное управление войском на Гемусе (191–193).

19. Как приходил царь к патриарху и просил у него разрешения (193–196).

20. О свидании деспотов — Иоанна и Михаила западного. (196–197).

21. Как деспот Иоанн, оставив запад, отправился на восток; описание воинских его доблестей (197–201).

22. О жалком состоянии мариандинян, букелларийцев и пафлагонян (202–203).

23. О явлении кометы с севера в три летние месяцы, о походе царя на запад и о патриархе Арсение (204–206).

24. О правительственных лицах церкви, Векке и Ксифилине (206–209).

25. О султане Азатине и тохарцах (209–219).

26. Как принял патриарх возвратившегося царя, с каким обличением и ревностью (219–221).

27. Брак Евлогиевой дочери Анны с Никифором, сыном деспота Михаила (221–222).

28. О ложной молве вторжения тохарцев в Никею (45 стр. 222–229).

Книга четвертая.

1. Речь царя к архиереям и окружавшему их духовенству (229–233).

2. О посылке Иосифа Галисийского к патриарху с прошением разрешить царя от отлучения (233–234).

3. Как получил царь обвинительную записку на патриарха (234–237).

4. Об образе и месте суда над патриархом (237–238).

5. Как патриарх отправился к царю и вскоре ушел от него (238–241).

6. Как собравшиеся архиереи послали Арсению последнее решение собора и как затем последовало осуждение его (241–245).

7. Как три архиерея отправлены были собором к Арсению объявить ему о низложении (246–247).

8. Как царь посылает вывесть патриарха из патриархии, и что тогда случилось (247–248).

9. Как смотрели на низложение Арсения патриархи восточные — Александрийский и Антиохийский (248–249).

10. Как хотелось Арсению, когда он еще патриаршествовал, возвратить сан архиерея бывшему Сардскому епископу (249–250).

11. Речь царя о сектантах (250–255).

12. Об избрании на патриаршество Адрианопольского епископа Германа и о личных его свойствах (255–257).

13. Как Герман введен в патриархию, и что потом делалось (257–260).

14. Как патриарх взял к своей церкви Оловола и возложил на него должность ритора и учителя (260–261).

15. Как некоторые придворные, обвиненные в оскорблении Величества, запутали в свое дело и Арсения (261–263).

16. О поездке писателя истории с архиереями к Арсению, и о том, что с ними там случилось (263–267).

17. Как придумал царь освободиться от отлучения, и чрез кого (267–268).

18. Как Иосиф советовал Герману отказаться от патриаршества (268–270).

19. Об Иакинфе, кто он и откуда, и о лицах, его окружавших (270–272).

20. Как царь настроил Сардского епископа Халазу предложить Герману совет о сдаче патриаршества (273–275).

21. Герман оставляет патриархию (275–278).

22. Об Адрианопольском епископе Василие или Варлааме (278–279).

23. Собор избирает на патриаршество Иосифа (278–281).

24. Как устранен был Ираклийский епископ Пинаха от права хиротонисать патриарха и уступил свое право Митиленскому епископу Григорию (281–282).

25. Иосиф снимает с царя отлучение (282–283).

26. О браке Андроника Тарханиота, сына царской сестры Марфы с дочерью западного Иоанна (283–285).

27. О погибели восточных областей по причине отозвания деспота Иоанна с войсками на запад (285–289).

28. О сектанстве в церкви, и о Пантепоптских монахах (289–292).

29. О посольстве великого дукса Ласкариса и бывшего патриарха Германа в Пеонию, для привезения оттуда невесты царскому сыну Андронику; также о венчании и короновании их (292–297).

30. Бегство великого коноставла Тарханиота к его тестю Иоанну (297–299).

31. Поход деспота Иоанна с тысячами войска против Иоанна западного и отвага последнего (299–307).

32. О совершенной победе, одержанной Филантропином над итальянским флотом (308–309).

Книга пятая.

1. Событиями на западе царь поставлен между радостью и печалью (309–310).

2. О путешествии патриарха на восток по поводу отпадения тамошних монастырей от церкви (310–314).

3. Брак Константина царя Болгарского с дочерью Евлогии Мариею (314–316).

4. О Ногае и тохарцах, что такое были они прежде; также о первом их царе и законодателе (316–320).

5. О Мице и о том, как сдал он царю город Месемврию (320–322).

6. О намерении царя вступить в родственный союз с сербским двором и о путешествии туда патриарха с царскою дочерью (322–326).

7. О Диррахие и бывшем там землетрясении (326–328).

8. О короле Карле и о снаряжении им флота для взятия Константинополя (328–331).

9. Царь отправляет посольство к французскому королю (331–334).

10. Как он, услышав о снаряжении неприятельского флота, приготовлялся к защите города (334–339).

11. Как, по восшествии на престол папы Григория, начал он хлопотать о примирении церквей (339–343).

12. Как побуждал предстоятелей восточной церкви к принятию мира (343–346).

13. Как Иоанн Хумн обвинял хартофилакса Векка (346–348).

14. Царь представляет собору трактат о догматах церкви (348–349).

15. Как Векк посажен в темницу и, уступая насилию, перешел на сторону царя (349–350).

16. Как патриарх циркулярно объявил с клятвою, что он не примет мира (350–353).

17. О предложенных ему царем условиях и об удалении его (353–355).

18. Усилие царя склонить клир к принятию мира с латинянами (355–359).

19. О проявлениях царской ненависти к клиру (359–360).

20. Рассказ о наказании ритора церкви (360–365).

21. Как посольство к папе испытало на море кораблекрушение (365–367).

22. Как, по удалении патриарха, провозглашаем был в церкви папа (367–369).

23. О повсюдном разделении церкви (369–371).

24. Об избрании хартофилакса Векка на патриаршество (371–377).

25. Как царь стал скучать ходатайствами патриарха и для рассмотрения его дел назначил третий день недели (377–378).

26. О вторичном посольстве к папе (378–379).

27. Икарий принимает подданство царю и делается начальником флота (379–382).

28. О сожительстве патриарха Векка и Иосифа в Анаплском монастыре (383–385).

29. Неудовольствие царя, возбужденное Иосифом (385–387).

30. Царь смиряет живших в Константинополе генуезцев (387–394).

Книга шестая.

1. Как и по каким причинам снова произошли неприязненные движения на Гемусе (394–397).

2. Как Мария злоумышляла против Свентислава (397–398).

3. Рассказ о происхождении Лаханы и о том, как он убил Константина (398–402).

4. Как царь дочь свою Ирину выдал замуж за Асана (402–403).

5. Как, по случаю болгарских дел, просил он совета у патриарха (403–406).

6. Как принял в зятья прибывшего с запада Михаила (406–408).

7. О действиях Марии и о выходе ее замуж за Лахану (408–412).

8. Как Мария выдана была царю, а Асан принят терновитянами (412–413).

9. Как Асан ушел из Тернова (413–415).

10. Как подготовлены были обвинения против Векка (415–417).

11. О присланной в ставропигию царской новелле (417–418).

12. Событие по случаю отсылки к царю колива (418–419).

13. Об отречении Иоанна от патриаршего престола (419–420).

14. О папских послах и о патриархе Иоанне (420–421).

15. Царь успокаивает архиереев по случаю требований, выраженных папскими послами (421–423).

16. Как папским послам показываемы были узники в темнице (423–424).

17. О вторичном вступлении Иоанна в патриархию (424–426).

18. Об отправлении Игнатия и Мелетия к папе (426–429).

19. Опять о Лахане и о том как он убит был Ногаем (429–431).

20. О походе царя Андроника на восток (431–435).

21. О восстановлении Траллов и взятии их персами (435–437).

22. Об отправлении порфирородного Константина на запад (437–439).

23. Векк своими сочинениями возбуждает спор о догматах (439–446).

24. О путешествии патриарха к горе св. Авксентия, и о том, что делал там царь (446–454).

25. О Калоиде и Иоанне Дуксе (454–458).

26. О логофете общих дел Музалоне (458–459).

27. О возвращении порфирородного с запада и о Котанице (459–461).

28. Смерть деспины Анны и тогдашние события (461–463).

29. Поход царя Михаила на Сангару и тамошние дела его (463–466). О посольстве к папе Мартину (466–468).

31. О духовном завещании патриарха Иосифа (468–469).

32. О событиях в Белграде (469–476).

33. Торжественный смотр пленных (477–480).

34. О правителе лазов Иоанне и о женитьбе его на дочери царя (480–484).

35. Как царь вызвал тохарцев против севастократора Иоанна (484–487).

36. Опасность во время морского путешествия, и смерть царя (487–492).

ГЕОРГИЯ ПАХИМЕРА

МИХАИЛ ПАЛЕОЛОГ

КНИГА ПЕРВАЯ

1. Георгий — издавна константинополец[2], но рожден и воспитан в Никее, а в Константинополь прибыл уже двадцати одного года от роду — тогда, как этот город, волею Божиею, находился под властью римлян. В те времена Георгий был причислен к священному клиру, украшался церковными достоинствами и достиг даже степени протэкдика[3], да и при дворе почтен саном дикеофилакса[4]. Написал он это сочинение, воспользовавшись не засвидетельствованными в свое время сказаниями и веря не одному слуху. — Часто случается, что писатель, как скоро кто говорит: я сам видел или слышал это, — тотчас принимает слова его за правду — единственно потому, что так рассказывают; но Георгий был большею частью самовидцем событий, или до точности разузнавал, кто первый видел событие, чтобы не только не допустить ничего без свидетельства, но еще оправдать дело согласием многих.

Михаил VIII Палеолог.[5]

Книжная миниатюра XIV–XV вв.

Притом сочинитель считал необходимым, — так как время периодическими своими оборотами обыкновенно многое скрывает, — не позволять ему мало-помалу изглаживать из памяти дела мимотекущие, но, по верному выражению одного мудреца,[6] прятать явления. Не годится впрочем, говоря о таком предмете, и уничижать истину ложью; ибо истина, как сказал кто-то, есть душа истории: дело истины — дело святое; и потому, кто вместо ее вносит ложь, тот прямо святотатец. Итак, мы вовсе не думаем преувеличивать события и, увлекаясь ненавистью или пристрастием, худые поступки порицать, а хорошие прославлять более надлежащего, и чрез то как бы обворожать ухо ума. Хотя и можно, конечно, рассказывать о происшествиях, где бы они ни случились, можно и говорить о них, кому это угодно, и оставлять их невысказанными, когда нет необходимости; однако, по моему мнению, лучше молчать, нежели говорить иначе, чем как было дело, лучше вовсе не знать слушателям, что происходило, нежели знать иначе, чем как хочет того история: потому что в первом случае бывает просто незнание, которое не постыдно, а в последнем — незнание является вдвойне, является незнание вместе с убеждением в знании; а хуже этого не может быть ничего. Впрочем, я не приступил бы к такому труду, если бы по-настоящему гадая о последующем, или лучше, по случившемуся заключая к имеющему случиться, не ожидал, что с течением времени будет еще хуже; ибо, может быть, гораздо удивительнее было бы слышать не о том, как это мы от глубокой тишины, какою наслаждались, перешли теперь в состояние столь бедственное, а о том, если бы стечение таких явлений, от наступления ужасной зимы после прежнего нашего процветания, привело нас к обновлению сил: ведь душа, достигши своей осени, не цветет, а напротив и вовсе становится чуждою жизненного движения.

2. Итак, мы не думаем, хотя бы и хотели, возводить свое повествование к лицам, прежде у нас царствовавшим, и там положив начало своей истории, говорить, как они приступали к царствованию, и с какою осторожностью, с каким благоразумием, которого нет лучше, управляли делами, — управляли тогда, когда, по известным нам причинам, лишились отечества, которое при них ограничивалось только тремя, оставшимися от прежней империи городами, то есть, Никеею, Бруссою и Филадельфиею. При тех державных происходило много событий великих; но надобно взять на себя немало трудов, чтобы описать их, — тем более, что мы и не знаем до точности, что тогда делалось и по каким причинам совершалось каждое дело. К тому ж были уже другие, которым приходилось говорить о тех событиях, и они приступали к описанию каждого случая, не обольщаясь, думаю, слепою уверенностью в самих себе, но обстоятельно зная дело, так как при событиях были сами[7], следили за ними до конца и, пока еще время не грозило им забвением, брали их с самого опыта и записывали в книги. Этим-то способом Эрмий противодействовал Лете,[8] или, лучше, предотвращал ее нашествие. Итак, дела тогдашних времен надобно оставить, как недостижимые и к нашей цели не относящиеся. О том лишь должны мы сказать, — и, может быть, слово наше будет не лишнее, — что некоторые одно и то же почитают причиною как тогдашнего спокойствия и состояния дел, так и нынешней превратности и запутанности их, только эта причина не одинаково действует: будучи присущею и производя влияние, какое следует, она рождает спокойствие, а находясь в отсутствии и пренебрегаемая, чему быть не следовало, она стала причиною настоящих запутанностей.

3. Тем угрожали неприятели с двух сторон: с востока — персы, с запада — итальянцы, которые занимали места не только приморские, но и находившиеся в пределах империи. Теми и другими римляне стеснены были так, что и вздохнуть свободно не могли. Иногда пользовались они помощью итальянцев и нападали на персов; а иногда, для защиты себя, призывали скифов, и с ними, в то время только что появившимися, прогоняли итальянцев. Целью их было — среду свою обезопасить крепостями; а места приморские не иным чем ограждались у них, как морем; ибо так как море и приморские посты находились во власти итальянцев, то не безопасно было воздвигать там крепости. Со стороны же востока ограждали их стремнины и непроходимые горы, если были во время занимаемы. Не имея сил сражаться вместе с теми и другими неприятелями, римляне на Востоке долго были под защитою гор, которые ручались им за безопасность и не обращали на себя внимания персов, а потому построение там крепостей время от времени отлагалось. Со стороны же моря могли они не прежде пользоваться крепостями, как по изгнании итальянцев. Поэтому они чаще вступали в союз с персами и, платя им ежегодную дань, которая была немаловажна, прекращали с ними брань миром, чтобы можно было со всеми силами обратиться против итальянцев. Предпринимая величайшие труды и упорные войны, они действительно изгоняли этих своих врагов и, потом, на своих кораблях переплыв море, обезопашивали живущих там римлян. А наконец, заставив персов волею или неволею возвратиться восвояси, вступали в горы, созывали отвсюду множество жителей, отличавшихся силою, и обезопасив их крепкими стенами и неодолимыми оградами, вверяли им охранение римских пределов.

4. Впрочем, эти горные жители, как могшие затеять возмущение, если бы каким-нибудь образом напали на них неприятели, и ничем не обеспеченные для сохранения верности, когда бы борьба, при случае, оказалась выше их сил, не оставались без всякого о них попечения: все они избавлены были от податей, знатнейшие из них получали пенсионы, а тем, которые могли питать дерзкие замыслы, даваемы были царские грамоты. С течением времени они разжились, и богатство текло к ним рекою. Но чем обильнее были средства их жизни, тем смелее выступали они против неприятелей и чрез то собирали огромную добычу. Занятие их было — делать засады по ночам и каждый день убивать и грабить врагов. А отсюда происходило то, что следуя за убегающими противниками, они вторгались внутрь их страны, отнимали у них все, что составляло их надежду, и насильно перевозя это домой, пользовались добычею по своему произволу. Между тем военачальники спокойно оставаясь, сколько возможно, назади, давали войскам другое направление и, насилиями возбуждая войну там, где она не возникла бы, заставляли других людей, по одним подозрениям, терпеть бедствия прежде, чем они ожидали их, и с такой стороны, откуда не могли ожидать. Все это было следствием благоденствия горных укреплений, поселенцы которых, хотя бы и не представлялось никакой надобности, или хотя бы со стороны противников и задумывалось что-нибудь враждебное, во всяком случае обеспечивались находившимся вблизи правительством, которое готово было противостать враждебной силе. И вот первые результаты тогдашнего состояния дел: крепостные жители не только упомянутою выше свободою от податей и доходами, но и ежедневными выражениями царской дружбы до крайности возгордились и обращали внимание только на то, что носило на себе признак богатства; поэтому с одной стороны тем ревностнее охраняли его, с другой тем смелее врывались в неприятельскую землю и противостояли врагам, когда они имели возможность сделать зло нашему отечеству.

5. Но с того времени, как Константинополь взят был римлянами и понадобилось ему возвратить своих детей в отечество, — прежде всего произошло то, что лица, которым вверена была власть над войсками, должны были, по далекому расстоянию столицы, ослабить защиту пограничных крепостей; а затем следовало и другое, что крепостные жители не могли уже получать пенсионов. Они и тогда, конечно, были не менее мужественны, как и в другое время; но интерес войны для них состоял в богатстве. Впоследствии, когда империя начала упадать, некто Ходин, пользовавшийся великою доверенностью царя по причинам, о которых теперь пока не говорится, (ибо с того-то обстоятельства наша история и получит надлежащий свой ход) счел полезным предложить царю (а царем был тогда Михаил Палеолог) один совет, который, как после открылось на деле, был весьма вреден, хотя советователь зато тотчас же возведен в достоинство эпарха. Думая, что он говорит действительно нечто полезное, державный посылает его осуществить то, что он советовал. Скоро прибыв в те места (ибо кто сам начал дело, тому никак нельзя было медлить поездкою) и нашедши тамошних граждан чрезвычайно богатыми, обладавшими множеством рогатого скота и овец, он делает перепись их имущества, и потом формирует войско на их счет, назначив каждому воину жалованья сорок монет, а большую часть, какая затем останется от наложенной теперь на те места подати, (что составляло сумму немалую,) приказывает внести в царскую казну. Когда это было сделано, — в жителях, потерпевших то, чего они никогда не ожидали, исчезла ревность к воинским подвигам и ослабела энергия.

6. После сего, кто из персов был отважнее и привык проводить жизнь с мечом в руках; тот, не следуя за прочими, подчинившимися тохарцам, которые теперь господствовали над Персиею, признавал делом более полезным, не возмущаясь против своего правительства, бежать к горным крепостям и, нападая на окрестности их, жить по-разбойничьи. Такая жизнь к немногим грабителям собрала весьма многих, и собравшиеся, став сильными, часто нападали на наших ослабевших и, понемногу пользуясь их бессилием, принуждали их к уступкам. Ежедневно выходя против врагов из крепостей, наши и вовсе оставили бы крепости (ибо собственности у них никакой не было), если бы долг кое-как противостоять неприятелю не обязывал их назначенным жалованьем. Они и противостояли, и большею частью по собственному расположению: но иногда противников вторгалось такое множество, что открыто нападая на наше войско, они торжествовали над всеми усилиями его мужества. Так было, пока, по обыкновению, в определенные времена выдавалось жалованье. Тогда надлежало только остерегаться от вторгающегося зла, а самим не выходить, не нападать и не стараться зло обратить на неприятеля, но оставаясь дома, беречь себя, — сражаться, когда враги вносят войну в средину нашей земли, и не сражаться, когда они не хотят вступать в сражение. Но как скоро державные стали скупиться и в выдаче жалованья, и выдача производилась не только не за каждый день, но и в меньшем против прежнего количестве, как скоро притом приезжавшие по временам военачальники значительную часть отнятой у неприятеля добычи стали брать себе, — многочисленность римлян в пограничных крепостях исчезла; потому что одни из них сделались жертвою меча, другие перешли к неприятелям, а иные, так как, оставаясь на месте, нельзя было избежать несчастья, переселялись в другие места и вели жизнь бродяжническую. Когда же некому больше было препятствовать вторжению в самые даже крепости, противники заняли их, и из них могли уже всякий раз, по желанию, делать набеги и наносить зло не только жителям соседним (это разумеется само собою), но и весьма отдаленным. Чрез это немало обеспокоивали они и римские войска, которые всегда должны были удерживать их, оставив другие области, требовавшие не меньшей защиты — особенно на западе. Притом, когда брошены были восточные крепости, пришлось задуматься и войскам, состоявшим на жалованье; потому что они не знали, следует ли им оставаться здесь, чтобы защищать восточные области империи, или присоединиться к вождям западным, и обращали свои взоры то на нас, то на них, непостоянством своего расположения внушая опасение той и другой стороне. Вышедши из-под власти, они действительно могли бы, даже в мирное время, перенести центр управления империею туда, куда пришли бы с оружием в руках. Зная, что делалось на востоке, и как затруднительным от того становилось положение империи, мы скажем теперь, до чего дела наши дошли впоследствии и приведем на то причины. Решившись же говорить, начнем речь с того, с чего лучше начать.

7. Когда после отца самодержавствовал Феодор Ласкарис, — женившийся на дочери его племянника по брату[9] Михаил Палеолог, украшенный достоинством великого коноставла[10] (а с этим достоинством издревле соединено было право иметь в своих руках все итальянское войско), подозреваем был в стремлении к царской власти; да и всегда видно было, что питая эту задушевную мысль, он при благоприятных обстоятельствах затеет возмущение. Впрочем, отцу тогдашнего державного дал он присягу в верности, запечатленную страшными клятвами; к тому же ограничивало его и определение архиерейское, угрожавшее ему проклятием, если он вздумает отложиться и вступить в открытую вражду с лицами царствующими. В этом состоянии были дела, когда приняв от царя власть над западными войсками, возымел он повод вступить в тайные условия с правителем запада, Михаилом Ангелом. Условия состояли в том, что Михаил Ангел должен был выдать за Палеолога собственную дочь, а Палеолог обязывался предать Михаилу Ангелу царскую область и, не оставляя службы при царе, упрочить за ним обладание тою страною. Но один слуга донес об этом царю и, обвиняя Палеолога, утверждал, что сам допущен был к участию в заговоре. Тогда Палеолога вдруг схватили, лишили власти и скованным бросили в тюрьму. Это обвинение не могло не сделаться известным; но неизвестно было, правду ли говорит обвинитель, как он утверждал, или клевещет, как утверждал Палеолог, вызывавшийся даже за истину выйти на поединок[11],— что в случае сомнительных доносов, по суду царей, издавна было в обычае. Как бы то ни было, только Михаил не мог избежать подозрения и окончательно очиститься от обвинения в неверности, но долго содержался в оковах под стражею, и подозрение преследовало его. Ни у кого в то время не доставало решимости ходатайствовать за него пред царем. Наконец тогдашнему патриарху Мануилу пришлось провести несколько месяцев в Лидии, где жил и царь. Собираясь выехать оттуда и узнав, что державный, по сему случаю, желал бы сделать иерарху что-нибудь приятное, Мануил тотчас, оставив все другое, стал ходатайствовать за узника и просил сжалиться над ним, как над жертвою клеветы. «Если ты, царь, отпустишь его и не совсем чистым от подозрения, говорил патриарх, все же он дает клятву относительно времени будущего, принимая на себя вместе с тем опасность подвергнуться наказанию церковному, чем связанный, не допустить в свое сердце не только самого дела, но и мысли об отложении, и как христианин, боясь суда Божия, останется нехитростно верным присяге, данной тебе и твоему роду». Уважив это предстательство, державный показал сочувствие к осужденному и ручался, что вполне возвратит ему душевное свое благорасположение, если и он вперед, по обещанию иерарха, будет твердо хранить данную царю присягу. Потом в бытность свою в Ахираях, вместе со многими архиереями, Мануил в ту самую минуту, когда стоял у жертвенника и приготовлялся к служению, посылает к державному одно из лиц, украшенных саном священства. Приняв посланного, державный тотчас освободил узника от оков и с удовольствием отпустил его к иерарху вместе с его подручниками. Как скоро Михаил вошел и выслушал от собора обычные увещания, тотчас, для большего подтверждения своей присяги царю, принял соборное определение о наказании; а потом, опять возвратившись к державному, удостоился великого его благорасположения. После того он вел себя осторожно и был внимателен к себе — с целью стать выше всякого подозрения, преимущественно потому, что носил высочайшее достоинство, особенно же боялся навлечь на себя подозрение того, который одною степенью власти стоял ниже его.

8. Но царь, быв горяч во всех отношениях, сильно трогался и унизительным о себе мнением (ибо владевшая им мучительная болезнь заставляла его везде подозревать что-нибудь ужасное). Он лишил чести Алексея Рауля, возведенного в достоинство протовестиария[12] и на его место поставил Георгия Музалона, атрамитянина, выдав за него Феодору из дома Кантакузинов, племянницу Палеолога; потом среднего его брата Андроника, сделав великим доместиком[13], женил на Клоисте, дочери Рауля; третьего же брата возвел в сан протиеракариса[14]. Эти люди нисколько не принадлежали к благородному сословию, а только занимали и сопровождали Феодора в его детстве. Кроме того он выколол глаза двум вельможам, из которых один был сын Алексея Стратигопула, Константин, удостоившийся знаменитого брачного союза (за ним была племянница того царя Иоанна), а другой — Феодор Филес. И много подобных дел совершил он, смиряя людей, гордившихся своей кровью, и приготовляя себе, по его мнению, безопасное шествие вперед: так как болезнь не давала ему отдыху; и днем и ночью не представлял он ничего, кроме худого.

9. Тогда как Палеолог, стоя во главе Месофинийского[15] легиона и даже начальствуя над самою дружиною воинов из знаменитых фамилий[16], сильно действовал на Италию, — подходит к нему некто из придворных, по имени Котис, бывший с ним в особенной дружбе, и дает заметить самым своим видом, что ему тяжело говорить о том, о чем хотел. «Если ты, сказал он, не воспользуешься бегством, то чрез несколько дней испытаешь великую беду. Да и мне по той же причине не безопасно здесь оставаться, но обоим нам надобно бежать в Персию, если тебе жаль своих глаз». Так говорил он, и словом дружбы совершенно убедил Палеолога, который, преследуемый подозрением в домогательстве царствования, и без того всегда боялся за самого себя. Подозрение-то не миновало и дяди его, великого хартуллария[17], который назывался тоже Михаилом Палеологом. Говорят, однажды спросили его о царской власти, и он простодушно отвечал: кому Бог дает царствовать, тот не виноват, если позовут его на царство. За это державный возненавидел его и, представляя, как такой человек может иметь такие заносчивые мысли, связал его и посадил в тюрьму. И так узнав о наступающей беде и справедливо пугаясь, как бы, оставшись здесь, не испытать опасности, Палеолог почитал себя человеком крайне жалким и решился — хотя на постыдное, однако ж на спасительное дело — бежать заграницу. Тотчас из двух представившихся ему зол, он, под влиянием страха, избирает меньшее: стараясь, сколько мог, долее оставаться невидимым, берет с собою некоторых домашних, переправляется чрез реку Сангару, бежит опрометью прямо в Персию и приходит к султану. Султан принимает его радушно, с надлежащими почестями. Там у иностранцев, ведя войско под царскими знаменами против врагов султана, Палеолог совершает подвиги мужества, в надежде смягчить сердце царя, если он услышит о том; но наконец одумавшись и уже решаясь бежать назад, приходит к тогдашнему предстоятелю Иконийской церкви и делает его посредником между собою и царем, не пришлет ли ему царь грамоты с уверением, что он совершенно перестал гневаться и позволяет ему возвратиться в отечество. Когда иерарх наскоро написал письмо к державному, выражая свое ходатайство за Палеолога, — державный, прочитав его, обнаружил сочувствие и собственноручным ответом обезопашивал беглеца, что от царского гнева не потерпит он ничего неприязненного, если возвратится на родину. И действительно, смирившийся был принят великодушно; для возвратившегося отверсты были объятия; сознавшемуся, что его вина непростительна, выражено сочувствие и возвращены прежние почести.

10. Вскоре за этим разнеслась у нас молва о взятии на западе города Эпидамна[18] и о том, что его жителям нужен архиерей, что там требуются и военачальник и войско. Поэтому в сан архиерея тотчас возведен был Халкутци, который украшался достоинством великого скевофилакса[19] великой церкви, а военачальником вместе с ним отправлен туда Палеолог, которому приказано, по усмотрению, содействовать там и другим вождям, особенно же архиерею. Быстро проехав Фессалию и уже собираясь переправиться чрез реку Вардарий, военачальник со своими войсками начал переправу первый, как вдруг в этих войсках встретил замешательство и расположение к измене, которую затеял побочный сын деспота Михаила, Мануил[20]. Явившись там с значительным войском и завязав сражение, он сошелся с военачальником и сперва ударом копья сбил его с ног; но потом этот встал, сел на коня и нанес ему такую рану, какой сам не получил.

11. Тогда правитель Диррахии, пользуясь этим возмущением, обратился к Фессалонике и, по-видимому, усиливался склонить ее на сторону возмутителей; а между тем распространилась молва, гласившая, что в Фессалонику скоро приедет комит царской конюшни, Хадин, с единственною целью взять Палеолога и в узах отправить к царю. Услышав об этом, Палеолог (который в то время тоже был в Фессалонике) сильно оскорбился и сам с собою размышлял, что это вздумалось царю, только что отправив меня, опять возвращать с бесчестием? Отчего это, удостоив меня письменно сочувствия и не только великодушно забыв о моих поступках, но и вверив мне важное дело военачальника, он теперь берет свое слово назад и осуждает меня как бы в дознанных уже преступлениях? Не зная, как справиться со своими мыслями и какой избрать путь, он решился прибегнуть к Богу: открыл свою душу диррахийскому предстоятелю и просил помолиться о нем пред Божественным престолом. Так как предметом прошения было дело богоугодное, то в Акатонийской обители тотчас после вечерни начали петь молебен, а на завтра архиерей положил совершить тайноводственное священнослужение. Когда наступил день и надлежало прочитать так называемые часы, архиерей пред литургиею, предписав молчание клиру, стал сам наедине беседовать с Богом и в глубокой тишине своей души возносил обычные преджертвосовершительные молитвы. Во время этого-то молитвословия слышал он, говорят, голос, повторившийся три раза — не вдруг, а с некоторыми промежутками. И этот голос произносим был не на обыкновенном наречии, даже не только не по-эллински, но и не на каком ином языке. Говорилось — μαρπου,— и больше ничего. Удивившись этому, архиерей тотчас пошел к фессалоникийскому предстоятелю (то был Дисипат Мануил) и объявил ему, как он со псалмопением стоял пред Богом и как, занятый тою мыслью, о которой было сказано, нечаянно услышал голос. Долго рассматривал это выражение Дисипат и, мысленно находя в нем нечто сходное с древним Βεκλας[21], вникал отдельно в каждую букву этого слова и наконец ясно сказал, что оно обещает Палеологу римское царство; ибо им объявляется, говорил, следующее: Μηχαλ ’Άναξ Ρωμαίων Παλαιολόγος ’Οξέως ‛Υμνηθήσεται. Некоторые же утверждают, что и диррахийский епископ не слышал этого выражения, и фессалоникский не пророчествовал, но что последний из них был гадатель и занимался такими книгами, которые тому или другому лицу назначают царствование. Итак, желая дать знать Палеологу, что он получит престол, и надеясь тем облегчить его скорбь, угрожавшую самой его жизни, он, однако ж, видел, что книгам этот человек не поверит (ибо в делах неизвестных он не крепко держался книг). Поэтому, боясь, как бы Палеолог вовсе не потерял веры, говорил, что приговор о его царствовании выслушан от самого Бога, и для того снесшись с епископом диррахийским, подучил его сказать, будто слышал он голос, а сам взялся выдуманное им слово истолковать так, как ему хотелось. Уверив в этом Палеолога, означенные епископы восторгли его доброю надеждою, а себе, если бы вышло иначе, оставили основание к извинению в том, что истолкование их было ошибочно и что смысл того выражения оказался не тот, какой они в нем находили. Между тем комит царской конюшни, упомянутый Хадин находился уже в дороге и, несясь с быстротою птицы, скоро прибыл в Фессалонику. Тогда народная молва оправдалась самым делом: Палеолог был взят под стражу. Впрочем, Хадин не сковывал его ног — потому ли, что так было ему приказано, или может быть потому, что уважал его благородство, либо даже стыдился дружеских своих к нему отношений; ибо побуждений гнева нельзя согласить в мысли с выраженною им добротою. Сохранив таким образом его честь в возможной безопасности, чтобы со стороны городской толпы не приразилось к нему поношение, он выехал с ним ночью. Когда же город оставался уже далеко назади, Хадин объявил Палеологу о царском повелении и о том, что, уважая личное его достоинство, он хотя до настоящей минуты и пренебрег это повеление, однако ж, простирать свою дерзость далее не хочет; потому что это было бы бедственно для них обоих. Палеолог за такое снисхождение, выразил ему величайшую благодарность и был готов выполнить царское определение со всею точностью. Вслед за этим он возложил на себя оковы, так что сидеть на лошади ему надлежало уже, спустив обе ноги на одну сторону, и в таком положении продолжал свой путь. Когда они ехали, случилось, говорят, одно доброе предзнаменование, которое как бы предвещало то, чему вскоре надлежало исполниться. Вот в чем состояло оно. В продолжение езды, один из них представлял будущее и естественно скорбел, а другой, сколько мог, облегчал его скорбь и старался возбудить в нем благодушие. Наконец первый, наскорбевшись до изнеможения, попросил другого петь и начать песню, какая придет ему в голову (видно, был он искусен в пении и имел способность); от этого, сказал, может быть будет легче на сердце. Тогда Хадину вдруг пришлось запеть; «νΰν προφητικ πρόρρησις πληρωσθναι πείγεται» (теперь наступает время исполнения пророческого предсказания), — и запел он не тихо как-нибудь и без участия, а с необыкновенным энтузиазмом и изо всей силы. Эта песня действительно привела узника в состояние воодушевления и дала ему почувствовать удовольствие — по наружности, как будто своею мелодичностью, а на самом деле своим содержанием, тогда как певец и не думал, что в настоящую минуту он для узника является добрым провещателем. Когда чрез несколько дней потом окончили они свой путь и спешили к царю, посланный немедленно является пред лицом державного и доносит ему о прибытии Палеолога; но Палеолог не был принят им ни на минуту и, как осужденный, отведен в темницу. Его дело положено было подвергнуть большему исследованию, чем как дотоле оно было исследовано; но это — тогда, когда державный будет пользоваться лучшим здоровьем. Между тем, несмотря на признанные пророчества о его царствовании, время, по болезни самодержца, уходило, и он все еще содержался в темнице. Решительных обвинений против него царь не имел; в вину узнику вменялось только возбуждаемое им подозрение и то, что многие приходили в недоумение, веря определениям рока. Тут самое предсказание становилось уже виновным. Оно было… но, чтобы описываемые события понять яснее, возведем свое повествование выше.

12. Державный впал в болезнь и — в болезнь тяжкую; так что, схватываемый ею, часто падал на пол. Это было, по-видимому, физическое сжатие сердца; отчего, думаю, и на лицо его выступала непомерная краснота: сердце не вмещало в себе разгоряченной крови; что заставляло ее обращаться, куда было можно, и даже нередко сообщать недобрые представления мозгу, а потому и самой мысли. Касательно способов мышления, может быть, вздумает иной сносить спорные мнения философов: но источник мыслей есть сердце, по крайней мере, когда они возводятся к мозгу, и смотря потому, соразмерен он или не соразмерен, таково бывает и возводимое. Так-то и теперь, едва схватывала царя болезнь, — страдалец начинал испытывать как бы влияние демонских чар. Народ, веривший этому, безумно винил во всем Музалонов, которые тогда, против ожидания, достигли высших почестей. А больному казался подозрительным всякий, кого обвиняли в чародействе. Поэтому многие в то время, люди важные, лишь только кто хрюкнул на них обвинением, забираемы были под стражу и, кому хотелось отмстить другому за себя или за ближнего, тому стоило только обвинить его в чародействе, и он подвергался наказанию. Когда же донос поступал к царю, тотчас (так как, слыша что-нибудь, он не молчал) царь с таким беспокойством приказывал исследовать дело, как будто бы оно касалось не другого, а его самого. При этом подсудимый мог быть оправдан не судейскими мнениями, не представлением свидетелей, не принесением клятв, не рассмотрением прежней его жизни, — нет, все это обличалось во лжи. Подсудимого спасало только одно, — если он решался взять рукою кусок раскаленного железа из горящего огня,[22] который назывался священным, к чему требовалось трехдневное приготовление. Решившийся на это должен был сперва провести три дня в посте и молитве, а рука его на то время покрывалась сеткою и обвязывалась полотенцем, запечатанным печатью, чтобы кто-нибудь не вздумал намазать ее мастью, уничтожающей действие огня. И пишущий это, приходя тогда уже в совершеннолетие[23], сам видел такое диво, что некоторые, подвергшись сему испытанию, выдерживали его невредимо. В те времена державный определял жениться на девицах благородного происхождения и таким людям, которые сами происходили иногда от семени неблагородного; надлежало только, чтобы царь почтил их благородством, удостоил почестей и, вместо награды, устроил брачный союз обоих лиц, дабы мужчины справедливо гордились своими, как говорят римляне, матронами, а эти принимали участие в достоинствах своих мужей. Так приказал он между прочим одному придворному, по имени Валанидиону, который еще при жизни прежнего царя был в числе пажей нынешнего державного, вступить в брак с племянницею Палеолога Феодорою, дочерью Марии или Марфы, которая родила ее Тарханиоту, великому доместику. Слово царя было для них твердым ручательством, и потому, когда обе стороны согласились на брак, жених стал свободно ходить в дом невесты. Оставалось уже немного времени до свадьбы, как вдруг, неизвестно по какому побуждению, державный, поставив свою власть выше справедливости, повелевает выдать упомянутую девицу благородного происхождения за сына Каваллариева Василия, тоже из благородных. Этот с радостью принимает такой дар, как благодеяние, и требует брака. Но второй жених не нравился женщинам, которые держались первого выбора и считали бесчестным отвергнуть его. Несмотря, однако ж, на то, вскоре, по назначению державного, они, волею-неволею, должны были выполнить приказание, и свадьба торжественно отпразднована. Но молодой на первых днях не имел со своею женою дела, свойственного мужчинам. Когда же спросил царь, отчего это так, — он сперва отвечал обоюдно, не желая открыть настоящую причину, а потом, испытываемый настоятельнее, сказал что препятствует чародейство. Тут вдруг возбудилось в державном подозрение относительно самого себя, и овладел им сильный гнев; он требовал, чтобы чародей был сейчас же открыт. И вот берут мякинный мешок и кладут в него вместе с кошками обнаженную благородную старуху; потом начинают извне колоть кошек шиповником, отчего они вонзаются своими когтями в страдалицу, и эта бедная принуждена была нехотя высказать свое признание. Впрочем, от ней нельзя было услышать более того, что она не знает за собою никакого дела и что, может быть, ее дочь ненавидит нового жениха, по любви к прежнему. После того царь не хотел долее мучить ее — либо из подозрения и в той мысли как бы она, привыкши чародействовать и подражая воспитанному ею и любимому брату, не дерзнула, подобно ему, применить свое искусство и к державному, либо из опасения, как бы, услышав об этом, Палеолог, в чувстве братского негодования, не наклонился к возмущению. Поэтому-то, он и послал лишить Палеолога должности военачальника и привести его в оковах — снаружи смотреть, — так для того, чтобы он оправдался по поводу обвинения его в чародействе, а на самом деле, причиною такого поступка была боязнь, как бы слух о страдании сестры не подвиг его к отложению. — Это видно было и из того, что царь вскоре не только опять вывел его из темницы и выразил ему сочувствие, но и по причине болезни, опасаясь за себя и за свои дела, вверил ему попечение о своей семье, напоминая вместе с тем о своей к нему милости, что тогда как он своими поступками заслуживал наказание, ради любви царя не сделано ему ничего неприятного.

13. В том же году к осени державный умер, оставив четырех детей: трех девочек и девятилетнего мальчика, соименного деду Иоанну. Старшие же из его дочерей были уже выданы замуж, — одна за правителя Болгарии Константина Тиха, а другая за Никифора, сына западного деспота Михаила. Это было предвозвещено знамением: в шестой день, до третьего часа затмилось солнце[24], отчего густой мрак скрыл все, и на небе видимы были звезды. Так восхищен был от земли прежде времени муж царственно рожденный и образованный. По глубокомыслию и благоразумию в слове и деле, по твердости и непреложности мыслей, он, конечно, не равнялся с отцом; зато отличался во всем быстротою, великодушием и воинственностью подобно деду, а от матери заимствовал щедродательность, так что подданным раздавал деньги обеими руками и, раздав их, не скорбел, а радовался; чрезвычайно также любил науки и благодетельствовал всем ученым, да не меньше и сам занимался ученостью, особенно же развил в себе искусством прекрасную способность писать, так что, если бы постарался, мог бы красноречиво излагать свои мысли о многом. Надлежало ли (умолчу о многом другом) торжественно совершить наступающую память святого — он ничего не делал при этом, кроме того, что откладывал в сторону дела и, тогда как один из клириков внятно читал положенное пред утренею шестопсалмие, сам совершал наилучшее служение празднуемому святому, — оказывал бесчисленные благотворения не только певцам, но и слушавшим пение, — из придворной ли стражи был кто тут, или из оруженосцев и царских телохранителей, при дворе ли служил кто, или пришел со стороны. Милость царя неисчерпаемо лилась на всех, особенно же на воинов и людей, занимавшихся науками. Не было ни дня ни ночи, ни времени скорби, ни часа радости, ни восхода солнечного, ни запада, когда видели бы или слышали, что царь не благодетельствует, или сам лично настроенный к тому, или настроив других. Быв таким, он для своих сановников казался, однако ж, властелином тяжелым, потому что назначал людям должности и удостаивал их надлежащих почестей, смотря не на благородство происхождения и родственные связи с царским домом, а на отличные качества. Кто был с ним в родстве и одной крови, тому, по мнению царя, уже очень довольно было и этого преимущества. А такой взгляд правителя, если судить правильно, должен был вызывать подданных к доблести и отличиям; потому что раздавать царские награды правитель положил не за беспечность, а за подвиги, за готовность служить ему и возбуждать к службе других. Внушал он, впрочем, и страх, показывая готовность как облагодетельствовать ревностного деятеля, так и наказать того, кто поступает незаконно; ибо немалое зло совершает вельможа, когда действует вопреки долгу: он походит тогда на евнуха, который, чрез отнятие одного члена, производит много вреда во всем теле, — все разъединяет и извращает; напротив, когда он исполняет долг, его можно уподобить средоточию, от которого зависит безопасность всей окружности, пока оно пребывает в своей области. И как бы, казалось, не управить надлежащим образом империею тому, кто рос под руководством такого отца, не называясь еще царем, быв у него единственным сыном и получая основательное образование во всех отношениях?

14. Этот сын однажды выехал на охоту в вышитой золотом одежде и на возвратном пути случайно встретился с отцом. Когда тот сделал поклон, — этот притворился будто и не видит его; а когда первый подошел, — последний не обратил на него и внимания. Это показалось сыну, конечно, знаком родительского гнева, что было и справедливо. Скорбя и думая, в чем бы могла состоять его вина, он подошел к отцу и смело спросил его наедине. Отец своим взглядом выразил, что вина его еще не забыта, и стал порицать неблаговременность богатой его одежды. «Что сознаешь ты в своем поступке хорошего для римлян, сказал он, расточая их достояние для развлечений, ни сколько им ненужных? Разве не знаешь, что эти золотошвейные сирские ткани вытканы из римской крови и что их надобно употреблять только тогда, когда чрез то хочешь оказать пользу римлянам? Но ты спросишь: когда же употребляются они в их пользу? Тогда, когда представляются нам иностранные послы: в этом случае, величаясь одеждами, мы даем знать иностранным дворам о богатстве римлян. Ведь богатство царя почитается богатством его подданных, и употребление его не для этой цели, а для порабощения себе других своих соотечественников, достойно клятвенного отрицания. Ты не размышляешь, сколько делаешь вреда, употребляя свою одежду попусту». Такие-то правила выслушивал тот, кто воспитываем был для царского престола!

15. Как скоро умер Феодор, тотчас объявлено было, что отец юного царя, при вступлении в монашество, попечение о своем сыне вверил протовестиарию Музалону. Этому князю Иоанну, как еще дитяти, которое, по малолетству, не могло безопасно управлять самим собою, конечно, нужно было стороннее охранение, чтобы, по непредусмотрительности, не потерпеть чего-нибудь, особенно, когда было много злоумышленников, которые и при малом движении, могли бы произвесть дело великое. Поэтому положено перевесть его в Магнезийскую крепость Ермос, и составить при нем большую свиту надзирателей. Между тем вельможи, то занимавшие еще почетные места, то рассеянные по разным областям и жившие без надзора, выказывали из-за угла свою гордость: на деле они были либералы, а говорить не осмеливались (потому что правили империею Музалоны); втайне строили замыслы, а притворялись верными слугами царя-отрока. Помня то, что потерпели от отца, они кусали свои губы и, набив себе оскомину предложенным от него кислым виноградом, или выпив поднесенную им чашу желчи, больными зубами скрежетали теперь на сына. Питая такое чувство негодования то против попечителя и дитяти, то против приставленных к нему лиц, от которых прежде тоже терпели, и вместе с тем зная, что их ненависть не может быть умиротворена местью людям, несправедливо, по их мнению, получившим такие почести, они, как ни мучились этим, а должны были бояться их. Тогда первый из Музалонов, почтенный достоинством протовестиария, видя, что зависть в империи сильна и ползет многими путями, что на многих падает подозрение в домогательстве царской власти, и предусматривая в этом великую опасность, признал долгом благоразумия испытать дух войска и вместе дознать расположение к себе вельмож. Для этого наперед старался он словами и делами заявить знаки своего подданства и служения малолетнему властелину, а потом созвал весь сенат, всех членов царского дома, всех правителей и лиц, командовавших войском; пригласил также и братьев царского деда Ласкари, который и сам некогда украшался царскою диадимою и восстановил почти совсем падавшие дела римлян; не были забыты и слепцы (как то Стратигопул и Филес). Когда же все эти и другие сановники явились в собрание, Музалон стал на возвышенном месте, чтобы могли слышать его первые и последние, и говорил следующее.

16. «Рассматривать пред вами, благородные мужи и товарищи, государственное наше дело издалека и в подробностях, думаю, излишне и, по-видимому, не благовременно. Теперь настоит необходимость обратить внимание на то, что у нас пред глазами. Рождены мы и воспитаны своим отцом едва не во дворце, где между прочими и он служил царям. Потом, взятые блаженной памяти царем, мы под его же руководством, управлявшим действиями нашего отца, получили и образование. И все вы можете засвидетельствовать, как верно старались мы служить ему, как, соединяя любовь со страхом, исполняли, что ни приказывал он. Не было в нашей мысли ничего иного, кроме непритворного желания угодить своему государю, хотя наше усердие, может быть, и не всегда было ему по нраву. Мы знали, что верность, в соединении с усердием, хотя и не бывает успешна, стоит, однако, выше притворной угодливости. А давать нам почести и достоинства гораздо большие, чем каких мы ожидали от своего царя-властелина, зависело от его воли; ибо, что сделали мы столь удивительного, за что бы удостаивать нас таких почестей? Так угодно было царю, — и мы украшены достоинствами, но украшены не с злым умыслом пользоваться обстоятельствами и действовать к чьему-нибудь вреду. Это знает наша совесть; ибо не так получена нами честь, чтобы мы не считали делом постыдным направлять ее к такой цели. Человека, пользующегося великою силою у правителя, всякий имеет право ненавидеть, если он подставляет кому-нибудь ногу, чтобы повалить его без справедливой причины. Не вертелись мы также около правителя с неблагородным таканьем и низкою лестью, чтобы открыть для себя двери его благоволения, закрыв их для других: это показывают многие нанесенные нам от него удары, от которых мы нередко близки были к смерти. А как любили мы каждого из вас и ценили больше всего прием, какой он делал вам, о том скажут, думаю, многие, кому это известно. Если же иногда просьбы наши были безуспешны, то это от нас не зависело. По всему вероятию, многое надобно приписать тяжкой болезни, располагавшей правителя к сильнейшей подозрительности, которая, если рассудить справедливо, падала и на людей вовсе невинных. Тяжкая болезнь, поражая мужей великих, справедливо посылает бедствие тем, которые, в другое время, когда следовало им потерпеть, ничего не потерпели, а нас между тем вводит в подозрение (не скажу — в несчастье). Впрочем, судья каждого человека есть око Божие; оно умеет наказывать зло и не побеждается ложными умствованиями. Так и мы свободны от них, хотя иным приходилось терпеть и невыносимые бедствия. Воля царя была сильнее всякого препятствия, и сопротивляться ей по необходимости — не безопасно; а прибавьте к этому еще болезнь. Лучше бывает царь, когда гневается на худшего. Это говорится с целью доказать, что ни те из вельмож, которые подвергались гневу царя, не имеют основания обвинять нас. Впрочем, иные были, может быть, и не в добре; в отношении к некоторым воля царя, вероятно, согласовалась с раздраженным его состоянием. Между тем другой, несмотря на его доброту, по-видимому, не пользовался добрым именем и был презираем, чего он всего менее заслуживал: того требовало их время, так казалось главе империи. Но теперь наступила пора отдохновения: державный сошел со своего поприща; а тот, который после него достоин царствовать, как видите, еще в отрочестве, и потому со стороны верных ему подданных требует великого о себе попечения и всякой заботливости; так что подданные должны бдительно наблюдать и за внутренними, и за внешними его врагами, как бы они не сделали ему чего худого. А отчего хорошо и справедливо требуется теперь служение ему более верное, чем какое требовалось прежде, скажу откровенно. Во-первых, непринужденное выражение чувствований и отсутствие всякой тайной мысли в детском возрасте юного царя относительно поступков, совершаемых его подданными, и сами по себе способны привлекать к нему благорасположение, не возбуждая опасения потерпеть что-нибудь и рассеивая страх в сердце трусливого тою уверенностью, что он готов будет и ему выразить свою любовь. Дело обыкновенное, что на службе следуют побуждениям либо страха, либо любви; и мы тоже обязаны служить: но так как страха теперь нет, то во всем должна руководствовать нами любовь. А в ком действует чистая и нелицемерная любовь; тот не изменит делу, которому служит, и не будет не радеть о нем. Это — первое; а второй пункт относится к лицам, царствующим от имени государя-отрока. Благодеяние подданным, с его стороны не необходимое, по обстоятельствам времени оказывается необходимым; и мы не будем избегать случаев благодетельствовать, стараясь не о том, как бы не навлечь на себя неудовольствие, а, напротив, в надежде — благодеяниями заслужить благорасположение. Всякий может получить то, чего хочет; всякому готово щедрое благодеяние, лишь бы кто признан был того достойным. Державный, пока он — дитя и находится под опекою, не должен давать свободы своему желанию, которое нередко может выходить за пределы приличия, когда овладеет умом гордое сознание власти: к попечителям же его доступ всегда открыт и можно докучать им непрестанно. Но если поэтому каждый из нынешних подданных легко может получить, чего просит; то как не служить царю со всею готовностью? Кроме того, тогда (умалчиваю о многом другом) было опасение, как бы иной, сделав и доброе дело, не был отвергнут, если другие вздумают возбудить против него гнев царя теми способами, которыми обыкновенно овладевают им. Поэтому тогда нельзя было решиться на подвиги великие, или стараться сделать больше, чем другие; ибо не было никого, кто мог бы сказать или засвидетельствовать это пред царем, и усердие труженика оставалось напрасным, его подвиги часто перетолковывались в худую сторону, и за свое дело он, вместо благоволения, получал выговоры: напротив теперь, когда государственные дела находятся в руках опекунов, весьма удобно заявлять труды каждого и вознаграждать заслуги людей лучших; следовательно, теперь мы должны трудиться, не боясь уже царя, не питая страха, в ожидании результатов либо хороших, кому удастся сохранить себя, либо худых, кому не удастся. И это говорил я вам, моим соратникам и товарищам: теперь же смело и с надлежащею свободою выскажу истину тем, которые превознесены своим родом и украшены гражданскими отличиями. Я принял опеку над царем не по собственному произволу и не с какою-нибудь целью или намереньем, но принял, во-первых, исполняя письменное повеление державного, во-вторых… но не хочу говорить об этом. Я соглашусь продолжать службу опекуна только под тем условием, если вы того хотите; а когда опека будет учреждена вами самими, — я с удовольствием займу место на последней ступени чинов государственных. И кто будет заботливо, как следует, хранить благоденствие царя, тот приобретет право на мою любовь, хотя бы мне пришлось быть и частным человеком. Я не перестану докучать царю не гневаться, если бы даже кому из вас показалось оскорбительным мое достоинство; ибо лучше жить спокойно, служа в качестве простого воина, чем быть жертвою страха и подозрений, украшаясь достоинствами. Вот теперь, по благости Божия промысла, и подданные благоденствуют, и войско в порядке, и неприятели в мире. Вот вас много, и вы велики — одни кровным родством с домом царя, другие — блеском достоинств и всем, чем могут превозноситься мужи прекрасные и благородные. Так при настоящей необходимости, — окружить царя попечением, изберите годного. Я сам последую за вами и присоединю свой голос к общему мнению. Ведь у нас главная забота теперь не о собственном нашем состоянии, а о царе. Но кто не захотел бы, тогда как другие будут подавать голоса, тот ничего не сделает своим нехотением; потому что ваше желание пересилит. Настроенный столь демократически, я никому не даю предпочтения пред другим. Если, следуя своим соображениям, вы захотите, чтобы я оставался при своем деле, — соглашусь; а когда не захотите, — распрощаюсь со всем и не пущусь в изыскание причин моего увольнения, хотя бы следствия его были для меня вредны. Итак, убеждаю вас, не скрывать ничего, — сказать мне правду; ибо есть ли причина бояться тому, кто не решался бы подать голос по боязни? Ведь противоречия не будет, страха — никакого, если кто выскажет свое мнение. Не медлите же, советуйтесь и сноситесь друг с другом, — что полезнее, и как скоро кому-нибудь придет на мысль сказать нечто основательное, — пусть будет он уверен, что его внимательно выслушают, каково бы ни было содержание его речи. Говорить оскорбительно для царя, может быть, не безопасно: но речь, с какою, относятся равные к равным, допускается; потому что здесь нет большего, чтобы судить о ней. Так и поэтому теперь нет никакой опасности говорить всякому, желающему сказать что-нибудь, какой бы стороне ни благоприятствовало его слово».

Когда протовестиарий сказал это, — в собрании раздались тотчас смешанные голоса; но слышнее других были те, которыми как будто одобрялось распоряжение умершего царя; ясно отзывалось также одобрение державному, с присоединением ему многих и необычайных похвал, как сановнику, достойному управлять делами царства. Эти люди, конечно, больше следовали за временем, боясь опасностей, чем сколько говорили по убеждению. А из вельмож утверждали — кто что: по временам слышались мнения льстивые, которыми льстецы превозносили тогдашнего правителя над самими собою, за случавшиеся же события так далеки были винить его, что всю вину относили к одному царю и даже сознавались, что терпели не вовсе несправедливо; по крайней мере, служа государю, в руках которого была их жизнь, они ему только были и подвластны и от него одного получили наказание.

17. Но Михаил Палеолог, тогдашний великий коноставл, — оттого ли, что по жене был действительно дядя протовестиарию и, находясь с ним в родстве, думал принять участие и в его славе, или оттого, что хотел подделаться под тогдашние обстоятельства тоже ласкательством, выслушав мнения и высказанную покорность других, смело возвысил свой голос и начал говорить так: «Что это вздумалось тебе развить пред нами такую речь, — тебе, превознесенному достоинствами и, по суду царя, поставленному выше всех других? Что почудилось тебе и касательно нас, как будто мы недовольны правителем царства? Кто мог бы справедливо обвинять тебя в том, что случилось кому-нибудь потерпеть от царского гнева? Никто, вероятно, не дошел до такой степени неведения, чтобы не знал, как гневен бывал царь и как тяжко было то время, как тяжело было тогда всем, а особенно близким. Да, никто, разве только человек, далекий от наших отношений и принадлежащий к другому роду. Если хочешь твердо сохранять клятву и обязательства, скрепленные верою; то нечему и удивляться, что иногда, по воле государя, потерпишь что-нибудь несносное, хотя бы и никто со злым умыслом не раздражал его против тебя. Где, по известным всякому особенностям единоначалия, и действительно виновный освобождается от вины: там напрасно стали бы мы винить кого-нибудь в клевете, старающейся воспламенить гнев царя. Было это, но прошло, и рассуждать о подобных предметах подробно — все равно, что усиливаться решать вопрос об умерших, почему они отошли отсюда; ибо как там все покрывает судьба, участвовала ли в этом болезнь, или нет: так и здесь страдание — в связи с судьбою, были ли наговорщики, или их не было. Кто подчинен другому и служит, для того страдания, если он всякий раз страдал справедливо, делаются скорбью; а когда несправедливо, — сколько бы ни случилось терпеть, они обращаются ему в утешение. Итак, время ли теперь припоминать нам различные события, приведшие нас в настоящее состояние, и навязывать вам вину, ни сколько вас не обвиняющую? Что царь почтил вас высокими достоинствами, это было делом не безотчетной его воли, не безвременного его к вам расположения, не неразумной и излишней привязанности (кто стал бы так думать, тот был бы сумасшедший);— нет, вы обладаете неотъемлемо принадлежащими вам дарованиями, вы стояли выше других своими познаниями, своим словом и делом, вы отличались искреннею и чистою преданностью престолу, неутомимым попечением о делах империи, и всем, чем может отличаться человек наилучший на таком поприще. Вот что расположило мысль царя составить о вас хорошее понятие и почтить вас, как следовало! Чем же тут и кто мог бы обидеться? Неужели почтить других можно было не иначе, как поставив вас в заднем ряду? Ведь если бы почтить других надлежало чрез презрение вас, то хорошо было бы вменять вам в вину все. А когда была возможность и вас облечь почестями, и другим тем не менее даровать приличные достоинства; когда одни могли иметь свое, а другие — получить от царя, что принадлежало им: то, как скоро, по воле царя, такой жребий достался не обеим сторонам, а только вам, — где право почитать вас виновниками их неудачи? Перестань же питать в душе такие мысли, слыша которые, приходится испытывать немалую скорбь. Об этом мог бы я сказать многое, но скажу только одно: если бы вы с настоящими вашими качествами жили где-нибудь за границею, то я усердно молился бы возвратить вас, если возможно, в отечество, — особенно когда бы оно находилось в нынешнем состоянии, — и для вашего прибытия не щадил бы ни денег, ни других способов, а по прибытии вашем, убедил бы вас принять управление отечеством. Между тем ты, как будто есть кто другой достойнее тебя иметь попечение о государстве, ожидаешь нашего совета. Да кто же в состоянии перевершить царское о тебе мнение? Кто, кроме тебя, занимая этот высокий пост, может явиться лучшею порукою за благополучное течение дел государственных? Ведь ты и по достоинствам выше других, и по уму, в котором нет недостатка, над всеми первенствуешь. Итак, властвуй, — пекись и о царе, пекись и о делах Римской империи. Мы с удовольствием последуем за тобою; ибо не всем же начальствовать, не всем повелевать: многоначалие есть безначалие. И если, после царя, необходимо слушаться одного; то кто достоин быть этим одним, главным начальником, как не превышающий всех достоинствами? Все, что хотелось мне сказать, я высказал: теперь хорошо было бы говорить последовательно и другим, кому угодно. Страх не препятствует, и мы будем выслушаны, если речи последуют одна за другою. Но можно видеть из состояния дел, а особенно из слов, долетающих до моего слуха, что из всех нас нет ни одного, кто не соглашался бы с тем, что сказано».

Когда великий коноставл кончил, все чины, как будто бы у них было одно стремление и одна мысль, как будто бы нечего было больше говорить, объявили, что они согласны со сказанным, и что им было бы даже досадно и тяжело слушать, если бы кто-нибудь тотчас вышел и вздумал предлагать нечто иное, отличное от того, что сказано. Тут всякий, перебивая один другого, стал расточать речи льстивые и доказывать, что гораздо лучше быть в подчинении у протовестиария, чем начальствовать самому. Но все это, как оказалось, были только прикрасы и маски.

Распустив собрание, протовестиарий вывел из него то заключение, что вельможи охотно уступают ему одному исключительное попечение о царе и делах государства, а потому, приняв в свои руки всю власть, отправился в Магнезию[25]. Там охранение царя поручил он людям верным, а царское казнохранилище — другим, тоже людям верным и достойным, которые пользовались ручательством многих, и в числе которых был логофет[26] стад, Агиофеодорит; сам же, с помощью прочих, занимался распоряжениями общими. Составляемы были и рассылались по всем городам Римской империи указы, как по поводу других нужд, так особенно и больше всего для объявления подданным о смерти царя, о наречении царем его сына и о том, чтобы все, по обыкновению, дали ему присягу. Таких указов приготовлено было множество; а красные царские подписи, так как царь не мог еще водить рукою и подписывать, поручено было сделать упомянутому логофету стад.

18. Между тем как протовестиарий заботился о всем и не имел покоя, — заботился свободно, не сознавая никакого своекорыстного замысла в своей деятельности, против него воздымалась и коварно подползала к нему ужасная зависть, когда он и не думал о том. И повод к тайной на него злобе для людей злых имел вид вероятия. Злоумышленники, казалось, ревнуют о царях, утверждая, что Музалоны одного из них, посредством приготовленных ими заколдованных снадобьев, вогнали в болезнь и отделались от него преждевременно, а у другого, еще царствующего, замышляют тоже похитить власть, думая о себе более надлежащего и, под благовидною наружностью, презирая царя и царство. Для иностранцев же в войске итальянском, которое было в руках великого коноставла, и для некоторых других, поводом обвинять Музалонов служило то, что, под влиянием их и особенно старшего между ними, эти иностранцы, еще при жизни царя, лишены были прежних своих пенсионов, что чрез это выражено им презрение, тогда как справедливость требовала бы почтить их, что по его представлениям загражден был им доступ к царю, и что унижение сделано им по повелению протовестиария. Этими и подобными мыслями раздражаемые люди того красноволосого и воинственного племени готовы были убить их, лишь бы только кто подстрекнул. А подстрекать их к тому, как многие говорили, имел причину начальник этой фаланги, который, когда его воины и прежде раздражены были против них, теперь же воспламенены, и более не связывались страхом, но сами грозили ужасами, — возбуждал их решиться на убийство, как на дело благовременное. И эту молву оправдали последствия; потому что те воины, как иноплеменники и большею частью пришельцы, без возбуждений на то не отважились бы: если же было так, что отважились; то самая необходимость заставляла подозревать вождя их.

19. Вот наступили девятины усопшего, и надлежало, по обыкновению, сделать ему поминовение. Все пошли в Сосандрскую обитель, где тело новопреставленного царя положено было подле могилы отца его: туда явились и многие лица духовные, туда съехались и все чины, и кроме того, все знатнейшие матроны, и весь придворный штат. А несколько ниже, как бы намеренно для охранения царя, поставлено было войско. Когда вошли в храм и Музалоны со своими семействами, выражая особенную пред прочими любовь к покойнику; тогда из воинов, преимущественно итальянских и иностранных, одни, выбрав время, стали грозить скорбевшим, а другие, в случае успеха тех дерзких, готовы были сочувствовать им; ибо бедственные новости всегда занимают людей, и всякий охотнее смотрит на совершение общего зла, постигающего несчастных, чем на добро, достающееся счастливым. Эти войска, смешавшись с толпою, начали снизу испускать дикие вопли к не являвшемуся им царю и громко обзывали стоявших в храме неверными, разумея под ними Музалонов, как будто хотели тем заявить пламенную свою заботливость о царе и его роде. А чтобы Музалоны, не потерпев наказания, не успели уйти, они с чувством опасения требовали выхода царя и говорили, что будут действовать по его воле, скрывая, однако ж, намерение, — если бы он и не согласился, тем не менее напасть и сделать свое дело. Когда они таким образом говорили и кричали, — те, которым вверено было охранение царя, — известен ли был им замысл, или испугало их происшедшее возмущение прежде, чем других, — вывели тотчас дитя — в надежде, что чрез появление пред ними державного пробудится в них чувство стыда. Но как скоро отрок показался, крик разлился еще сильнее и беспорядочнее, несмотря на то, что окружавшие учили его дать знак рукою. Впрочем, этот знак можно было толковать двояко: им и прекращался шум, и давалось позволение шуметь. Одним казалось, что движение руки для приставника над дитятею впоследствии могло служить оправданием пред правителями, так как бы чрез это хотел он остановить волнение; а другие думали, что подобным способом весьма удовлетворительно высказывалось позволение волноваться. Итак, вдруг поднялся вопль, как будто бы дозволил его царь; все повалили толпою и каждый бежал, как защитник царской жизни — с готовностью, если нужно, подвергнуть за него опасности собственную. Перегоняя в общем смятении друг друга, все спешили в Сосандрскую обитель для нанесения, как сами говорили, величайшего зла злоумышлявшим против царской власти. Были, впрочем, и такие, которые оставались на месте, а не бежали, — вели себя более благоразумно, чем дерзко, чтобы, когда узнают об уничтожении тех, против кого направлено было это движение, тем безопаснее ворваться в покои их и вынесть оттуда драгоценности; ибо по смерти лиц, владевших ими, мешать будет некому. И вот, между тем как Музалоны с некоторыми чинами стояли в храме и слушали псалмопение, мятежники, против обыкновения, сбегались туда толпами, и находившимся внутри показалось уже, что они идут прямо к обители. Некоторые из свиты Музалона, находившиеся за дверями, угадывая намерение мятежников, не хотят ли они, поправ закон, совершить какой-нибудь отчаянный поступок, и подозревая измену, с бледными лицами объявили о том находившимся внутри храма; а эти полученное известие немедленно передали господам и горячо настаивали, что пред бегущими надобно запереть ворота обители. Но господа не обратили внимания на такое представление, ибо ни из чего не могли заключить, что сбегающиеся солдаты идут на их зло, а подумали, что им захотелось принять участие в слушании торжественной панихиды. Однако ж те, вышедши опять из храма и видя волнение и беспорядок приближавшихся войск, испугались еще более и торопливо рассказали о всем, что там происходило; потом за ними быстро вбежали другие, а за этими еще другие;— и тогда-то уже не было никого, кто, видя это, не понял бы, что приход их предвещает величайшую беду. Посему многие, боясь за самих себя и подозревая, что предстоит нечто нехорошее, стали прятаться кто куда. А заботившиеся более всего о Музалонах снова подходили к ним с возмущенным духом и расстроенным видом и, напоминая им о скором вторжении солдат, убеждали, для предварения их ярости, немедленно запереть церковные двери, чтобы они не ворвались в храм: ведь не к добру же, говорили они, такое ужасное смятение; исход его будет худой. Но Музалоны нисколько не понимали причины их страха: видно были они уже обречены; видно справедливо говорится, что кому Бог назначил погибель, у того Он отнимает ум. Даже и присутствовавших в храме вельмож не озабочивало то, что доходило до их слуха; как будто они либо наперед знали, что будет, либо им не было надобности, чтобы ни сделали сбежавшиеся. Между тем мятежники заняли выходы и поставили при них стражу; потом проникли внутрь храма и подняли буйный крик. Из их поступков и угроз еще прежде, чем появились они в храме, видно уже было, что цель их — убийство. У протовестиария был свой грамматик, мой родственник, по имени Феофилакт, во всем походивший на своего господина. Когда этот Феофилакт вышел с намерением узнать, что делалось вне храма, мятежники обмануты были его сходством с протовестиарием, тем более, что обману их помогала и самая одежда, которая тогда на всех, важных и не важных лицах, по случаю смерти царя, была траурная. Итак, приняв Феофилакта за того, кого искали, они тотчас поразили его бесчисленными ударами; ибо не было ни одного, кто бы не вонзил меча и в мертвое уже его тело. Я слышал от личного свидетеля, что в ужасном неистовстве они даже сосали кровь его. Впрочем, обман их скоро открылся: черные туфли на ногах убитого обличили злодеев в заблуждении. Тогда они с неукротимым бешенством и с обнаженными мечами ворвались в храм. При появлении убийц священная песнь вдруг замолкла, певцы — кто куда — рассеялись и прятались по углам — в таких местах, где надеялись спастись. А из Музалонов один вбежал в алтарь и думал сохранить жизнь, скрывшись под священною трапезою; другой прислонился сзади к дверям храма, и уперся в них так крепко, что будто бы лежал горизонтально, и если бы кто попытался отворить ее, ему показалось бы, что она примкнута к двери противоположной; а зять их (ибо и этот, по родственной связи с ними, наслаждаясь счастьем, должен был разделять и их несчастье) тоже поспешил спрятаться где-то между царскими надгробными памятниками. Протовестиарий, вошедши в алтарь храма и находясь возле конхи предложения, спустился под ее колоннаду и, окруженный мраком и святостью того места, сделался бодрее. Но это не помогло никоторому из них избежать опасности. Когда убийцы ворвались в храм во множестве, тогда присутствовавшие в нем должны были бежать, и каждый заботился о сохранении собственной жизни; да разбежались и самые служители храма, так как там делать им больше было нечего. Посему те, простирая свою дерзость до крайности, и переходя от неистовства к неистовству, тщательно пересматривали все и ничего в храме не оставили не обысканным. В таких поисках кто кого находил, тотчас схватывал и жестоко, как только мог, умерщвлял. При этом не оставались праздными и другие, но одного окружали, били, рубили вдруг многие; так что и мертвое уже тело рассекали на множество частей. Такая обуяла их злоба! Так неистовство превратило их в кровожадных зверей! Протовестиария убил некто Карл, который, осмелившись войти в алтарь и обыскавши там все, сперва не нашел, кого искал, и хотел было уже идти назад. Но судьба не избавила от гибели того, кто там спрятался. Этот Карл подлез под престол, осмотрел там все и, увидев стоявшего на коленях несчастного, бросился и умертвил его. Протовестиарий умолял убийцу и предлагал ему дорого выкупить свою кровь: но он не тронулся ни видом умоляющего, ни обещаниями, и тотчас пронзил его кинжалом. Как скоро это убийство сделалось известным, не оставалось никого, кто не прибегал бы на то место, не впустил бы своего копья в убитое тело и зверски не рубил бы его мечом. Оно было изрублено на такие мелкие части, что погребатели впоследствии должны были сложить их в мешок и так положить в гроб. Окончив ужасное свое дело, эти неукротимые варвары щелкали зубами, как дикие кабаны, что никто из сановников не укорял их, не усовещивал, не обличал и даже не спрашивал, чем они обижены, что решились это сделать. Ища плодов своего убийства, они бросились в жилища убитых, и каждый, смеясь, выносил из них, что ему попадалось под руки. А дабы казалось, что это делается с благородным побуждением, что это не грабеж бунтовщиков, на языке их непрестанно вертелась вина погибших: «Враги и злоумышленники против царей, правители царства, всеми способами домогавшиеся власти, если бы только не было препятствия, губители войска, тайными кознями чародейства подделавшиеся под отца, под видом охранения и безопасности овладевшие сыном, — понесли достойное и заслуженное наказание, получили справедливое воздаяние, и мы теперь, освободившись от того зла, будем усердно служить своему государю». Так говорили они и, исчерпывая богатство в обоих домах Музалонов, делали из них мидийскую[27] добычу. И когда это совершалось, — по-видимому, не было никого, кто мог бы противустать жадной и никем не управляемой толпе; потому что одни действительно боялись ее, а другие притворялись боящимися. Доказательством служит следующее: бывшая там супруга протовестиария, смотря на дерзости солдатов, сильно скорбела и жаловалась на них; но великий коноставл и дядя ее строго заметил ей и приказал молчать, чтобы не потерпеть того же, что потерпел муж, если не замолчит. Итак, когда все равно были связаны страхом — и господа и слуги, и каждый старался только о сохранении своей жизни, — хищники наконец поднялись оттуда и, не заботясь о том, к чему идут, побежали в беспорядке. Между тем при царе поставлена была ими стража еще сильнее прежней, чтобы не произошло новой измены.

Когда все таким образом смешалось, — каждый, сколько мог, заботился о собственной безопасности.

20. Карианит, бывший тогда протовестиаритом, человек почтенный и с большими достоинствами, ушел в то время к персам — не потому, что держался стороны царя, но потому, что, при тогдашних беспокойствах, боялся за самого себя; ибо мятежники, произведшие самовольно столько насилия, которому никто не противодействовал, либо сами снова могли обратиться к насилиям, и производить их безнаказанно, либо другие могли возбудить их к тому, как уже готовых к принятию подобных возбуждений, чрез что многие подверглись бы опасности неожиданно, и особенно люди с властью, под которых подползала ненависть сильная и ужасная. Поэтому Карианит в ту же ночь убежал в Персию, а другие, предвидя величайшие бедствия, отправились в другие места, и все спасались, как могли. Между тем великий коноставл, разумея своих братьев, как людей молодых и смышленых, из которых один назывался Иоанном, а другой за ним — Константин, и которые не несли еще никаких общественных должностей, поставил их годными для себя стражами царя. Поэтому они непрестанно ходили к царю и проводили с ним целые дни, многие же иные и ночевали там. Гордясь один пред другим преданностью и верностью ему, все эти приставники выражали ее как нельзя более.

21. Такое соревнование дошло, наконец, до того, что они начали ссориться между собою, и эта ссора происходила из честолюбия; ибо попечение о царе у людей чиновных возбуждало зависть друг к другу, и они в этом случае не хотели подчиняться подобным себе. В числе приставников при царе были Чамантуры, из дома Ласкарисов, возбуждавшие к себе уважение не только умом и старостью, но и дедовством в отношении к юному царю, что внушало им великую смелость домогаться преимущества. Но с другой стороны между приставниками были также лица, производившие свой род от Торникиев, из которых первый был великим примикирием[28]. Эти на окружающих царя хотели иметь влияние близостью и братским отношением своего отца к царскому деду — царю Иоанну Дуке. В свите царя находились также и Стратигопулы, к роду которых принадлежал славный Алексей, внушавший великое к себе уважение, как старший из всех и совершивший много прекрасных дел. Сын этого Алексея, Константин, зять царя Иоанна по племяннице его, отличившийся важными заслугами, в царствование Феодора Ласкари лишен был зрения. Причиною же было то, что он выразил свою гордость пред державным и презрение к нему, когда этот после отца только что принял скипетр. В той же свите были и благородные от Рауля, которые после отца, лишенного достоинств, о чем вскоре будет сказано, оставались еще в детстве, — и Палеологи, а с ними и Ватацы и Филесы, которых отец, Феодор, вместе с Стратигопулом, и за ту же самую вину, лишен был зрения. В той же свите с Каваллариями находились Ностонги и Камицы, а с Апринами и Ангелами Ливадарии, Тарханиоты, Филантропины, благородные Кантакузины и множество других, связанных золотою цепью родства с знаменитыми предками. Между всеми ими особенное честолюбие обнаруживал Георгий Ностонг; потому что надмевался более других видами на родство с царем. Державный еще при жизни обещал выдать за него свою дочь и конечно исполнил бы обещание, если бы не помешала этому делу его смерть: а тот намерение царя тогда же открыл многим другим; да и теперь надежда на успех относительно этого брака заставляла его много мечтать о себе и, хвастаясь пред знакомыми, презирать других, особенно же племянника своего по сестре, великого коноставла. Поэтому он без всяких околичностей жил в покоях царского дворца, вместе с правителями занимался скачкою и метанием копья, или обычною у них игрою в шар, вообще с особенным дерзновением ездил с ними верхом и играл, рисуясь пред стоявшими вблизи и смотревшими на них царскими сестрами.

22. Все понимали, что царю нельзя было оставаться без попечителя, пока его жизнь находилась в таком беззащитном и нежном состоянии; но сошедшиеся чины, совещаваясь об этом, пришли к тому мнению, что не безопасно рассуждать о таком предмете без участия Церкви и ее предстоятеля (а предстоятелем тогда был Арсений). Поэтому они отправляют посольство к патриарху из Авториан[29] и наскоро зовут его из Никеи; а сами между тем совещаваются по целым дням, назначая в попечители о царе то того, то другого, и, наконец, общий совет останавливается на коноставле Палеологе, который, для исполнения этой обязанности, один показался достаточнее других. Он и самый воинственный из мужей, говорили чины, и ведет свое благородство от довольно древнего дома, и, в-третьих, состоит в родстве с умершим державным, — как лично с ним самим, так и с его супругою; (ибо был двоюродным племянником царицы и сыном двоюродного племянника царя). Все это дает ему пред прочими право быть опекуном царственного отрока. Но сколь ни справедливо было такое преимущество, и сколь ни прав был тот, кто говорил за него, можно, однако ж, с вероятностью полагать, что в этом деле тайное участие принимал и он сам, немало действуя лестными обещаниями — особенно на тех, которым в трудных обстоятельствах прежнего времени пришлось лишиться своих достоинств. И Палеолог, нисколько не думая, соглашался принять на себя опеку, потому что был беден и не имел столько средств, чтобы вести образ жизни, соответствующий его достоинству; но опасаясь, как бы не показалось кому-нибудь, будто, принимая это предложение, ему надлежало благодарить предлагающих, и как бы просить бремени на свои плечи, он требовал одобрения со стороны патриарха, который еще не приехал, и требовал не столько по нужде, сколько для того, чтобы это дело постановлено было тверже. Притом ему непременно хотелось, чтобы и высшие чины двора согласились признать его опекуном царя.

23. Члены совета действительно полагали, что сила их определения должна зависеть и от церкви, чтобы после не пришлось им по необходимости изменить свое постановление; да и в том равномерно соглашались многие, что попечитель царя, по значению своего звания, должен быть возведен на какую-нибудь высшую степень достоинства. Поэтому признано нужным, с позволения царя, переименовать его в великого дукса. Таким образом Палеолог провозглашен был великим дуксом и попечителем царя — с правом заботится об общественных делах и иметь в беспрекословном подчинении своим повелениям все вспомоществующие себе чины. А чрез это, в случае необходимой потребности, он мог касаться царского казнохранилища, которое в Магнезии наполнено было великим множеством денег, с трудом исчисляемых, собранных и положенных царем Иоанном Дукою. Деньги же, собранные сыном Иоанна, Феодором Ласкари, в достаточном количестве для содержания империи, лежали особо и безопасно хранились в одной крепости при верховьях Скамандры, называемой Астицием. Впрочем, это богатство собрано не чрез поборы или несправедливое вынуждение; это золото не было кровью людей или жизнью нищеты, но было плодом бережливости, увеличенным еще более взносами податей от иностранцев: его возрастанию способствовали с одной стороны домашнее земледелие, с другой — иноземные контрибуции. И складывались царские сокровища не с тем, чтобы никто не пользовался ими: напротив, из них покрываемы были все необходимые расходы государственные, как-то выдача жалованья и пенсионов, а особенно подарков мужам знаменитым и пособий бедным; так что они были материальным началом царской милости, изливавшейся всюду неиссякаемыми потоками, а остававшееся затем хранилось в казначействе. Вообще, что говорится о древних царях, Кире и Дарие, то же были в этом отношении Иоанн, отец римлян и Феодор, деспот их. Иоанн простирал свое наблюдение на все до такой степени, что не чуждым своему царскому попечению делом почитал входить даже в состояние рабочего скота и, для надзора за улучшением его, к каждому стану и крепости приписал деревни, чрез что плодами их земли и взносами довольствовалась и самая близлежащая крепость. Этим способом державный разливал свое благодеяние на многих или даже на всех. А Феодор хотя был и деятельнее отца в собирании золота посредством общественных податей, зато, по простоте сердца, различным образом и опустошил казнохранилища; так что при отливе денег, и здесь, как на море, открывались харибды. Но истощенная казна легко наполнялась снова, и истощение того, что в ней было, заменялось еще большим приращением. Хотя каждый, по общественной раскладке, взносил и небольшую подать, но из этих малостей возрастала сумма выше истраченной; так что царь мог тотчас удовлетворять нуждам каждого и во всяком случае больше любил давать, чем брать. И чего иного хочет закон Христов, повелевая давать всякому просящему, как не того, чтобы каждый имел потребное и никто не нуждался? Всех обязывает одно общее предписание: быть готовым дать тому, кто, давая другим, сам терпит нужду. А малодушных обязывает к этому дивная порука — Бог, который ручается им за многоразличное воздаяние.

24. Хочу рассказать и нечто другое о том же предмете, и прошу извинить меня, если, увлекаясь пользою, делаю отступления. Некогда царь Иоанн, лишившись помощницы своей в добрых делах, супруги Ирины, которую, не знаю, какими и назвать великими именами, впал в болезнь. Болезнь была трудная, и припадки ее происходили, думаю, от старости. Врачи недоумевали, к чему и обратиться; но царь обратился к Богу и решился по возможности подражать Его ко всем милосердию. По повелению державного, берется из мешков золото, и каждому, сколько-нибудь неимущему, выдается по тридцати шести монет. Сверх того расточается оно на святые храмы, на монастыри и на служащих Богу мужей, и милость царская рассылается всюду на хребте вьючных животных. Этою милостью царь привлек к себе милость Божию: больному стало легче, и он, естественно, обрадован был выздоровлением. Но вслед за тем ему захотелось доказать и римлянам, что, несмотря на такую раздачу милостыни, общественная казна не уменьшилась. Свидетельствуясь Тем, Кто его помиловал, он говорил патриарху Мануилу, что из общего достояния ничто не тронуто, что все розданное им приобретено его благоразумием и частными его трудами, что пользуясь силами опытных людей, он не переставал обрабатывать землю и с помощью их разводить всякого рода скот. Таким образом, римляне нашли его и благочестивым, и любящим своих подданных.

25. Итак, в Магнезии в то время хранилось много денег; но великому дуксу и опекуну нелегко было брать их и давать, кому он хотел: потому что у казнохранилища стояла вооруженная секирами кельтийская стража, не допускавшая к нему никого, кто хотел бы покуситься, и пропускавшая только того, кто предъявлял требование на известную сумму для какой-нибудь необходимой нужды. Впрочем, иным нередко выдаваемы были деньги под предлогом и такой надобности, какой в самом деле не было. Это принял Палеолог за начало для приобретения расположения к себе, — и получавшие от него благодеяния не могли забыть о том. А чтобы оправдаться в неправильной раздаче денег, ему стоило только указать на скудную обстановку собственной своей жизни. Другим он предоставлял случаи получать деньги, не столько удовлетворяя своему честолюбию, сколько заботясь о будущих своих планах, как это оказалось впоследствии. Что касается до его бедности, то пишущий настоящую историю сам слышал, как говорил он о том, и предлагая свое свидетельство не боится, что будет обличен во лжи. Выставляя напоказ свою бедность, великий дукс находил тогда удовольствие тщеславиться ею: «Я царствую, говорил он; а мне, для удовлетворения всем домашним нуждам, можно употреблять только три монеты». Некогда позвал он к суду брата своей тещи, Ангела, которого во время своего царствования сделал великим примикирием, чтобы последний отвечал на его обвинения относительно приданого его племянницы. В это время он свидетельствовал, стоя близко, и мы слышали те слова его, запечатленные клятвою. Вообще, тогда многих, и особенно лиц благородного происхождения, награждал он, придумывая благовидные предлоги, царскими деньгами, а сам, сколько мог, удерживался от всяких притязаний на царскую казну.

26. Между тем прошел слух о приближении патриарха с избранным клиром и архиереями. Узнав об этом прежде других, Палеолог тотчас выехал далеко навстречу путешественникам и воздавал величайшую честь как патриарху, так и всему священному клиру, идя пешком и держа под уздцы иерейского лошака, пока поезд не остановился, вступив во дворец. Для принятия патриарха назначил он покои царские и, с одной стороны желая выразить ему свое уважение, непрестанно бегал вокруг него и услуживал, а с другой изыскивал настоятельные случаи в назначенное время приближать его к царю, так чтобы он не отлучался ни на час. Патриарх с удовольствием дозволил Палеологу во всех отношениях вести дела опеки не иначе, как он сам того захочет; да то же подтвердил и собор. Тогда опекун вынес дитя и, в присутствии всего собора, посадил его на руки патриарха — в знак того, что настоящие определения об опеке над ним зависят от Совета церковного. Таким же образом многократно выносил он разные регалии, и этим молча указывал на даваемую ему одному власть, которую, если бы патриарх захотел, получили бы другие. С его стороны это был хитрый способ — предоставлять начальство над всем другому, притворяясь, что сам он — лицо подначальное и принимает обязанность по необходимости, когда ее возлагают. Притом, так как содержание патриарха, а особенно архиереев, надлежало отнесть на счет казны, то Палеолог сам брал и выдавал все нужное, вменяя себе в честь выдавать больше надлежащего, и поступал таким образом, снаружи — под предлогом необходимости, а внутренно — с лукавою целью ослепить глаза духовенства подарками и приобресть его расположение. Выдавая им подарки, он ежеминутно располагал их к себе со всею силою; а выражая каждому из них уважение и покорность, в самое короткое время имел их в своих руках и мог вести, куда хотел. В самом деле, между ними не было никого, кто не превозносил бы его похвалами даже и тогда, когда он не присутствовал в общем собрании, кто не признавал бы его достойнее всех править делами государства, кто, кроме других почетных титулов, не титуловал бы его отцом царя. Таковы были плоды ночных его посылок, его внимательности и обещаний в будущем, с величайшими уверениями.

27. Хитростью его замыслов и льстивостью нрава все были так уловлены, что в собрании, в котором иерархи рассуждали о государственной власти вместе с чинами светскими, и обстоятельства требовали найти правителя империи, все духовные особы подавали мнения в его пользу, несмотря на то, что сам он ничего не говорил, и утверждали, что опекуну государства, при таких, какие у него, качествах, нельзя равняться с другими сановниками, но надобно быть возвышенным над всеми величайшею почестью и царским достоинством. Для чего бы стал он ежедневно обеспокоиваться заботами и питать в себе столь сильный страх, говорили они, если бы, принимая под свою опеку такой народ, не имел в виду его пользы? Власть его во всяком случае дело решенное, когда он будет занимать пост выше всех. Опекуну царя позволительно уже величаться деспотом. Чрез это он тем более сохранит чувство любви к тому, кто самым своим рождением назначен царствовать, и воздаст ему благодарность даже за свое достоинство. Что странного носить имя деспота тому, чей дед по матери, деспотствуя, совершил важнейшие подвиги против итальянцев? Разве мы не знаем, как чтит он Бога, как ревнует о добре, как сильно любит монахов и благоговейно чествует все церковное? Свидетель — свойственное ему смирение, его популярность и ко всем кротость. А о щедродательности его и нищелюбии говорит крайняя его бедность. Поэтому хорошо было бы и полезно для государства, если бы опекун царя, кроме чести быть царским отцом, почтен был и другими достоинствами. Так говорили некоторые, — и многими из архиереев одобрены эти слова, как справедливые; подтвердил их и кое-кто из сановников: но прочие спорили и не сходились друг с другом в мнениях. Так, особенно Чамантуры из дома Ласкарисов и с ними Георгий Ностонг, только с трудом, и то как бы нехотя согласились, чтобы Палеолог назывался отцом царя: достаточно утвердили они также за опекуном и достоинство великого дукса; но возложить на него должность с именем царским и почтить его правами, превышающими личное его значение, говорили они, было бы преступление против лиц высоких и почтеннейших. Ведь есть царские дочери, созревшие для вступления в супружество, и их необходимо выдать замуж за людей в государстве видных. Так если они выйдут замуж, то им и самим по себе будет принадлежать право украшаться после супружества такими достоинствами; потому что они — родные сестры царя и потомки трех или четырех царских поколений. Напротив Алексей Стратигопул, Филесы, и с ними Торникии, а особенно ослепленные, питавшие в себе чувство мщения, равно как и те, которые соединены были с Палеологами родством — либо действительным, либо чаемым, сильно противились их представлениям и говорили, что справедливо всячески и полезно будет, если сановнику, близкому к царю и украшенному именем его отца, предоставлено будет и деспотство; потому что лишь под этим условием его будут слушаться все, — и дела придут в надлежащий порядок. Кто захочет повиноваться дитяти, которое еще не может мыслить? Но если бы и повелевающий вместо его оставался частным человеком, — ему, все равно, не оказали бы надлежащего послушания. Итак, надобно подражать плывущим на корабле: эти, сами по себе, свободны и самостоятельны; но, вступив на корабль, они избирают распорядителя и, вверив ему над собою власть, охотно повинуются, как рабы, если он что приказывает; неповинующийся же, как непростительно виновный против деспота, подвергается должному наказанию. Притом, плаватели поставляют его не просто, как одного из всех, но облекают, знаками уважения и дают его званию высокое значение, чтобы другим он мог внушать страх. Так и всякий город и всякая власть получит стойкость только тогда, когда над многими будет поставлен один. А слепцы говорили еще свободнее и смелее. «Не для одного ребенка», сказали они, «все эти хлопоты о такой империи и о таких делах; мы должны теперь подумать о правительстве, чтобы спастись нам самим. Разве неизвестно, в какое бедственное состояние пришла римская империя? Мы лишены своего отечества, целость его погибла и ограничена уже тесными пределами. И все это совершилось при царях, которые, после благополучного плавания, подверглись кораблекрушению потому, что нехорошо управляли своим кораблем. Если же и не до точности хорошее управление сопровождается такими несчастиями, то каких бедствий не обещает отсутствие всякого управления? У нас верность престолу почитается, конечно, делом хорошим; хорошо также спасаться подданным, дав клятву: но если нет спасения, — верность становится напрасною. Какой вред царству, если к его попечителю присоединено будет самое достоинство? Из этого напротив произойдет гораздо больше пользы. Нося почтенное имя относительно дел государственных, он тем более утвердит власть державного: больше, например, будет иметь авторитета в сношениях с послами, в беседе с народами, в предписаниях, даваемых воинам и правителям, и ничего не оставит не установленным по надлежащему, если будет смирять всех своим достоинством. А кто станет управлять другими, как равными, тот не легко навяжет им свои предписания и не будет иметь довольно силы в руке, чтобы наказать противящихся. Мы удивились бы, если бы кто вздумал управлять римскою империею как-нибудь иначе, а не монархически. Пусть бы державный был и не совершен, — он должен предпочесть без сомнения форму монархическую: она, по крайней мере в мнении, будет тверже, как правильная. Наш народ, знакомый с единоначалием, гораздо охотнее подчинится власти одного: однако ж, надобно, чтобы этот один, управляя прочими, превосходил всех силою и достоинством, чтобы он самым своим единством изображал монарха, который, если бы по немощи и не мог управиться со многими, то по своей сосредоточенности побеждал бы их властью. Итак, избранный быть опекуном царя необходимо должен иметь и высокое достоинство. Пусть он был бы взят и из среды нас: оно, все равно, должно принадлежать ему. Что ж? Скажут, будем искать другого, который, не думая о славе собственной, был бы способен принять попечение о благе общем. Но хотя бы он и принял на себя управление государственными делами без царских почестей, — самая необходимость велит ему, как сказано, соединить эти почести с обязанностью опекуна».

28. Когда это было сказано, — сторону говоривших в пользу Палеолога еще более усилил председатель, который задолго был предубежден, что Палеолог будет управлять хорошо. Так можно заключать из многого; для его предубеждения сделано нечто особенное. Известно, что как скоро умер царь, патриарху, жившему в Никее, объявлено было о том прежде, чем узнали другие; патриарх же эту весть сообщил одному из своих домашних, Гемисту, который впоследствии достиг в городе степени великого эконома, и когда зашла у них речь о том, кому теперь управлять государственными делами, первый пред всеми отдавал преимущество Палеологу. Предзанятый таким убеждением, патриарх тотчас присоединился к говорившим за Палеолога и подал мнение, что надобно облечь его достоинством деспота. Таким образом Палеолог, вместо великого дукса, провозглашен деспотом; а царь, при помощи патриарха, выдал ему и знаки деспотства. Как деспот, он без сомнения, смело уже решался на все: сановников привлекал к себе всякими почестями и общественными подарками; а из того, что делал для них тогда, они заключали, что тверды будут его обещания и на будущее время, и таким образом привязывались к нему видами честолюбия; духовным же лицам раздавал дары щедрою рукою — тайно и явно, то в виде необходимых жизненных потребностей, то в значении секретных, ночных посылок, нашептывая им в то же время, что он еще не довольно свободен, соцарствуя царю. В самом деле, он не мог не предполагать опасностей и не страшиться, как бы зависть не устроила ему такой же гибели, какая постигла Музалонов; а потому поддался ужасной подозрительности — в той мысли, что он тотчас испытает бедствие, если хоть немного ослабит свою внимательность. Но кто поставлен охранять другого и в то же время, охраняя самого себя от многих, боится за собственную свою безопасность, тот не может, конечно, посвящать довольно времени лицу, им охраняемому. Всякому позволительнее нуждаться в страже, чем самому стражу.

29. Предполагая это и подобное этому, Палеолог тем постояннее и сильнее стремился к верховной власти. Подозревая же всех, которые имели причину быть недовольными настоящим правительством и искали лучшего в будущем, он, облеченный силою и могуществом, низводил их с служебного поприща, и одних заставлял добровольно оставлять свои посты и жить дома, а других арестовал публично: так, кроме многих, посланных в иные места, Чамантура послал он в Пруссу и держал его там под стражею, как преступника. В этом отношении весьма много содействовали ему подручники его, манимые приятными надеждами. В числе таких подручников был один из его братьев Иоанн, которого он, как бы по воле царя, облек в важное достоинство великого доместика и допустил иметь значительное влияние на дела. Тогда же лица, разгорячаемые еще большими надеждами, пришедши к патриарху и на собор, говорили, что не будет никакого успеха, если деспот не получит еще высшего достоинства; ибо он, после царя, по рождению, один достоин соцарствовать ему, и потому, чтобы ни делал, должен делать, как совершенный царь. Если ожидать нам совершеннолетия царственного дитяти, то как бы оно, охраняемое только попечителем, не было кем-нибудь устранено, прежде чем достигнет совершенного возраста. Ведь нынешний опекун его управляет ходом дел не как царь; а потому его личность не недоступна и не тверда. Так говорили сановники и убедили мягкосердечного патриарха. Впрочем, при этом не был беспечен и Палеолог: чтобы подействовать на мягкосердечие священного собора, он употребил надлежащие средства и со своей стороны. Итак, назначен день наречения. То было новолуние экатомвеона[30], второго протекавшего тогда индикта.

30. Между тем как все это происходило, на западе деспот Михаил, родственник недавно царствовавшего Феодора, услышав о состоянии дел на востоке, — о том, что по смерти Ласкари, сын его Иоанн находится еще в детстве, и что Римская империя чрез это предоставляется в добычу всякому желающему, приводит себе на память пример дяди своего Феодора. А Феодор, быв человеком благородным и даже высшим между благородными, во время того первого возмущения привлек к себе души римлян и, выиграв много сражений против итальянцев, овладел царством, получил венец из рук Иакова Ахридского и, присоединив к своей державе западные, населенные итальянцами города, весьма славился своими подвигами, пока не встретился с неумолимою судьбою и, взятый Асаном, не лишен был глаз. Припоминая этот пример и хвастаясь бессилием империи — тем более что итальянский гарнизон в городе был слаб, Михаил забрал в голову мысль отважную, достойную его благородства. Мысль его была — собрав сколько можно больше войска, идти к Константинополю, осадить его, постараться взять и провозгласить себя царем римлян; ибо, по его мнению, ни Ласкарис, ни кто другой не был столь способен царствовать, как он, человек благородный, происходивший из дома Ангелов. Притом дочери его были замужем — одна за Манфредом, царем Апулии, родным братом римской царицы Анны, на которой царь Иоанн женился уже в старости, так что Манфред был зятем деспота по дочери его Елене; а другая Анна за князем Ахайи Вильгельмом. Итак, отправив посла к Манфреду, Михаил взял от него три тысячи воинов, мужественнейших между германцами, которых в Германии называют каваллариями, а князя призвал со всем его войском; присоединил к себе также и побочного своего сына Иоанна, с значительною дружиною из его народа. Этот Иоанн, женившись на дочери Тарона, и чрез то получив власть над отличным народом, мог и один воевать и завоевывать; потому что управлял тем поколением древних эллинов, которого вождем был Ахиллес, и которое теперь называется мегаловлахами;[31] так что Палеолог, великий доместик Иоанн, стратигопул Алексей и третий Рауль Иоанн, имевши под собою значительные войска, не могли сделать и шагу далее Берии. Стянув все сказанные когорты и сверх того двинув собственные, очень большие ополчения, деспот думал сперва ударить на тех военачальников и, разбив их, занять Фессалонику, а потом, перебежав запад, напасть на Константинополь. Это было тогда благовременно — и по той причине, что Манфред, как бы по наследству от отца своего Фридерика, питал неприязненное чувство против Церкви, и потому германцам не дико было сражаться с находившимися в Константинополе итальянцами. Да и князю приятно было надеяться, что он, кроме всей Ахайи, завладеет и Мореею. Итак, когда войска были собраны в одно место и с обеих сторон готовились к войне (ибо и римские военачальники, узнав о сосредоточении итальянских армий, не могли оставаться спокойными, но и сами вооружались), особенно же когорты деспота едва удерживались от нападения; в это самое время между ними произошло то же, что между тремя богинями, по случаю брошенного им Эрисою яблока для возбуждения спора о прекраснейшей: причина была почти одинакова.

31. Говорят, что вельможи князя, называемые в той стране каваллариями, ослеплены были страстью к жене дукса Иоанна, которая, как сказано, была дочь Тарона. Этим ее мужу явно нанесено было такое оскорбление и презрение, что он в ярости выходил из себя и грозился отмстить оскорбителям. Тогда воспламенилась сильная вражда с обеих сторон и вооружила их к войне; так что призванные к соединенному действию на неприятеля, они противостали друг другу. После того и сам князь, видя это, стал, говорят, досадовать на такую вражду и, не имея сил бранить своих, с насмешками порицал дукса и слишком открыто вменял ему в бесчестие незаконность его рождения. Вот этот — мой брат, сказал он однажды, указывая на Никифора, а ты — сын блуда, ты не свободный человек, а раб. Когда произнес это князь с крайним раздражением, — Иоанн, по чувству мщения, явился настоящим Ахиллесом и, желая доказать, что сам составляет главную силу союзной армии и что куда обратится, там будет и победа, тайно, ночью послал к римским вождям известие, что как скоро римляне нападут, он тотчас присоединится к ним и со своими войсками устремится на изнеженных и беспечных итальянцев. Иоанн при этом взял, однако ж, от римских вождей клятву — жизнь отца его и брата Никифора сохранить неприкосновенною, и нападать со всею силою только на прочих, особенно же на подвластных князю итальянцев. Когда эти условия были постановлены и утверждены сопровождаемым клятвою обменом амулетов, — завязалось сильнейшее сражение — с одной стороны между римлянами и множеством персов и скифов, с другой — между подвластными князю итальянцами; а отцу и брату Иоанн внушил, чтобы они со своим войском, приняв угрожающий вид, оставались без действия и не только не участвовали в битве, но и отступили; сам же он, напав на тыл итальянских когорт, производил там ужасы. Тогда итальянцы узнали, что они преданы, и обратились в бегство, но не убежали от опасности. Многие из них были настигнуты и переколоты скифским войском, а другие забраны персами. Наконец и сам князь, спрятавшийся где-то в кустарнике и надеявшийся там уцелеть, не успел в этом: нашли его и подвергли постыдному плену. И тут в короткое время легко совершено великое дело: немного было труда, а польза огромная. Военачальники собрали при этом удивительное множество добычи, а самого Ахайского князя, вместе с уцелевшим его войском, повели на восток, укрепив наперед, сколько было можно, западные границы, чтобы они могли быть легко охраняемы. Прибыв домой с славными трофеями, стратигопул нашел там государственные дела еще не совсем в покойном состоянии и немало содействовал Палеологу в его стремлениях. В то время князя посадили под стражу: но после, когда город был взят (ибо, кстати, надобно сказать и об этом, чтобы повествование не прерывалось, хотя это дело произошло и впоследствии), — итак, когда, спустя два года, город был взят, князь склонил пред царем гордую свою голову и первый говорил, что видит в нем обладателя Романии, справедливо получившего престол, первый признал свое подданство и пал к ногам царя, уже окончательно провозглашенного, даже предлагал самый высокий выкуп за свое освобождение, если бы только царь согласился освободить его. Это предложение не имело бы для римлян никакой цены, если бы город не был в их руках; а теперь можно было и с удовольствием принять предлагаемый выкуп, и немало хвалиться таким делом. Поэтому князь со своей стороны объявил себя навсегда рабом Римского царства и принял от царя некоторый символ этого рабства; а царь, слыша о выкупе и находя его достаточным (ибо отдаваемы были города и земли Пелопоннеса в таком количестве, что владельцу их предоставляли полное право на деспотство), соображая также и последствия рабства, какое принимал на себя латинянин, что, то есть, оно доставит римлянам и величие и выгоду, заключил касательно освобождения его надлежащие условия. После сего князь со всеми окружавшими его и мучившимися с ним под стражею, выпущен был из темницы, удостоен почестей, принят надлежащим образом, и сделался столь близким к царю, что последний, в знак совершенного примирения с ним, избрал его даже в восприемники собственного своего сына от святой купели крещения. Этого мало: они связали себя, как некоторые говорят, такою страшною клятвою, что возжигали мстительный огонь, полагая на себя обеты проклятия и смерти; а это у италианцев совершается как верное ручательство за погибель нарушителя договора. Договор же у них состоял в следующем: князь отдаст римлянам и царю в неотъемлемое обладание места в Пелопоннесе: Монемвасию, Маину, Иеракион, Мизитру (но Анапл и Аргос оставались под сомнением), также всю территорию вокруг Кинстерны, имеющую большое протяжение и изобилующую великими благами; сверх того и сам он всегда будет называться рабом римлян и царя, и в знак своего рабства не откажется исполнять возлагаемые на него обязанности. А царь почтит его достоинством великого доместика и отпустит вместе со всеми оставшимися при нем соотечественниками. По силе такого договора, князь отпущен был с надлежащими почестями, и вместе с ним отправлены лица для принятия установленного выкупа. Прибыв домой, он объявил себя князем Ахайи и великим доместиком Римской Империи, и тотчас по прибытии, нисколько не медля, выдал обещанный выкуп. И до конца остался бы он верен своему договору с римлянами, называясь именем должностного римлянина, если бы не расстроил этого папа. Услышав о заключенных князем условиях, он разгневался и, особенно возбуждаемый царем Апулии, который всячески умолял его (ибо неполезным казалось быть в вечном союзе с римским двором), уничтожить тот договор, снял клятву с князя, как бы на том основании, что она дана была в темнице и в узах, а не произвольно, как следовало. Отсюда между договаривавшимися сторонами впоследствии непрестанно воспламенялись жестокие войны. Так шли тогда дела.

32. Между тем деспот Михаил, лишившись многих войск (потому что большая часть их состояла из вспомогательных когорт Ахайского князя) и сверх того впоследствии потерпев много зла от армии севастократора Иоанна Палеолога, находился в самых тесных обстоятельствах, — не имел ни довольно земли, ни достаточно вооруженных сил. Поэтому он посылает к царю Апулии Манфреду, своему зятю по дочери и, приняв от него вспомогательное войско, передает военные свои силы помощнику своему, сыну Никифору. Никифор, схватившись с кесарем близ Трикорифа, нанес римлянам страшное поражение, положил на месте весьма много никеян, перебил или схватил живыми множество других, и даже взял в плен самого кесаря. Впрочем, кесарь, по заключении мира, освобожден и потом действовал под Константинополем, о чем вскоре будет сказано. Впоследствии же, сражаясь опять с западными, он снова взят был в плен деспотом Михаилом и отослан к царю Апулии Манфреду, который сперва держал его у себя под стражею, а потом выменял за него сестру свою деспину Анну. Но об этом будет сказано в своем месте.

КНИГА ВТОРАЯ

1. Крайняя и неотразимая необходимость связала патриарха Арсения новою заботою возвесть Палеолога на престол; потому что, кроме немногих, которые имели в государстве не важное значение, и которых мнения заглушаемы были голосом многих и значительных лиц, все другие явно и единодушно высказывали желание, чтобы царствовал над ними Палеолог. Наилучшее царствование, говорили они, есть не наследственное, которое получить, по скользкому жребию судьбы, может иногда человек недостойный, и не родовое, которое часто предвосхищается людьми развратными и самыми дурными, каким хороший правитель не захотел бы дать место и в ряду своих подданных, — но то, которое предоставляется правительственному лицу испытанной и высокой доблести. Такое только царствование и полезно народу; потому что такие только правители знают, для чего призваны они властвовать. Мы достойным своего имени врачом не назовем того, кто восстановлять здоровье больных назначен или случаем или происхождением; таким же образом, судя по происхождению и о кормчем, мы вверим управление кораблем не кормчему, а скорее топителю. Есть причины опасаться, что рожденный на престоле, имея нужду в очищении себя и образовании для хорошего царствования, будет особенно нечист; потому что в царском дворце сопровождают его роскошь и нега, беседует с ним лесть, закрывается от него истина, и самое дурное подделывается для него под самое хорошее; так что льстецы, по старинной поговорке[32], могут слышать гармонию даже в кашле больного царственного дитяти. — А кто осмелился бы хрюкнуть какое-нибудь наставление, того вдруг назовут вольнодумцем и самым негодным человеком, принимая его наставление за приказание. Огорчаясь и сами тем, что делается, они, однако ж, не менее ласкательствуют, чрез меру честят правителя и тем надмевают его самомнение. Правитель, прикрываясь, будто на сцене, различными масками, порукою за наилучшее царствование почитает свой род, так как бы уже в первом вержении семени заключались какие-то царские силы для превосходнейшего управления. Говоря таким образом, многие римляне сильно желали скорее видеть на престоле деспота и венценосца, и непрестанно настаивали, чтобы Арсений взялся за это дело. Те же мысли питал и Палеолог, утверждая, что если сын его будет признан недостойным царствования, — он сам устранит его от престола. Кроме того, он обещал совершить много важных дел: возвысить Церковь; сколько можно более чтить духовенство; достойнейших между сановниками украсить величайшими титулами; устроить справедливое решение дел в судах; поставить бескорыстных судей (из которых самого главного действительно прозвал он Михаилом Какосом и Сенихиримом, вооруженным многими причинами и законами), восстановив старинное, вышедшее из употребления достоинство протасинкрита, и учредив под ним асинкритов, которые судили бы нелицеприятно и неподкупно; почтить также ученость и людей ученых возвысить над другими; более же всего любить войско, и содержание воинов — пали ли они в битве, или умерли дома, передавать их детям, хотя бы дитя, по смерти отца, находилось еще в утробе матери; что же касается до несправедливых вымогательств, то не терпеть и самого имени их, не давать места наговорам, отменить по этому поводу поединки, отменить и железо, так как от сего способа узнавать истину может произойти величайшая опасность, когда бы кто из людей сильных и имеющих власть вздумал принуждать кого-нибудь держать в руках раскаленный металл; гражданскую же жизнь оградить чуждым страха миром, так чтобы и бедные люди могли составить себе достаточное состояние, хвалиться им и ничего не бояться; более всего слушаться Церкви, почитать ее, как и следует, своею матерью, и всячески стараться о ее умиротворении. К этому Палеолог прибавлял, что царствовавшего пред тем можно было подозревать в незаботливости о содержании Церкви и в царском превозношении над нею; отчего патриарх терпел много оскорблений с разных сторон и не имел силы защищать народа, не был выслушиваем, хотя бы говорил за кого-нибудь и справедливо. Все это двоило тогда мысли как патриарха, так и архиереев, заботившихся о будущем: все они делились на партии, и каждая из них была сильна. Имевшие в виду благо государства, полагали, что хорошее дело и для подданных спасительное, когда царствуют два лица: одно — именем, до совершеннолетия, а другое — самым делом. Те же, которые смотрели на будущее, ожидали, что для благоденствия народа более всего сделает Палеолог, — особенно когда слышали о его обещаниях и высказанные им намерения принимали как бы уже за самые дела. С другой стороны, первые опять, представляя, что правление единодержавное чуждо всяких споров и раздоров, а где царствуют двое, там неизбежны возмущение и вражда, потому что там одна партия обеспокоивается подозрением, подыскивается под другую, и, наконец, один из двух — слабейший, гибнет от сильнейшего, — и те первые начинали разногласить между собою и отказывались от своего мнения. Царствование, конечно, есть дело вожделенное и выше всего; но в то же время оно — самое доступное подозрительности: так что, если и нет зла, оно воображает что-нибудь злое, по одному подозрению; а когда зло действительно есть, оно нудит самого правителя совершать что-нибудь злое. Поэтому правитель царствует безопасно, восставая только против того, чего нет. А кто в самом деле подыскивался бы под него; тот, чтобы не показаться несправедливым, подыскиваясь под монархию, сошлется на софизм, высказанный в одной трагедии: «Когда уж человеку, запятнанному именем несправедливого, надобно совершить несправедливость; то всего лучше совершить ее в отношении к тирании». Рассуждая подобным образом, духовные и боялись, и вместе готовы были содействовать стремлениям Палеолога: но так как мнения их являлись взаимно противоположными, то ничего и не делалось, а только все наперерыв говорили. Наконец победило небесное определение. Весьма многие, даже почти все были расположены вверить власть Палеологу; однако ж, вместе с тем считали справедливым — противопоставить ему страшную клятву, заклиная царей не умышлять друг другу никакого зла.

2. Этим они хотели устранить всякое подозрение, будто содействуют видам искателя престола; ибо в противном случае собор архиереев расторг бы, как ткань паука, те условия, которые Палеолог заключил и подписал с дедом царя — ничего не замышлять против царского рода, сколько бы далеко он ни распространился. Такое мнение собора не имело в себе ничего худого для лица царствующего, а напротив придавало ему содействователя и неизменного охранителя, пока дитя, требующее помощи, со временем не восприимет власти само. Это определение Палеолог брался выполнить тем тверже и ненарушимее, что в нем новые обещания примирялись с прежними условиями, запечатленными клятвою, и что, злоумышляя против дитяти, он нарушил бы те и другие. Впрочем, и сам он, наоборот, требовал присяги и клятвы в том, что юный царь не затеет против него никакого замысла и подчинится той же необходимости. Это дело получило ход: клятвы скреплены записями, и записавший их был поставленный тогда протасинкрит Какос.

3. Вслед за тем приказано римлянам во всех областях империи, по обыкновению, присягнуть на рабство обоим царям. Причем, для большей безопасности того и другого, в манифесте прибавлено, что подданные готовы будут простереть мстительную руку на того, кто вздумал бы коварствовать против своего товарища. К присяге сделана эта прибавка, между прочим, думаю, по побуждению страха, а не ради истинной нужды; ибо тут видно было, что сделавшие прибавку, если бы коварство случилось, воспламенили бы только домашнюю войну. Тем не менее, однако ж, это понравилось, и мнение осуществлено самым делом: клали руки и клялись на святом Евангелии, что будут служить обоим и все исполнять по силе присяги.

4. Наконец наступил торжественный день, то есть, как было сказано, новолуние экатомвеона. Первый присягнул дитяти-царю сам, возводимый на царство, — присягнул, не в том, однако ж, что будет служить ему, а в том, что будет давать советы и не дозволит себе замышлять против него что-нибудь злое. Присягали и вельможи, что будут служить обоим, и что коварствующему тотчас отмстят, как скоро вздумает он коварствовать. По принесении присяги, приготовляющийся царствовать садится на царский щит, потом прежде всего, надевает на ноги царскую обувь и, поднятый с одной стороны руками архиереев, с другой — руками вельмож, с торжественными восклицаниями и рукоплесканиями провозглашается августом.

5. Затем принесли ему поздравление члены сената, причем одни из них получили подарки, а другим даны обещания. Родного своего брата Иоанна, бывшего великим доместиком, женил он на дочери Константина Торникия; следовавшее же ему достоинство было отложено, а другого из своих братьев, Константина, тогда еще частного человека, намеревался он со временем почтить достоинством кесаря, теперь же соединил его узами брака с благородной дочерью Враны, чтобы посредством брачных союзов привлечь на свою сторону домы главных сановников империи. Да и членам сената выказал он высокое внимание, увеличив их доходы, и вообще отпустил всех обрадованными; потому что одни получили уже что-нибудь доброе, а другие получить надеялись. Что же касается до войска и народа, то людям военным назначил он ежедневное продовольствие, выполнил все, что обещано было им хрисовулами, и возбудил в них готовность служить всегда, так как бы они были бессмертными; потому что жизнь их была обеспечена и съестные припасы выдавались им даже на детей. А народу услужил он тем, что отворил тюрьмы, снял с должников казенные недоимки, пожаловал бедным обильные средства жизни, защитил обиженных и вознаградил их своею щедростью; так что, едва поступала на кого-либо жалоба, тотчас готов был царский указ, повелевавший удовлетворить желанию просителя; хотя чрез два года потом все эти указы были отменены. А кто, обеспокоиваемый по поводу чего-нибудь, предъявлял милостивую грамоту, выпущенную тотчас второго индикта и освобождавшую челобитчика от платежа; в пользу того дело не подвергалось точному расчислению времени. По этим и другим причинам, из казнохранилища износимо было много денег: пользуясь собранным для угождения народу, Палеолог исчерпывал казну обеими руками и мотовски расточал то, что собираемо было скряжнически. Все это было так.

6. Вскоре новый царь, задумав между делом укрепить замки и вместе лично показать римлянам того, кто наречен царем, положил отправиться в Филадельфию, а царственное дитя оставлял в Магнезии, оградив его, как следовало, царскою свитою. Новому царю сопутствовал весь корпус телохранителей, окружавший его с величайшею преданностью и готовый для него на все труды, на всякую битву, — где и с кем бы то ни было. Между тем послал он в Никею патриарха, дав обещание вскоре приехать туда же с юным царем, чтобы обоим им венчаться на царство. Итак, патриарх вместе с клиром и архиереями, простившись по обыкновению с царями, направился к Никее; а царь, взяв с собою войско и простившись с сановниками государства, поехал в Филадельфию. Остановившись в этом городе, он распоряжался укреплением замков; одних посылал туда, а других, возвращавшихся оттуда, принимал и награждал, какими только мог, дарами, чрез что возбудил в них усердие к гарнизонной службе и окрылил их лестными надеждами. Поехав потом немного далее и обогнув всю цепь укреплений, он, то ласковыми речами, то щедрыми подарками, то обещаниями, а иногда примешиваемым к кротости страхом, все случайности упорядочил по-царски, и тамошние крепости привел в самое безопасное, какое мог, состояние; ибо на запад смотрел он с беспокойством и видел, что там готовятся восстания, если не обуздает врагов какой-нибудь благоприятный случай. Потом он отправил послов в Персию — частью для того, чтобы известить султана о своем восшествии на престол, — и эта весть долженствовала быть ему приятна, — а частью и для того, чтобы сообщить ему о ходе дел в империи, как своему другу, которому новый царь был довольно известен; сам же, быстро возвратившись и взяв с собою царственное дитя, с чрезвычайною пышностью и многочисленным конвоем отправился в Никею. По прибытии туда, нисколько не медля (ибо смотря на то, что делалось на западе, медлить было нельзя), стали готовиться к коронованию. Тогда все думали, как и следовало, что прежде будет короновано и провозглашено дитя, и что в торжественной процессии он пойдет впереди, а Палеолог и его супруга примут венцы после него и, по обычаю царских выходов, последуют за ним

7. Но тут многие увидели первый шаг коварства и вероломства. — Сановники, конечно, предзаняты были благодеяниями и надеждами; язык их, исключая немногих, связан был честолюбием, — и они, смотря на то, что делалось, хранили молчание. А некоторые, потерпевшие зло от отца дитяти, видя унижение последнего, этим даже как будто удовлетворяли своей мести и радовались. Патриарх же надеялся, что в условиях ничто не будет нарушено, и далее не обращал ни на что внимания. Между тем Палеолог сообщил некоторым архиереям мысль, что непристойно дитяти несовершенного возраста короноваться первому и в торжественных процессиях предшествовать тому, кто достиг уже мужеского возраста и провел свою жизнь среди государственных дел. Архиереи дали ему обещание, что и сами будут одобрять это, и, как поборники правого слова, убедят патриарха, чтобы коронование дитяти отложено было до более удобного времени. Отсюда само собою следовало, что если царственное дитя не будет венчано в тот же день, то и в провозглашениях, и во всем прочем, станет оно позади венчанного. Впрочем, надобно, говорили, скрывать это намерение, и объявить его уже при самом совершении церемонии, чтобы, предузнав о том, имеющий дать венец не отложил коронования.

8. В таком состоянии были дела. Наконец наступил торжественный день венчания: все было готово; архиереи облачились в священные одежды, чтобы совершить обряд, и ждут царствующих особ. Но вдруг открылся замысл, произошло смятение, и одни говорили то, другие — другое. Некоторые из сенаторов грозились даже, что они худо поступят с дитятею и умертвят его, если Церковь захочет сделать иначе. Говор становился силен и раздавались споры. Патриарх был в затруднении и не знал, к которой пристать стороне. День проходил, а согласиться еще не могли. Наконец, после долгих споров, все архиереи, кроме немногих, кое-как склонились на сторону Палеолога. Эти немногие были Андроник Сардский, Мануил Фессалоникский, по прозванию Псарас, и Дисипат. Сардский, вместе с патриархом, по крайней мере, видел, что к утверждению такого постановления много содействовали — Орестиадско-адрианопольский епископ Герман, анкирский Григорий и мелангийский Константин; а ефесский Никифор, муж благочестивый и высокоуважаемый, по своей простоте, даже и не подозревал в этом постановлении злого умысла и тотчас подписал его. Так думали и многие. Патриарх понимал, что его обманули, но поставленный в крайнюю необходимость, не знал что делать. Впрочем, эти все-таки подписали определение; а Фессалоникский не хотел и слышать о нем, не позволял себе коснуться его и пальцем, но требовал, чтобы везде был впереди наследник царя. Когда же Палеолог вспомнил о слове Μαρπου, и чрез посланного стал укорять Мануила, что сам он, еще при жизни покойного царя, предсказывал ему царствование, хотя видел в нем только частного человека, — Мануил признался и изъявил готовность принять его и чтить, если во всем будет предшествовать ему наследник царя. Между тем стоявшие подле Мануила толковали ему, что и дитя хочет, чтобы Палеолог коронован был один, и что, обращаясь к архиерею с любовью, оно лепечет ему о своем на то согласии, лишь бы только остаться живым и не потерпеть ничего худого; ибо многие грозились убить его, если оно будет противиться, и стоявшие тут кельтические секироносцы, смотря потому, что прикажут старшие, готовы были и охранять его и нанести ему удар. Архиерей, впрочем, обращал мало внимания на слова одного дитяти и стоял за него твердо: но, наконец, стоять не мог; потому что многие обнаружили негодование и гнев, — как смеет он один идти против такого множества. Побежденный этим множеством, и он подписал акт, хотя достаточно, по-видимому, утешал себя тем, что в душе продолжал быть одинаковым; ибо избирая, по словам поэта[33], подобное в смысле худого, открыто говорил; что его подпись вынуждена необходимостью и несогласна с его убеждением, что он скрепляет это дело, сознавая его вовсе не как хорошее и благоприятное, а как требуемое необходимо и насильственно, и что подобное в этом случае он принимает так же, как поэт принимал подобную войну и подобную старость.

Итак, когда царственный обряд был совершен, и венценосцам надлежало идти в царские палаты, — впереди шли принявшие венец, а за ними следовало дитя — не в царском венце, а под одним священным покровом, украшенным драгоценными камнями и жемчугом. Да ему до этого и надобности не было; оно этого и не замечало: тогда каждый занимался только собою, а на других не смотрел. Мы знаем, что впоследствии всех их постиг суд Божий;

9. а в то время оставленное в небрежении дитя проводило жизнь в детских забавах. Между тем царствующий то и дело ораторствовал, ласкал народ и в толпы его обеими руками бросал золото. Облагодетельствованные, сходясь, прославляли благодетеля, а дитя и его интересы упускали из виду и не знали, какое отсюда может произойти зло: между тем отсюда-то, именно, и начался замысл одного царя против другого. В самом деле, что теперь вышло? Тогда как не засохли еще и чернила договорной грамоты, народ уже забыл, что он обязался извлечь меч на нарушителя договора. Столь же беспечным оказывался и церковный клир. Но облеченные саном архиерейским, не имея сил защитить права царственного дитяти, по крайней мере, приступали к народу и напоминали ему о страшных клятвах, каким должен подвергнуться один из царей, — либо, то есть, поднять междоусобную войну и быть убитым, либо навлечь на себя величайший гнев Божий вероломством. Но видно справедлива простонародная поговорка: чему быть, того не отвратит и сама мудрость. Палеолог наораторствовавшись, рыскал на коне и, со своими правителями забавляясь бросанием копья и гоньбою шара, увеселял собою зрителей. Речами своими он располагал народ к такой беспечности, а приближенных к себе обольщал такими сладкими надеждами на прекрасную жизнь в будущем, что напоминал им даже о древних отношениях граждан, имевших форму свободы; а эта форма свободы состояла в том, чтобы, расчесывая бороду, завивать ее и необузданно веселиться, либо завивкою разделять ее надвое, — и я смотрел на них с восторгом, представляя, что так приказал царь, обещающий быстрое движение дел государственных. Не знаю, откуда-то явились тогда и предрекатели будущего, и людям веселым советовали завиваться — в надежде, что этим занятием они заглушат в себе скорбь, когда впоследствии придется им терпеть голод. Были, однако ж, люди, не внимавшие таким справедливым речам, но питавшиеся добрыми надеждами, хотя говорили им и страшное. Верны ли были предсказания, — время показало, и мы в своем месте скажем об этом, не прибавляя ничего к истине.

Проведши несколько дней в Никее, Палеолог, наконец, нашел нужным возвратиться в Нимфей; а потому, простившись с патриархом, взял дитя, о котором обещался пещись, и отправился вместе с сановниками и войском.

10. Прибыв в Нимфей, принимал он персидских послов и дары; да и султана, который ожидал тогда нападения на себя и находился в сомнительных обстоятельствах, обещал, если он придет, принять с отверстыми объятиями, а когда волнение прекратится, отпустить его опять сохранно. В то время шел на него Мелик, и он боялся, что не в состоянии будет противостоять этому неприятелю, потому что не может выставить против него столь же сильного войска. Порукою за свою безопасность султан представлял давнее свое знакомство с Палеологом. Присылали к царю послов и константинопольские итальянцы, и он заключил с ними перемирие, уверяя, что скоро заключит и прочнейший мир, если они выполнят некоторые требования. Впрочем, послов римских и из римлян принял он, сколько мог, благосклонно и, не имея ничего в городе, обещал удовлетворить их искательствам, когда овладеет им, что утвердил и хрисовулами. С той поры относился он к ним, как людям частным, изъявляя им и получая от них знаки доверенности; но подписание мирного трактата все откладывал, надеясь чрез беседу с ними узнать что-нибудь больше. Между тем сильно озабочивало его состояние западных дел. Он отправляет на запад с многочисленным войском брата своего Иоанна, бывшего тогда еще великим доместиком.

11. Этот, прибыв туда, казалось, дышал везде страхом: пламенея огнем юности и окрыляясь многочисленным войском, он на лету берет крепость Канину, крепость Белградскую, Полог[34] и Колонию, покоряет Касторию[35], Пелагонию, Дуры, Черников, Диаволис, Прилап[36], Бодену, Бостр, остров на Лимане, Петру[37], Преспу[38], Стеридол, Ахриду, крепости иллирийские, и простер свое оружие до самого Диррахия. Кроме того, напал он на Патру и Трику и осадою заставил их сдаться; вообще, — овладел многими местами без боя и, сильно стеснив деспота, навел на него великий страх. Тогда державный, нашедши своего брата достойным большей близости к престолу, послал ему знаки севастократора.

12. Между тем Михаил, с войском зятя своего Манфреда испытав неудачу в борьбе с кесарем, о чем сказано было выше, и узнав, что город уже в руках царя, возымел мысль послать к нему супругу Феодору и сына Иоанна, — первую, чтобы она вошла с ним в мирные договоры, а последнего, чтобы он был заложником — навсегда, пока будет жив, и получил себе жену, какую дает ему царь.

Тогда Иоанн, после мужественных подвигов и по взятии крепостей, быстро овладев всею тою страною, везде оставил гарнизоны и возвратился с блистательными трофеями и немалою добычею. Царь же как его, так вместе с ним и многих других вельмож наградил достоинствами:

13. именно — Иоанна нарек деспотом и, за его дела, к этому титулу прибавил имя великого; а другого своего брата, Константина, сделал сперва севастократором, потом кесарем, так как Иоанн имел достоинство севастократора и кесаря; тестя же деспотова, Торникия Константина, из великого примикирия произвел в севастократоры, только с правом употреблять пурпуровый цвет. Кроме того, вторую дочь его, после первой, которая была за деспотом, выдал он за прибывшего с запада Иоанна, сына деспотова, который, как сказано, прислан отцом к царю в качестве заложника. И Алексея Стратигопула старшего объявил также кесарем; а старшего Ласкариса, брата Чамантурова (ибо Чамантур принял монашество), почтил достоинством великого дукса. Подобным образом наградил он Иоанна Рауля, сына Рауля протовестиария, и Алексея, сына ослепленного Филеса: первого женил на племяннице своей Феодоре, вдове недавно убитого протовестиария Музалона, как об этом было сказано, то есть, на дочери родной своей сестры Евлогии от Кантакузина, и сделал его протовестиарием; а последнего сочетал браком с родною сестрою Феодоры, Мариею, и объявил его великим доместиком. Феодору же, родившуюся от одной из сестер его Марфы, которая была за Василием Кавалларием, вступив с ним в супружество по просьбе родной ее сестры, имевшей на то свою причину, выдал за Валанидиота и почтил его достоинством стратопедарха. Родных же ее братьев, сыновей родной сестры Марфы, которые были еще юны, очень полюбил и воспитывал во дворце (имена их были Михаил, Андроник и Иоанн). Потом гораздо позднее, — пришедшего с запада Андроника Палеолога, которого писал он своим племянником, и который прибыл к нему вместе с деспотом и другими западными правителями, сочетал браком с дочерью Рауля, вдовою Андроника Музалона, бывшего великим доместиком, и объявил его протостратором. В это же достоинство возвел он тогда и Алексея Филантропина. А родного брата своей тещи Ангела сделал великим примикирием, протосевастами же сделал Михаила Ностонга и Михаила Палеолога, которые, по происхождению были, как сказано, племянники царя. Много было и других, которых тогда почтил он отличиями: например, логофета стад, Агиофеодорита, нарек логофетом домочадцев, а Михаила, прозванного Какос, протасинкрита, женил на благородной девице из рода Филантропинов, и вообще — всячески привязывал к себе правителей.

14. Между тем Палеолога сильно занимала мысль о том, как бы взять город. Поэтому он выдумал повод к войне против итальянских пришельцев и вознамерился овладеть окрестностями Константинополя. Так как в руках итальянцев была и Силиврия, то он послал войско и, отняв силою этот город, без труда присоединил его к Римской империи. Потом наши подошли еще ближе и заняли подгородные места, исключая Афамию, сильную крепость, защищаемую итальянцами. Там жили некоторые выходцы из Хрисии и стран дальнейших, готовые пристать безразлично как к римлянам, так и к итальянцам; потому что римляне расположены были к ним, как к римлянам, а итальянцы, — как к своим друзьям, которым доверяли охранение города и кроме них никому не верили. Притом, изгнать этих жителей значило подвергнуться опасности превратить всю ту местность в пустыню. Итак, они держали средину между римлянами и итальянцами, (потому-то и назывались охотниками или вольными), пользовались подгородную землею и извлекали из ней средства жизни, не будучи обеспокоиваемы ни теми, ни другими; так как обе стороны имели нужду в их расположении, чтобы не получить от них вреда, какой, очевидно, могли они нанести, если бы к которым-нибудь своим соседям стали питать ненависть. Итальянцам повредили бы они, если бы удалились оттуда и оставили место пустым; а римлянам, — если бы задумали не содействовать им, но отбиваться от них силою и, выражая им свою ненависть, тем самым держали бы сторону итальянцев. Когда же взята была Силиврия, — охотники не занимали уже средины между итальянцами и нашими, но где ни встречались с римлянами, и сами относились к римлянам дружески, и римляне к ним, — враждебных столкновений между ними не было. Тогда царю показалось благовременным переправиться чрез Геллеспонт и, опираясь на Силиврию, только что взятую, стараться возвратить Римской империи Константинополь. Но церковные события того времени помешали этой переправе.

15. Патриарх Арсений, (привел ли он сам себе на память поступок с царем, — как его обманули, как наследник престола незаслуженно подвергся презрению, и как всеми делами государства правит один Палеолог, — или другой кто уколол его, что, совершив такое важное и незабвенное дело, он дремлет, или, наконец, иное что-нибудь огорчило его, — ибо явно, что не безотчетное чувство влекло его к такому поступку — видимою же причиною было, кажется, презрение к патриарху и безуспешность его представлений царю о делах, касающихся церкви) вдруг, высказав свою скорбь клиру, идет пешком к воротам города Никеи и, там отослав, как мог, окружавший его народ, в сопровождении немногих, отправляется далее; потом присев немного у стены одного монастыря, называемого Радостью (γαλμα), продолжает свой путь ночью и, достигнув обители Пасхазия, по местоположению весьма уединенной, потому что она с одной стороны омываема была морем, а с другой — рекою Драконом, остается там на покое. Успокоившись в этом месте, он не занимался никакими, лежавшими на патриархе делами, все оставил и беседовал с одним Богом. Между тем клир и находившиеся в Никее архиереи, почитая это событие необыкновенным, писали к патриарху просительные послания и говорили, как бы, услышав об этом, не обеспокоился царь. Ведь во всяком случае справедливо, прибавляли они, что хотя бы кто и скорбил его, он тем не менее, должен был оставаться на патриаршеском престоле, строго обличить оскорбителя и донести на него царю; а если бы оскорбил его один царь, то, с помощью архиереев, он должен бы был, по возможности, вразумить, обличить, уговорить самого царя. Удалиться же без явных причин — не сочтут ли это пустою затеею. Однако ж такие письменные сношения были бесполезны для обеих сторон — и для писавших и для успокоившегося: первые не могли извлечь патриарха из обители, что ни говорили; а последний стоял твердо на своем и не высказал причины удаления, следовательно, не представлял возможности поправить дело. Чрез несколько времени это событие дошло и до царя, и слух о нем с первого раза сильно поразил его. Он сообщает о поступке патриарха бывшим при нем архиереям и спрашивает их, что надобно делать. Архиереи находили интерес представлять это удаление от дел явлением весьма важным, в мирное время необыкновенным, и говорили, что в настоящую минуту они не могут подать мнения об увольнении прежнего патриарха и назначении нового. Но предложенный вопрос более всех смущал самого царя Михаила, который внутренне боялся, не в нем ли была причина удаления патриарха; ибо неумолимая совесть служила для него в этом случае лучшим доказательством: он знал, что огорчало предстоятеля церкви, хотя последний явно и не высказывал того, обнаруживая пренебрежение ко всему и питая в себе немую скорбь. С этого времени начались собираться иерархи и рассуждать о поступке патриарха. Наконец посылают они к предстоятелю ираклийского епископа Никиту, который тогда, подобно патриарху, жил в обители св. Диомида, с известием, что собор призывает его и, почитая его удаление делом важным, желает знать причины такого поступка, что собору неприятно, зачем поступил он, не как следовало, но увлекшись, может быть, скорбью, упустил из виду обычное правило: патриарх, главный хранитель отеческих постановлений, должен был объявить дело собору и постараться исправить его соборно. Где право обличения, увещания, наказания, если бы и это понадобилось? Иерархи желали бы также знать, если можно, и средства для поправления этого дела. Такое-то послание к патриарху вручили они Никите, и кроме того, велели ему изведать, не смягчился ли он и не готов ли возвратиться, а не то, — пускай изберет одно из двух: либо взойдет снова на престол и вступит в управление Церковью, либо, когда не хочет, пришлет письменный отказ; потому что нехорошо оставлять Церковь без пастыря. Получив это послание, Никита отправился в Никею и должен был исполнить поручение, как можно скорее; а из Никеи поехал в ту обитель, где жил патриарх, и изложил ему все, чего требовал от него собор. Но патриарх отвечал, что время открытия причины прошло, и что теперь остается молчать о совершившимся; ибо поправить дело уже нельзя, а потому решительно отказывался от управления. Никита, однако ж, многократно настаивал, стараясь изменить образ его мыслей, но, наконец, видя, что все усилия его безуспешны, должен был высказать ему устное приказание собора. На это требование патриарх отвечал совершенною готовностью дать письменный отказ, — и он тут же, как следовало его составить, был составлен. Но когда при этом епископ Ираклийский стал говорить о присоединении причины отказа, — Арсений, разгневавшись на этого человека за то, что для него как будто мало священства, чтобы утвердить отказ, сильно возмутился. «Что же?» сказал он; «не довольствуясь моим отказом на словах и на самом деле, ты хочешь еще опутать меня недобрыми причинами? Я добровольно оставляю управление делами и знать ничего не хочу, чтобы там ни было». Прогнанный раздраженным Арсением, Никита быстро совершил обратный путь и явился к державному и к собору — с известием о том, что говорил патриарх, и о том, как непоколебима его мысль, выраженная отречением от престола. В этом они удостоверятся еще более, прибавил Никита, когда пошлют взять от него посох и светильник; Арсений тотчас же выдаст эти символы. Так и было: он позволил взять их, если хотят. Тогда царь увидел, что ему нечего более ожидать для достаточного оправдания себя пред патриархом в том, что должно было произойти, и что он имеет уважительное основание для дальнейших действий, особенно, когда ефесский епископ Никифор стал утверждать, что Арсений получил хиротонию несогласно с канонами (ибо тогдашний державный, Феодор, по случаю сильных беспокойств на западе, очень торопился своею коронациею. Это было причиною, что Арсений не в известные промежутки времени, но сряду день за днем, прошел все степени священства и таким образом возведен в первый иерархический чин). Поэтому он предоставил архиереям делать, что, по их желанию, следовало. Они рассуждали в продолжение многих дней, но не могли найти в патриархе ничего худого, кроме нетерпеливости и отчаяния, утверждая, что вместо того, чтобы малодушествовать и престол свой передавать другим, он должен был говорить о делах, исследовать их и исправлять. Так полагали они. Но тут был вопрос, как впоследствии оказалось, не только затруднительный, но и вовсе неразрешимый; поэтому патриарх для оправдания пред Богом, хотел совершенно произвольно взять на себя вину неведения, когда дела совершились вопреки его чаянью. Потом архиереи долго рассуждали о том, кому вверить оставленную Церковь, — рассуждали по крайней мере высшие, от которых зависели прочие, и, наконец все остановились на епископе ефесском,

16. муже благоговейном, который славился добродетелью, украшался знанием словесных наук, был уже стар и имел довольно ревности защищать Церковь и ее законы, когда они были презираемы. Случилось ему испытать нечто такое, что мучило его во все время иераршества. Он избран был собором на патриарший престол еще при Иоанне Дуке, прежде патриарха Мануила; но царь тогда остановил избрание, потому что боялся ревности этого человека. «Если никто не мог противостоять ему, бывшему еще архидиаконом», говорил он, «то как терпеть его в сане патриарха?» Поэтому в то время рукоположили его в Ефес, и эту обиду со стороны царя он всегда считал, как нанесенное себе бесчестье. Такой случай несколько умерил Никифора и сделал его послушным; так что соборное избрание принял он с удовольствием, тем более, что и прежде избран был благодатью на это служение, и только сказанная причина помешала его призванию. Благодать, конечно, и сама по себе могла поставить его на степень патриарха; но чтобы занять ему свое место, помогли и другие. А так как избрание его признано совершившимся по праведному суду Божию, то он, нисколько не медля, и наречен патриархом. Царь с великою честью отпустил его в Никею, а сам поехал в Лампсак, чтобы оттуда переправиться в стоящий на другом берегу Каллиополь, где собрал он немало войска против итальянцев, с которым надеялся взять лежащую против Византии крепость, называемую Галатою.

17. В то время епископы — Сардский Андроник и Фессалоникский Мануил явно воспротивились определению собора (воспротивился также и Калофор Смирнский, но представлял другие причины противления, которые равномерно почитал достаточными) и, по-видимому, ревновали за обиженного патриарха, внутренне же за то, за что ревновал и оставил престол сам патриарх. Между тем Никифор, бывший Ефесский, избранный конечно собором, однако ж, больше по желанию царя, прибыл в Никею со множеством собранного в Ефесе золота. Там прежде всего старался он различными средствами привести разделившихся архиереев к единодушию и миру; потом начал сильно действовать угрозами: но этим ничего не достиг, а только больше раздражил их ревность и свои угрозы подверг посмеянию. Не достигши же предположенной цели никакими средствами, он задумал передать церкви враждебных епископов иным предстоятелям, что впоследствии и исполнил, а других между тем испытывал. Отсюда произошло сильное возмущение и всеобщий соблазн. Кроме возведенных вновь предстоятелей церкви, прочие не хотели иметь с ним общения, и уже, наконец, одни волею, другие неволею, исключая немногих, склонились на его сторону и, подчинившись чувству страха, наружно высказали то, чего не имели в сердце. Миряне же нового пастыря решительно отвергали и требовали прежнего. Когда происходило в Церкви такое волнение, Никифор, узнав, что державный решается, чтобы ни случилось, на величайшее сражение для взятия крепости Галаты (ибо на этом основывалась его надежда овладеть и Константинополем), не долго оставался в Никее, но тотчас двинулся и, у ворот отрясши прах со своих сандалий, как бы во свидетельство, выехал из города и, переправившись чрез Еленопольский пролив моря, прибыл к царю, чтобы с одной стороны утешиться его благоволением, а с другой оживить свою надежду при виде уготовляемой битвы, что город скоро будет взят, и он вступит в церковь столицы, оставив Никею и все тамошнее. Но между тем как он был еще в дороге, а державный находился в Силиврии, приехал туда и Сардский епископ Андроник; ибо из двух отрешенных — его и Мануила Фессалоникского, первый сам себя осудил на ссылку и выехал за границу.

18. Епископ Сардский в этом случае придумал хитрый оборот: чтобы не спорить с царем, отвергая патриарха, он вознамерился подойти к державному с другой стороны. Когда филадельфийский епископ Иоанникий, по приглашению царя совершал литургию в обители Спасителя, где присутствовали и царь, и епископ Сардский, — последний подошел к царю и дал знать ему о себе, что он намерен из рук епископа Филадельфийского принять одежду монаха. Тогда царь, не подозревая тайной мысли говорившего это (а он нарочно заговорил с царем, желая высказать, что принимает схиму поневоле, что произволения к тому у него нет), спросил его, отчего это вздумалось ему переменить одежду и с какою целью избирает он уединенную и бездейственную жизнь. Впрочем, никто не мешает, если так угодно, прибавил он. Когда же Андроник стал приводить на это причины и указал на слух о произведенном соблазне, царь, прервав его, так как литургия уже кончилась, подошел к литургисавшему и, перекрестившись, взял во освящение себя святого антидора, а потом, оставив их, вышел из храма и предоставил им делать, что хотят. Таким образом, Андроник подходит, принимает схиму и, вместо Андроника, получает имя Афанасия.

19. Удивительно совершился тогда суд Божий; ибо не случайно же в то время постигла смерть столь многих церковных правителей. В продолжение девятнадцати месяцев скончались такие почтенные и достославные мужи! Кончину их даже видели во сне еще прежде, чем они умерли. Это был Иоанн Векк, который впоследствии, из хартофилакса сделавшись патриархом, перенес много скорбей, о чем в свое время будет сказано. Видевший сон рассказывал следующее. Ему снилось, будто правители верхом на конях ехали по какому-то ровному полю. Совершив уже много пути, остановились они при устье величайшей и страшной, протекавшей пред ними реки, и начали в том порядке, в каком умирали, переправляться чрез нее, — сперва этот, потом тот, и так все; ибо не по два и не по три переправлялись они, а поодиночке. Стоявший и смотревший, видя это, был поражен и озабочен мыслью, как бы и ему переправиться; но вдруг откуда-то слышит голос: «Что ты заботишься? Теперь еще не будешь переправляться чрез реку. Придет пора, когда поневоле переправишься; а теперь ступай и дорожи временем, — употребляй его на дело». Так впоследствии говорил тот, кто видел сон, — и слыша его рассказ, мы удивлялись. А этот человек, всегда любивший говорить правду, в подтверждение своих слов еще побожился и тут же чудился действенности и непреложности Промысла.

20. Итак, державный, собрав множество разных войск, направил их на Галату, а сам, поставив свою палатку довольно далеко, сидел на возвышенном месте и смотрел, что делается, стараясь вместе с тем быть и в виду противников, чтобы наводить на них страх. Между тем собиравшиеся сражаться тянулись отовсюду, будто потоки, и чтобы быть вне стрел, тоже останавливались в палатках и готовились к битве. Отдельные отряды тотчас произвели нападение, даже поставили стенобитные машины и сделали попытку на стены. Войска было больше, чем сколько требовалось для нападения на такую крепость; ибо кроме многих других, сильных в битве, сюда, по приказанию царя, пришли и стрелки из Никейского округа, стрелявшие столь метко, что никому нельзя было и выглянуть из-за стены, — тотчас попадали в лицо, лишь только кто покажется. Итальянцы же, сменяясь каждый день, переправлялись на рыбачьих лодках к крепости и вторгаясь в нее чрез ворота морской гавани, из больших деревьев устрояли с внутренней стороны переходы вдоль стен и таким образом сильно защищали их, так что многие из осаждавших крепость, попадались под скрытые выстрелы и падали. Стоя на подмостках твердою ногою, те свежие люди, только что сменившие прежних, легко натягивали привычные им стрелометательные орудия и, скрываясь за зубцами, стреляли чрез отверстия. Зато внешние брали над ними верх посредством камнеметательных и стенобитных машин: для этого наносили они из садов кустарнику, которого ветви связывая в щиты, закрывались ими от стрел, и держа их над головами, сами между тем по галереям подходили к стене, несмотря на то, что осажденные, пользуясь стенными отверстиями, угрожали им, сколько могли. Наши были крепки многочисленностью, силою, опытностью и вместе тем, что сам царь смотрел, как сражались; а итальянцев укрепляла ревность и смышленость, с которою они стремились из своих домов, а особенно то, что на дневные опасности выходили они преемственно. Вылазки были для них не безопасны, потому что осаждавшие далеко превышали их численностью; зато заглушая страх отвагою, они ежедневно бодрствовали на страже. Забота мучила ту и другую сторону: войскам державного хотелось взять крепость, потому что вместе с тем они овладели бы и городом; а итальянцам необходимо было противиться, потому что вместе с крепостью они должны были лишиться и города. Но в войсках царя долговременная борьба, наконец, явно возбуждала стыд, — как это они, при всей многочисленности и после столь многих битв, не могут взять крепости маловажной и охраняемой небольшим гарнизоном: напротив итальянцам именно то, что они столь малочисленные, что не смели сделать и вылазки, не поддавались такому множеству неприятелей, внушало гордость, а особенно когда представляли они, что тут был сам царь и, что с целью победить их, он собрал все свое войско. Потом итальянцы, посредством величайших машин, стали бросать со стен каждый день такое множество камней, что, наконец, насмешливо выказывали к римлянам сострадание, говоря, что они не хотят уже бросать, но кто подойдет на расстояние полета стрелы, того будут отсылать далее, — пускай-де поживет для жены. В то же время распространился слух, что от апостольского престола идут другие, многочисленные и сильные войска. Поэтому царь, как бы утомленный неудачным трудом, боясь, чтобы после потери стольких воинов, не наделать еще смеха, признал за лучшее прекратить войну, впрочем, не входя в условия с осажденными, чтобы оставить себе благовидный повод снова начать ее и при лучших надеждах.

21. Около того времени некоторые из домашних царя, вышедши прогуляться, зашли в обитель Богослова, находившуюся в предместье Евдоме. От этой обители оставалось тогда одно имя, а не самая обитель. Завернули они в тамошний храм: он тоже был разрушен и обращен в помещение для овец. Смотря туда и сюда, они и в самых остатках удивлялись красоте здания (в числе этих посетителей из домашних царя был тогда Ятропул Димитрий Логофет), и вдруг в одном углу видят стоящее тело человека, давно умершего, целое, сохранившее все члены, обнаженное с ног до головы. В устах его был наконечник пастушеской свирели, который, ради смеха, вложил кто-то из людей, ходивших там за овцами. Смотря на это тело, дивясь, как уцелели все его члены, и недоумевая, чья бы могла быть эта отвердевшая персть, сохранившая еще форму тела, вдруг видят они справа гроб и на нем начертанные стихи, открывающие имя покойника. То был, как явствовало из надписи, Василий Булгароктон. Возвратившись к себе, они объявили царю о том, что видели, и царь, тронутый этим, тотчас послал златотканные сирийские покрывала, отправил также певцов со многими настоятелями, и приказал, положив останки в драгоценную раку, перенесть их с великими почестями и псалмопением к Галате, где велел своему брату севастократору поместить их в его палатке, покрыть золотым покровом, сохранять при гробе неугасимый огонь и воздавать им подобающие почести, пока, возвращаясь оттуда в Силиврию, он не возьмет их и не перенесет благочестно и торжественно в обитель Спасителя. От Галаты войска пошли к Нимфею, направляясь к западу до самой Орестиады, и молва, опережавшая царя, укротила там волнения.

22. Когда все с великою поспешностью прибыли в Нимфей, патриарх, путешествовавший вместе с державным, видя, что епископы Фессалоникский и Сардский, и по удалении от своих кафедр, остаются неизменными в своих мнениях, поставил на их места других начальников церкви, именно — Иоанникия Кидона, настоятеля Сосандрской обители, нарек епископом Фессалоники, а Иакова Халазу, пришедшего к державному с запада, — епископом Сардским; и на кафедру Смирнскую избрал также Исаака, мужа достоуважаемого, пришедшего с запада из Ксиропотамской обители. Когда же, собираясь рукоположить его, патриарх, вдруг сделался болен, — по его назначению, или даже по назначению служившего при нем (ибо и так говорят; а сам он был без чувств и испускал последнее дыхание), рукоположен был в диррахийского епископа Никита из Фессалоники. Наконец, наступил день смерти патриарха, и царь, еще прежде, чем он умер, поручает пелопонесскому монаху Феодосию, из княжеского рода, мужу благоговейному, проводившему долгое время в подвигах, приятному в обращении, увлекавшему разнообразною беседою всякого, кто хотя один раз видел его (как ни будь скучен, а бывало, выйдешь от него совершенно веселым) — и по знаменитости своего рода почитавшемуся дядею державного, принять в свою опеку патриаршее имущество, так как у патриарха было множество денег, которые вывез он из Ефеса. Этот опекун стал, говорят, располагать лежавшего к принятию монашеской одежды; но он не только не согласился на это, а еще с неудовольствием принял напоминание и хотел умереть архиереем. Смерть его последовала вскоре, и тело умершего перенесено было в Ефес, хотя погребение совершено в митрополии. Он был человек, по жизни страшный, для правителей недоступный, чуждый всякой болезни, к добродетели привык с детства, для многих казался неприятным — не столько за восшествие на патриарший престол, сколько за то, что восшел на него еще при жизни любимого патриарха.

23. После сего мысль царя совершенно остановилась на единодержавии; ибо никто уже не противился ему. Дитя мало-помалу устранялось от управления и было слабо для царской власти, так что даже и царские знаки считало лишним бременем; а потому и определено было взять их от него. Михаил пользовался теперь свободою, проводил время в удовольствиях и вверился женщинам — родным своим сестрам, от которых зависел во всем. Старшая сестра Марфа казалась ему матерью: она некогда взяла его в свой дом, так как была в замужестве за великим доместиком, тем знаменитым Тарханиотом, которого царь ценил так высоко. Другая сестра Евлогия, имевшая прекрасный нрав, еще больше заботилась о царе, чем первая, и, не знаю, не поддерживала ли в нем доброй надежды, что ему назначено судьбою взять Константинополь. Это определение судьбы, после, когда город был уже взят, она высказывала резко и с удивлением; но расположить ее к рассказу можно было не иначе, как убеждением. Вот какое повторялось явление: когда царь, быв еще младенцем, лежал в колыбели и питался из сосцов кормилицы, тогда часто раздражался и кричал, никак не поддаваясь сну. В таких случаях, чтобы он перестал раздражаться и замолчал, надлежало убаюкивать его песнями: но каких ни выдумывали и не слагали песней, — они нисколько не действовали на младенца. Когда же начинали сквозь зубы бормотать песню о городе, именно эту: «Вот царь вступит в город чрез золотые ворота и тем прославить свое царствование», — дитя умолкало, будто очарованное сиренами, и сладко засыпало. Так-то родные сестры царя и прежде имели надлежащее о нем попечение, и теперь очень заботились и пеклись; по их докукам, он оказывал иным много благодеяний, так как был внимателен к их советам и принимал их. По их-то советам и, особенно по внушению Евлогии, которую нежно любил, решился он обратить Иоанна в частное состояние.

24. Тогда же Персию, будто реки, наводнили тохарцы, которых в просторечии называют атариями, и которые умертвили калифа, влив ему в горло распущенное золото. Они так поступили не для того, чтобы только убить его, а для того, чтобы наругаться над ним; ибо тогда как, употребив золото, он мог бы победить врагов, у него оказалось больше любви к золоту, чем к себе; потому от золота должна была произойти и его смерть, как бы, то есть, он сам себя таким образом осудил на нее. В это время дела Персии находились в худом состоянии; так что не свободен был от страха и сам султан Азатис. Этот народ — персы трепетали и, ни на что не смотря, старались — каждый, как мог, спасти сам себя. Да и правительство персидское стояло не твердо, сатрапы возмущались; так что двое вельмож пришли оттуда к царю и открыто бранили султана, что он удовольствиям предан и живет беспечно, как частный человек. Это были Василики, происходившие из Родоса: они жили во дворце султана, в качестве театральных забавников, и сверх того славились, как люди смышленые, — по образованию занимали там первое место, и от того собрали очень много золота, которое заключалось частью в заздравных чашах, частью в калифской монете; а тканей, драгоценных камней и жемчугу было у них столько, что, смотря на все это, можно было изумляться. Вспомнив о старинной своей дружбе с Михаилом, которая подавала им надежду, что он, и сделавшись державным, будет столь же хорошо к ним расположен и не забудет давнего обещания оказать им милость, если успеет сделаться царем, они секретно получили от него охранные грамоты и, уложив все свое имущество, под видом беглецов пустились изо всей силы к царю. Царь принял их ласково и удостоил надлежащей чести: одного из них, Василия, наименовал постельничим, а другого, Василика, великим этериархом[39]. И он часто пользовался их услугами в тех случаях, где дело требовало ловкости; дружба его к ним была неизменна. Впрочем, имея у себя дома большое богатство, да немало для своей экономии получая и от царя, они действительно превратились в римлян, — были очень верны и преданы царю; ибо ничто столько не упрочивает преданности престолу, как заслуженная милость, с готовностью оказываемая тем, которые достойно ценят ее. В то же время и султан, когда все вокруг него трепетало, частью от появления тохарцев, частью же и от собственных дел, пришел в такое положение, что не знал, что и делать, и тогда как всюду происходило волнение, решился с женами и детьми, с старухою матерью, которая была христианка, и с сестрою, бежать к царю, — в надежде, что в нем одном найдет помощника, и со временем высокою его рукою и силою возвратит свое право. Да и негде было ему тогда больше найти безопасное убежище, хотя упомянутый прежде Мелик, явившийся некогда беглецом к царю, был и задержан им; потому что царь каждый день опасался, как бы он, освободившись, не окружил себя толпою и не уничтожил тогдашнего посягательства его на верховную власть. Притом султан верил старинной приязни царя и смело надеялся, что, явившись к нему, он приобретет его расположение. Итак, собрав множество золота, которое нелегко было и сосчитать, и одевшись в богатые персидские одежды, он вместе с женами и детьми, провожаемый Писсидием, прибыл к царю. Царь, конечно, принял его радушно и, хотя из его прихода не мог извлечь для себя пользы, однако ж, выражая ему свое благорасположение, позволил надеяться, что со временем поможет ему возвратить власть, и потом предоставил ему жить, как жил он у себя дома, владычествуя в Персии. Поэтому султан обыкновенно садился рядом с царем на возвышении, окружен был страшными телохранителями, пользовался знаками власти, надевал красную обувь. Побуждением, поставлявшим царя в такие к нему отношения, была прежняя приязнь, которую оказывая некогда Палеологу, султан надеялся получить от него еще большее воздаяние. Но эта надежда была не тверда и не основательна. Соображаясь с обстоятельствами времени, царь свиту султана, а особенно его жен и детей, послал под конвоем в Никею, — по наружности для того, чтобы обеспечить их безопасность, как бы, то есть без охранения, они не потерпели какого-нибудь вреда; ибо нехорошо, казалось, когда царь вместе с султаном будет вести войну, тут же находиться его гинекею, непривычному к военным передвижениям; да небезопасно было бы и то, если бы его гинекей, в отсутствие царя, оставался в каком-нибудь пограничном городе на востоке. Водя с собою султана и окружая его надлежащими почестями, царь так прикрывал этим свой поступок с султанскою свитою, что гостю представлялось, будто хлопочут, как сказано, о ее безопасности; между тем, на самом-то деле, хлопотали о безопасности султанской свиты, чтобы обезопасить самого султана, чтобы, то есть, удержать его от бегства. Известно было, что султан и прежде начал уже переговариваться о мире с правителем тохарцев Халавом, так как, живя и у царя, он занимался делами Персии, хотя уже и не считался там султаном. Персы между тем, видя, что время уходит, а султана нет, стали переходить на сторону тохарцев; другие же не имевшие оседлости и чуждавшиеся гражданского общества, не желая подчиняться тохарцам, оставались сами по себе, и занимали пограничные места Римской империи. Они понимали, однако ж, что здесь не могут быть в безопасности, если будут открыто делать набеги, и потому общинно признавали себя данниками царя, а поодиночке занимались в наших пределах ночными грабежами. Нетрудно представить, что тем же платили им и наши. Царь со своей стороны всячески старался расположить к себе тохарское племя, потому что в настоящее время не мог, как видно, противустать их движениям; охотно также принимал он в подданство и пограничных персов, надеясь пользоваться ими, как стеною, когда бы стали делать набеги тохарцы. Последних он думал умиротворить с собою даже посредством брачных союзов; потому что не только было ему страшно думать о войне с ними, но и одно имя их поражало его страхом.

25. Некогда Иоанн Дука, только еще прослышав о славе их, велел снабжать крепости съестными запасами и оружием. Сделав запасы на долгое время, он приказал запечатать их медными печатями, чтобы жители получали продовольствие извне, и потому оставил у владельцев столько лишь, сколько было необходимо, лишнее же все отобрал. А жертвователям приказал, — после святых икон, вписывать в книгу пожертвований и оружие; ибо нельзя знать, когда двинется из своих ущелий этот народ и с каким расположением, — мир ли принесет он или войну. Эти люди до такой степени были тогда неизвестны, что многие представляли их с собачьими головами; рассказывали, что они питаются отвратительною пищею и даже едят человеческую плоть. Когда же вступил на престол Феодор, и прошел слух, что из Персии едут к нему послы (и этот слух был справедлив), — он испугался и пришел в смущение. Впрочем, царь признал нужным, скрыв свой страх, обмануть их: он наперед послал объявить персам, что готовится идти на них войною, и послы его поехали быстро. При этом внушено было им, чтобы они все народы старались убеждать в могуществе Римской империи и в том, что у римлян самые дети и женщины получают от казны обильное содержание. Потом навстречу послам отправлены были особые лица, долженствовавшие служить им проводниками, и приказано, чтобы они нарочно вели их по местам неудобопроходимым; а когда послы станут скучать трудностью пути, говорили бы, что Римская земля вся такова: пусть, не зная ее, они верят этому. Когда, после многих трудов, персы, наконец, прибыли к царю, — он и тут придумал для них нечто страшное, в надежде, что, смотря на это, они испугаются. Царь приказал войскам собраться в одно место и, вооружившись, разделиться по фратриям, по филам, по оружию и по строю; потом, расположившись в некотором расстоянии на многих пунктах стоять в железных бронях и наводить страх эволюциями. Кроме того, он велел сенату, всем чинам и своим родственникам, для более торжественного представления, одеться блистательно и обнаруживать благородство своего духа так, как будто бы все уничтожалось под их ногами, — часто выходить и опять туда же входить, чтобы, тогда как они на деле одни и те же, казались иными и иными, а никак не теми же, подобно тому, как кольцо без камня, если бы кто смотрел на него прежде и после, хотя оно было бы одно, от перемены места казалось бы не одним. В то время и сам царь оделся так, что не упустил из виду ничего ужасающего: он сидел на высоком престоле, держал в руках меч и был закрыт драгоценными завесами; все стояли вокруг его со страхом, так что и это одно могло уже поражать того, кто смотрел на них. Наконец послам, которые стояли вдали, приказано было говорить; а царь показал вид, будто ему желательно посмотреть, что там делается, — и вот вдруг, невидимо отдергиваются завесы, послы могут теперь зреть царя на его троне, вид его важен, он что-то выслушивает и кратко высказывает свою волю людям приближенным, которые кажутся до того объятыми страхом, что и одни слова царя поражают их. Сказав немногое на речи послов, царь отпускает их и приказывает прежним проводникам выпроводить их по тем же неудобопроходимым местам. Так приходилось прежде, по внушению благоразумия, прикрывать свой страх чрез возбуждение страха в послах; но теперь надлежало с большею ласкою и кротостью как отправлять свои посольства к персам, так и принимать персидские, и даже вступать с ними в брачные союзы.

Но если в восточных областях империи все подавало хорошие надежды; то на западе снова являлись волнения.

26. Михаилу Деспоту досадно было, что он лишен крепостей и изгнан из той страны, которую дядя его и отец Феодор, нареченный царем запада и коронованный Ахридским епископом Иаковом, с великим трудом и силою меча отнял у итальянцев и присоединил к себе. Досадуя на это, Михаил взял назад данные царю обязательства и, легко привлекая на свою сторону западное народонаселение, воспользовался его легкомыслием и снова отделился от царя. Поэтому царь приказал деспоту Иоанну тотчас взять войско и идти на него. А так как и царь Сицилии присвоил себе многие места в Иллирии и новом Эпире, то он послал и туда отряды, могшие отразить неприятеля. Кроме того, вверил он войско скифское, с небольшим числом других воинов, кесарю Алексею, и послал его к пределам Фракии, с тем, чтобы он, сколько можно лучше, устроил дела в Ористиаде, имея при этом в виду и другую цель. В то время болгары не хотели жить мирно и питали вражду и ненависть особенно к царю; потому что старшая дочь царя Феодора Ласкариса, Ирина, супруга Константина, который, как известно, был царем болгарским, сильно располагала ту страну к неприязни и требовала мести за страдания брата своего Иоанна. Итак, кесарю приказано было остановиться в пределах Фракии и показывать угрожающий вид городу, главным же образом грозить мечом итальянцам, ничего, однако ж, не делая, потому что у него мало было войска. Переправившись чрез пролив к Каллиополю, кесарь счел полезным, прежде чем пойдет ниже, побывать в Силиврии и, приблизившись к городу с западной стороны (ибо никто из живших там подданных царя не мог препятствовать ему в этом), обозреть его, в каком он был тогда состоянии, и разузнать, что делается внутри его, также видеть охотников, о которых еще прежде рассказывали, и чрез разговоры собрать тамошние мнения о городе. И так подступив к городу и поставив в предместьях его палатки, он тайно призывал к себе тамошних граждан, кто повиднее, и открывал им свои мысли, питая в них высокие надежды, если они будут содействовать. Призванные говорили ему, что теперь самое благоприятное время напасть на город; потому что весь стоявший у города итальянский флот отправился для взятия острова Дафнусии[40], и вот, к прискорбию итальянцев, находится там уже весьма много дней; в городе же остались только народ и самые неопытные из воинов. Когда они сказали это и дали слово, что будут содействовать (в чем сочувствовали им и другие граждане), — кесарь, лишь только услышал их речи и увидел их готовность помогать, решился было тотчас сделать удар; сознавая, однако ж, всю трудность и опасность этого дела и представляя, как он, с малым войском и притом мимоходом, думает в минуту овладеть таким городом, которого не могли взять и силы многочисленные, медлил и откладывал. Ему казалось, что должно созвать совет и выслушать общее мнение: когда же в совете племянник его Алексей стал сильно настаивать, что надобно напасть на город, когда то же самое отважно защищал и один из охотников, по прозванию Кутрицакий (неизбежная судьба управляет как существами бездушными, так и городами); тогда уже и он одушевился отвагою и стал мечтать о завладении городом. Наконец о намерении Алексея узнали все и готовы были слово его осуществить самым делом; а он между тем везде ходил и, как следовало, осматривал местность, иногда же, чтобы избежать подозрения, скрывался из виду, прислушивался к замечаниям другого, кто хорошо знал места, и соображал, каким бы образом это дело совершить лучше и успешнее, и как бы задуманное тайно не вышло наружу.

27. Когда все было обдумано и время наступило, — ибо положено сделать нападение ночью, вдруг, неожиданно, — главною заботою их было теперь взойти на стену по лестницам без шума, сбросить сверху стражу и отворить ворота, что при источнике, выломав их сперва, посредством клиньев, из камней стены, к которой они прилажены; а кесарю предоставлено, приведши ночью войско, быть готовым к нападению и вступить в отворенные ворота. Как скоро настала назначенная ночь, они приступили к делу и, попав на предызбранное место, принесли туда лестницы и все делали осторожно, чтобы не открыла их стража и не улетела добыча, а особенно, чтобы не подвергнуться величайшей опасности, если заметят их умысел. Между тем кесарь в ту же ночь, взяв скифов и все прочее войско, повел его к городу. Прибыв на место прежде, чем те успели исполнить свое дело, и видя, что ночь проходит в бездействии, он испугался этого бездействия и стал подозревать, не противопоставлена ли их хитрости хитрость. Кутрицакий, конечно, старался рассеять его страх и питать в нем живую надежду, что их товарищи делают что-нибудь внутри города: однако подозрение не оставляло кесаря; ибо мог ли он вообразить, что они заняты раскапыванием укрепления, сложенного позади ворот из диких камней? Поэтому и неудивительно, что опасность представлялась ему явной, и ловчий казался осмеянным; так что, наконец, и тот, кто старался уврачевать кесаря, сделался предметом подозрения, как злоумышленник, — его взяли и связали, будто человека, которому известны были козни внутри города. Он дал себя связать и готов был потерпеть, что угодно, если находившиеся в городе злоумышляют. Со словами Кутрицакия соглашался и племянник вождя, старавшийся ободрить дядю и рассеять его страх. Алексей сидел у обители[41] Источника, предписав войску молчание, и нетерпеливо ожидал условленного знака (знаком надлежало быть провозглашению царей, громогласно произнесенному на стене). Между тем прежние, поднявшись тихо по лестницам, тотчас напали на сонных стражей (это были итальянцы) и сон их сделали мертвым; ибо одних, и не очнувшихся еще, убили и сбросили со стены, а других, проснувшихся от шума и убегавших в страхе, догоняли и рубили; так что не осталось ни одного, кто, по крайней мере, известил бы о событии. Когда же ревность преодолела преграды, возбуждавшие страх; тогда римляне готовы были уже сражаться со всяким, кто вздумал бы противустать им. Пришедши к воротам Источника и нашедши, что они завалены камнями, римляне тотчас принялись растаскивать их и, разбрасывая по сторонам, приготовляли свободный проход для войска, а потом стали медными клиньями выбивать и вытаскивать воротные крючья. Случился с ними там некто и из посвященных, по имени Лакерас, который тоже был из охотников и мужественно помогал. Вот он, наконец, входит на стену вместе с Главаном и некоторыми другими. Но у него все еще недоставало смелости, и от боязни едва не замирал голос; страх внушал ему представление, что под его ногами трясется стена, и что, провозгласив громко имена державных, он упадет. Возбуждаемый, однако, другими, Лакерас трепещущим голосом провозгласил царствующий дом, а стоявшие внизу услышав провозглашение верхних, вдруг издали самые громкие восклицания. Тогда дошло это и до слуха тех, которые были с кесарем, — и они, выскочив из своей засады, быстро пролетели к воротам и, заняв их, толпами ринулись в город. Только что блеснули первые лучи солнца, кесаревы воины вдруг разбежались по окрестностям и начали грабить, что попадалось: напротив, скифское войско, управляемое благоразумием, не рассеивалось, но держало в порядке прибывавший из города народ — с намерением узнать, справедливо ли то, что рассказывают; ибо это событие казалось сказкою. Между тем кесарь, часто бывавший в битвах и знавший по опыту, с каким трудом сопряжено занятие городов, смотрел на совершившееся дело все еще не без опасения, пока при полном рассвете дня не узнал определенно, сколь велик был гарнизон города. За этим опасением следовало другое беспокойство: появилось множество вооруженных итальянцев и стояло по-видимому, в угрожающем положении. Видя это, кесарь близок был к тому, чтобы идти назад и оставить начатое дело; потому что, если бы его войско и решилось сражаться, то, годное лишь для набегов и засад, оно не устояло бы пред неприятелем. К счастью в состав его входили тогда охотники, которые были и сами по себе смелы; а тут еще угрожавшая всем опасность, если бы итальянцы окружили и одолели их, внушала им мужество более обыкновенного. И так собравшись и устроившись, они противустали итальянцам и превозмогли их, — с небольшою потерею со своей стороны, одержали над ними победу и обратили их в бегство, а бегущих убивали, так что спаслись немногие. Тогда-то уже скифы неудержимо пустились грабить и, врываясь в кладовые жизненных запасов, выносили, что им было нужно. Впрочем, в течение дня они снова многократно собирались вокруг кесаря, строились стеною и охраняли его, да и сами себя берегли, чтобы мужественно броситься на неприятеля, если бы он показался. Царь же итальянцев Балдуин, услышав о взятии города, так поражен был этим, что будто сошел с ума, и видел, что ему ничего не остается больше, как бежать. Поэтому, оставив Влахернские палаты, так как нельзя было уже защищать ту страну, быстро переехал он в большой дворец (ибо собирался бежать морем) и, бросив там царскую калиптру[42] и меч — символы своего царствования, как мог скорее, искал спасения на корабле. В тот же день вожди римской фаланги, отправленные для отыскания и задержания итальянского царя, овладели символами его бегства. Это бегство того, кто поставлен был хранить город, еще больше ободрило римлян. Они взяли калиптру и меч беглеца и смотрели на это, как на священный начаток добыч, полученных в возвращенном городе. Византийцы же в этом увидели ясный знак, что беглец, бросивший символы своего царствования, нисколько не любил своих подданных.

28. Когда это событие, которому удивлялись сами римляне и не совсем верили, что они владеют городом, сделалось известно, — молва о нем вскоре дошла и до латинян, находившихся тогда при Дафнусии, — молва подлинно божественная, которую услышав, они чувствовали, что дыхание в них замирало, и страшились за своих жен и детей. Что делать? Надлежало скорее возвратиться и, сколько можно, отмстить. При Дафнусии было у них, говорят, около тридцати длинных кораблей[43] — монир и триир, и на всех их поспешно отправились они к городу, надеясь притом на огромный корабль, плывший из Сицилии со множеством путешественников, которые могли помочь своим единоплеменникам в деле мщения и вместе с ними идти на приступ. С такими надеждами плыли они; а кесарь между тем, предвидя их прибытие, созывает сочувствовавших римлянам граждан, которые, как римляне, волею-неволею должны были нам содействовать. Был тогда приближенный к Балдуину врач, по имени Иоанн Филакс, человек глубокомысленный и в высшей степени благоразумный: он подал римлянам такой дельный и сообразный с обстоятельствами совет, какого иной предложить не решился бы, как скоро обратил бы внимание на гибельные последствия его исполнения. Зная, что итальянцы будут сражаться по необходимости и с усилием, что за жен, за родные семьи и за все имущество, станут они лезть, как кабаны, с намерением или победить, или, по крайней мере, пасть со славою, — он благоразумно взвешивает крайность и советует подложить огня. Мысль его была та, что когда будут гореть домы и лишние бесполезные предметы, — жены и дети (латинян), без сомнения, постараются спасаться и выбегать из города, а некоторые, может быть, спасут и драгоценные вещи. Тогда находящиеся на кораблях, видя, что домы их гибнут от огня, а жены и дети простирают руки с просьбою о защите, не будут обращать внимания на имущество, как уже несуществующее, но постараются собирать и спасать родных и таким образом, благодаря тому, что их выпустили, обрадуются спасению себя, своих жен и детей. У них готовы трииры, которые примут этот народ; а захотят бежать и другие, могут быть взяты и они: ведь довольно и одного корабля, идущего из Сицилии, чтобы поместить всех их. Когда такой совет был высказан и одобрен, и противоречия не встретилось — особенно потому, что войска в городе было немного, — тотчас подкладывают огонь там, где было больше домов и вещей. Пламень охватил домы и превратил их в пепел. Испуганные жители выбегали из жилищ, как пчелы, выкуривыемые дымом, и почти нагие, — в чем были, стремились на возвышенные места города, страшась за собственное спасение и со слезами умоляя бывших за городом зрителей бедствия. Тогда латиняне, в затруднении не зная, что делать (если бы, то есть, имели они успех, то нехорошо было бы принять граждан обнаженными, и притом, может быть, с опасностью для своих домашних; а когда бы остались без успеха, то погибли бы вместе с женами и детьми), обращаются к просьбам и весьма усердно молят кесаря отпустить им домашних, если угодно, с имуществом, а не то, — они удовлетворятся и тем, что примут своих родных здоровыми. Потом произошли ужасные и плачевные явления, каких, конечно, никто не видывал и не слыхивал. Благородные жены и девицы в одной сорочке, да и то разорванной, накинув на себя, что попало, бежали к своим, босые, пред глазами толпы, смотревшей на их неблагообразие. Так наказаны были итальянцы за подобный поступок их некогда с римлянами. Чрез это исполнилось и древнее предсказание: «Алексей, Алексопул и с ними Кутрицакий». Писатель этой истории слышал такое предсказание от своего отца, который, беседуя со своим другом, произнес, что было предсказано, — и слышал задолго прежде, чем дело совершилось. Они, как константинопольские граждане, вспоминая о своих домах, при ночном свете гадали, случится ли когда-нибудь взятие отечественного города (я тогда держал восковую свечу и светил им), и говорили: случится; это видят они, — даже видят, когда город будет взят; взятие его совершится при каком-то царе Алексее и других, о которых говорит предсказание. И в самом деле, такими лицами были — кесарь Алексей, племянник его Алексей, много способствовавший успеху, и отличнейший из охотников Кутрицакий, который прежде всех подал совет взять город.

Таковы были дела в городе. Между тем о событии стала везде разносится молва, и разносилась тем скорее, чем дело было удивительнее, — что такой город взят мимоходом и притом войском, имевшим вовсе не то назначение. Некоторые скороходы с радостью бежали по всей земле и объявляли, что великий город взят в знаменитый день Анны матери Богородицы, в месяце анфестирионе[44], почти без сражения, и взят так, как не надеялись никогда сами взявшие; в доказательство же истины своих слов показывали македонское копье, покрытое красною краскою. Когда прибыли они в Никомидию, что было при наступлении праздника величайшего из мучеников Пантелеймона, — там случился в то время Какос Сеннахирим, хваставшийся достоинством протасинкрита. Услышав это известие, он сперва не поверил и принял рассказ за выдумку: а когда вышел и новыми слухами был убежден; то, возвратившись домой, крепко рвал себе бакенбарды и говорил: «Что я слышу? Это ли сберегалось нашему времени? В чем мы согрешили, что дожили до такого бедствия и видим его? После этого уже никто не жди ничего хорошего, если римляне своими ногами будут опять попирать великий город». Так восклицал он и открыто выражал свое неудовольствие на то, чему народ удивлялся. А что отсюда произошло, о том будет сказано в своем месте.

29. Тогда многие спешили и к царю, который жил в Нимфее, и друг перед другом старались прибыть вперед, чтобы передать ему добрую весть прежде других. Один своею скоростью предварил всех, но не принес с собою письма от кесаря. И так как никто не должен был узнать об этом событии прежде царя, а прибывший не мог быть допущен к нему; то он пошел и объявил новость царской сестре Евлогии, говоря, что Византия действительно взята. Получив это известие, она, против обыкновения, рано утром пришла во дворец и стала у кровати спящего царя, но не находила хорошим разбудить его тотчас, чтобы передать ему такую весть, как бы, то есть, он не потерпел какого вреда, если услышит об этом вдруг, сверх чаяния, при самом пробуждении от сна. Этот поступок ее мудр и выше женского ума; потому что когда врожденный человеку дух, по принятии пищи, уходит в желудок, чтобы сварить ее, тогда, не находясь на поверхности, он не помогает чувствам, бездействуют ли они у спящих, или ослабевают у бодрствующих, и, если что-нибудь касается их, бывает не способен касающееся воспринимать надлежащим образом. В этом случае принужденные воспринять что-нибудь, действующее умеренно и обыкновенно, чувства, при внезапности действия, воспринимают его лениво: а когда сообщаемое им слишком прискорбно или радостно и необыкновенно, — они, недовольно приготовившись к воспринятию, приходят в смущение и, встревоженные в душе, получают удар. Поэтому Евлогия тогда не менее заботилась о безопасности царя, как и о том, чтобы сказать ему приятное, и стала будить его понемногу. Взявшись за большой палец его ноги, она, с намерением разбудить незаметно, пожала его своими пальцами и скоро разбудила. Увидев ее стоявшую подле себя одну, царь спросил, по какому побуждению делает она это. Сестра смеющимся и веселым видом показала, что намерена объявить нечто приятное, однако не объявила, что было у ней на уме, до тех пор, пока он не пришел в бодрственное состояние. Когда же царь встал и опять спросил, желая узнать нечто, как догадывался, приятное, тогда она передала ему добрую весть, что город взят, что кесарь со скифским войском находится там в безопасности, и что эта весть получена от пришедшего оттуда, который крепко утверждает, что сам присутствовал при тамошних событиях. Но царь спросил: «Кесарь ли послал его?» Это мне неизвестно, сказала Евлогия; на это может отвечать сам пришелец. Тут царь, сообразив все — и необычайность дела и то, что кесарь не прислал письма, и число отправленного войска, которого недостаточно было для совершения такого подвига, и которое, если бы даже хотело, не могло бы совершить его, не вполне поверил сказанному, но думал, не насмешка ли это, или не слишком ли прост измысливший такую весть. Поэтому он заблагорассудил сам допросить прибывшего, не для того, чтобы тотчас поверить рассказу, а чтобы, под влиянием страха, внушаемого царем, заставить его сказать правду, — думал выведать истину. Итак, по приказанию царя, вестник был введен и на вопросы решительно отвечал, что сам видел, как город был взят. Рассказывая обо всем подробно, он произвел во многих уверенность, а во всех изумление. Но царь, желая показать, что у него больше опытности, чем у других, особенно в делах воинских, и опасаясь, как бы в случае ложного известия, не быть обвиненным в увлечении, а когда оно окажется справедливым, не лишить вестника надлежащей награды, — для обезопашения себя, приказал держать его связанным под стражею. Между тем все сильно желали услышать подтверждение, что итальянцы выгнаны из города. Когда же в тот самый день прибыли и другие, посланные уже от кесаря, а за ними и тот, кто принес с собою калиптру и меч Балдуина, как верное свидетельство о событии, и когда сверх того в письме к царю кесарь высказал, каким образом взят был город; тогда царь перестал уже сомневаться и поверил. После того первому вестнику дал он награду больше обещанной, а начальника и виновника этого события возвеличил, сколько мог; потому что такой подвиг, думал царь, немало придавал блеска его царствованию. Этот день он сделал днем величайшего торжества, оделся великолепно, созвал вельмож, которые явились также в разноцветных одеждах и говорил им речь. Не лишил он удовольствия и тех, которые находились вдалеке, но писал к ним грамоты и приглашал всех благодарить Всевышнего.

30. «Вы знаете, — мужи, подданные Римского царства», говорил он присутствовавшим, «знаете все — и вельможи, и сродники наши по крови, и простолюдины, знаете, как некогда предки наши, по попущению Божию, изгнаны были из отечества итальянцами, будто бурным ветром, и как стеснены были пределы их империи. Не упоминаю об империи древней, когда она граничила к востоку с Евфратом и Тигром, к западу с Сицилиею и еще дальше — с Апулиею, к югу с Ефиопиею, а к северу с самыми северными странами. Оставляю это. Вы, конечно, слыхали и знаете, что тогда этим самым морем надлежало плыть к суше не два или три дня, а десять дней и больше того, — и что все то пространство находилось в нашей власти, кроме островов и притом весьма обширных. Но, наконец, по воле, или лучше, попущению Божию, в наказание за грехи против Бога, пострадало как бы самое сердце отечества, и вслед за тем омертвело все: одни области взяты итальянцами, другие персами, иные болгарами и трибаллами, и разделены между ними; а иногда и сами римляне, подданные империи, возмущались и делались правителями независимыми. Наша же область ограничивалась Никеею, Бруссою, Филадельфиею и окрестными их странами; о прочих городах, как они только еще оживали, — и теперь, по милости Божией, мало-помалу оживают, нужно ли и говорить? Да и этим нельзя было владеть безопасно, пока недоставало нам столицы. В самом деле, кто не нападал на нас и не оскорблял наших послов, как лиц, не имеющих города и по необходимости живущих вдали от царского престола? А отыскивать прочие области, очертывая пределы отечества по звездам, и требовать их от нынешних обладателей — было бы делом безумия. И бывшие прежде нас цари много трудились для этой цели; немало усилий употребляли и мы: но успеха не было. Как ни охраняй города, тщетно будешь охранять его; вот он у тебя в руках, но напрасно твое старание удержать его: все это — дело воли Божией, могуществом которой город, и находящийся, по-видимому, в опасности, сохраняется без человеческой стражи; а охраняемый и сильными ратниками предается в руки врагов. Ведь, если употребив много великих усилий, чтобы взять его, и испытав столько бедствий, несмотря на разнородность тамошних жителей, мы не имели никакого успеха; то этим Бог показал, что он один, по своему милосердию, может дать его, хотя нам и кажется, будто взят он нами. Ныне наступил, наконец, торжественный день Божия милосердия и, — странно, наступил в наше царствование, тогда как о нас можно ли сказать что хорошее? Итак, поистине, за возвращение престольного нашего города надобно благодарить Господа и надеяться, что, как по падении его, пало и прочее, так по возвращении его нельзя не возвратиться и прочему. В самом деле, настанет обратный суд и воздымавшиеся выи многих смирятся до уничтожения. Если отцы наши не видели такой милости Божией, то увидим мы, дети их; потому что не отдельным лицам, а большею частью целым родам посылаются от Бога и благодеяния и наказания. Так бывало и в древности: Бог обещал отцам добрую землю, издревле предназначенную Аврааму, как будто бы они вступят в нее тотчас по освобождении из Египта; а между тем устроил иначе — кости их пали в пустыне, и обетование хотя не осталось неисполненным, однако ж, исполнилось уже на сынах их. Такими праведными мерами и весами определяются дела Божии! Теперь, по воле Господа, настало время переселения не под тенью повозок, осененных ветвями, как было в древности, а под сенью Божией благодати. Поэтому нужно немедленно послать кого-нибудь из правителей, чтобы он принял домы, в которых можно было бы поместиться целыми семействами. Если найдется кто-нибудь из наследников или родственников, пускай владеет; а не то, — пусть каждый изберет себе удобнейший. Когда Бог дает благодать, — должно поступать по Его законам и каждого ущедрять принадлежащею ему частью; ибо не нам одним, надобно думать, ниспослано Божие дарование, но и вам: и как изгнание было общею чашею гнева, которую пили все, так и благодеяние возвращения должно быть достоянием общим. Затем последуют и другие, и таким образом оскудевшее восполнится. Мы получим город вместо городков, — город славный по самому имени, вместо поселений безымянных и малолюдных. Впрочем, ненадобно оставлять в небрежении и здешние. Безопасность внутренних мест бывает больше тогда, когда не терпят беспокойств места пограничные; а последние избавятся от беспокойств, если будут наблюдать за ними жители вместе с присланными к ним правителями. Но это, при помощи Божия милосердия, будет сказано со временем; теперь же, после Бога, воздадим письменно благодарность (следует по всей справедливости) и тем, чрез которых эта милость нам дарована». Затем царь повелевает немедленно написать благодарственные грамоты и избирает людей, которым надлежало отправиться для наблюдения за разделом домов вельможам; простому же народу раздачу их отложил под тем предлогом, что в городе, который взят мечом, никто не имеет права на собственность, хотя бы она кому и принадлежала. Сверх того в Константинополе оставалось еще немало имуществ сомнительных, которых владельцы могут отыскаться, так как городом владели враги только в течение пятидесяти восьми лет. Да в нем сохранилось бы, конечно, и все, если бы с итальянцами цари жили в мире. Предположи, что латиняне, по случаю частых войн, не имели бы недостатка в необходимом: они не коснулись бы, например, священных храмов. А так как пришлось им владеть чужим и постоянно находиться в страхе, как бы не потерять имущества, им не принадлежащего; то каждый из них, не надеясь долго пользоваться чужим, спешил присвоить себе что-нибудь, — похитить.

Сказав и сделав это, царь непрестанно посылал к кесарю, — не одного в один раз, и не всех вместе, но многих ежедневно — друг за другом, как для того, чтобы чаще получать от него известия о каждом случае, так и с целью — передавать повеления об ускорении тамошних приготовлений, потому что и сам, вместе со своими, намеревался вскоре отправиться. С этим намерением повелел он привесть в порядок и царские дворцы. Равным образом и каждый из вельмож отправил от себя нарочного, для испрошения себе и принятия дома; потому что вельможам, по отъезде царя, медлить было нельзя. Между тем в Константинополе люди должностные всякий свою обязанность исполняли ревностно. Кесарь между лицами и чинами разделял домы надлежащим образом и вместе беспрестанно занят был другими делами, так что от забот не имел времени и уснуть, а днем усмирял чернь, доверяя римлянам и подозревая итальянцев. Чернь в городе состояла из людей разного рода, которые волновались, но большею частью были невоинственны и занимались ремеслами. Он боялся, однако ж, ее порывов — напасть на иностранцев, как за то, что последние недавно лишили ее имущества, так и по склонности к возмущениям, тем более, что действовавших против нее оказалось немного, да и те не чужды были боязни. Содержа это в уме, кесарь днем старался успокаивать народ, внушая ему страх, а по ночам посылал объездных, да и сам, подобно ночному стражу, обозревал каждую улицу, чтобы не вошел в город извне какойнибудь злодей, так как стена во многих местах была разбита и желающему представляла возможность сделать это. Впрочем, и внешние, приходя в город на день в большом числе, разделяли с ним заботы и внушали нашим бесстрашие.

31. Наконец, устроив все свои дела, царь, вместе с августейшею супругою и недавно родившимся у него сыном Андроником, которого названием он, как преданный сын, почтил умершего тогда уже отца, считая память его для себя священною, также с великим доместиком и матерью августейшей, которую многие, ради чести, называли великою госпожою, равно со всем сенатом и синклитом, отправился в путь к городу и, переправившись чрез Геллеспонт, пошел оттуда к Византии. Прибыв туда и достигнув золотых ворот, он остановился там на несколько дней и не входил в город, но смотрел и распоряжался, чтобы свое вступление сделать боголюбезным и великолепным. Для сего послал он принести из обители Вседержителя священную икону Пречистой Богоматери, написанную, как говорят, божественным Лукою. Эта икона где-то там явилась и подарена царице Пулхерии невесткою ее Евдокиею, афинскою деспиною, как дар, несомненно присланный из Палестины. Итак, вступая в город в сопровождении этой водительницы, от которой, по его убеждению, зависело и самое возвращение города, он думал этим воздать ей достодолжную благодарность. Царь распорядился также, чтобы один из находившихся там архиереев, Георгий Кизикский, облекшись в ризы, совершил молебствие и воздал Богу благодарность за великое событие. После всего этого отворились давно уже не отворявшиеся золотые ворота, — и архиерей начал молитвословие, в сопровождении которого царь со всею свитою, медленным шагом, благоговейно и с самым смиренным исповеданием пред Богом, вступал в город, шествуя пешком и совершенно отложив царскую пышность, как при таком действии неприличную. Тогда был полдень, жаркий более обыкновенного, и солнце стояло над головою: но усердие собравшихся побеждало зной; все желали, хотя бы что и случилось, дойти вместе с царем до большого дворца. А Влахернский дворец для помещения царствующих особ оказался негодным; потому что был закопчен и наполнен итальянским смрадом, которым повара Балдуина, по крайней неопрятности его, пропитали стены дворца так, что трудно было очистить их. Притом, там было безопаснее царям, только что вступившим в город, еще не успокоившийся. В эти минуты народ радовался, что во дворце в первый раз видит римского царя, и переменив изумление на удовольствие, стал надеяться, что теперь под его скипетром будет благоденствовать. Мне кажется, что и оставшиеся в городе итальянцы, при этом зрелище, переменились бы и радовались случившемуся (ибо для них не бесчестно было служить такому царю), если бы не надмевали их — родовая ненависть и недавно претерпенные ими бедствия. Впрочем, по проведении этого дня в победных рукоплесканиях и священных песнях, на ночь дворец был окружен надежною стражею.

32. На другой день царь все свои мысли направил к тому, каким бы образом обезопасить город укреплениями и гарнизоном, с почетнейшими же из итальянцев (каковы были генуэзцы, венециане и пизанцы) обойтись искуснее, чтобы подчинить их себе; ибо если подчинятся те, которые способны совершить нечто важное, на что решились бы, то прочие успокоятся уже против воли. С этой целью, призвав их, он целый день беседовал с ними, как следовало, и лучшими надеждами отклонял их от привязанности к единоплеменникам, чем мало-помалу и успел подействовать на них; порывы же их искусно укрощал благодеяниями. «Вы будете жить безопасно в хорошей части города» говорил им царь, «займете много места и подчинитесь обычному вашему порядку, под управлением начальника, избираемого вашим обществом из соплеменников, которого по-гречески можно будет назвать властителем (Ποτεσττος ξ σιαστς); вы будете управляться вашими законами, освободитесь от податей и получите свободу в мореплавании и в делах торговли. Такие обещания дал он генуэзцам; подобные же предложил венецианам и пизанцам — с тем, что одни из них, под управлением байола, которого по-гречески можно назвать блюстителем (φορος), а другие под управлением консула, т. е. эфора (πίτροπον), пользуясь собственными законами, будут беспрепятственно исполнять свои дела и жить свободно. Впрочем, генуэзцам, так как они были многочисленны и не имели общения с прочими итальянскими племенами, он не верил настолько, чтобы дать им место внутри города; а о венецианах и пизанцах, по их малочисленности, не беспокоился. Итак, Палеолог старался разъединять племена и присутствовавшим оказывал благорасположение, а отсутствовавших издали укрощал подарками, и тем показывал, что боится их союза — особенно, потому, что Балдуин, убежав и вступив в родство с Карлом, человеком суровым и чрезвычайно умным, чрез бракосочетание своего сына с его дочерью, в виде брачного подарка отдал ему город, которого уже не имел. И Карл принял его, хотя Балдуин и не владел им, надеясь предлагаемый подарок взять вооруженным флотом.

33. Первым делом царя было перевести и поселить внутри города жителей, обитавших прежде при море; вторым — разделить между сановниками места вне и внутри города для возделывания, — кроме той земли, которую раздал он в дар охотникам, за из усердие и расположение, и которая, как способная к плодородию, отлично произращала все, что было в ней посеваемо, — также кроме весьма тучных полей, отданных монастырям. У него было намерение — для пользы монастырей, приписать к ним монастыри и внешние, находившиеся на востоке и славившиеся большим богатством; ибо таким образом эти, по его мнению, поддерживались бы теми. Третьим делом было дать собранным гражданам место, на котором они могли бы построиться, со внесением податей; кроме того, — что еще важнее, — оказать помощь восстановляемым в прежний вид монастырям, и укрепить город, введши в него деятельнейших из воинов. Он знал, что прежде владевшие им, быв изгнаны таким образом, не останутся в покое, но нападут с флотом; а потому сам тоже готовил флот, строил корабли и из переселенцев составил несколько тысяч (войска). Делал он много и другого, как по нужде, так и для внушения страха, чтобы предупредить нападение.

34. Заботился он и об избрании пастыря осиротевшей тогда Церкви; посему собрал иерархов и совещался с ними, желая узнать, что нужно было делать. Одни из них полагали, что надобно снова призвать жившего еще патриарха Арсения; потому что дело о нем было окончено не канонически: следует, говорили они, настоятельно убедить его и не оставлять без приглашения. Другие же, напротив, полагали, что он и теперь остается при своем отречении, что для увольнения его достаточно было и самого удаления; да и то уже, что он не принимал просьбы и отсылал просивших, показывает отречение его от предстоятельства. Когда они таким образом рассуждали и говорили, — царь, имея в виду собственные интересы, по-видимому, соглашался с мнением тех и других: хорошо бы, думал он, вызвать и Арсения и вверить ему управление Церковью, если бы при его патриаршестве все пошло по желанию, и если бы его взгляд на дела не подал никому повода к соблазну; но вместе с тем было и опасение, как бы Арсений не разошелся с царем в образе мыслей, и не произошло от того смятения. Не делать этого и поставить другого, по мнению царя, значило — дать делам ход беспрепятственный: но тут опять могло произойти возмущение, вследствие которого, как и справедливо рассуждал он, иные даже и не взяли бы в расчет настоящих обстоятельств, сколь ни худы они. Итак, колеблясь теми и другими соображениями, он недоумевал, чью принять сторону, и потому избрание патриарха откладывал на время последующее, — не укажет ли оно чего-нибудь лучшего, предоставив однако ж, совещаться о том иерархам, пока не придут они к согласию в этом отношении; сам же занимался общественными делами и ограничивался только заботою о патриаршеском престоле.

35. Но то, что замышлял он сам в себе, не давало ему покоя. Не безызвестно было, что кого считали преданным Иоанну, того обвинял он в нерасположении к себе и питал к нему подозрение, а иногда, придумывая причины, даже жестоко наказывал нерасположенных. Вообще, — он не хотел разделять с Иоанном и имени царя, и всячески старался совершенно удалить его от власти. К этому подстрекали его некоторые приближенные сестры его Евлогии, и то обстоятельство, что подрастал сын его Андроник, которого не возвести на престол казалось ему делом ужасным и невыносимым; но сильнее всего увлекали его величайшее честолюбие и необыкновенная гордость, не знавшая пределов. Поводом к такому безрассудному стремлению было взятие города, которое одно казалось ему достаточным для утверждения его на царском престоле. Представляя, что единственно он призван был в столицу, Палеолог полагал, что единственно он же должен и царствовать. Впрочем, сколь не ужасным казался такой замысел, — для народа оставался он пока еще тайною, хотя люди, смотревшие глубже, как из многого другого, так и из того обстоятельства, что Иоанн не входил в город вместе с Михаилом, легко проникали в душу последнего и замечали, что она исполнена дикой жадности, побуждавшей его, чрез нарушение клятвы, тяжко грешить пред Богом, и воздымавшейся так высоко, что человеку мыслящему нельзя было не видеть ее. А это послужило началом великих бедствий для римлян и причиною невыносимого смятения.

Впрочем, тогда-то он старался устроить дела городские, как можно безопаснее. Видя, что генуэзцы, как наличные, так и ожидаемые, были многочисленны, и что они не расположены легко подчиниться римлянам, но при случайных предлогах готовы произвесть возмущение, как люди надменные и жестокие, он не признал полезным оставить их в городе, но сперва приказал им поселиться особо в Ираклее Фракийской, а потом нашел более безопасным дать им отдельное место против Переи, близ крепости Галатийской. Венециан же и пизанцев, так как они были немногочисленны, признал справедливым оставить внутри города и только отделил их от прочих. С этою целью, имея в виду и собственную безопасность, он приказал немедленно срыть две крепости, одну построенную в приморской части площади, а другую за Галатою, и таким образом генуэзцев поселил к западу от Переи, близ Галаты, и притом на большом протяжении, а прочим назначил особые места для жительства. Кроме того, каждому из означенных итальянских народов позволено было иметь и особую торговую площадь.

36. Вскоре затем отправил он послов и к папе, чтобы смягчить его дарами. Послов было два: один по имени Никифориц, а другой Алувард. Оба они прежде исправляли должность секретарей при итальянском короле Балдуине, а теперь были обвиняемы в предательстве города римлянам. Прибыв в Италию, эти послы подверглись великой опасности, от которой не могли защититься самым своим значением и не избавились от жесточайших страданий. Если державный, раздраженный изменою, по уважению к личности посланников, и скрыл свою ненависть; то решились мучить их итальянцы. Эти люди, и без того жестокие, а после потери города пришедшие еще в большее бешенство, обвинив их в сознательном предательстве, взяли Никифорица и, в наказание обвиненному, равно как и в бесчестье пославшему виновника, сняли с него живого кожу от ног до головы; а Алувард, заранее узнав о злоумышлении, поспешно убежал. Вот что и как случилось с отправленными в Италию послами.

КНИГА ТРЕТЬЯ

1. Понимая, что без патриарха Церковь не может быть управляема, царь размышлял сам в себе, как бы дело о патриархе и окончить и устроить по своему желанию; ибо если одно что-нибудь из этого, думал он, пойдет хорошо, а другого будет недоставать, то по необходимости захромает и целое. Пусть восстановлен будет прежний патриарх и положит препятствия развитию желаний царя: от этого последний испытал бы величайшее несчастье. Пусть опять прежнего патриарха не будет, и для царя облегчатся способы приводить в исполнение свои намерения: последний, в отношении к нему, согрешит, конечно, немного; зато народ, как скоро увидит, что при новом патриархе, царь поступил несправедливо, — тотчас произведет величайшее возмущение, основательно представляя, что если бы патриарх был прежний, то никак не допустил бы его до такого злодейского замысла. Теперь-то ведь, замыслив преступное дело, царь преступному правительству придал бы и преступную главу, то есть, недобрыми помыслами пред лицом Божиим обманул бы и нового патриарха, низверг бы и царя, как будто Бог или не видит, или не наказывает грешника. А отсюда произошло бы сильное беспокойство, так что можно было бы ожидать страшного бедствия. Представляя это, царь хотел соединить несоединимое: и восстановить патриарха, и устранить от дел природного царя; а это значило — к ткани прививать такую ткань, которая с нею не свивается. Михаил признал нужным спросить патриарха, не согласится ли он, оставив дело об Иоанне в настоящем, неопределенном и безнадежном его положении, прибыть в город и, приняв предстоятельство в Церкви, венчать его на царство в другой раз, по уважению к занятой им столице (ибо во всяком случае справедливо, чтобы прежде вошедший в нее прежде был и венчан). Если бы патриарх согласился на это, то можно было бы надеяться, что обстоятельства придут в спокойное состояние. Царь думал, что три побуждения помогут ему убедить патриарха: во-первых, то, что патриарх, от долговременного пребывания на покое, ослабел; во-вторых, то, что он мог бояться, как бы опять не был возведен другой, что уже случилось и прежде; в-третьих, то, что без сомнения и он любит отечество, в которое мог теперь возвратиться, и притом с величайшею честью и славою. А между тем, не дав обещания исполнить предложенное, ему было бы это невозможно. Если же патриарх и не согласился бы, то для царя было бы уже довольно и того, что честь ему предложена. В этих мыслях царь, пока архиереи не пришли еще к единомыслию, присоединяется к стороне тех, которые подавали голос в пользу Арсения. Тогда эта сторона, по присоединении к ней царя, получила перевес; так что другая, как уже ослабевшая, должна была уступить, и уступила тем более, что была убеждаема царем и собором, и что при этом обещано не считать ее требования ни дерзким, ни несправедливым, и немедленно принять в общение священников, рукоположенных Никифором, чтобы Церковь, по поводу какого-нибудь малодушия, не разделилась. Положив такое мнение, собор посылает к патриарху вестников. Выслушав предложение, патриарх сперва стал жаловаться, что его только зовут, а не просят у него прощения в грехе, тогда как первое свойственно правым, а последние согрешившим: но потом, когда стали просить его, показал кротость и был готов отправиться; только отправился оттуда пешком и остановился в Руфине, как для отдыха, так и для того, чтобы, находясь ближе к столице, мог на дальнейшие требования собора с большею скоростью присылать свои ответы.

2. Итак, от царя и собора были посылаемы в Руфин вопросы, по обсуждении которых, патриарх на одни соглашался, а на другие давал обещание, и затем вскоре переправился и, вступив в город, с общего согласия и одобрения принял Церковь. Царь первый извинился пред ним в том, что было сделано, и оказал ему великие почести, а Церковь почтил дарованием ей доходов. Он привел в прежний вид весь храм, во многом переиначенный итальянцами, поставив распорядителем при этом монаха Руха, человека деятельного, и на счет царской казны возобновил престол, амвоны, солею и прочее; потом, самым приличным образом снабдил дом Божий покровами и священными сосудами; наконец, приписал к церкви некоторые села, а другие пожаловал в пользу священнослужителей, чтобы, имея нужду в необходимом, они не были нерадивыми. Архиерей принимал все это, как даваемое в честь Богу, и сам лично благодарил царя, как будто бы дары назначались собственно для него. Поэтому он соглашался и венчать дарователя и забыть сделанное архиереями, предоставив рукоположенным от Никифора все права священства, кроме того только, что они не могли служить вместе с ним, во всем же прочем не чуждался их; иначе подумают, — говорил он, — будто сделанное против него было справедливо, и будто он соглашается с этим, если примет их в общение с собою пред престолом. Когда нужно было вести переговоры о вторичном венчании царя, он охотно согласился и на то, и в назначенный воскресный день великолепно венчал его во святом храме. При этом об Иоанне не было и помину, а только приказано, — после царствующих лиц и патриарха, в общественных молитвах поминать и взявшего город кесаря Алексея.

3. Устроив дела хорошо и по своему желанию, царь начал отправлять и дальние посольства, именно, к правителю тохарцев, Халаву, и к эфиопскому султану. Персидский же султан Азатин был при нем и жил в городе распутно, проводя время в разврате и пьянстве на перекрестках; ибо, так как город был еще пуст и перекрестки уподоблялись пустыням, то он, бесстыдно садясь там с большою толпою приближенных, предавался дионисовым оргиям и пьянству. Итак, к тем царь отправлял посольства и обратно оттуда принимал послов. За Халава выдавал он побочную свою дочь Марию, рожденную от Дипловатацины, и посредником при этом назначил монаха и священника Принкипса. Принкипс, бывший тогда архимандритом обители Вседержителя, сопровождал означенную девицу великолепно, роскошно и вез с собою разнообразное богатство, имея при себе и походный храм из толстых покровов, также изображения святых, обделанные золотом, скрепленные крестами и шнурками, и священные драгоценные сосуды для употребления при святой жертве. Но между тем как это бракосочетание приготовлялось с таким великолепием, Халав скончался прежде, чем прибыл к нему Принкипс, — и девица, опоздавшая приездом к отцу, сочеталась с его сыном Апагою, который остался преемником власти. Эфиопского же султана войти с царем в переговоры побуждала другая нужда. Этот султан происходил из команов и, быв одним из отданных в рабство, имел похвальную причину домогаться союза со своими родичами. Известно, что климаты на земле, северный и южный, как противоположные один другому, имеют влияние на врожденные способности жителей, — телесные и душевные, равно как и на темпераменты, которых различие можно замечать не только в бессловесных животных, сравнительно с подобными им животными, но и в людях сравнительно с людьми. На севере — животные белые, а на юге — черные. Люди на севере вообще несмысленны и едва ли разумные существа: у них нет ни правил словесности, ни естественных наук, ни познаний, ни рассудка, ни экономии в жизни, ни искусств, и ничего другого, чем люди отличаются от бессловесных; они имеют только наклонности воинственные и, будучи стремительны, всегда готовы вступить в бой, тотчас бросаются, лишь бы кто подстрекнул их. Отношение их друг к другу какое-то дерзкое и вакхическое, и они служат Арею. А на юге все напротив: эти благородны, вообще очень благоразумны и превосходны в общественной жизни, славятся искусствами, словесными науками и советливостью, зато медленны в стремлениях, слабы для сражений и склонны скорее жить малым в бездействии, чем иметь много посредством усильных трудов. Естественною причиною таких явлений можно почитать солнце, которое на севере мало показывается и недостаточно согревает мозг; ибо тогда как от теплоты его происходят хорошие естественные качества, — холод, сжимающий кожу, сообщает членам грубость. На южной части напротив солнце стоит долее и способствует развитию хороших естественных качеств, чрез что, однако ж, все члены тела для подвигов мужества становятся слабее; а физика говорит, что телам соответствуют и души. Поэтому эфиопляне и прежде высоко ценили скифов, когда приобретали их для рабских услуг, или когда пользовались ими, как воинами: теперь же и самая власть находилась в руках скифа; так скифы с большим радушием были там принимаемы и составляли вспомогательное войско. Но им, нанявшись, не иначе можно было туда переправиться, как чрез пролив Эвксинского моря; а делать это без согласия царя было трудно. Посему к царю нередко присылаемы были послы с подарками, чтобы находившимся на кораблях он позволил войти в Эвксинское море и, за большие деньги наняв скифских юношей, отправиться с ними обратно домой. И это, как мы знаем, делалось часто: оттуда присылаемы были к царю подарки, а отсюда плавателям открывался свободный путь к султану.

4. Между подарками был и камелопард — животное удивительное и необыкновенное, о котором я хочу сказать несколько слов — видевшим его для напоминания, а не видевшим для сведения. Тело у него небольшое, как у тех ослов, которых мы называем канфонами (κάνθων); кожа, как у леопардов, белая, испещренная красными пятнами; фигура тела, как у верблюдов — от задних то есть, частей его к плечам поднимаются горбы; передние ноги значительно выше задних; шея, как у журавлей, очень длинная и поднимающаяся вверх до самой головы, так что он представляется животным гордым; голова малая, видом похожая на верблюжью; брюхо белое; от шеи по всему хребту до самого хвоста, который не велик, простирается весьма прямо, как бы по линейке, черная полоса; ноги тонкие, как у оленей, и с раздвоенными копытами. Нравом это животное кроткое, так что и дети забавлялись им, водя его за нос;— послушное, — веди, куда хочешь, травоядное, питающееся и хлебом и пшеницею, как овца, — вообще ручное. А для защиты от нападения (ибо природа по большей части доставила животным и это, если бы кто стал угрожать им) оно не снабжено ни таким копытом, как у лошадей, ни рогом, как у быков, (ибо не увенчано рогами), ни зубом, как у кабанов, ни когтями, как у кошек, а только одними зубами, которыми, впрочем, оно, по-видимому, кусает умеренно, лишь бы только отклонить нападения, не делая вреда, и никакого яда не заключается в его зубах, как у тех животных, которых природа вооружила зубами. Камелопарда, будто какое чудо, присланное к царю из Эфиопии, каждый день водили по площадям для зрелища и удовольствия видевших.

5. Это делал царь, по-видимому, для пользы нашим. Действительно, в видах сохранения мира, пропуск эфиопских кораблей был полезен: но с другой стороны такое распоряжение приносило и величайший вред; потому что при частых переселениях юношей с севера, составившееся из них эфиопское войско с течением времени сильно возвысило дух эфиоплян; так что, прежде довольствуясь сохранением домашней своей безопасности, они стали теперь выходить из своих пределов и вторгаться войною в среду[45] христиан. Тогда как итальянцы занимали поморье всей Сирии, владели Финикиею, господствовали над самою Антиохиею, и настойчиво состязались за места Палестины, славившиеся святостью по той весьма справедливой причине, что там жил, страдал и устроил наше спасение Спаситель, — эфиопляне, надеясь на составившиеся из скифов войска, выходили из своих мест, и всю землю, по пословице, делали мидийскою добычею до тех пор, пока мало-помалу (ибо итальянцы не вступали с ними в мирные условия, так как они были и назывались врагами честного креста), не стали нападать даже на самые большие города и не сравняли их с землею. В таких развалинах лежит и теперь славная Антиохия, в таких — Апамея; разрушены Тир и Берит; то же испытал и Сидон; а с другой стороны стонет Лаодикия; Триполис же и Птолемаида, великие города итальянцев, считаются как бы несуществующими; да уничтожен и прекрасный Дамаск, некогда бывший пограничным городам Римской империи к востоку; и решительно ничто не осталось целым, кроме тех мест, которые платят дань армянам. А многочисленное население всех этих городов рассеяно по всей земле, исключая павших или на войне, или в мученических пытках за несогласие отречься от веры.

Вот какую, благодаря нашему неблагоразумию, или злоумышлению, нашим произвольным стремлениям и желаниям, христианство получило пользу от эфиоплян. Между тем, дерзость тохарцев мы еще удерживали — не мужеством войск, а дружественными, или лучше сказать, рабскими пожертвованиями, — вступали с ними в родственные связи и посылали им подарки, иногда превосходные и величайшие. Таков был второй по времени союз, заключенный с западными тохарцами, которые вышли неизвестно откуда и с огромными силами занимали северные страны под начальством своего вождя Ногая. Царь выдал за него вторую свою незаконную дочь, по имени Евфросинию; отчего и случилось, что дружелюбно получили они то, чем едва ли овладели бы посредством самой трудной войны.

6. После того царь счел нужным избавиться от царевен, сестер юного Иоанна, которые, по смерти отца, казалось, имели отчасти право на жребий царствования. Глубоко соображая это, он не выдал их замуж за римлян, но одну сочетал браком с благородным латинянином из Мореи, по имени Майем де Великуртом, который в то время прибыл оттуда; вторую с латинским сановником, которого дома величают графом Винтимилиа (он прибыл тогда из Генуи по вызову царя и, одаренный надлежащим образом, отправился обратно с супругою); а третью — с болгарянином Сфентиславом, владельцем гористых стран Гемуса в Мизии. Освободившись от них таким образом и облегчившись от забот в этом отношении, царь приступает к другим делам.

7. Предварительно надобно сказать об Анне Алеманянке, с которою недолго был в супружестве отец Ласкариса, Иоанн, женившийся на ней уже в глубокой старости. Эта Анна была дочь сицилийского владельца Фридерика и сестра Манфреда. Упомянутый царь Иоанн увидел ее, когда она прибыла с посольством, и женился на ней, любил ее, короновал и объявил августою. В эту-то Анну влюбился царь Михаил и, опасаясь, как бы она не удалилась к своим, доставлял ей по-царски все необходимое и всячески старался победить ее целомудрие. Однако, несмотря на многие усилия и просьбы, ему это не удалось; ибо она не считала похвальным или приличным делом, чтобы бывшая супруга царя, столь великого и страшного, осквернила его ложе, чтобы женщина важная и из важных сделалась наложницей раба, хотя теперь и достиг он царской власти, но решилась исцелить его от неистовой любви. Михаил обещался взять ее замуж и развестись со своею женою, лишь бы только это было под благовидными предлогами, которые он и высказывал вслух многих. Хороша, конечно, Феодора (так называлась августа), говаривал он, и достойна царского рода; нет ничего укоризненного ни в ее происхождении, ни в целомудренном нраве, ни в любви к мужу; она стоит того, чтобы соцарствовать ему: но необходимо остерегаться врагов города. Сильная зависть их возбуждает в нем невольное чувство опасения; многие готовы восстать на него, и прежде всех — итальянцы, которые возбуждены к мести и тем уже, что потеряли, чем владели, и которые теперь, как слышно, снарядили и двинули страшный флот: а он таким нападениям не может противостоять, потому что не в состоянии выслать ни столько же кораблей, ни столько сухопутного войска. С другой стороны угрожают нападением чрез Фракию и болгары, особенно болгарский правитель Константин, которому супруга его Ирина, по ненависти своей к царю, не дает покоя. Итак, когда вокруг восстают враги, — нужно, сколько есть силы, брать предосторожности против их нападений, а особенно нужно опасаться родственников царицы Анны, которые за нее готовы усилить собою нападение других. Если же заблаговременно примем лучшие меры, то они не только не будут врагами, а еще сделаются друзьями, и из уважения к брату, ради ближайшего родства, как скоро мы женимся на их родственнице, будут расположены к нам дружески. Между тем как царь замышлял это и софистически доказывал пользу своего замысла (а доказательства представлялись убедительными, когда диктовала их пламенная и притом презираемая царицею Анною любовь), царица Феодора, узнав о том, сильно вознегодовала: как это возможно, говорила она, чтобы деспина, венчанная и законная жена, родившая мужу-царю детей — сперва умершего Мануила, потом остающегося в живых Андроника, которого отец воспитывает по-царски, и, наконец, третьего, рожденного уже в городе, порфирородного[46] Константина, — чтобы эта деспина потерпела такие страдания, была отвергнута, лишена мужа, лишена царства, лишена всякой чести, и видела свою соперницу на царском престоле, вместе с ее мужем? В этих мыслях посылает она к патриарху прошение защитить ее от несчастья и вступиться за божественные законы. Узнав о том, патриарх изумился, что царь питает эти замыслы, бесстыдно посягает на целомудрие, хочет попрать законы, к чему прежде казался несклонным, и сделал ему строгое внушение, — то укорял его, то угрожал ему гневом Божиим, а предлоги разорвал, как паутинную ткань! Ибо считать страх Божий за ничто, говорил он, свойственно тому, кто худо знает, что страшно; а бояться законов божественных значит приобрести величайшее бесстрашие, чем бы кто ни угрожал ему. Когда патриарх высказал это и притом с угрозою, в случае, то есть, противления царя, выразил готовность даже отлучить его от общения с Христовою Церковью, как член уже согнивший и не принимающий врачевания; тогда Михаил понял, что он столкнулся с человеком, превосходящим его силою, что этот человек, зная его намерения, поступает с ним, будто с критянином[47] (ибо не совсем еще успокоились его мысли, взволнованные и удалением от царства юного Иоанна), — и, как говорится, поворотив корму своих замыслов, — решился деспину Анну, снабженную дорожными припасами, отправить в ее отечество, с тем, однако ж, чтобы взамен ее возвращен был кесарь, содержавшийся у ее брата Манфреда; ибо тесть Манфреда, Михаил Деспот, взяв в плен кесаря, отослал его, как было сказано, к зятю. Но что такой обмен был только предлогом, и что это совершилось в угодность любви, а не государству, знающие дело ясно понимали.

8. Анна, как уже выше сказано, была дочь Фридерика и сестра Манфреда, отступивших от папы и от папистов, или, как сами они говорили, от их церкви; потому что эти правители не хотели, подобно прочим, подчиняться и покоряться всему, что ни скажет и не сделает предстоятель латинства, но желали следовать собственной воле и таким образом господствовать как в Сицилии, так и вне ее. Папа оскорбился этим и, избрав деятельного человека, брата короля франков, возведенного в графское достоинство, по имени Карла, поручил ему воевать против тех отступников, с правом быть царем их страны, и вторгся к ним войною без объявления. Так могли ли они, находясь в столь враждебном отношении к Карлу, бороться еще с царем? Как бы то ни было, но замысл царя не исполнился: он остался при своем образе жизни и продолжал свои дела. Дела его состояли в совещаниях с начальниками, каким бы образом скорее восстановить город, пока неизвестно было, что замышляют против него итальянцы (опасались, чтобы не напали они тайно); и как бы, при их нападении, спастись римлянам, и этих врагов, необходимо превосходящих силою, не допустить до грабительства; ибо слышно было, что они не успокаиваются, но готовят огромный флот для нападения на город с суши и моря.

9. Итак, признано было нужным, для сопротивления врагам, скорее возвысить стены города, особенно со стороны моря, где они были низки; потому что вначале строивший их, Константин, величайший как по благочестию, так и по делам, владел морем. Но так как время было коротко, и для совершения построек не имелось ни камней, ни извести; то решились возвысить башни и стены деревянными пристройками, широкими, длинными и крепкими досками, чтобы они могли устоять против натиска. А для образования корпуса защитников, приказано было переселить в город множество воинов, только, впрочем, легковооруженных, которые во время сражения должны были оставаться внутри. Когда же понадобилось бы вести войну и на суше; тогда надлежало выслать войско из большого царского лагеря, для содержания которого, если бы осада была продолжительна, положено было съестные запасы доставлять из города. С этою целью пригнано было в город множество быков, годных для обработания полей, где бы эти поля ни находились и кому бы ни принадлежали. Пригнанными быками надлежало пахать землю, сеять и собирать жатву; они же должны были служить людям и достаточною пищею. Кроме того привезена была солонина как из свиного, так и из овечьего мяса, равно и сено для лошадей и рабочих животных, (которые, в случае необходимости, должны были поступить в пищу людям), чтобы имелось для них достаточно корму. А снятыми с быков кожами приказано покрыть деревянные по стенам надстройки, чтобы враги, бросая огонь, не зажгли их. Наконец надстройки были окончены, башни возвышены почти на три локтя; соразмерно же с башнями получили возвышение и стены, а прочие работы до времени оставлены. Легковооруженных воинов поселить внутри города царь считал делом крайне необходимым: поэтому многим лаконянам, которые впоследствии[48] прибыли из Мореи, раздал он места и дозволил жить в городе, как туземцам; даже выдавал им ежегодное жалованье и делал многие другие льготы, за что часто пользовался ими внутри и вне, как людьми, к войне очень привычными. Гасмуликийское[49] же поколение, которое на итальянском языке называлось смешанным (ибо эти люди родились от римлян и латинян), он послал на корабли; потому что от римлян наследовали они расторопность в делах воинских и благазумие, а от латинян стремительность и смелость. Устроил он также и порядочный флот и занял ближайшие из островов, назначив островитянам жалованье из общественной казны и усилив их усердие подарками, чрез что из их усердия и деятельности и сам извлек себе много пользы. Правду сказать, он боготворил всем, и из большого, прежде накопленного богатства, черпал обеими руками, — не знаю, потому ли, что таков был по природе, или потому, что притворно оказывал обязательную благосклонность с намерением достигнуть дальнейших целей, как человек, получивший власть незаконно, или, наконец, потому, что соревновал в благодеяниях прежним царям, хотя благодетельствовал не столько и не так. Как бы то ни было, но он, чтобы не показаться на престоле актером, должен был управлять делами по-царски. Ведь как солнце не бывает вожделенно, если не проливает лучей на землю, на людей и на всех животных: так и царь не имеет истинного могущества, если не благодетельствует подданным. Кто из царей скуп на подарки, тот носит только вид царской власти, а не самую царскую власть. Образцами призрачных царей могут служить Агамемнон, Эномай, Эдип и его дети, Адраст, царь Аргосский, и другие (не хочу перечислять всех таких поодиночке). Кто когда-нибудь чувствовал себя от них хорошо, хотя бы даже осыпаем был их благодеяниями, если замечал, что лица их скрыты под маскою? Впрочем, маски могут еще оправдаться и избежать народного упрека тем, что, представляя один вид царственных лиц, а не самые лица, по крайней мере благодетельствуют хоть по виду; а этим какое остается оправдание, когда они не делают благодеяний? Если же и эти носят только вид царей, а на самом деле не цари, то для чего они, не будучи истинными царями, требуют себе почестей? Честь прилична ведь царю, а не тому человеку, который имеет только вид царя. Представляя это, и особенно смотря на людей, недавно облагодетельствованных умершими царями, он обличаем был своею совестью и благодетельствовал, хотя не столько, сколько те, — частью по необходимости и боясь обличений, находившихся пред его глазами, частью по своей природе не перенося, может быть, жизни бедных людей и зная, что по древнему закону, всякая служба исполняющим ее по необходимости должна доставлять пропитание. Впрочем, об этом мы говорим только мимоходом, чтобы показать, как свойственны царской власти благодеяния. Этого довольно было и в Михаиле, хотя и не слишком много: он щедр был только на подарки знаменитым итальянцам, и особенно духовным, чтобы хоть издалека сделать их себе друзьями.

10. Из других, задушевных своих помыслов, Палеолог считал благовременным привести в исполнение один самый злой. Этот помысл состоял в следующем: Михаилу казалось весьма несообразным, что вместе с ним царствует Иоанн, и что одна шапка (как говорится) лежит на двух головах. Кроме того, это было и небезопасно; ибо когда один любит одного, другой — другого, тогда любящие делятся на партии, и многоначалие становится беспорядком. Поэтому нужно было уничтожить надежду многих на Иоанна и докончить начатое. Начало, говорят некоторые, есть половина всего; а началом было то, что об Иоанне молчали, как будто бы он и не существовал. Притом, когда Михаил венчался в другой раз, Иоанн не был почтен и провозглашен вместе с царем: патриарх, венчавший первого, как-то тихо миновал необходимость венчать и последнего; а это еще более предрасполагало к тому, чтобы не оставалось, наконец, и надежды. Раскладывая в голове такие помыслы, царь, горевший жаждою единовластия и, по этой жадности, преходящую славу ставивший гораздо выше страха Божия, принял намерение самое гнусное и богопротивное: приказал посланным ослепить отрока, — ослепить дитя нежное и почти вовсе еще не понимавшее, что такое радость или печаль, — дитя, для которого было все равно — повелевать, или повиноваться, которое верило одному патриарху, да ходившим за ним людям, и не знало, что называется клятвою, следовательно, не могло решиться на сохранение себя не самодеятельно, а в лице людей, его окружавших. И так совершилось, что было приказано, и отрок, едва вышедший из младенчества, лишен зрения. Исполнители преступного дела имели к несчастному только то сострадание, что истребили ему глаза не раскаленным железом, а какою-то раскаленною, обращаемою пред глазами побрякушкою; так что зрение дитяти сперва ослабевало, а потом мало-помалу совершенно погасло. После того в день праздника рождества Спасителя, руки преступные, по приказанию, еще преступнейшему, взяв несчастную и почти бесчувственную ношу, снесли ее к морю и заперли в Никитской крепости, называемой Дакивизою[50], поставив там надежную стражу и назначив заключенному достаточное содержание. А те клятвы, условия и страшные прещения проглочены царем, как овощ, несмотря на то, что он казался благочестивым, за что и избран был Церковью на царство. Тогда оправдалась поговорка, что власть обнаружит человека; ибо и здесь власть обнаружила, сколько заботился он о справедливости и благочестии. Ослепленный суетною славою душевно, он приказал ослепить невинного — телесно.

11. Тогда же обвинил он и Оловола Мануила, который, быв еще в детстве, служил в числе собственных его писцов и чрезвычайно сострадал столь несправедливо потерпевшему Иоанну. Этому-то Мануилу, — о суд без совести! — отрезывают нос и губы, — и он тотчас, надев рясу, вступает в обитель Предтечи. Было много и других, которых подозревая в том же, Михаил частью лишал всех выгод службы, частью наказывал. И вот что значит властвовать не законно, а тирански. Когда властелину случается, в отношении к кому-нибудь, сделать несправедливость, — он, конечно, должен подозревать, что люди благомыслящие негодуют на него за это, и не решаясь ни раскаяться в своих делах, ни просить прощения, подозреваемых в ненависти к себе по необходимости начинает сам ненавидеть, и потом наказывает. Тогда при дворе умы от страха были в сильной тревоге, и люди, даже с характером, по природе беспечным, не могли оставаться покойными; опасение, как бы кто не узнал и не донес, и как бы не подвергнуться неизбежному наказанию, сжимало всякого: из доносов же особенно опасен был тот, которым свидетельствовалось о чьем-нибудь расположении и сочувствии к юному Иоанну.

12. По этой причине, спустя немного времени, жители Никейских высот, — поселяне, занимавшиеся земледелием, впрочем, люди храбрые, надеясь на свои луки и на неудобопроходимость своей местности, на которой они, что ни сделали бы, нелегко могли быть покорены, нашли пришедшего к ним откуда-то юношу, который от болезни лишился зрения, и о котором составители басней распространяли молву, будто он и есть тот отрок Иоанн, и сильно ухватившись за него, как за предполагаемого своего деспота, жертвовали ему всем своим усердием; потому что были связаны данною отцу его клятвою и вместе хотели отмстить за нанесенную ему обиду. Эти поселяне начали волноваться и показывали вид, что готовы вступить в борьбу со всяким, кто стал бы нападать на них; а того юношу одели в приличную одежду и, оказывая ему рабское повиновение, поставили его своим царем и решились идти за него на всякую опасность. Узнав об этом, царь воспламенился гневом, но не чувствовал себя довольно сильным, чтобы удержать восстание, если бы те высоты, как и говорила молва, вздумали отложиться, — тем более, что тогда пришли бы в волнение и многие другие местности. Посему он обратил на это все свое внимание и, собрав войска, какие имел, послал их вести междоусобную войну. Тогда многие, превосходившие других силою, в чаянии заслужить благоволение царя, бросились на это дело с жаром, и состязались друг с другом, кто наперед подвергнется опасности и угодит ему. Но те жители, узнав, что против них идет многочисленное войско, будто против мятежников, сочли нужным прикрыть свое восстание, и объявили, что совершают нечто великое, как доказательство своего благочестия, потому что подвергаются опасности за царя, и притом обиженного, и единодушно положили одно, — или победить, или всем пасть. С этою целью построили они укрепления, с которых бросали стрелы из луков во всякого, кто подходил близко, и сверх того, легко вооружившись, делали вылазки, в которых нападали на воинов с такою смелостью, что последние не могли противостоять им и негодовали, как это немногие одолевают многих, и притом деревенские — городских. Негодование заставило их поощрять друг друга и нападать сильнее и, хотя многие из поселян были убиты, однако энергия их от этого не ослабевала. Испытывая потери, они тем более храбрились и, быстро заняв неудобопроходимые места, стали оттуда бросать стрелы. К окопам их близко подойти было нельзя, а стрельба издалека была бы напрасною. Сами-то они, спрятавшись за деревья, могли стрелять и удачно попадали, лишь только кто, натянув лук, спускал стрелу; а поражать их было вовсе невозможно. Не зная, что делать и не имея возможности напасть на них отвне, осаждавшие решились подложить огонь, в надежде — этим только способом заставить их отступить, чтобы потом приблизиться к их жилищам и сделать на них нападение. Но неудобопроходимые места не уступили и огню; ибо тогда как огонь показывался в одном месте, осажденные переходили в другое, где выстроившись, вредили нападавшим и препятствовали им. Между тем и в жилищах их все было безопасно; потому что жены и дети скрывались во внутреннейших теснинах, которые ограждены были длинным частоколом и телегами, так что нападавшие проникать туда не осмеливались. Таким образом и отличнейшие воины, увлекаясь пламенною яростью, ежедневно падали, и нельзя было надивиться, как это войска, могшие, по-видимому, своею численностью одолеть даже великие силы, в течение продолжительного времени терпели такие потери и были удерживаемы немногими, и притом сельскими жителями. А эти жители, напротив, были в безопасности, что ни делали против них нападавшие и, под защитою местности, не боялись, хотя бы нападали на них неприятели еще многочисленнейшие; ибо отсюда произошло бы только то, что своими луками они убивали бы друг друга и, не имея возможности вредить противникам, погибали бы сами. Напротив те, если бы необходимость и заставила их разделиться, всякий раз терпели бы небольшие потери по той причине, что впереди пред ними была открытая местность, а сзади не угрожала им никакая опасность. Поэтому, смотря только вперед и от страха закрываясь деревьями, они были бы обеспечены; а между тем, ожидая нападения во всех местах и кругом подвергаясь опасности, могли бы делать частые вылазки: и действительно, когда можно было, они выбегали и сражались дубинами (потому что не все имели мечи). Таким образом эта война тянулась долго, и дело шло медленно. Наконец, видя, что восставших победить оружием нельзя, военачальники признали благоразумным предложить им мир, однако ж, не всем вдруг, потому что так невозможно было склонить их к миру: оставаясь при том, на что решились вначале, они постыдились бы друг перед другом переменить свое намерение, и ожидали бы верной погибели, если уступят. Нападавшие посылали к каждому вождю их порознь и обещали, что как царь, так и военачальники даруют им совершенное прощение, если вместе с тем они не будут иметь в дурном деле постоянного единодушия с прочими; говорили также, что, когда им угодно, они могут быть переселены в другие избранные ими места, — и притом возьмут заложников, так как их не желают обманывать; прибавляли, наконец, что из этого они могут понять, сколько благодеяний получат от царя, если согласятся прекратить возмущение миром и выдадут царю упомянутого обманщика, который вовсе не Иоанн Ласкарис, хотя бы и все так говорили; ибо этот заключен в Никитской крепости и находится там под надежным караулом, и кто желает видеть его, тот, запечатлев обещание страшными клятвами, может идти, и увидит. Подходя к ним ежедневно с такими и еще сильнейшими внушениями, и вместе посылая немало подарков, осаждавшие кое-как убедили и подчинили себе разъединенные золотом души противников. Приступая то к тому, то к другому либо с угрозами, либо с угождениями, либо с обещаниями, они увлекали многих, и особенно более видных, которые поэтому, действуя все слабее и слабее, возбудили к себе со стороны прочих подозрение в измене. Тогда предвидя перемену в ходе войны, поселяне не знали, что и делать: можно было предполагать, что избавятся от беды только те, которые согласятся на мир, — и к этим, боясь опасности, ежедневно присоединялось множество других. Но были и такие, которые избрали за лучшее умереть в борьбе, чем вытерпеть наказание, если покорятся и будут выданы; и потому решились противостоять до конца.

13. Еще же больше было таких, которые предлагали свое мнение в пользу слепца. «Справедливо ли поступим мы, говорили они, в отношении к этому пришлецу, — Иоанн ли он, или нет? Приняв его, мы полагали за него свои души, бросали и жен и собственность, только бы спасти человека, искавшего нашей защиты: как же теперь переменимся и выдадим его? Что скажем в свое оправдание тем, которые будут укорять нас в предательстве? То ли, что он увлек нас против воли? Но мы решились страдать за своего повелителя по собственному желанию. То ли, что он возмутил наше спокойствие? Но за наше усердие всякий укорит скорее нас, чем его. То ли, что он выдал себя за царя и прибег к нашей защите? Но, во-первых, кто же в этом деле знает правду? Они, вместо истинного, легко могут показать другого и обмануть нас: и, однако ж, как убедиться, что это будет другой, а не истинный? Во-вторых, пусть и так: но ведь всем свойственно приобретать большее, и старающемуся о большем вожделенно получить его. Если же это справедливо, то и величие дает немалую пищу честолюбию. Как же мы, слагая с себя укоризну в том, что вдруг принялись за дело и решились на опасность, положим пятно на него, и вместо того, чтобы спасать его, предадим на величайшую опасность? Да хотя бы он и в самом деле совершил нечто страшное, — один уже умоляющий вид его должен расположить нас в его ползу: ибо мы обязаны смотреть не на то, чему подвергается он, а на то, что делать нам». Когда это было сказано, — некоторым выдать просителя показалось делом крайне бесчестным. Непрестанно вести войну, думали они, и опасно и нелепо (ибо нельзя же было преодолеть всех, а не преодолев необходимо было воевать); но и примириться под условием выдачи странника находили они делом преступным и, в отношении к этому пришлецу, очень несправедливым, если бы вверившись им, он предан был смерти. Итак, избран средний путь: они отказались выдать самозванца и соглашались, если угодно, заключить мир без этого условия; а не то, — положили сражаться до конца. Между тем время шло, и тогда как одни не могли ничего сделать, а другие не знали, что отвечать, пришлецу позволено было бежать к персам, с которыми заключены условия и взято клятвенное обещание, что он не пострадает. С поселянами, заключившими мир, военачальники обошлись кротко, а с прочими поступили жестоко, наказали их налогами тяжкими и большими, чем какие могли они выставить; изгнать же их из той страны, — хотя и рады были бы подвергнуть их такому великому наказанию, — не решились, чтобы те высоты не остались без поселенцев, могущих удерживать набеги персов. Окончив так дело с трикоккиотами[51] и союзниками их, войска возвратились домой.

14. Между тем событие с юным Иоанном, слишком важное для того, чтобы могло оставаться скрытым, наконец, дошло и до сведения патриарха. Услышав о совершившемся, он принял известие с негодованием, не знал, что делать, и не мог удержаться от скорби. Рассудив, что ему о таких делах не безопасно молчать и оставить виновного без наказания, он пригласил к себе бывших при нем иерархов, горько жаловался прежде всего на то, что его обманули, изъявлял свое негодование, что чрез нарушение клятв попираются божественные законы, и, наконец, спрашивал, что следует делать, чтобы ложь не посмевалась над истиною и преступник не считал себя счастливым, не получив наказания. «Мы должны», говорил он, «сделать со своей стороны справедливое, хотя бы это было и понапрасну, лишь бы только, негодуя на совершившееся преступление, выразить нам ненависть к злу». Когда патриарх высказал это, бывшие при нем крайне вознегодовали и показали омерзение к такому поступку, но объявили, что все зависит от него и что они последуют за ним, какую бы меру он ни придумал. Припоминая данные клятвы, патриарх стенал и, присовокупив, что после этого не станут и другие исполнять то, к чему обязались под клятвою, принял на себя один сделать, что следовало. Он хотел наказать не телесно (это было бы ему несвойственно), но сколько нужно подействовать на душу, и от этого не отказывался. А такое наказание обыкновенно производится мечом духовным, т. е. словом Божиим, которое отделяет достойного от недостойного, и одного благословляет, а другого отлучает от целости тела Христова. Решив это в самом себе, тогда как и другие были убеждены в справедливости его решения, и только удерживались страхом, как бы не сделано было с ними какого насилия, он чрез посланных обличил преступника и вместе, в наказание его души, объявил ему отлучение. Здесь иной мог бы укорить патриарха за сделанное; так как в его поступке не соблюдено формальности: но с другой стороны он мог быть и оправдан; так как поступить иначе не представлялось никакой возможности. Возможность укоризны представлялась в том, что, наложив на царя отлучение, патриарх дозволил, однако ж, клиру петь для него, так что чрез священнодействие и сам находился в общении с ним, даже сам священнодействовал, и на литургии открыто поминал того, кого связал духовными узами. А оправданием ему служит то, что для такого лица достаточно было и этого наказания; потому что, если бы прибавить нечто больше того, то угрожала бы опасность привести все в хаос, как это было в Эмпедокловой[52] сфере, и самовластного царя вызвать на что-нибудь безумное. Ведь, если бы большой дом с трудом переносит малое несчастье, а малый — великое; то на величайший дом наложить величайшее несчастье, не смягчив его надлежащим образом, значило бы, чрез унижение его гордости, сделать ему немалый вред, что могут засвидетельствовать Эдиподы, пиршества Фиеста и путешествия Одиссея. Когда патриарх наказал царя за его преступление, — он волею-неволею принял наказание и, уступив место справедливому гневу, молчал, не бранился (да и не следовало), а только оправдывал, как мог, свои поступки. Покорившись неизбежной необходимости, он старался скрывать свою досаду и просил себе времени для покаяния, после которого мог бы получить прощение; ибо надеялся, что если немножко помолчит, а потом покажет вид, что раскаялся, и станет просить разрешения, то разрешение тотчас же и последует.

15. Между тем свои дела исправлял он с некоторою сдержанностью. Червь совести точил его сердце, как кость, и он казался смиренным, хотя, боясь подвергнуться презрению и лишиться необходимого влияния, считал нужным выказывать царское величие. Флот его плавал и трииры, приставая к островам, немало их взяли; взятые же, быв немедленно ограждены крепостями, из подданства латинянам переходили во власть римлян. В числе таких островов был взят Наксос, завоеван Парос, приобретены в разные времена Кос и Карист с Ореем, заняты также, между прочим, высоты Пелопоннеса близ Монемвасии и, вместе с Спартою и Лакедемоном, присоединены к Римской империи.

16. Тогда царь, братьям своим вверив области западные, а деспоту Иоанну войска восточные вместе с скифским, приказал им занять некоторые места на суше, проследить земли иллирийцев и трибаллов, проникнуть до берегов Пенея, сделать набег на собственно так называемую Элладу и сразиться с деспотом Михаилом. Теперь деспоту уже нельзя было ссылаться на то, что, так как царь находится вне отечества, то подданный его имеет право владеть теми местами. А севастократора Константина посадил он на корабли и послал в Монемвасию, передав ему все, что в римском войске было из Македонии и Персии; ибо войско итальянское, негодное для войны с итальянцами, повел с собою деспот. С деспотом находились и другие многие вельможи, и Михаил Кантакузин, бывший впоследствии великим коноставлом, и племянники его — Тарханиоты, и несколько иных, присовокупившихся к царю, западных сановников. А с севастократором были, кроме прочих, великий доместик, Алексей Филес, а вместе с ним и Макрин, тогдашний царский постельничий. Флот весною поплыл в Арктур и во многом имел успех. Его вели Филантропин и протостратор Алексей, муж почтенный и храбрый, не возведенный еще на степень великого дукса только потому, что другой тогда имел это достоинство, — брат прежнего царя Ласкариса, уже престарелый и дряхлый, живший в Константинополе и спокойными своими советами, сколько мог, помогавший Михаилу в управлении общественными делами. Филантропин же был ближний царя, потому что племянник его, сын Марфы, Михаил, женат был на его дочери. Он управлял морскими силами и, снарядив флот, весною поплыл в море, впоследствии же, по смерти Ласкариса, «в воздаяние за свои труды», как будет сказано, получил достоинство великого дукса. Так эти-то трое, управляя каждый своею частью, устрояли в то время дела запада. Деспот теснил деспота Михаила и отнимал у него область, как издавна принадлежавшую империи. Прежде мог он ссылаться и ссылался на то, что, если сам царь не владеет царским престолом (который был в Константинополе), то нет надобности отнимать у него остальное; ибо лучше было бы отнять престол у итальянцев, чем у него страны западные, совершенно близкие и почти смежные с Фессалоникою. Так он отговаривался прежде, а теперь говорил: можно ли ему отказаться и отдать ту страну, которую предки его приобрели своими трудами, потом и едва ли не кровью, и оставили в наследство детям? Она отнята, прибавлял он, у итальянцев, а не у римлян, и потому справедливее было бы передать ее по преемству итальянцам, как приобретенное их храбростью наследство; ибо хорошо сказано, что нет ни у кого собственности, кроме той, которая приобретена оружием. В таких состязаниях проводили время вверенные деспоту римские войска. А севастократор, находясь в Монемвасии и ее окрестностях, ежедневно сражался с принцем, потому что не довольствовался частью острова, но хотел владеть всем и, пользуясь содействием великого доместика Филеса и постельничего Макрина, подвизался, сколько мог.

17. Этот постельничий был муж отличный, воинскими делами приобрел известность у самых врагов и внушал им страх; так что, когда севастократор удалился оттуда, управление войском вверено было тем мужам, и они в сражении часто имели успех; но однажды, потеряв битву, оба взяты были в плен. Тогда как они там содержались, великий доместик вскоре умер. Теща его Евлогия, объявляя об этом царю, выходила из себя в жалобах, что постельничий выдал ее зятя, и нарочно позволил взять себя в плен, копая яму своему товарищу; в доказательство же справедливости этого обвинения приводила то, что он условился с принцем и дал обещание жениться на дочери царя Феодора Ласкариса, которая жила там вдовою, чтобы вместе с тем предать страну принцу и противостоять царю. Эти слова Евлогии, с такими прибавлениями, показались брату ее вероятными; потому что царь и прежде слышал о постельничем много подобного. Притом обвинение подкреплялось и доблестями обвиняемого, соображая которые, можно было считать вероятным, что принц со столь отличным человеком действительно вошел в сношения и вместе с ним замыслил такое дело. А брак с дочерью бывшего царя представлялся весьма достаточным побуждением для Макрина, потому что вводил его в родство с величайшими домами и сильно раздражал гордость Михаила, начинавшего подозревать, что Макрин ненавидит свою жену. Посему, приняв вероятное за истинное, он хотел немедленно наказать Макрина, несмотря на то, что этот заключен был неприятелями в темнице. В обмен за него, выслал он к принцу важнейших итальянских вельмож и, возвратив его, ослепил. Таково было воздаяние за отличные подвиги, которые он совершил на войне в мужественной борьбе с неприятелями. Так это происходило. Между тем протостратор Алексей Филантропин, приставая со своими кораблями к островам (а на кораблях его для сражения назначено было мужественное племя гасмуликийское, называемые же проселонами[53] употреблялись для гонки судов), и к тому ж имея у себя под рукою лаконцев, которых державный выселил из Пелопоннеса, опустошил с ними те острова и привез царю много неприятельского богатства.

18. Но с чего взяли, будто царь оставался дома в совершенной праздности и не занимался делами? Совсем нет. Этот человек обладал умом истинно царственным и не доводил себя до такого унижения. Он часто отправлял посольства к папе и сопровождал их дарами; потому что всегда подозревал там опасность, так как итальянцы никогда не были спокойны: обезопасив же себя, сколько мог, с этой стороны, смело принимался и за другие дела. А частыми посольствами и приемом послов смягчал он не только папу, но и многих кардиналов, и других сильных у него людей. Что же касается болгар, то царь и их не оставлял в покое, но затрагивал изблизи. Ненависть к нему Константина была очевидна; потому что Ирина подстрекала своего мужа отмстить за ее брата, отрока Иоанна, который, — о правосудие! — совершенно невинно пострадал от тайной интриги. Такая ненависть со стороны болгар заставила царя взаимно ненавидеть и их, — за царапину царапина. Когда Римская империя граничила Орестиадою и дальше не простиралась, когда по ту сторону ее были владения болгарские, царь часто посылал туда свои войска и, к удивлению, сам располагал ими: ибо где прежде случалось ему быть, там он за-знать действовал чрез посылаемых им лиц, указывая, где стать лагерем, как сразиться, откуда сделать нападение, — из засады, или открыто, днем или ночью; если же сам не знал местности, то, приказывал описывать ее людям знающим, и потом опять управлял всеми движениями, угрожая судом всякому ослушнику. Итак, часто посылая туда войска, он многое там подчинил себе, — взял Филиппополь[54], занял крепость Стенимах[55], — и овладел всем краем, до внешней стороны Гемуса. В то же время завоеваны были им, или, как говорили, преданы ему Мильцою большие города — Месемврия и Анхиал; да и все окрестности их, испытав однажды перемену, охотно подчинились Михаилу. Потерпев такие потери, Константин защищаться тогда не мог, однако ж, был раздражен этими обстоятельствами и выжидал времени, которое справедливо называют душою дел, — чтобы отмстить за себя достойным образом.

19. При таком ходе событий, царь, однако ж, ежедневно возмущен был духом; потому что совесть не давала ему покоя: связанный такими узами, все вменял он ни во что. Не видя ни основания к своему оправданию, ни дерзости отвергнуть суд, он в этих затруднительных обстоятельствах обратился к посредникам, — людям духовным и близким к патриарху, с усердною мольбою — снять с просителя те узы и предписать кающемуся какое угодно врачевство: он готов был исполнить все, что ни повелит ему патриарх; сделанное же раз уже невозвратимо. Явившись к патриарху, они изложили пред ним и речи царя, и многое от себя в его пользу; но патриарх не внял их прошению и даже не хотел его слышать. Я пустил за пазуху голубя, сказал он; а этот голубь превратился в змею и смертельно уязвил меня. Этими двумя противоположными животными характеризовал он одного и того же царя, указывая тем не на природу, конечно, а на душевные свойства. Кроме того, патриарх говорил и многое другое в этом роде, давая знать, что ни в каком случае не снимет отлучения с царя, хотя бы угрожали ему ужасными бедствиями, даже самою смертью. Возвратившись назад и объявив волю патриарха, посланные повергли царя еще в большую безвыходность. Тогда он, подумав, что личное ходатайство, бывает, по пословице[56], вернейшим противоядием (так повествуется в басне о Горгоне), решился идти сам и, с чувством раскаяния, просить себе разрешения. Много раз являлся он к патриарху и, когда просил его для исцеления язвы назначить врачевство, тот действительно требовал употребления врачевства, только не прямо, а прикровенно и неопределенно. Один хотел узнать ясно, что ему сделать, чтобы выполнить его требование; а другой опять говорил неопределенно: «употреби врачевство, — и я приму тебя». Но после того как царь многократно просил врачевства, а патриарх не высказывался ясно, — первый сказал ему: «Да кто знает, согласишься ли ты принять меня, если я сделаю и больше?» На это патриарх отвечал: великие грехи требуют и великого врачевания. А царь, желая проникнуть в его мысль сказал: «Что же? Не велишь ли мне отказаться от царства?» и — говоря это, для дознания его мыслей, хотел снять с себя меч и подать его патриарху. Когда же патриарх быстро протянул руку, как бы взять подаваемое, а меч еще не совсем отвязан был от бедра, — царь тотчас запел палинодию и стал укорять св. отца, говоря, что он покушается на его жизнь, если хочет этого. После сего снял он со своей головы калиптру и, не стесняясь присутствием многих, видевших это, упал к ногам патриарха. Но патриарх с гневом отверг его, не замечая, как крепко обнимал он его колена. Так-то робко преступление! Так почтенна добродетель! Когда же царь с усильною мольбою последовал за патриархом и вынуждал у него прощение, последний, вошедши в свою келию, тотчас затворил за собою двери пред самым его лицом и отпустил его ни с чем. Много раз принимаясь за такие попытки, много делая и терпя, но без всякого успеха, царь, наконец, пришел в сильный гнев и, пред многими обвиняя патриарха в жестокости, выставлял на вид, будто он велит ему оставить государственные дела, не собирать податей, не требовать пошлин, не принимать никакого участия в судопроизводстве, вообще — сложить с себя всякую власть. Так-то, говорил он, врачует нас духовный наш врач! Даже нередко прибавлял он, что если патриарх пренебрегает церковными правилами, предписывающими покаяние, то пора мне обратиться к римскому папе и у него искать помилования. В таком состоянии, раздраженный и суровый, он опять приступил к управлению государственными делами и уже не решался снова умолять патриарха, ибо знал, что не будет иметь успеха, но старался расположить обстоятельства для отмщения.

20. В то время сделал он еще одну попытку на запад. Не могло быть, нельзя было и думать, чтобы западные правители оставались в покое. Поэтому деспот Иоанн нисколько не медлил воспользоваться как митрополиею, так и географическим положением Фессалоники. Несмотря на то, что дела на востоке были трудны, царь снова посылает на запад многочисленное войско и вверяет его деспоту. Двинувшись с величайшею быстротою, деспот собрал свои силы в Фессалонике и готовился начать войну с Михаилом. Еще никто порядочно не слышал о его прибытии, а он уже давал о себе знать, — нападал на области и возвращался с богатейшею добычею. Войска его зимовали в окрестностях Вардария — с тем, чтобы, с открытием весны, снова начать нападения. Михаил объят был немалым страхом. Он уже и по одной молве боялся деспота и трепетал, припоминая участь войска итальянского, которое прислал тогда в помощь своему зятю родственник его, сын Фредерика, Манфред. Поэтому, не имея смелости противустать Иоанну, он прибег к мирным переговорам и, чрез послов умоляя деспота забыть прежний обман, уверял его клятвою в верности на будущее время. Михаил домогался также видеть его самого и просил верить в твердость и искренность личного их объяснения. Деспот принял это посольство, так как имел на то позволение от царя, и требовал от него клятвы. Потом Михаил, сошедшись с ним в назначенный день, обнял его с непритворным чувством, (хотя и в этот раз скрывал свой обман), и отпустил его домой.

21. Между тем царь, отозвав деспота Иоанна из Фессалоники, и ненадолго удержав его при себе, отправил потом с войском на восток — воевать с персами. Для этого человека война была истинным наслаждением, — делом, прямо достойным славы. Это был военачальник, в собственном смысле летучий: то он, слышно, здесь, то вдруг является там, где его вовсе не ожидали. Оставив и обоз, и многочисленные когорты, и прислугу, он, при наступлении вечера, садился на быстрых коней и перелетал туда, где присутствие его никому и на ум не приходило. А чтобы постоянным движением и тряскою на коне не изнурить тела, он обвязывал и стягивал себя широким поясом; поэтому всегда смотрел отважным храбрецом и на всех наводил страх, слышали ли о нем, или видели его; воинов же своих ласкал словами, поощрял дарами, а что важнее всего, — относился к ним не деспотически, а братски, словом — был человек набожный, кроткий, добродетельный без притворства, и щедростью на подарки превосходил всех. В то же время отличался он и целомудрием; так что никогда не слыхивали, чтобы им содержима была какая-нибудь женщина с целью наложничества, кроме одной законной жены, несмотря на то, что эта единственная его жена была ему неверна и от незаконной связи родила дочь, которую он выдал замуж за иверца Давида Мепе. Был он умерен и во всем прочем и воздержен до крайности, весьма любил порядок в доме и до всего доходил сам; оказывал истинные знаки своей благорасположенности и внимания к домашней прислуге, чем приучал ее к точному и добросовестному исправлению обязанностей; так что, по смерти его, эти слуги признаны были достойными занять важнейшие должности при дворе самого царя. А что сказать о его нестяжательности, или, лучше, презрении к деньгам? Он все отдавал своим воинам, хотя мог иметь целые бочки золота и весьма обогатиться, потому что совершал много славных войн и, во всех странах показывая опыты воинского своего искусства, мог из своих добыч многое обратить в собственность. Иные за признак величайшей мудрости принимают уменье увеличивать свое имущество, не трогая ничего чужого, и это почитают плодом крайней умеренности. А он на все предлоги к обогащению по случаю смотрел, как на жадность к богатству, и потому отвергал, ненавидел их; услаждался же одною славою, которую предпочитал всему, потому что за умершими следует только слава подвигов в настоящей жизни. Не Солонов или Ликургов закон, а закон христианского Законодателя — Христа, Творца, Владыки и Господа повелевает нам из своего имущества давать другим, и обещает за то гораздо большие блага. Так должно веровать всякому, кто верует во Христа — не потому только, что крестился в Него, а потому, что живет истинно так, как обещался. Крестившийся и уверовавший, не веруя учению Христову на самом деле, показывает, что он и прежде не веровал, хотя и высказывал свою веру. Закон Христов обещает воздать нам сторицею за всякое дело благотворительности. Да и помимо этой награды, одна вечная слава, — даже судя по-человечески, — сильна убедить благоразумного человека — не предаваться любостяжательности, но раздавать свое имущество нуждающимся. Я исключаю отсюда заботливость людей — сберегать часть своего имения на необходимые нужды, особенно, когда не представляется случая раздать его другим. Так-то деспот Иоанн рассуждал об этом предмете и свои мысли старался осуществить на деле. Но впоследствии окружили его единомышленники монаха Нила, который пришел из Сицилии и, ко вреду римского государства, стал учить людей быть воздержными и осторожными в деле благотворительности, чтобы кто-нибудь, обладая достаточным имуществом, и только притворно выпрашивая себе милостыню у нищелюбца, не умеющего располагать своим богатством, не стал его порицать, а щедрости его, вместо того, чтобы она заслуживала награды, не сделал напрасною. Отсюда выходило, что никто не должен давать людям, имеющим что-нибудь; а этот закон, благовидно запрещая всякое сочувствие, способствовал к ослаблению закона милосердия. Как можно судить об этом, смотря на людей в пределах своего времени? Деспот, кроме других похвальных качеств, отличался и любовью к монахам: посему, когда эти единомышленники Нила входили в его дом, он принимал их, как друзей добродетели, и следуя их учению, начинал, при раздаче милостыни бедным, обнаруживать мало-помалу некоторое смущение. Таков-то был этот человек: он имел сердце юное и видимо заботился о благостоянии римского государства. Так как дела на востоке в то время были в худом состоянии, то он быстро перенесся на места, лежащие по Меандру. Там под наблюдением и охранением деспота были многие и великие обители. Некоторыми из них еще прежде овладели персы, потому что тамошние жители от царей отложились. Не говоря о других, я укажу на Стравил и Стадиотрахию, возвращение которых сделалось невозможным, так что нельзя было и пытаться удержать их. Но в каком числе ни находились они по Меандру, в окрестностях Траила, Кайстра, и во внутренней Азии, все он силою оружия удержал и обезопасил. Равным образом, восстановил он и привел в безопасное состояние магедонитов, которым повредило то, что когда многие из них уведены были оттуда в рабство на запад, на прочих персы стали нападать смелее. Многие из них были ловкими стрелками и способными воинами. Поэтому деспот воодушевил их золотом и одарил почетными титулами. Персы, узнав об этом походе на них деспота, сильно испугались и, обратившись назад, скрылись в своих ущельях. Отказавшись противостоять римлянам, они прислали посольство, возвратили пленников, и рады были, что спаслись. Деспот и сам вполне верил готовности их сохранить спокойствие, — не потому впрочем, что таковы были их убеждения, а потому, что если они тронутся, он снова нападет на них и победит.

Эти враги римлян не потерпели, конечно, того зла, какое нанесли соседним жителям; потому что Иоанн вовсе не считал справедливым мстить им: однако ж, принимая их прошения, он указал им границы, до которых только могли они передвигаться со своими шатрами; если же прострутся далее, то угрожал строжайшим наказанием. Таким образом деспот своим присутствием на востоке покрыл прежние неудачи тамошних правителей, а земледельцам внушил смелость беспрепятственно заниматься обделыванием полей своих.

22. В весьма жалком состоянии находились также букелларийцы, мариандины и пафлагоняне. Причиной было то, что державный общественные их деньги расточил на свадебные подарки иностранцам и на чрезмерные почести чужим народам, к которым отправлял частые посольства. В каких видах делалось это, — я не знаю; только на нужды денег не имелось. Неизвестно также, насколько справедлив был ропот некоторых, будто царь считал полезным обобрать своих подданных, подозревая их, по случаю ослепления Иоанна, готовыми к восстанию. Было ли действительно так, или только казалось; но частыми переписями он разорил восточные области. Такую экономию и уравнивание податей поручал он людям ничтожным, тогда как прежде занимались этим сановники важные. Так по Скамандру собирали подати римский кесарь и великий доместик, отец царя. Они брали деньги и привозили их в государственное казнохранилище. А теперь с пафлагонцами и их соседями произошло то, что сборы для них были обременительны — особенно по безвременности; ибо хотя, в случае урожая, хлеба у них находилось и в изобилии, но монеты не имелось, как и вообще бывает с земледельцами. Посему, они принуждены были, в счет подати, отдавать золотые и серебряные монеты, служившие для них головным украшением, и оттого делались еще беднее, а дела воинского вовсе не знали. Кто хотел бы исправить дурные наклонности корыстолюбивого народа; тому пришлось бы много трудиться, хотя бы народ при этом и ничего не терпел; а когда он терпит, удержать его от замыслов невозможно. Тамошние жители и особенно находившиеся в крепостях, терпя разного рода неприятности отсюда, и надеясь лучшего со стороны противной, если только перейдут, считали полезным переходить, и с каждым днем присоединялись к персам. Когда же таких перебежчиков оказалось немало, персы, употребляя их в качестве помощников и проводников, стали действовать на остальных уже смелее. Сначала, делая набеги, они только опустошали их землю и, награбив добычи (ибо не осмеливались еще оставаться там), возвращались домой; потом, когда одни склонялись на их сторону, а другие, опасаясь за жизнь, переселялись оттуда, нашим противникам было уже легко, — и они, овладев целою страною, производили нападения на соседей. Когда слух об этом доходил до ушей царя, он не позаботился помочь тому краю, но думал, что может возвратить его, лишь только захочет, так как он под рукою, и презирая то, что было перед ним, все свое внимание устремлял на запад. Всегда бывает так, что люди, по привычке, пренебрегают тем, что уже в руках, и стараются искать другого, чем еще не владеют, и что, по своей новости, кажется особенно привлекательным.

23. Между тем как они таким образом бедствовали, по направлению с запада к востоку, от весны до осени, появлялась комета[57] и своим огнем, смешанным с дымом, весьма пугала зрителей, как бы предвещая им какое-то несчастие. В самом деле, за подобными небесными знамениями едва ли не всегда следовали какие-нибудь необычайные перемены и на земле, между народами. И чем страшнее были кометы, — какова тогдашняя, тем очевиднейшее настояло бедствие. Об этом свидетельствовала и пословица: «ни одна комета не приходить без чего-нибудь». А люди знающие присоединяли к тому и стих: «она по природе зла».

Услышав о новом беспокойстве в западных областях и о производимых там грабительствах, царь собрал довольно значительные силы и двинулся с ними к Фессалонике, чтобы оттуда начать войну. Но достигнув Ксанфии, решился распустить войско по зимним квартирам. В этот промежуток времени к нему собралось несколько иерархов и начато было дело о патриархе. Некоторые из них обвиняли его в нарушении церковных правил, и потому приглашали в Ксанфию: но патриарх отправил туда двух архиереев. Не слушаясь требований царя и выжидая времени, он раз и два посылал к нему людей из своего клира, чтобы частью узнать о его здоровье, частью оправдаться и представить благовидную причину, почему он не едет. И царь со своей стороны, волею-неволею, принимал его оправдания, предлагал ему мир, посылал взаимные дружеские приветствия, и вообще — казался благосклонным. Между тем, некоторые из архиереев, как можно думать, не переставали обвинять патриарха и производили над ним суд тайно. Не должно допускать, говорил один из них в своей речи, чтобы царь — душа государства лишался покровительства Церкви; потому что такое разобщение, подобно тлетворному воздуху, заражающему здоровье, может повредить общественному благосостоянию. Тогда как державный высказывал то и сё, притворяясь, что не питает к патриарху никакого неприязненного чувства, — епископам предоставлена была свобода рассматривать его дело, как следует, применительно к поднятому о нем вопросу.

24. Между тем, в городе случилось обстоятельство, еще более возбуждавшее царя к мщению. Беда касалась и патриарха, хотя стороною, тогда как терпели другие. Когда в сане хартофилакса (а хартофилакс долженствовал вести книги о браках) был Векк, — один из священников, служивший в Фаросском храме большого дворца, совершил брак без его ведома. Услышав об этом, Векк, в наказание, запретил ему священнослужение. Такая мера показалась царю не простою эпитимиею, а прямым отлучением царского клирика. Полагая, что в этом участвовал и патриарх, он сильно раздражился, так что не мог скрыть раздражения, и свой гнев простер на всю церковь. Патриарх, кричал он, отлучив придворное священство, чрез это хотел оскорбить царское величество. Таким поступком обида нанесена самому хозяину; потому что, когда посланные хартофилаксом объявили пресвитеру запрещение, он находился во дворце. Впрочем, царь не решался высказать это самому патриарху, но всячески старался скрывать свою угрозу глубоко в душе: он мог бы огорчить патриарха; но показывая, что не расположен к мести, надеялся отмстить тем сильнее. Немедленно отправил он посла к севастократору Торникию, который был тогда правителем города, и приказал ему разрушить домы хартофилакса и великого эконома (а это был Федор Ксифилин), срыть их виноградники и, связав самих, прислать к нему. Такое приказание показывало, что лев боится собаки. У царя была мысль, что когда эти, страшась наказания, покорятся царю, то уже ничего не будет значить заставить и патриарха делать по-своему и таким образом смягчить его. Севастократор готов был уже исполнить данное ему повеление: но опальные, предвидя несчастный для себя исход этого дела, вместе с женами и детьми прибегают в храм и надеются найти там место спасения. Раздраженный, подобно льву, севастократор хотел было силою оружия исторгнуть их из храма, ибо знал, что худо ему будет, если не исполнит высочайшей воли: но вдруг приходит патриарх и, с гневом удаляя преследователя, говорит: «Зачем вы нападаете на наши глаза, руки и уши, и ищете одни ослепить, другие отсечь?» При этом он взывал к Богу и людям, что его обижают, не имея на то права, что людей, посвященных Богу, несправедливо судить мирским судом, — и севастократор, так гордо грозившийся пред тем извлечь несчастных, чтобы ни сталось, теперь стоял как вкопанный. После сего эти люди, оставаясь в храме, перестали бояться нападения; а тот возвратился домой. Исторгать виноградники ему также было не нужно, потому что их и не оказалось; да и домов коснуться он не мог, так как домы принадлежали собственно не обвиненным, а причислялись к церкви. Отраженный таким образом на всех пунктах, этот каратель посылает в Никею и исполняет повеление царя над тамошним имуществом опальных. Но его все еще беспокоило препятствие, не позволявшее ему, как было приказано, связать их и отправить. Поэтому, желая удалить их из истинного убежища, каким был для них храм, он советовал им добровольно идти к царю, а сам надеялся оправдаться пред ним частью святостью занятого ими места, частью противлением патриарха; связать же их, когда они добровольно отправляются к царю не было нужды — тем более, что избранное ими убежище, из которого вышли они по своей воле, для них не заключалось, да и патриарх, наблюдавший за ним везде, не допустил бы его до этого. Притом севастократор давал еще заметить им, что идя добровольно, они извлекут из этого и другую пользу: осужденные, видя лицо царя, необходимо увлекаются сочувствием к нему, хотя бы смотрели на него одну минуту. Такими-то и подобными речами убедил он их выйти из храма и идти к царю. Согласие их на такое путешествие одобрено было и патриархом, который надеялся, что чрез это неприятности прекратятся и окончатся примирением. Итак, напутствуемые молитвами и благословением святителя, они немедленно отправились в Фессалонику. Что было с ними в Фессалонике, когда они предстали пред лицо царя, — теперь не место говорить о том. Впрочем, всякий догадается, что им нельзя было получить больше того, что позволяли тогдашние обстоятельства; то есть, и они, подобно другим, оставили патриарха и перешли на сторону царя.

25. Теперь следует рассказать о султане Азатине, который был жестоким бичом для македонян и фракиян, и явно осуществил то, что предвещала комета. Прожив долгое время в Константинополе и непрестанно ожидая, что возвратится восвояси с большою силою, Азатин, наконец, потерял всякую надежду на успех; ибо видел, что царь занят другими делами и знал о тайных его условиях с Апагою, по которым надлежало оттянуть его возвращение на родину. Поэтому, воспользовавшись удобным случаем, когда царя не было дома, он вступил в сношения с одним из своих родственников, — человеком, на северных прибрежьях Эвксинского Понта весьма славным, и тайно просил у него помощи против царя, который держит его безоружным и прикидывается другом, тогда как ничем не отличается от врага. Если захочешь помочь мне, прибавлял Азатин, то можешь сойтись с Константином и убедить его тоже к нападению на римлян; а я между тем буду увиваться около Михаила и, находясь с ним, выкину его прямо в ваши руки, особенно если с тобою будут — не только Константин болгарский, но и тохарцы. Как скоро царь таким образом будет захвачен, — нападение для вас совершенно облегчится; а не то, — вы соберете по крайней мере, богатейшую добычу и овладеете царскими сокровищами: ты же из той добычи получишь самое лучшее; только помни родство и прежнюю славу. Но если мало и этих двух причин, чтобы спешить, — мало родства и надежды отважиться на дело великое; то одно уже желание помочь родственнику и сжалиться над ним, стóит того, чтобы оно осуществилось надлежащим содействием. Переписываясь таким образом тайно со своим дядею и получая письменные уверения от него самого, Азатин стал прикидываться, что сильно желает видеть царя, и говорил, что даже писал к нему об этом и просил позволения — быть у него, потому что ему тяжело столько времени не видеть лица царского. Даст он, или нет, позволение, прибавлял Азатин, и без того поеду к нему; потому что нудит и мучит меня сильное желание. — Узнав об этом, царь (мог ли он тут подозревать какое коварство?) сам писал к султану и позволял ему приехать к себе, тем более, что он будет иметь случай видеть страны запада, которых, живя на востоке, никогда не видывал. Получив такое дозволение, султан поспешил отъездом и, оставив все свое богатство, даже жен, детей, сестру и мать, частью — чтобы устранить от себя подозрение, частью же, чтобы беспрепятственнее совершать свой путь, выехал из города с одной прислугой и направился прямо к царю. Между тем, упомянутый дядя его, отправившись к царю болгарскому, Константину, открыл ему, или лучше, его супруге, о намерениях султана против царя и успел склонить их к тому, к чему они давно были готовы. После того, чрез послов призывает он к себе множество тохарцев, обещая им добычу, если они соединятся с ним самим и с болгарами. Этот народ в то время управлялся еще самовластно; так как не совсем пока подчинил его себе Ногай, который начал первый низвергать деспотов. Живя с тохарцами дружелюбно и обходясь запросто, он вместе с ними и при их содействии завоевывал области не в пользу хана, который посылал его, как они думали, но все, что приобретал, усвоял себе и им. Услышав о таком приглашении, тохарцы немедленно бросились с жадностью собак опустошать лучшие области. Это было еще до родственного союза, в который царь вошел с Ногаем; ибо незаконнорожденная его дочь Евфросиния выдана была за Ногая уже впоследствии. В то самое время, когда царь, по окончании дел на западе, возвращался в свой город, — они вдруг сошлись с Константином и, всею своею массою пробираясь чрез ущелья Гемуса, остановились там лагерем. Впрочем, эти толпы не составляли одного строя и стояли не в одном месте, но рассеиваясь отрядами по многим холмам, выскакивали вместе с другими из засад и таким образом производили ужасы, — грабили, умерщвляли, уводили в плен, причиняли всякого рода зло. Естественно, что слух об этом скоро достиг до ушей царя; ибо они совершали свои нападения не тайно и не с осторожностью, но быстро обхватили всю страну, наподобие свирепеющего огня. При первой вести об этом, сердце Михаила затрепетало, и он увидел себя в крайнем затруднении. К сражению он был вовсе не готов (войска были распущены по домам), и возвращался домой с немногими дворцовыми слугами; а между тем тохарцы известны были римлянам, как народ непобедимый. Невозможно было и бежать; потому что враги, заняв и кругом обложив проходы, без страха бегали всюду во множестве, и одних убивали, других отводили к варварам в жалкое рабство; так что, куда бы кто ни обратился, нигде не мог надежно спасти свою свободу. Окружив таким образом все место, они едва не схватили державного; ибо, судя по тому, как успевали доносить вестники о варварстве неприятелей, между ними и царем не было расстояния и на полдня верховой езды; так что вечером они останавливались лагерем там, откуда царь выступил утром, или, — сегодня располагались там, где тот был вчера. Впрочем, шли они в таком беспорядке, что не были распределены на фаланги, но рассыпались повсюду, с надеждою на добычу, и эта надежда была у них выше всякого страха. Тут же, между прочим, ехал в колеснице и Константин, который, сломив себе когда-то ногу, с тех пор не мог владеть ею надлежащим образом, — шел ли пешком, или ехал верхом. Окруженный болгарами, он тщательно осведомлялся, где находится царь, и надеялся схватить его, когда он останется один; ибо все окружавшие царя, — слуги и домочадцы, опасаясь каждый за себя, без оглядки бежали, кто куда, и, предоставляя царю заботиться о своем спасении самому, скрывались. Теперь каждый имел в виду только личную безопасность и не думал уже о своем ближнем: одни управлялись благоразумным страхом, другие — излишней трусостью; иные притом влеклись необходимостью, — что если, то есть, не позаботятся о себе, то должны ожидать плена; а некоторые, не понимая беды сами, смотрели на других и, приходя к той же мысли, удалялись, кто где надеялся спастись. Соединиться и в боевом порядке принять врагов они не могли; ибо и сам предводитель их испуган был этою нечаянностью и думал, куда бы уйти. И действительно, имея при себе немногих, особенно приближенных и верных людей, царь пробирался теперь с ними по глухим путям и, устраняясь от одних ужасов, наталкивался на другие; так что, избегнув опасности там, подвергался ей здесь и, спасшись от первого зла, впереди ожидал другого, еще большего. Объятый несказанным страхом, он и вершины гор нередко принимал за вооруженных воинов. Даже всякая весть представлялась ему страшною; ибо не было никого, кто, встретившись с ним, или подошедши к нему, не рассказал бы каких-нибудь ужасов. Поэтому, когда кто говорил, что он был вблизи неприятелей с намерением узнать, сколько их и где они идут, — находившиеся с царем, имея в виду только спасение, не верили такой отваге. Наконец, благодаря ночной темноте и разным обходам, царь кое-как достиг горы Гана, а прочих оставил спасаться, где могут. Что же касается задних, то в них он совершенно отчаялся и считал их в плену. Между тем эти имели на своих руках царскую казну, и с ними ехал султан Азатин. Взошедши на гору, посылает он гонцов, — одних для наблюдения за врагами, наказав им быть осторожными и тщательнее скрывать свое бегство, других — для скорейшего пригнания к горе легкой трииры; а сам, переходя с места на место, искусно укрывался от неприятеля, когда этот показывался. Узнав же, что триира приготовлена, он сошел с горы вместе с прочими и, севши на нее, благополучно прибыл в Константинополь. Из его спутников, рассеявшихся по всей Фракии, иные взяты были в плен, а другие сверх всякого чаяния спаслись. Что же касается до тех, которым вверена была общественная казна, и с которыми находился султан, то они, с трудом избежав рук неприятельских, укрылись в крепости Эн[58] и таким образом миновали опасность. Но недолго отдыхать удалось им в крепости: враги, узнав о султане и о том, что он находится в Эне, немедленно соединились с Константином и, окружив город со всех сторон, стали осаждать его самым ужасным образом и грозили разрушить до основания. Стены его каждый день были разбиваемы и жителям предстояло величайшее бедствие, если они не сдадутся. Видя, что беда над головой и что избегнуть ее нельзя, если неприятель наступит всеми своими силами, которые не вдруг и сосчитаешь, — равно предугадывая, что полуразрушенная крепость не выдержит осады и тотчас падет, как скоро придвинуты будут стенобитные машины, осажденные пришли в крайнее затруднение. При всем том они не упадали еще духом настолько, чтобы не думать о своем спасении. Особенно были в сильном раздумье державшие у себя общественную казну, не зная, как сохранить им такое множество сокровищ, заключавшееся частью в монете, частью в разных вещах. И о собственном спасении заботились они больше в той мысли, что если падут сами, то ужасна будет потеря государственного имущества, и потому всячески старались сберечь его. С этою целью сняли они с царских одежд драгоценные камни и жемчуг и, положив это скрытно, вместе с царскими регалиями, спрятали таким образом все, что было при них лучшего и богатого; а сами, вместе с другими, приняли участие в сражении и, вооружившись, как могли, действовали из крепости луками и пращами. Но полного успеха получить им было нельзя; потому что враги, подступив во множестве и подставив лестницы отваживались лезть на самые стены. Их сильно подстрекала надежда овладеть многочисленным богатством, какое находилось у них почти под руками, — и они рвались, как собаки. Но так рвалась большею часть толпа, которая ничего не желала, кроме насущной добычи. У начальников же была другая мысль. Имея уже много награбленного в той стране и даже больше, чем сколько нужно было для удовлетворения их жадности, они размышляли теперь, что будут смешны, если не выполнят предположенных своих условий; поэтому отправляют к осажденным посольство — объявить об ожидающем их бедствии и сказать, что хотя нетрудно одолеть их и завладеть всем, но теперь они удовольствуются выдачею одного султана и требуют его вместе со свитою и деньгами, и на этом условии обещают им безопасность. Выслушав такое предложение, осажденные разделились в своих мнениях на две партии: одним казалось, действительно, лучше выдать добровольно одного султана и чрез то обезопасить прочее, если не хотят вместе с ним потерять все, да и сами подвергнуться опасности; а другие представляли, что гораздо больше нужно бояться царя, и советовали держаться. Царь не замедлит, вероятно, говорили они, прислать к нам войско (ужели же не позаботится он спасти столь огромное богатство?) и, подав помощь с моря, избавить нас от беды. А не то, — мы отрубим султану голову и бросим ее со стены неприятелю — тогда он должен будет либо совсем отступить, либо напасть на нас с местью смерти, и мы, следовательно, будем иметь случай, при помощи Божией, или победить, или пасть жертвами верности царю. После долгих совещаний, одержало верх второе мнение — положено терпеть еще и ждать помощи, но не отнимать у врагов надежды на сдачу, а между тем всемерно заботиться о себе и благоустроять свои дела так, чтобы продержаться, как можно, долее, если не будет помощи. Когда же опасность дойдет и до высшей степени, головы султану все, однако ж, не рубить и не бросать неприятелю; потому что такая жестокость свойственна только людям безрассудным и отчаянным: гораздо благоразумнее выдать его на условиях. Остановившись на этом последнем мнении, они тотчас же отправляют послов и обещают, посоветовавшись, исполнить то, чего от них требуют. Однако ж отсрочка была дана только на один день, — долее враги ждать не хотели, но, окружив крепость со всех сторон, еще более усилили свои нападения, а осажденные должны были отражать их. Борьба с обеих сторон была ужасная, но защитники крепости, наконец, почувствовали свое бессилие и видели гибель над головою; поэтому выслали послов — согласиться на выдачу султана, если только осаждающие дадут клятву пред Богом и святынею, что оставят их в покое (это посольство было отправлено к Константину). Отправив посольство и получив согласие неприятелей, они обратились к местному своему епископу. Епископ, возложив на себя священные одежды и взяв святые иконы, вышел со всем клиром и направил путь к Константину. Когда Константин произнес клятвы пред Богом и иерархом, архиерей возвратился в крепость, и осажденные немедленно выдали султана со всею его свитою и имуществом. Взяв его, враги тотчас удалились и не требовали ничего другого; ибо поклялись довольствоваться выдачею одного султана и ничего больше не делать. Но видно судьба сильна; сколько ни умудряйся противиться ей, определения не избегнешь. Спустя день — два после того, на море являются царские трииры. Не успели они еще войти в пристань, как жители крепости раскаялись уже в своем поступке. Однако ж теперь нечего было сделать, раскаяние опоздало и вовсе ни к чему не вело. Поэтому, не могши возвратить того, что уже сделано, они начали думать по крайней мере о сохранении денег, боясь, как бы и тут не ошибиться; потому что страна наполнена была еще множеством рассеявшихся неприятелей. Поставив против города трииры и по обеим сторонам пути к морю протянув войска, они вынесли царские сокровища и положили их на суда, а потом и сами сели на них и поплыли. Когда прибыли они в Константинополь и возвестили царю о всем случившемся, царь, раздраженный такими вестями, вдруг пришел в неудержимый гнев и выходил из себя. Епископ был вытребован пред суд Церкви, обвинен и едва не подвергся особому наказанию за то, что принял участие в этих делах; слуги были высечены и, в посрамление, одетые в женские платья, прогнаны с царских глаз; жена, дочь, мать и сестра султана, равно как дети его и вся прислуга, заключены в крепких тюрьмах; а все его сокровища, деньги серебряные и золотые, богатые покрывала, одежды и пояса, также жемчуг и драгоценные камни, — словом, все предметы персидской роскоши, как называли их, сданы в общественное казнохранилище.

26. Но еще прежде этих событий, патриарх много раз возбранял царю воевать против христиан, представляя ему, что он не будет иметь успеха в войнах междоусобных. Теперь, когда он возвратился в Константинополь вовсе не по-царски, и вступил в великую церковь для возношения молитвы к Богу и принесения ему благодарственной жертвы, внезапно явился патриарх и стал укорять его, советуя ему благодарить Господа за свое спасение. «Воздай благодарение Богу, говорил он, что Он спас тебя и не предал в руки врагов, ищущих души твоей. Разве не те же и прежние мои слова тебе? Разве не помнишь, что я возбранял тебе такие войны, предсказывая их неудачи? Не отклонял ли я тебя от войн междоусобных? А что иное значит действие твое и твоих войск, противопоставленное деспоту Михаилу и его войскам? Не так же ли и ты своим именем назнаменован Христу, как и он — слуга Христов? За кого, говорил я тебе тогда, должно нам возносить к Богу моления, и о ком беседовать с Богом, как о врагах непримиримых? Молитвы, как за нас, так и за них, — те же самые; потому что оба вы принадлежите к одному стаду Христову. Итак, благословен Господь, избавивший тебя ныне от беззаконных врагов. Ему угодно было чрез это напомнить тебе, что те вовсе не должны быть признаваемы за врагов, кого ты считаешь врагами. А смотри, если угодно, говорит Господь, — вот твои враги, и с ними ты не сойдешься, если Я не захочу. Таким образом Он и указал тебе истинных врагов, и, вместе попугав только, сохранил тебя от них. Так творит Господь суды свои!» Державный слушал эти обличительные слова патриарха со вниманием и смиренно, потому что не мог противоречить им; однако ж, как бы в оправдание свое, сказал, что путем этой войны он приобрел мир и теперь хочет скрепить его еще более прочными узами брака. Сказавши несколько подобных слов (ибо не время было говорить много), царь, напутствуемый благожелатями патриарха, удалился в свой дворец. Дело о предположенном браке было таково:

27. часто посылая войска и нападая на Михаила, царь был отражаем; ибо Михаил пользовался помощью со стороны итальянцев и, действуя энергически, противостоял царю, который поэтому ни в чем не имел успеха, а только вредил сам себе и тратил время. Наконец, после многих опытов со стороны царя, деспот стал просить самодержца и неоднократно смягчал его посольствами для склонения к миру. У Михаила было три законнорожденных сына. Один из них Иоанн находился в руках царя, присланный ему отцом и добровольно отданный матерью в заложники; это, как мы видели, был зять севастократора Торникия: а два другие, Никифор и Димитрий, жили у отца. Деспот имел и другого, незаконнорожденного сына Иоанна. Димитрий был еще подросток и проводил время в бездействии; а Никифор вдовствовал, ибо жена его, дочь царя Ласкариса умерла. Этого-то Никифора царь и Михаил условились женить на третьей дочери Евлогии, Анне; а он был уже деспотом, и получил это достоинство с первым браком от прежде царствовавшего Иоанна. И так, отпустив Анну с большим великолепием, царь устроил этот брак; а потом, вызвав к себе в Константинополь Никифора и утвердив за ним достоинство деспота, тоже с большими почестями и дарами отпустил его домой.

Когда дела на западе таким образом были восстановлены, на востоке предстояло царю еще довольно трудов. Он посылал туда уже многих, но, наконец, отправил деспота Иоанна, которого считал вполне способным к исправлению тамошнего зла. Тогда как царь обращал внимание на запад — с намереньем возвратить в состав империи недостающее, на востоке дела приходили в расстройство по двум причинам, — раз потому, что военные силы отозваны были на запад, а другое потому, что о востоке долго не заботились. Теперь же пользуясь спокойствием запада, царь отправил туда столько войска, сколько мог собрать, и привел все в прежнее состояние; ибо, не бывало и не могло быть, чтобы, при появлении там деспота, персы не успокоились, или, лучше сказать, не отступили в большом страхе.

28. Между тем, в том же году, в месяце кроние[59], в святые дни поста, во второй день второй недели, случилось в Никее чудное и неожиданное событие, до того ужасное, что не может идти в сравнение ни с одним из подобных явлений, бывших когда-либо прежде, что и как ни случилось бы, — не сравнимое ни по обширности и продолжительности, ни по величине зла; хотя, конечно, такого рода бедствия гораздо страшнее и поразительнее бывают для тех, которые испытывают их на самом деле, не имея никакой надежды на спасение, чем для того, кто пишет и рассказывает о них. Можно, правда, словом преувеличивать вещи посредственные и придавать им большое значение: но преувеличивать события величайшие значило бы ослаблять их. Поэтому в таких случаях хорошо не останавливаться на одной букве повествуемого дела, а углубляться в смысл речи и, читая рассказ, как бы принимать участие в самом деле. Так, в первую стражу одного дня, когда на горизонте солнце уже сияло; и протекло почти тридцать частей зодиака, когда люди начали свои дела, — кто духовные, кто телесные, — вдруг послышался крик, и не то, чтобы в одной части города, а в другой нет, но кругом по всему городу, — будто тохарцы, в бесчисленном множестве, перебив стоящих у ворот стражей, быстро и с величайшею яростью ворвались в город, и всякого, случайно встречающегося им, в одну минуту умерщвляют самым бесчеловечным образом. Эти слова, только что были произнесены, мгновенно охватили весь город. Жители, выбегая из домов, кто в чем был, рыскали в смятении по всем улицам и, суясь — кто назад, кто вперед, сталкивались друг с другом, а между тем тех и других преследовала одна и та же мысль. Те и другие, угрожающим бедствием, как бы гонимые в тыл, давили друг друга и одни у других спрашивали, что слышно, и правда ли, что говорят. Но ни те, ни другие не могли отвечать наверное, хотя все единогласно утверждали, что это справедливо. Каждый, сомневаясь в собственном своем спасении, не сомневался в разнесшемся слухе. Пока это продолжалось, другие, бегущие сзади, рассказывали об ужаснейших сценах, говоря, что видели собственными глазами, как неприятели всякого, попадающегося им, рассекали на части, и смерть несчастных была поражающим зрелищем. Я думаю, что, когда страх рисует образы страданий, то и бодрствующим они, на самом деле не существуя, бросаются в глаза будто существующие, и обманывая зрение, отводят от истины. В самом деле, если испорченное зрение поражает ум, то подчиняясь трусости омраченного чувства внешнего, он так и смотрит, то есть, хочет видеть истину в мечтах воображения и что у него только в мысли, то представляет существующим действительно. Да и что могло воспрепятствовать им верить в несуществующие предметы, как в действительные? Слушая рассказы передних, они с ужасом возвращались домой и здесь старались прятаться в углах, думая найти в них достаточное место спасения; некоторые решались даже открывать гробницы давно умерших, и там укрывались; а иные искали убежища в других безопасных местах. Но были между ними и люди мужественные, которые, думая, что надобно действовать смело, вооружались, брали копья и щиты, и искали себе предводителя. К числу таких людей принадлежал Николай Мануилит, тогдашний начальник города, не знавший военного дела, но умевший брать взятки, — хвастаясь именем градоначальника, — и многие другие, богатые воинскою опытностью, которым, однако ж, тогда и в голову не приходило исследовать, не лжив ли распространившийся слух. Так-то пришиб их общий страх! Впрочем, они хотели не себя только спасти, но защитить весь город. И так, вооруженные, бегали они по всему городу, будто какие непрерывно перелетные, и направляясь — одни туда, другие сюда, с чрезвычайною быстротою, но ничего нигде не видели, о чем были толки, а только всюду слышали вопли и стенания, что город взят и что беда над головою. Словом, — все было точно так, как в самом деле бывает по взятии города, кроме того лишь, что тут плакали о воображаемом бедствии, а не о действительном плене. Ведь не то, чтобы работающий звал неработающего все забирать и тащить, упрекая его в беспечности, или обремененный ношею побуждал другого; но все, будто помешавшиеся от страха, бросались на своих, как на чужих, подозревали друзей, будто врагов, и потому только не убивали их, что боялись, как бы и с их стороны не потерпеть того же. Эти люди были безумными помощниками другим и жалкими оберегателями самих себя. В то время в Никейских тюрьмах находилось много узников, закованных в железные цепи; потому что заключаемых на смерть неприятельских пленных положено было держать под стражею в Никее, так как оттуда нелегко было им убежать. Эти пленники, видя общее смятение, подумали, что неприятели вошли в город и овладели им;— не потому, так подумали они, чтобы сами видели, а потому, что заметили тревогу жителей. Это внушило им смелость снять с ног своих оковы, и составить из себя как бы сторожевой отряд той бегущей фаланги, — не с тем, чтобы угрожать ей, а чтобы самим уйти. Цель этих беглецов была — спешить к городским воротам; а за ними толпою следовал народ и, в бессознательном чувстве отчаяния, трепетал каждый за себя, представляя, что, либо должно будет ему погибнуть, если враги, ворвавшись отвне, истребят передних, либо эти узники, отразив и прогнав неприятеля, сами соединятся с ним и убегут. Но концом всего был стыд. Побывав у городских ворот, они возвращались и расходились оттуда уже не в прежнем расположении духа, а смущенные и в беспорядке, — шли тихо, с надлежащим спокойствием, потому что нашли там стражей, сидевших мирно и ничего не знавших о том, что происходило в городе. Очень досадовали они, что так обманулись, и боялись только того, чтобы не встретить опасности у других ворот. Боязнь их была особенно сильна — при мысли, что враги, пользуясь беспечностью стражей, находившихся у ворот, удобно могли проникнуть в город. Поэтому разделившись, пошли они — одни туда, другие сюда, третьи к средним между обоими воротами, полагая, что беда грозит со стороны востока. Когда же и здесь не нашли ничего (а с моря нельзя было подозревать никакого нападения), тогда, сошедшись опять, успокоились и только не знали, что делать, приговаривая: ведь не по воздуху же, на крыльях, могли бы прилететь к нам неприятели. Наконец, отправились они даже к воротам, ведущим к морю и, нашедши, что и там не было никаких признаков опасения, а со стороны стражей встретив насмешку над своим заблуждением, совершенно уже отдохнули от боязни и стали исследовать причину первоначального слуха. Ведь не сам же собою вырвался он из земли; конечно, был кто-нибудь первый распространитель ложного страха. Пробуя разные пути и не находя никакой предлагаемой догадки правдоподобною, они ничего не могли узнать, кроме того, что слух этот родился мгновенно и потом столь же мгновенно отразился в ушах каждого. Наконец случайно представившаяся и вероятная причина открылась в том, что тогда вынесена была для поклонения икона Божией Матери, что за нею шло множество женщин, и что они-то возглашали без сомнения ту молитву, которая была услышана позади их. В самом деле, если те женщины молились с воплями о заступлении от персов и тохарцев, то, слова их молитвы, произносимые может быть очень громко, по всей вероятности разносились, и окружавшие этих молитвенниц приняли их возгласы в значении не молитвы об избавлении от врагов, а в значении известия о вторжении их, и эти слова, в таком страшном смысле распространенные, наполнили слух многих и произвели всю эту тревогу. Так рассуждали граждане. Впоследствии царь, узнав об этом происшествии, был сильно огорчен и в своей грамоте немало укорял их. Людям умным и рассудительным, писал он, несвойственно, при встрече с такими безрассудными слухами, тотчас же увлекаться и возмущаться ими; надобно было понять нелепость дела. Как могли враги, не осадив города, не действуя стенобитными машинами и, по недавним известиям, находясь еще в Персии, вдруг в бесчисленном множестве перенестись оттуда беспрепятственно, и взять город без войны и нападения? Говоря эти и подобные укорительные слова, царь имел в виду внушить своему народу, чтобы он вперед был осторожнее.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

1. Отсюда начинается дело о патриархе Арсение. Царь до сих пор всячески старался склонить патриарха к кроткому с собою обращению и к разрешению себя от клятвы; когда же увидел, что цель его не достигается, — стал употреблять все меры к его низвержению. Посему, часто созывая архиереев, он свидетельствовался пред ними в тесных своих обстоятельствах, говоря, «что на нем лежит долг заниматься великими и трудными делами правления, требующими свободы; а он, между тем, связан неумолимою необходимостью нести тяжелые, наложенные на него патриархом узы. Если, в самом деле, должно быть так; то не лучше ли им самим принять участие в деле общественного управления, когда допущенный проступок не может уже быть изглажен и совмещен с прежним порядком вещей. — Поставленный врачевать зло должен сделать одно из двух: или требовать по возможности того, что было прежде, или отложить врачевание. Но первое невозможно, а второе вовсе неблагоразумно. Он обязан делать увещания и указывать падшему путь к раскаянию, хотя бы даже этот не сознавал своего преступления и упорствовал в решимости. Я просил у него прощения с искренним раскаянием и настойчиво хотел от него врачевства, хотя бы то было раскаленное железо; но он отказал и, вместо раскаяния, возбудил отчаянье между тем лучше было бы уже не раскаиваться, чем раскаявшись, отчаяться; потому что первым обличается бесчувственность, а последнее ведет к вечной погибели. Я многократно приходил к патриарху, но был отсылаем, и ища способов врачевания, не только не получал их, а еще выслушивал порицания. Патриарх ничего не открывал мне, кроме необходимости исцелить язву, а как исцелить, не научил: призывал к делу, а сам не знал, что надобно делать. Тут можно было подозревать одну насмешку. И так, время показало, что если бы я и сделал что-нибудь в заглаждение своей вины, он не снял бы ее и, признавая дело недостаточным, не принял бы меня; следовательно, подвиги мои были бы безуспешны. Поэтому, выслушав меня, рассудите, послужит ли к чему-нибудь такой двусмысленный образ его действий. Мне кажется, он хочет, чтобы я за свой проступок оставил престол и возвратился к частной жизни: но кому предполагает он отдать царство, — решительно не вижу. Какие отсюда произойдут для государства следствия, — это само собою очевидно; не нужно и спрашивать. Ведь если другой окажется неспособным управлять общественными делами, и от его недостаточности произойдет упущение такого великого служения; то стремящийся к этой перемене будет, думаю, виновником общественной гибели, действующим по способу Телхина[60]. Что касается до других многих, лично ко мне относящихся обстоятельств, то я стал бы держать длинную речь, если бы не мог в одном представлении обнять всю бездну зла. Как поручиться, что я, и лишенный власти, буду жить спокойно? В особенности, что станется с моею женой и детьми? Их на первых же порах рад будет всякий встречный повергнуть в несчастье. Я не сомневаюсь в духовной мудрости патриарха, какая видна в других его распоряжениях; но в этом деле никак не могу одобрить его. Где, у какого народа произошло когда-нибудь подобное явление? Какой пример показывает, что иерарх может безнаказанно делать это и у нас? Или он не знает, что однажды вкусившему блаженство царствования не иначе можно расстаться с ним, как чрез смерть? Какими кознями окружен престол? Верность большей части подданных окоченела на маске, и притом, пока царь благоденствует; а как скоро он унижен, — подданные необходимо становятся дерзки и нападают. Но положим, что сами они и не сделают оскорблений: так легко может, под влиянием зависти, сделать ему все худое тот, кто вместо него вступит на престол. Зачем было и возводить человека на такую высоту, когда чрез несколько времени надобно низложить его? Или опять, — зачем лишать власти того, кто едва только вкусил ее? Мы веруем, что и Бог, если чем другим великим, то всего более управляет судьбами царств. Сколь же безрассуден и какую беду дерзает призывать на себя тот, кто разрушает советы Божии! Итак, вам должно войти в это и содействовать праву царствования, чтобы не презирали нас, и столь долго не стесняли наших помыслов. Что? Разве не Церковью определено покаяние? Разве не на божественных законах основано оно? Разве не вы врачуете им многих? Разве для царей в Церкви существуют не те же законы, какие для всех других? А если у вас не стало постановлений о покаянии, то есть, другие церкви — я пойду к ним и от них приму врачевание. Я сказал, что было на уме: теперь остается посоветоваться вам вместе с ним, что нужно делать. Я не могу далее переносить своих страданий; мне необходимо или от вас получить исцеление, или искать способа врачевания в другом месте». Когда царь высказал это архиереям, и как бы положил начало для борьбы, — они, выслушав каждое слово его, с огорчением объявили, что вообще не одобряют действий патриарха в отношении к царю, и потому, присоединив много своих оснований, единодушно соглашались уврачевать державного. Вместе с тем обещались они, если только царь пошлет к патриарху, сильно содействовать в этом деле его посольству.

2. Царь действительно отправлял многих поодиночке, и просил иерарха разрешить его от скорби, изъявляя полную готовность, как и прежде обещался, исполнить, что будет приказано. Наконец, он послал и Иосифа, настоятеля Галезийской обители, именем которой больше и называли его. Это был духовник, бывший царю вместо отца. Посылая Иосифа, царь умолял патриарха принять отправляемое им посольство и снизойти к его просьбе. Но не посмотрел патриарх ни на архиереев, которые долго упрашивали его за царя, говоря, что несправедливо держать его столько времени под запрещением, ни на того духовника и святого мужа, который умолял его со своей стороны — распорядиться вразумлением царя иначе и, разрешив его от клятвы, предписать ему приличное его сану наказание;— не посмотрел он ни на кого, но еще более ожесточился и казался решительно непреклонным; так что сильно бранил посланников и самого Иосифа, будто он отважился даровать прощение царю помимо воли патриарха. Многие говорили тогда, что патриарх даже подверг его эпитимии; но духовник не принял ее. Впрочем, выполнил ли он действительно наказание, или отверг, был ли после разрешен, или остался неразрешенным, — об этом говорили, как о небывалом; да и сам Иосиф, бывший впоследствии патриархом, решительно утверждал, что не имел на себе эпитимии. Тем не менее, отсюда произошло сильное волнение в Церкви; потому что приверженцы Арсения, прямо обвинявшие Иосифа, в его патриаршество были отлучены от Церкви.

3. Между тем, при наступлении вондромиона,[61] во время великого поста, в праздник, который обыкновенно называли Стоянием, один из клириков, по прозванию Эпситопул, служивший при патриархе нотарием и, относительно к своим товарищам, бывший примикирием, чаще, впрочем, называемый докладчиком, ночью, по окончании утреннего Богослужения, поднес царю приятную для него записку, наполненную обвинениями на патриарха. Приняв эту записку, царь созвал случившихся на тот раз клириков и спрашивал их, сочувствуют ли они Эпситопулу в том, что он сделал. Когда же они ответили ему отрицательно, кроме одного или двух, — он начал испытывать их по статьям, и, между прочим, спросил, какого образа мыслей человек, вручивший ему записку. Они сделали о нем отзыв посредственный, но отказывались от статей. Тогда царь тотчас понял, что вступающий в такую борьбу с патриархом непременно должен иметь сообщников и, надеясь этим путем поймать льва в свои руки, крепко ухватился за ту бумагу и искал удобного времени разобрать изложенные в ней обвинения. Записка изложена была по статьям, именно — в следующем порядке: во-первых, в начале утреннего Богослужения псалом, положенный за царя, патриарх велел исключить и начинать одним трисвятым и следующим за ним поминовением; во-вторых, он находился в дружеских отношениях к султану, так что нередко позволял ему со свитою — с неверующими агарянами, мыться в церковной бане, где есть мраморные изображения честного креста; в-третьих, он приказывал своему монаху преподавать сыновьям султана части св. Евхаристии, тогда как неизвестно, запечатлены ли они божественным таинством крещения, и кроме того, во время утрени, в светлый и великий праздник, сам султан приходил к нему со своими сатрапами и присутствовал при его литании. Такие-то и тому подобные вещи заключались в той записке. Обо всем этом, конечно, не мог не узнать и патриарх, но, предав дело в волю Божию, хранил молчание. Между тем царь, приняв ту бумагу, собрал к себе проживавших в то время в Константинополе архиереев и, предложив им прочесть ее, требовал от них мнения, что ему делать. Казалось, не было основания пренебрегать вещью, столько благоприятствовавшею цели, хотя, с другой стороны, нельзя было считать ее и достаточною, чтоб устрашить патриарха. Действительно, не будучи еще призываем к оправданию, патриарх уже оправдывался — во-первых, относительно псалма, тем, что он сам первый ввел его в церковное употребление, по обычаю монастырскому, и сам же опять отменил, считая достаточным для полноты молитвы трисвятое с поминовением. Притом, он вполне мог бы оправдаться в этом случае, сославшись и на настоящее положение царя: как ему жаловаться, когда он отлучен от всего? А что султан со своей свитой мылся в церковной бане, — этого он никогда не знал и не дозволял. «Да их, говорил патриарх, следовало бы выгонять и из всех бань, а не из одной, принадлежащей церкви; потому что все они украшаются изображениями креста и иконами святых. Если же другие бани открыты для них, хотя и неверующих; то почему нужно удалять их из церковной? Но что я поступал с султаном и сыновьями его, как с христианами, говорил патриарх; то не считаю этого виною потому, что об их вере свидетельствовал мне епископ Писидийский: если же кто докажет, что они не христиане, то грех падет уже не на меня, а на него одного». Однако царю и его стороне такие объяснения казались недостаточными к оправданию патриарха, — и он решился созвать собор из всех наличных архиереев и двух патриархов, александрийского Николая и антиохийского Евфимия. Поэтому, ко всем епископам разосланы были царские грамоты, чтобы после праздника, немедленно прибыли они в Константинополь и в общем собрании начали исследовать дело о патриархе.

4. Местом их собрания избран был царский алексеевский триклиний[62], чтобы можно было председательствовать и самому державному. Здесь присутствовали во множестве вельможи и сановники, архиереи и весь синклит, также лучшие монахи из всех обителей, вместе со своими настоятелями; были даже многие из более известных и знаменитых граждан. Тогда вышел на средину обвинитель, держа при себе бумагу, и прочитал ее пред всеми. Потом, нашедши нужным позвать и патриарха, собор послал к нему трех архиереев и трех клириков — пригласить его к суду. Но патриарх решительно отказался и говорил, что избегает не суда собственно, а образа и места его, равно как и самых лиц, — да и справедливо, кажется; ибо судить патриарха в присутствии царя, вельмож и мирян, в царских чертогах и под непосредственным влиянием царя, вооруженного мщением, вовсе не следует и незаконно. Посланные, выслушав патриарха, изложили его слова на бумаге, чтобы не показались они ябедою; потом, возвратившись, объявили все с точностью пославшим их, — и собрание разошлось. Подобные посольства были повторены в другой и в третий раз в разные промежутки времени (ибо они хотели действовать в настоящем случае согласно с канонами); но ничего не дознали, кроме того, что патриарх отвергает такой образ суда. На это представляемо было ему возражение, что и в древности считалось законным участие[63] царя в делах церковных; да и несправедливо и неблагоразумно такие важные вопросы решать без церковного председательства.

5. Пока это происходило, патриарх, понимая, как и справедливо, что причина волнений заключается не и в ином чем, а только в ненависти к нему державшего, и что опасно зло врачевать злом, как бы, то есть, осудив патриарха, не возбудил он негодования и волнений против самого себя, решился непременно предотвратить эту опасность. Посему, отложив всякое малодушие и сев на коня, — чего не делал с самого времени переселения своего в Константинополь, — он поехал к царю. День, в который это происходило, был воскресный. Царь, думая, что настало, наконец, время, которого он давно уже домогался, то есть, время разрешения его (ибо к этой мысли приводил его как необычайный приезд патриарха на коне, так и предположение, что он был подвигнут к тому грозившим ему осуждением) был тронут этим, принял его ласково и вел с ним приятную и продолжительную беседу. Когда настало время священной литургии и державному надлежало идти в храм, он послал одного из прислужников предуведомить священнослужителей и сказать им, чтобы они, увидев входящего в храм царя, не дожидались, пока он пойдет поклониться святым иконам, и не совершали ничего другого между делом, но тотчас же, начинали литургию обыкновенным возгласом диакона — «благослови» и громогласным благословением Бога от священника. Все это направлял он к тому, чтобы иерарх, вошедши в церковь вместе с ним, безмольно разрешил его там от уз. К божественной литургии все было приготовлено, и клир в полном облачении дожидался только прихода царя. Он же, между тем, поддерживая священную мантию патриарха, шел в некотором от него расстоянии, и — то останавливался и беседовал с ним, то как бы направлялся к храму. Но едва лишь вступил он на порог, и диакон возгласил «благослови», за которым тотчас последовало благословение от священника, патриарх, изумленный нечаянностью, понял хитрость, — и вдруг, вырвав мантию из рук державшего и уходя, сказал: «Зачем ты так лукаво крадешь благословение и, будучи человеком, обманываешь Бога? Это и беззаконно и бесполезно», а потом еще с большим упреком прибавил: «Хорошо ли так поступать царю, желающему царствовать по законам? Это невыносимо слышать и о других, а одобрять подобное дело вовсе нельзя». Таким образом, оставив царя пристыженным, патриарх полетел орлом и, быстро прошедши чрез железную дверь триклиния, со всех ног, пешком побежал к морю и на корабле возвратился домой. Как ни раздражен был царь таким оскорблением, однако ж, притворился великодушным. Когда окончилась священная литургия, он, по выходе из церкви, остановился в алексеевском триклиние и, обращаясь к случившимся тут иерархам и клирикам, стал обвинять патриарха в жестокости. Видите, говорил он, как грубо ушел он из наших рук. Если хотелось ему оскорбить меня, то зачем было ехать к нам? Но видно, стараясь избежать обличений, он и сам не замечает, что этим еще более подвергается суду. Пусть же он теперь не пользуется отрицанием суда. Но так как остается сделать ему третье объявление; то вы, собравшись опять, исполните это, и когда он придет, — пусть будет осужден; а не то, — вам же предстоит решить, как нужно поступить по суду с уклоняющимся от суда. А я поручаю свою судьбу Богу: пусть он устроит все так, как Ему угодно». Сказав это, царь с каким-то предположением прибавил еще, что если часто не принимал он относящихся к нему по делам своих церквей, то не принимал, имея в виду единственно ненависть, какую питает к нему патриарх: а когда этот соблазн будет устранен, — они могут много рассчитывать на него. И этим окончил он свою речь.

На следующий день снова все собрались и долго рассуждали, а царь как будто бы отказывался от участия в рассуждениях, говоря, что он не хочет присутствовать на соборе, что ему не позволяют этого наложенные церковью узы; поэтому надлежало его уговаривать.

6. Наконец, отправлено было к патриарху и последнее посольство, составленное из архиереев и клириков. Но патриарх опять отказался идти и сказал: «Делайте, что хотите; а я не пойду, чтóбы там ни случилось». Тогда, после многих совещаний, иерархи, желая во всем основываться на церковных канонах, старались найти между апостольскими правилами и такое, которое относилось бы к уклонению от суда. Но хотя оно казалось им и вполне достаточным для цели; однако ж, чтобы действовать с большею осмотрительностью (ибо они действовали как бы в виду целого народа и под председательством царя), отклонить от себя всякое подозрение в ненависти к патриарху, и не быть потом отлученными, так как дело было известно, — они снова выводят на средину Эпситопула. Записка его была прочитана им почленно, и при каждом члене присутствующие спрашивали: есть ли у него на то свидетели? Он отвечал: «В делах открытых не нужен тот или другой свидетель; тут свидетельствуют все, так как об этих делах все знают». Некоторые же, избранные из клириков, на вопрос особенно о султане, участвовал ли он в молитве и сидел ли вместе с патриархом во время обычного чтения Слова Божия, отвечали прямо, что это было так; но христианин ли он, или нет, мы не знаем, говорили они, а думаем, что тогда он был уже христианином. Судьи на это говорили им, что они хотят знать только то, молился ли и сидел ли он с патриархом, а христианин ли он или нет, об этом сами рассудят. Потом многие после них вышли свидетельствовать, что он не исповедует христианской веры; но не знаю, правду ли они говорили, или старались только угодить державному. Впрочем, мы узнали, что после, когда дело было уже кончено, султан, известившись, что из-за него низвержен патриарх, присылал к державному и, между прочим, извещал его о своей вере (шутка ли была это, или нешуточная речь, неизвестно), прося его прислать к нему, особенно священные его амулеты[64], на простом языке называемые ладанками, и уверяя, что он, если угодно, будет с жадностью есть соленый свиной окорок. Это обстоятельство было тогда царю прямою уликою в несправедливости его к патриарху; ибо оно доказывало, что с одной стороны, поклоняясь божественным изображениям, султан был христианин, а с другой, употребляя свиное мясо, держался и обычаев христианских. Но обвинители ставили в вину патриарху то, что султан по крайней мере, тогда не был еще принят в общество христиан. Другие этот обвинительный пункт против патриарха выставляли несколько хитрее: если султан, говорили они, и в самом деле был христианин, то патриарху, по крайней мере, хорошо было бы остерегаться окружавших его персов; ведь не могли же все они быть и считаться христианами. Таким образом, когда приступили к отобранию мнений, большая часть присутствовавших, чуть не все, исключая некоторых (это были Феодор Понтийско-Ираклейский, Алексей Евхаитский, Иоанн Бризийский и другие с ними; а Григорий Митиленский, весьма преданный патриарху, видя, что ему угрожает непременно осуждение, под предлогом болезни, удалился с собора. Когда же державный, досадуя на это, посылал меня к нему, как нотария, требуя, чтобы он или сам явился, или дал свое мнение, — он едва согласился на последнее и пристал к Фоме Ларисскому, Иоанну Навпактскому и Герману Адрианопольскому), — единогласно осудили патриарха на низложение, и осудили всего более за уклонение от суда; потому что вопрос о султане, был ли он христианин, или нет, оставался нерешенным. Посему, довольствуясь, при обвинении подсудимого, свидетельством об уклонении его от суда, они и поставили ему в вину это одно обстоятельство и в этом все согласились. Между тем, некоторые не без основания противились им, говоря, что, если патриарх, чрез такое допущение к святыне, исправил иноверцев в первый раз (ибо неизвестно еще, были ли эти люди неверными); то вина его сама собою падает. А когда султан действительно не был от двора Христова, то и в таком случае патриарх невинен, но вся вина падает на свидетельствовавшего, то есть, на Макария Писидийского. Пусть, наконец, это и не так, все здесь оказываются виновными и другие христиане, бывшие тогда вместе с патриархом и особенно причисленные к священному клиру, которые на какой бы степени ни стояли, необходимо должны были напомнить патриарху об этом и удалить неверующих из церкви. А помимо их, сложить всю вину на одного патриарха — было бы и несправедливо, и неблагоразумно. Между тем, епископ Писидийский, предвидя, что и ему угрожает опасность (ибо обвинение в свидетельстве о султане и его подвергало также осуждению; да и нельзя было справедливо осудить патриарха, не осудив и его) хранил молчание. Судьи, конечно, всячески старались не вызывать его, прежде чем будет осужден патриарх, и не спрашивать о султане; однако ж, не могли не ухватиться и за него, когда он подал им повод произнести осуждение патриарху. Так и случилось: он был низложен и удален, или лучше сослан. После продолжительных совещаний, и те немногие, которые прежде защищали патриарха, волею-неволею согласились с прочими; определение сделано, и патриарх присужден был к низвержению. Теперь кончилось это, говоря поэтически, быстролетное собрание[65], и заключено, по обыкновению, приветственными возгласами царствующему дому. После того выбраны иерархами два иерарха и отправлены к обвиненному с объявлением ему соборного решения.

7. Послы пришли к нему поздно вечером и, в присутствии всего клира, объявили ему приговор собора, приказывая вместе с тем готовиться к удалению. Он же, возблагодарив сначала Бога, выразил полную готовность идти, куда им угодно. Потом, обратившись к клиру, сказал: «Знайте, дети, что все это случилось со мною, по устроению Божию; а воле Божией должно повиноваться, что ни определила бы она касательно нас. Мы поставлены пастырями по суду св. Духа, призвавшего недостойным нас к тому, чтобы по возможности пасти стадо Христово; и вам известно, что мы вели его за собою — если и нехорошо, то, во всяком случае, как могли. Так нужно ли говорить мне о вещах, известных вам? Между тем, многих из вас, может быть, мы и оскорбили, а от многих и сами потерпели оскорбления: примиримся же и простим друг другу обиды. Любовь Церкви такова, что и мы как отцы, перенося обиды от вас, должны принимать вас, как детей: равно и вы, оскорбляемые в чем-либо нами, должны изгнать вражду против нас, как истинные члены, и следовать за оскорбляющими. Ныне время оставить друг другу долги наши. Я со своей стороны исполняю это, — примиряюсь со всеми и охотно отхожу, куда Господу угодно: а вы идите, пересмотрите поодиночке, поверьте и примите от нас церковные сосуды, драгоценные одежды, останки святых и книги, чтобы кто-нибудь не счел нас святотатцами. В заключение же всего, дети, радуйтесь о Господе и спасайтесь. Эту одежду, книжку и три монеты, которые принадлежали нам еще при вступлении нашем на патриаршество, по правилам монахов, и которые притом приобрели собственными трудами — от списывания Псалтири, мы берем опять и удаляемся». Сказав это и подобное этому в назидание клиру, и почти на пути уже приказав некоторым из присутствовавших, в числе коих был и я, идти для принятия священных вещей, он обратился к посланным и сказал: «Вот, братия, я готов, и не испугаюсь, что ни задумали бы вы в отношении ко мне. Вы, как говорите, сделали свое дело: прочее пусть делает царь; пусть скажет нам, куда идти, или лучше — пришлет людей отвести нас. Мы не будем противиться, меч ли приготовит он нам, или смерть». После этих слов, он отпустил всех с миром, а сам, ни о чем больше не заботясь, сел и ждал царского приказа.

8. Ночью, в конце Пиантиона, когда, после зимнего холода, наставало уже время ведренное и сухое, — именно в первую стражу той ночи посланы были царем люди, долженствовавшие взять осужденного и отвесть, куда им было приказано. Немедленно сведенный ими со ступеней великого храма, он стал пред великими вратами и возблагодарил Христа Господа, молясь Ему и как бы прощаясь. Когда он готов был уже выйти из восточных дверей, чтобы отправиться в пустынный монастырь Чудотворца Николая в Барбаре,[66] который стоял тогда при море и, как смежный, приписан был к Оксийскому (сюда-то осужден был Арсений на изгнание, что случилось, думаю, не без устроения Божия, так как в Оксии же принял он некогда и монашескую одежду) — при самом выходе из церкви, небо, дотоле совершенно чистое, вдруг все покрылось густыми облаками, полился сильный дождь с градом, страшная молния бороздила и раскаляла воздух, и громовые удары непрестанно поражали слух. И среди такой-то грозы влеком был он своими проводниками, пока не достиг самого монастыря. Пробыв там день, в следующую ночь проводники посадили его на рыбачью лодку и поплыли по направлению к Приконнису, до пустыни, лежащей выше так называемой туземцами Суды, где заключили его под надзором царской стражи и никому не позволяли его видеть.

9. Так распрощались они с этим человеком. Думают, что и сами патриархи считали необходимым подать о нем такое мнение. Когда просили их об этом, — первый согласился патриарх Антиохийский Евфимий, давно питавший ненависть к Арсению за то, что он не принимал его в общение по причине, основанной на слухах (а неизвестно, справедливы ли были эти слухи), будто бы Евфимий в некоторых вещах соглашался с армянами. Поэтому, как скоро стали рассуждать об Арсение, он, тотчас ухватился за представившийся случай и подал свой голос о низвержении патриарха. Напротив, патриарх Александрийский Николай был далеко не того мнения, чтобы одобрять это дело: он, отсеченный теми, которые низложили Арсения, тем не менее остался тверд в своем убеждении, и ничего не изменил в своем образе мыслей.

10. Из архиереев же, кроме тех первых — Мануила Фессалоникского и Андроника Сардского, никто не был отсекаем. Об Андронике, как постригся он в монахи, мы уже сказали. Арсений, по возвращении на патриарший престол, зная, что Андроник ради его только лишен был епископии и вследствие того принял монашество, хотел было возвратить ему прежнее состояние и снять с него монашескую одежду: но ему не удалось получить на это согласие иерархов. Дело было так. Когда тот, беседуя с патриархом наедине, узнал, что он позволил бы это, если бы только захотел собор; тогда, вышедши от патриарха, он решился сделать пробу для достижения желаемой цели. В один из соборных дней, он, с ведома патриарха, надевает на себя архиерейскую мантию, а на голову возлагает священный кидарь и, сев в притворе, требует позволения войти в собор, к председательствующему патриарху. Собору было доложено, и узнали, что ждет кто-то, облаченный в архиерейские одежды. Епископы разгневались и не хотели принять пришедшего. А тут один из них показал и письмо Андроника, в котором он собственноручно подписался Афанасием. Тогда все стали уговаривать патриарха, чтобы он не помогал этому человеку, и охлаждали в нем пламенное к нему расположение; а тот, пристыженный безуспешностью своей попытки, начал вести жизнь более внутреннюю. Но это было прежде; а теперь многие из монахов и мирян, отделившись от Церкви, собирались сами по себе и говорили: «Не прикасайся, вовсе не дотрагивайся до того, кто одобряет низложение патриарха, или хотя имеет общение с одобряющими». Между тем царь, так как нельзя было оставить Церковь без пастыря, поручает архиереям избрать того, кто им покажется; а сам, глубоко всматриваясь в состояние дел и думая, как бы уничтожить расколы, назначает общее собрание и, когда все собрались в одно место, с балкона своей кельи, огражденного железными — то прямыми, то выгнутыми полосами, говорил им следующую речь:

11. «Я думаю, подданные моего царства, что никто из всех вас не дошел до такого безумия, чтобы стал водиться не столько своим умом, сколько мыслями другого. Ведь если совет состоит обыкновенно и в сношении мнений, объявляемых лицами советующимися, так как самое имя совета — συμβουλ значит сводить в одно мнения двух; то это бывает по необходимости в делах сомнительных и в тех случаях, когда мысли обеих сторон равносильны, и не знаешь, которых держаться. А как скоро мнения тяготеют на одну чашу весов, так что этим обозначается дело не только хорошее, но и твердое, и вместе с тем открывается вредное; то напрасно поистине и бесполезно, презирая собственные свои помыслы, обращаться к чужим, которые бывают иногда неблагоразумны, а иногда своекорыстны: притом чужая боль обыкновенно не чувствуется; всякого давит свое горе. Так вот и вы должны пользоваться преимущественно собственными помыслами и ими испытывать мысли внешних. А кто, презирая свое размышление, будет прислушиваться к мнениям внешним, — не заметит ли в них чего-нибудь; тот должен согласиться, что своего ума у него не достает. Человек же без ума, сам по себе, вовсе ничего не понимает; да если бы кто и со стороны говорил ему, — не может отличить хорошего от худого. Следовательно, для него и чужой совет бесполезен. Вы совершенно знаете, что случилось; ни одного из событий мы не скрыли: ибо это-то, по повелению державной нашей воли, и привело каждого из вас в настоящее собрание, подобное тем, какие бывали и прежде. Но причины этих собраний, как различные, могут иных привесть в недоумение. Некогда лицо на патриаршем престоле по собственной охоте отказывалось от своего служения, — и тогда надлежало на его место поставить другое: а теперь то самое лицо низложено за вины, как вам известно, и по этому случаю, надобно заместить его кем-нибудь другим. Так смотря на ошибку в прошедшем, надобно как можно лучше устроить будущее. В то время некоторые из черного и необразованного народа, находящие для себя удовольствие в волнении Церкви, заперлись в человеческих своих домах и произвели раскол. Мы описали бы их, если бы, при всем нашем желании, не препятствовала нам краткость времени, не позволяющая припомнить произведенные ими беспорядки и принятые нами меры. Такое же нечто подозревается и ныне; потому что беспорядок не исчез: есть люди, ищущие случаев снова возбудить его и разделить Церковь Божию. Чего они домогаются, имея приобретенное привычкою расположение прятаться в своих углах и скрытно совершать свои дела, — говорить не нужно: но присоединяющимся столь неблагоразумно к любимой их беседе мы не замедлим назначить строжайшее наказание. Кому и чем тут соблазняться? Разве изменены его догматы? Но в нашем учении ничто не нарушено и вообще ничто не будет нарушено. Или извращено нечто обрядовое? Но ничего не укажут, сколько бы кто ни трудился. Или, наконец, совершая служение под одним пастырем, который по достаточным причинам низложен, вы отчаялись в избрании другого? Но без сомнения изберете и, пасомые им, будете жить наилучшим образом. Ведь чрез того-то пришлось ли кому из всех вас быть облагодетельствованным и пользоваться нашим благоволением, если исключить случаи неожиданные? Что же? Собравши вас ныне в одно место, мы не намерены однако ж обвинять свое величество: напротив, я не скрою, скажу вам причину, почему имеющий нужду в милости не получал от царской воли того, что следовало. Так как и патриарху, под влиянием ненависти, неприятно было приходить к нам, и мы, не видя его расположения, не могли приходить к нему, да не были бы и приняты, хотя бы пришли; то нуждающихся и не представлялось. Впрочем, что скрывать? Не у нас недоставало природной готовности благодетельствовать, а у него не имелось доброй воли распоряжаться относительно испрашивания благодеяний. Мы знаем, что благость рождается от благости, и что родившейся любви не возрасти, если не родится любовь взаимная. Не думайте, что я баснословлю. Впрочем, и басня — дело похвальное, если она метит на истину. Ведь и из внешних кто-то сказал, что гордость в соседстве с пустынничеством. С гордым никто не сближается: от этого ему и приходится проводить жизнь самому с собой, — вдали от других. Что же будет после? Когда пастырь подвигнет нашу душу высшими способами посредства, — вы непременно испытаете действие лучей сродного нам благоволения; лишь бы кто не обращал этого во зло, не имел в виду одного себя, не шутил над тем, что нешуточно, и не домогался того, что для него невыполнимо. Ведь падения всякий раз соединены бывают с тревогами городов; чрез погрешности одного человека получают зло многие. Итак, оставьте незаконные собрания и возненавидьте расколы. Много людей с сумками ходит в ваши жилища, думая не о том, чтоб хорошо было вам, а о том, как бы выманить у вас что-нибудь нужное себе. Вот они станут обвинять царей, смешивая новое со старым, начнут говорить, что обстоятельства Церкви не хороши, и, может быть, к такому же говору расположат других; а чрез это, ожидая улучшения, будут и их сбивать с толку. Что же теперь делать вам? Когда будете отдавать другим из того, что у вас есть, никто не позавидует: пусть делает всякий, что кому угодно. Но увлекаться их словами и вместе с ними впадать в заблуждение, — это было бы, думаю, и для меня нестерпимо, и для вас небезопасно. Наказанию предшествует теперь угроза, чтобы знали, чему подвергнется тот, кто решается на такое дело. Ведь немногие по необходимости портят многих: кто же, стало быть, будет столь сонлив, что не постарается остановить это стремление? Итак, я приказываю и мужчине и женщине, и старому и молодому, и горожанину и селянину, сперва испытывать людей к ним приходящих, и потом уже входить с ними в сношение. Ведь больной получает помощь от здоровых: так если сами вы окажетесь больными в своих помыслах, то что доброго сообщите другим? Их дело, может быть, откроется со временем: но вам заражаться их злом и уклоняться от прямого пути, — это будет худо. Те разбегутся, а вам от обвинения не уйти. Знаю, что говорю много; однако ж, и вам, без сомнения, кажется, что обвинение в расколе равносильно обвинению в отступничестве, а обвиненный в отступничестве наказывается, как святотатец. Итак, подумайте, как следует поставить себя относительно к настоящим обстоятельствам: лучше ли молча пользоваться добром, или, вдаваясь своими рассуждениями в то, что вас не касается, подпасть под наказание».

Этими и другими подобными словами объявив свою волю народу, царь распустил собрание и позволил каждому идти домой.

12. Архиереи же, получив полномочие избрать того, кто кажется им способным для величайшего предстоятельства в Церкви, сошлись в священный и великий храм Влахернский и, представляя тот того, тот другого, наконец, все единодушно остановились на одном — Адрианопольском епископе Германе, муже нрава свободного, который отличался прекрасным совершением священного служения и, кроме того, издавна пользовался расположением царя. Это был человек в самом деле отличный и ученый в высшей степени. Ему известно было все прекрасное, что могло быть полезно не только для добродетели, но и для управления делами. Нередко по преимуществу хвалил он того, кто расторопно и с хранением души совершал чистую добродетель, проводя жизнь более среди людей, чем в пустыне. Сам он не был красноречив, зато уважительно и с должным вниманием относился к красноречивым, любил слушать их и был особенно другом подобных людей, так как отлично ценил прекрасное. Добродетелью украшался он не тою, какою хвалятся нынешние, что в сознании представляют себя лучше других, так как любят различать пищу и питье, для каждой из них, кроме положенных времен, назначают известные дни, предпринимают путешествия пешком и медленно, остаются с немытыми ногами, ложатся на земле, имеют на плечах единственную одежду, милосердие же и любовь, равно как человеколюбие и сочувствие, и вообще внимание к другим поставляют на втором плане, — люди жестокие, поносители и презрители ближних, полагающие, что только они одни совершают добродетель, что ни делали бы;— нет, его добродетель была именно человеческая, какою характеризовался он, как истинный человек, и особенно как человек облеченный властью, которому нужна больше умеренность, чем бесстрастие. Если бы от подобной жизни отнял ты разборчивость, то чрез отнятие этого одного, погубил бы в ней все. Такою-то добродетелью украшался он: некоторые называют ее политическою, а согласную с ней жизнь — жизнью политика, которая занимает средину между созерцательною и светскою. Итак, описанный архиерей Орестиады предпочтен был другим (говорили, что некогда жил он на востоке, на Черной горе, и в тамошней обители долго совершал великие подвиги) и признан достойным принять предстоятельство Константинопольской церкви. С мнением архиереев соглашался и царь и побуждал их утвердить этого мужа, даже по временам, видаясь с ними, настойчиво уговаривал и просил их не откладывать призвания.

13. Призвание действительно последовало. Герман в месяце мемактирионе, в праздник Святого Духа, чрез особое определение объявлен был собранию патриархом, литургисовал вместе с епископами, восседал на священном престоле и предстоятельствовал в сонме прочих.

Как скоро вступил он на престол, важнее всего показалось ему почтить людей, отличавшихся либо добродетелью, либо образованием, — почтить одних надлежащими достоинствами, других — наградами и разными подарками. Золото презирал он более всего, так что не имел и кошелька: если же оно откуда-нибудь приходило, — приказывал класть его на своей постели, чтобы иметь под руками, по случаю предписываемого им какого-нибудь доброго дела. Но избыток такой простоты вменяли в вину этому человеку, как нерадение; а уважение к царю и его правлению многие порицали, как ласкательство и ложь. Простота его нрава, свободное и открытое его обращение с встречающимися и прямодушная его беседа с приближенными подали повод к обвинению его в злоупотреблении высоким саном. Отношения его к державному, особенно в случаях просьб, когда первый делал доклады последнему и просил, а последний неохотно соглашался и, по-видимому, только щадил надежды просителя, чтобы не оскорбить его отказом, только думал, может быть, что исполнить когда-нибудь, а говорил, что все еще не успел, — навлекли на него подозрение в лживости. Все эти обвинения, взятые вместе и запавшие в души многих, возбудили к Герману ненависть и противопоставили ему ревность о бывшем патриархе, у которого он отнял церковь и, сошедши с престола дочери (так называли тогда церкви), дерзко и самовластно взошел на престол матери. Под влиянием таких двух[67] обвинений, не было никого, кто говорил бы о нем хорошо; потому что одни принадлежали к стороне Арсения, а другие, может быть, следовали образу их мыслей. Были и такие, которые, простирая свои порицания до крайности, в досаде называли его Мармутцою[68] и прилагали к нему это персидское имя потому, что род его происходил от лазов[69], равно как и род Гавры[70]. Подобным образом порицали они и нрав патриарха, называя Германа неосмотрительным и дерзким, не понимающим, что он удостоен чести незаслуженной, и поносили его так, имея в виду ласкательство его пред царем; при этом смеялись они и над его родом, говоря, что его род имеет одинакое происхождение с персидским. Несмотря на то, как старец, получивший воспитание старинное — церковное, блаженной памяти Герман в церковном чиноположении восстановил в прежний вид многое, что от времени и по нерадению было упущено.

14. Важнейшее же дело его, как человека ученого, состояло особенно в том, что он воспользовался дарованиями и многознанием Оловола. Находя этого человека для удовлетворения тогдашних нужд достаточным, и желая утешить его в тех страданиях, которые он переносил, патриарх назначил его руководителем детей духовного звания для образования их науками. С этою целью взял он Оловола из монастыря Предтечи и, пристроив его к церкви, возложил на него дело величайшей важности, а сам ходатайствовал за него пред царем и ходатайство свое предложил в следующих словах: «Георгий Акрополит великий логофет, по твоему повелению, царь, довольно уже потрудившись, наконец, утомился и сдал науки. Теперь в эту должность надобно ввести других и, между прочими, наставников церковных — таких, которые, по своей учености, стояли бы высоко и особенно могли бы быть полезны в нуждах церкви. Итак, ходатайствуя пред тобою за церковь, мы просим тебя: соизволь на наше прошение и обрати благоволение твое на Оловола. Я принимаю его и хочу почтить формально, — поставить учителем детей, учащихся словесным наукам». — Когда патриарх сказал это, — царь тотчас согласился и склонился на его просьбу; потому что и сам действительно заботился о восстановлении древней славы Константинополя, так что поставил два клира — один при знаменитом храме Апостолов, другой — при храме Влахернском; сверх того в священных клирах города учредил певцов и назначил им жалованье, а при храме великого Павла, в древнем сиротском доме (Ορφανοτροφως) основал грамматическую школу и назначил годовое содержание как учителям, так и детям, и эту школу иногда посещал сам и разузнавал, каков каждый наставник, как велики его успехи, и когда надлежало, поощрял их, а ученикам, по отеческому обычаю, назначал времена отдыха. Итак, вняв просьбе иерарха, царь сжалился над заключенным и тотчас приказал выйти виновному. Тогда, принятый патриархом, этот несчастный был обрадован многими дарами, получил от патриарха диплом ритора и, сделавшись учителем школы, открыл ее для всех.

15. В том же году подпал под вину против величества Франгопул, домашний Михаила, а к этому преступнику причислялись еще двенадцать человек. Они задумали умертвить царя, как скоро найдут это возможным. Один из принявших участие в таком заговоре и злодействе был некто Карл, который, по рассказам, убил некогда и протовестиария Музалона. Но приглашенный заговорщиками к убийству, он никак не мог решиться совершить зло державному на самом деле, а донес об этом и подверг злу тех, которые пригласили его. Когда донос был сделан, — заговорщиков схватили и стали мучить пытками, чтобы они открыли соумышленников, особенно допытываясь, не злоумышлял ли с ними и бывший патриарх. Мучимые на других не показывали; что же касается до патриарха, то побуждаемые ли истиною, или силою мук, объявляли, что он действительно связан с ними соумышлением. Над преступниками произнесены страшные приговоры: все они подвергнуты казням, согласно со степенью преступления. Не оставлено также без внимания и обвинение патриарха: царь ухватился за него с жаром и, внесши его в собор, грозил ужасами. Не потерплю, говорил он, если не буду отмщен: архиереи должны подпасть под суд церковных правил, если не осудят патриарха; а патриарх явно осуждается и никак не может быть терпим, что ни терпел бы прежде, если обвиняемый царем, не подвергнется другому надлежащему суду; потому что нехорошо и несправедливо, что тот, кто обязан был заботиться о царе, предает его врагам. По рассмотрении этого дела, собор нашел законным послать к патриарху и спросить; потом, если признается, произнести ему приговор, а не то, — все-таки взять его и без признания, и снова рассмотреть его вину. Это определение собора проектировано было самим царем. Итак, избранные спросить патриарха должны были отправиться — с тем, что если признается он, будет определено ему законное возмездие, какое следует принимавшему участие в злоумышлении людей, понесших наказание за царя: в противном же случае, хотя бы, то есть, и не признался, возложить на него оковы и снова производить следствие, знал ли он о заговоре, и потом уже, если будет обличен в злодействе, заключить его, а не то — освободить от осуждения, как человека, обнесенного несправедливо. Этого требовал царь, — и весь сонм архиереев согласился на его требование.

16. Тут же написана была формула определения, и немедленно из среды епископов избраны двое — Неокесарийский Моноконстантин, особенно дружный с патриархом, и тогдашний предстоятель Приконнийской церкви, временно управлявший[71] ею, Мокисс; а из клириков назначены были — тогдашний секретарь Галин и с ними четвертый я, вовлеченный в это силою и волею царя, как потому, что бывал у патриарха, так и по сочувствию к нему. В двадцать пятый день анфестириона, взошедши на корабль, чрез двое суток пристали мы к острову и, явившись пред патриархом, высказали ему все, что относилось к нашему делу. Патриарх вдруг так огорчился, что не вынес и начала нашей речи, но с глубоким сокрушением и скорбью сказал: «Что худого сделал я царю? Его из среды людей частных возвел я на царство; а меня, нашедши патриархом, по худым причинам поразил он бесчестием. И вот я сижу на этих высотах, как бесчестный ссылочник, и каждый день принимаю милостыню от христиан. Впрочем, все случившееся — хорошо; да, хорошо, что это случилось: пусть помолится о нем фатриарх[72] его с благословением, (ελογία) всего, что им сделано». Этим словом указывал он на родную сестру царя, которую не любил за совет ее царю против отрока Иоанна. Когда же потом раскрыта была бумага и надлежало прочитать ее, — Арсений, как бы зная откуда-то наперед, что было в ней написано, сильно противился этому, никак не хотел слушать и, чтобы не слышать, что читали, стал уходить с такою быстротою, какой нельзя было и предполагать в ногах старца. Однако ж те догнали его и, удержав, продолжали чтение. Тогда ушами бывшей на нем шапки он заткнул свои уши так, что вовсе не слышал, что читалось; а потом, упав духом, стал громогласно призывать небо и землю в свидетели своих страданий и, не только не хотел внимать тому, что ему говорили, но и слушавшие его речи не находили в них ничего относящегося к делу, о чем можно было бы донести собору, а только сильно держали его и грозили ему ужасным от Бога наказанием, если будет упорствовать. Наконец, он сказал: «Прекрасно архиерействовали мы, замышляя убить царя! Мы, — и заброшенные сюда, на последнюю черту земли, молим Бога, чтобы Он направил душу державного ко всему хорошему, хотя бы нас, как осужденных, угодно было ему в этой пустыне погубить голодом и жаждою». С душевным прискорбием и горечью высказав это и иное подобное — одно с досадою, или, лучше, с сожалением относительно лица, занявшего патриарший престол, Арсений отпустил нас. Когда потом настал день нашего отбытия, мы снова пришли к нему и, как можно было, покончив свое дело, тотчас отправились из пристани. При довольно сильном северном ветре и под прикрытием гор, нам казалось лучше плыть к западной стороне острова. Но тут поднялось большое волнение и море надулось до чрезвычайности. Поэтому мы, хотя и с трудом, причалили к Галинолимену, который у тамошних жителей в просторечии называется испорченным именем Галилолимена. Здесь подверглись мы величайшим ужасам, — думаю потому, что отправились в обратный путь, не испросив благословения у патриарха; хотя каждый из нас, как объяснились мы друг с другом после, в минуты раскаяния, желал сделать это частно, только боялся таким поступком навлечь на себя обвинение. В полночь произошло сильное землетрясение, и оторвавшаяся гора, упав в море, произвела в том месте наводнение: стоя в это время на морском берегу, мы думали, что непременно потонем. Наконец, после многих беспокойств на море, мы в шестнадцатый день месяца посидиона[73] возвратились в Константинополь и, пришедши сперва к патриарху, рассказали ему о всем, с присоединением усерднейшей нашей просьбы, чтобы он, говоря царю, что будет говорить, изгладил все оскорбительное в их отчете. Так и устроил он это пред царем: слушая патриарха, царь заметил в его словах защиту, — особенно когда узнал о причинах, нас задержавших. Не хотел он молчать, когда явились к нему и мы, и вполне поняв из наших слов, как ужасны страдания Арсения, тотчас повелел ежегодно высылать ему и окружающим его триста монет, говоря в свое оправдание с клятвою, что он и прежде назначал высылку этой суммы, но она не была выдаваема Арсению потому, что он не хотел принимать ее: да боюсь, прибавил царь, что и теперь не примет; а потому это жалованье пойдет к нему от лица деспины. Притом, я пошлю к нему известных ему друзей, которые бы утешали его и рассеивали, и которым деспина вверит назначенные деньги для передачи ему от ее имени. Все это вскоре и сделано: к Арсению отправлены были — хронограф церкви Гемист, лампадчик царского клира Инэот, и третий — Иерский иеромонах Марк; все эти лица издавна были лучшими друзьями Арсения. С ними деспина отправила и то, что было назначено на его нужды.

Но у царя не о том была забота; по крайней мере не для того делал он это, но домогался чего-то большего. Сколько озабочивала его мысль о разрешении, столько же недоумевал он, как и от кого получить разрешение.

17. Хотелось бы царю, чтобы разрешили его от уз патриарх и весь собор: но он подозревал, что этот разрешитель покажется разрешителем не разрешимого — частью потому, что не этим патриархом связан державный, а частью, наконец, и по самым обстоятельствам передачи патриаршего престола. Такие мысли внушил царю вышеупомянутый Иосиф Галисийский, — не столько по сочувствию к Арсению, сколько по ненависти к Герману, что он с престола низкого перескочил на высокий. Отделившись от него сам, недобрые мысли о нем внушал он и царю, и говорил, что Герман не разрешит, хотя бы и разрешал; потому что пред Богом разрешение его будет недостаточно и неудовлетворительно, и царь прощения не получит. Так говорил царю тот, на кого между людьми смотрел он как на отца, кому верил, не задумываясь — во всем, что считалось нужным ему представить, особенно когда этот, называемый отцом, ручался за справедливость сообщаемых им мыслей. Представления Иосифа царь почитал тем более достойными веры, что видел, как чрез передачу патриаршего престола распространился раскол, хотя новый патриарх и не обращал внимания на делаемые ему оскорбления, и ни на кого ни за что не досадовал, сколько бы ему о том ни доносили. Итак, царь переменил свои мысли и часто задумывался о том, как бы Германа свести с престола: а знал он, что патриарх сам собою не сойдет, если не осмелится кто-нибудь посоветовать ему это. Такой совет готов был тогда предложить Иосиф, — только не открыто, чтобы не подумали, будто он предлагается с ведома царя; ибо царь стал, наконец, опасаться подобного подозрения.

18. Уполномоченный державным, Иосиф приходит тайно к Герману, в виде доброго советника, и советует ему сложить с себя патриаршество; потому что беспокойство в народе слишком велико и долго удерживаемо быть не может, сколько бы царь ни удерживал его: узнавши о расколе, откажется от него, наконец, и сам державный. Не видишь ли, сколько единомышленников около Иакинфа, сколько опять их около Феодосии и родного брата ее Иоанна, также — около Марфы и инобрачной[74] их сестры Ностонгониссы? Не известно ли тебе, что монахи ходят в те обители, в которых есть старцы, обливаемые потом тяжелого подвижничества? Если ты опираешься на Евлогию, то посмотри на сестру ее Марфу, посмотри на ее дочерей, как они преданы Арсению, а тебя уничижают более всех. Что же касается до мирян, то я и сказать не могу, до какой степени привержены они к Иакинфу и монахине Ностонгониссе, сестре, как ты знаешь, вышеупомянутых Феодосии и Иоанна. Итак, что, наконец, останется тебе, если откажется и оставит тебя царь? Поспеши же сойти с честью, пока есть у тебя время действовать по своей воле; а иначе как бы не наступила такая пора, когда ты будешь вынужден совершить это дело не по собственному избранию, и наделаешь смеху, вышедши из церкви поневоле. Так говорил патриарху притворно советовавший Иосиф. Но его речь не проникла в душу слушателя; говорящий не убедил его. Мог ли патриарх вообразить, что таково желание царя, и что совет Иосифа есть отражение царских мыслей? Он не только оставался на своем месте, но еще, полагаясь на благорасположение к себе державного, увеличивал число клириков и хиротонисал иерархов. Это было забавно и смешно: его надежды походили на то, как если бы кто, упавши с корабля и думая спастись, хватался за морскую траву. Впрочем, державный, желая избежать подозрения и сдержать себя, показывал вид, что он благосклонен к патриарху, и в отношении к нему обнаруживал много такого, чрез что давал ему возможность располагать к себе сердца народа. Так, например, при наступлении праздника Ваий, когда по обычаю совершается утреннее служение, патриарх посылал и получал от державного большое количество серебряных и медных монет, которые завязавши в обрывки платка, приготовил так называемые эпикомпии[75] и приказал разбрасывать их народу на всем пути церковного хода, до самого храма сорока мучеников. Такова была скрытность царя пред патриархом, чтобы последний никак не узнал о его намерении передать патриарший престол другому.

19. Нехудо сказать теперь и об Иакинфе, также о Феодосии и Иоанне и об инобрачной сестре их Ностонгониссе. Иакинф был западный монах. Прибыв в Никею и живя при храме Архистратига, близ патриархии, как иностранец, никому незнакомый, он стал собирать к себе детей и, окружив себя ими, не только учил их, но и кормил. Арсению было донесено, что монах учит детей, не быв к тому приставлен. Патриарх призвал его и расспрашивал, и видя, что он человек вообще оборотливый, смелый и свободный в слове, притом, по его словам, принадлежал к числу посвященных, — принял его и смотрел на него, как на своего. Потом, когда Арсений находился в тех обстоятельствах, о которых было говорено, Иакинф, оказавшийся усердным ревнителем о его пользах, еще больше вкрался в его дружбу. Затем, по возведении Арсения на патриаршество константинопольское, Иакинф был самым верным из домашних его лиц, вместе с Игнатием Родосским, человеком тоже благочестивым, отличавшимся монашескою мерностью. Оба они были всегдашними общниками патриарха в скорбях его и советах; и показывали великую ревность о том самом, о чем ревновал и патриарх. Когда же этот низведен был с престола, — скрылись и они по углам, потому что не имели позволения следовать за патриархом, и подчинились необходимости хотя со скорбью, однако ж, невольно. Игнатий вскоре умер, а Иакинф со своими учениками, боясь царя и в то же время видя, что сестра его Марфа особенно привержена к патриарху, стал посещать ее и, тогда как царь ничего не знал, в темном своем углу получал от ней пищу. У монахини Марфы был сын Иоанн. Она имела трех сыновей: Михаил и Андроник жили у царя, и вскоре первый из них — Михаил, который был моложе Андроника, получил от державного достоинство примикирия; а другой — Андроник возведен в звание великого коноставла. По этой причине, один завидовал в почестях другому, и отсюда произошло весьма многое, о чем подробно скажем в своем месте. Эти двое, живя у царя, ни во что не мешались; но Иоанн — младший получил первое воспитание под руководством покойного деспота Иоанна и, видя приверженность своей матери к патриарху, сам тоже чрезвычайно ревновал за него: правило — не коснися, ниже осяжи[76] соблюдал до самых мелочей. Этого же правила вместе с ним держалась и сестра его Феодосия, со смертью мужа Валанидиота, овдовевшая и получившая наклонность к жизни монашеской. К обществу их принадлежала и единомысленная с ними монахиня Ностонгонисса, которую называли инобрачною, потому что она была дочь Тарханиота от первой его супруги. Все эти лица составляли кружок Иакинфа и чрезвычайно ревновали за патриарха, изгнанного — вопреки божественным законам и справедливости — злодейски. Доселе было так.

20. Между тем царь приготовил патриарху и другое искушение. Когда епископ Сардский Халаза, прожив довольно времени в Константинополе, собрался отправиться в свою епископию, он тайно дал ему поручение — или лично увидеться с патриархом и сказать то самое, что говорил Иосиф, или лучше прислать ему письмо из Халкидона, возвращаясь на восток — выдумка глубоко обдуманная и меткая. Важно и то, что слова Иосифа повторит ему лицо, по высоте своего престола, имеющее преимущество пред другими; да важно опять и то, что хиротонии Сардского епископа Арсений не принял бы, следовательно, представления его должны показаться убедительными для патриарха, которому он предан, как принявшему себя, и будут доказывать, что видно епископ знает какой-нибудь более глубокий подкоп, когда говорит и советует оставить престол. Ведь другие в большую вину Герману вменяют, по-видимому, только то, что он взошел на престол Арсения, и потому сочли необходимым отделиться от церкви. Но если бы епископ Сардский великою виною Германа почитал еще то, что сан архиерейства получил он от такого патриарха, каким был Никифор, поставленный из Ефесских епископов; то говоря это, он не больше обвинял бы его, как и себя. Так вот тогдашний патриарх действительно получил письмо от Сардского епископа, который писал его по переправе чрез Босфор Фракийский, взошедши на корабль, и разными причинами убеждал Германа отказаться от патриаршества. Прочитав это письмо, патриарх пришел к недобрым мыслям: как осмелился бы епископ писать это и оскорбить предстоятеля, думал он, если бы не имел внушений посторонних? Желая прояснить себе, что значит такое предложение, он счел нужным полученное письмо тотчас отослать к царю, и полагал избираемым путем найти неложную оценку настоящего явления. Если царь будет огорчен этим письмом, говорил он, и такой поступок признает столь важным, что пошлет за писавшим и заставит его возвратиться, чтобы за такое предложение предстоятелю, подвергнуть его суду; то откроется, что это сделано без ведома царя, и положение вещей можно будет считать безопасным. А когда, напротив, узнав о письме, он не обратит на него внимания, даже под разными предлогами постарается извинить этот поступок и отложить рассмотрение его, что-де со временем, может быть, исследует, или станет хитрить как-нибудь иначе, чтобы успокоить и умиротворить меня; тогда не останется более никакого сомнения, что царь пресытился мною, и что это написано по его внушению. Предположив это в уме, патриарх отдает письмо письмоносцу, и тут же для памяти прилагает свое, в котором говорит, что он очень оскорблен этим посланием. Получив и прочитав присланное письмо, царь не только не был им огорчен, но еще огорчился сам за себя, что он, подавляемый таким множеством государственных дел, принужден в то же время заботиться и о патриархе, и тотчас, нисколько не медля, отвечал так: «Этот человек, согласно с канонами церкви, в твоих руках; много вокруг тебя и судей, которые знают каноны. Вели им на таком основании исследовать дело, как хочешь. Царя это не касается; его занимают другие дела и беспокойства, — их множество и они необходимы». Получив такой ответ, патриарх понял, в чем дело, и не хотел противоречить (да и как можно было ему спорить с царем!), но стал приготовляться к сдаче патриархии.

21. Вот наступил месяц гамилион[77] и празднуем был праздник святого креста, который мы называем Воздвиженьем. В день этого праздника, в последний раз облачившись в святительские одежды, патриарх совершил воздвиженье креста и вместе отслужил литургию, а потом в тот же день, поздно вечером, удалился и, прибыв в свою келью, построенную на морском берегу в Манганах, стал там проводить жизнь уединенно. На другой день, только что наступило утро, царь, услышав об удалении патриарха, тотчас собрал сенат, архиереев, весь церковный собор и, притворившись печальным, начал просить и даже грозился употребить силу, если патриарх не послушает, всячески выражал усердие и желание возвратить его на престол. Но Герман с Критянином говорил совершенно по-критски: притворившись также, будто не знает тайных чувствований царя, он высказывал ему благодарность за его благорасположение, уверял, что и навсегда останется благодарным; однако ж, ссылаясь на свою старость и слабость здоровья, тем не менее отказывался от константинопольского престола, хотя занимал его с удовольствием, и просил, как царя, так и присутствующих архиереев, взять его в свое распоряжение, каковую свою волю засвидетельствовал и грамотою отречения. В этой грамоте говорилось, что он никогда уже и ни в каком случае не примет предстоятельства, хотя бы принуждал его сам царь. Тогда державный, открыто имея в руках то, чего домогался тайно, снова приступил к патриарху с убеждениями и показывал вид, что не соглашается на его отказ, а между тем радовался и собирался почтить его. Прежде всего, смягчая в Германе чувство, возбужденное отречением, царь просил его мнения относительно нового патриарха и требовал его совета по этому делу; потом дал ему право называться и писаться отцом; а этот, наоборот, первый из прочих, нарек царя, говорят, новым Константином. Что же могло быть важнее — получить имя отца от царя — нового Константина? Если рассмотреть это дело шире, то такое название, в угодность царю, выдумал первый Герман, так как он всегда готов был служить правителям; а царь принял его не просто, как имя случайное, а как предсказанное ему в его детстве, когда у своих родителей, по его рассказу, слыл он Константином. Другие, впрочем, называли его Мануилом, и это кажется справедливее, потому что таким предсказанием, то есть, именем и прозванием определяется время его жизни. Некоторые ошибались, уравнивая его времена семнадцати годам; так как Михаил Палеолог заключает в себе семнадцать букв. С присоединением имени Мануил, его название будет выражать двадцать четыре года его царствования. Тогда как царь заботился о назначении Герману достаточных средств содержания и обещал многое, — Герман писал ему следующее: «Бог усмотрит мужа, достойного пасти его церковь и поможет ему в священном его попечении. А быть поставленным в отца царю есть дело, конечно, великое и, во всяком случае, почтенное, лишь бы кому Бог даровал почесть усыновления. Кто достоин называться отцом царя, если Отец Небесный один не признает его достойным попечения о царе? Что же касается до твоей заботливости о необходимых моих потребностях, то эта заботливость излишня и не необходима для тех, которых Бог питает, как и птенцов врановых. Притом и моя церковь (разумеет Адрианопольскую), обогащающая моего архиерея, при помощи Божией, может пропитать обоих нас». Так-то Герман отказывался тогда от всех сделанных ему предложений. Тот, кого нарек он Адрианопольским после себя епископом, был его племянник Варлаам или Василий: он нисколько не думал о жизни духовной,

22. но занимался нарядами, любил лошадей, носил оружие и вменял себе в честь ходить с войсками в поход. Пока жив был его дядя, доходившие до сведенья царя поступки племянника были прощаемы: но после, когда беспорядков его собралось множество, а старец уже умер, он был позван пред суд и в продолжение многих дней отвечал как помешанный, притворяясь, будто за собою ничего не знает, а потому выслушал приговор собора о низложении. Но быв низложен и ничего не зная, что делал и терпел, и о чем его спрашивали, он чрез несколько дней, вдруг стал умен и вздумал настойчиво просить царя, чтобы он позволил ему, следуя наклонности, в качестве военачальника идти сразиться с врагами и овладеть всеми их трофеями. Выслушав эти слова его, царь возымел к нему сильное подозрение и даже нашел его человеком опасным. Державный соображал, что если мог он сказать это, то в состоянии будет и сделать (основание, сообщавшее такому подозрению вероятие, подтверждалось, во-первых, возрастом Варлаама, во-вторых, телесною его силою, в-третьих, опытностью в подобных делах), и получив дозволение, может быть, будет замышлять и действовать не за нас против врагов, а против нас с врагами, как перебежчик, и потому, скованным заключил его в темницу, чтобы тех намерений, говорил царь, не выполнил он на нас, какие вызывался выполнить на врагах. Потом, желая относительно его совершенно успокоиться, царь приказал Чикандиле, человеку на это проворному, отвесть его в Никею вместе с одним болгаром, Чувилою, который подозреваем был также в намерении бежать, и там, заключив их в крепости, обоих лишить зрения, что и было исполнено.

23. Отделавшись от Германа, царь вместе с иереями стал рассуждать об избрании нового патриарха, как будто бы ничего не знал, и не предполагал в своих мыслях никого готового. Епископы, не подозревавшие тайных пружин, и мыслившие о деле поверхностно, износили из сердца мнение в пользу то того, то другого. Но тем, которые глубже проникали в ум державного и угадывали его мысли, казался один только способным предстоятельствовать и приятным царю. Рассматривая предмет сообща, архиереи подавали мнения в пользу Иосифа Галисийского, мужа духовного и доброго, простосердечного и благонравного, заимствовавшего некоторые приемы из жизни придворной; потому что, при жизни своей жены, он принадлежал к клиру блаженной памяти деспины Ирины и служил чтецом, чрез что привык к речи довольно свободной. Притом любил он, что попадет ему в руки и что можно было открыть безопасно, сообщать другим, тогда как прочие все берегут про себя. Но всего удивительнее то, что он душевно расположен был к монашеской жизни, проводимой в псалмопениях, в бодрствовании, в постах, в питье воды, когда нужно, в кротости, справедливости, добронравии, простоте и вообще во всем, что неукоризненно, — не нерадел ни о какой человеческой добродетели. Встречается ли он с кем, — тотчас обнимается, дружески разговаривает, шутит и хохочет, когда кто сказал что-нибудь остроумно или поступил забавно. Умел он также подойти к сильным правителям и ходатайствовать о других, но не бежал к роскошным столам, уставленным различными винами и лакомствами, а кушал с простонародьем, и особенно с теми, которые жизнь свою проводили в бедности, в отчуждении, и ни у кого не бывали в гостях. Приняв такое мнение об Иосифе, царь в двадцать восьмой день месяца скирофориона[78], в десятый индикт, 6775 года возвел его на патриаршество, а в новомесячие экатомвеона рукоположен он в епископа. Во время его хиротонии произошло следующее.

24. Монах Пинака, принявший хиротонию от Германа, был архиепископом Ираклеи Фракийской; а Ираклейскому архиепископу издревле принадлежало право рукополагать патриарха, так как Византийская церковь некогда зависела от Ираклейской — и от ней получала епископов. Но Иосиф отказался принять хиротонию от Пинаки. Поэтому державный сделал тогда искусный оборот: Пинаку пригласил он служить литургию в дворцовом храме, и тот служил ее за большую награду. А между тем Митиленский епископ Григорий, рукоположенный уже давно, избран был хиротонисать патриарха.

Царь, которого теперь особенно занимала мысль о получении разрешения, все время того месяца предоставил патриарху вместе с архиереями для приведения в порядок дел церкви, и каждый день наблюдал, чтобы то, о чем просил его патриарх, было тотчас исполняемо, и таким образом предрасполагало предстоятеля к разрешению связанного. Он с таким удовольствием слушал патриарха, что рассылаемые по всем провинциям Римской империи соборные определения и самые патриаршие грамоты приказал начальствам принимать в значении собственных своих указов, угрожая наказанием за неисполнение того, что в них будет предписано к исполнению; притом, по ходатайству патриарха, он отворял темницы, освободил от оков многих заключенных, удостоил сочувствия осужденных, возвратил в отечество сосланных и помиловал тех, на кого гневался.

25. Между тем вот наступил второй день месяца линеона[79], в который церковь совершает праздник Сретения. Патриарх вместе с архиереями, при свете многих светильников, при праздничном псалмопении и сверх того при возношении молитв к Богу за царя, торжественно, по чину, совершив всенощное, начал совершение священной литургии. Наконец, все кончено. Тогда царь, окруженный своими оруженосцами, всем сенатом и правительством, приближается к святым вратам (между тем как архиереи стояли в алтаре у престола) и, сняв со своей головы калиптру, падает пред Богом с открытою головою, повергается к ногам патриарха и, громогласно исповедав свое преступление, пламенно просит прощения. Патриарх, держа в руке бумагу, с формулою прощения, подробно и раздельно излагает вину Палеолога относительно к сыну царя Иоанну, и потом внятно произносит ему прощение. За ним то же делает другой, за другим — третий, и так все; и каждому архиерею царь кланялся в ноги, у каждого просил прощения; а они — один за другим, держа в руках бумагу, читали ее и прощали, подобно патриарху. При этом многие проливали слезы, а особенно подвиглись к жалости члены сената. Наконец, царь поднялся, обновился священным веселием духа, как следует, помолился и, простившись, пошел во дворец. Тут же повелел он заключенному в Никитской крепости Дакивизе Иоанну доставлять в достаточном количестве все потребное для пищи и одежды, и беспрестанно заботился о нем, обращая внимание на его нужды почти каждый день.

После сего царь тем с большею энергиею обратился к делам общественным.

26. Запад, по смерти деспота Михаила, принял снова угрожающий вид. Деспот Михаил оставил свою область сыну Никифору, присоединив к ней немалую часть владений, взятых от удела побочного сына его Иоанна. Никифор был доволен своею областью: но Иоанн выскакивал за пределы собственной и, не трогая земель брата, нападал на наши, грабил, что встречалось. Царю не хотелось идти на него войною, так как он был горяч и недавно еще принял власть: чем воевать, державному казалось лучше подойти к нему с миром и заключить брачные условия. И так этого дикого и неустрашимого человека смягчает он посольством и, как у него была дочь невеста, намеревается утвердить мир браком. Иоанн действительно был человек деятельный — до того, что, отличаясь быстротою своих движений, соединенною со знанием военного дела, часто приводил в страх и деспота, боявшегося, как бы он не одолел его своею ловкостью и не нанес ему бесславия победою. Поэтому царь поступил очень мудро и осторожно, поспешив снискать его расположение: он послал и, с немалою честью привезши его дочь, выдал ее за своего племянника, сына Марфы, Андроника, и зятя наименовал великим коноставлом, а тестя его Иоанна — севастократором. Чрез это с Иоанном восстановлен был мир, и римские войска довольно надолго получили отдых. Царь не оставлял без внимания и других дел, но много заботился как об успехах своего флота на море, так и об усмирении трибаллов и иллирийцев на суше. Флотом его управлял мужественный Филантропин, достоинством протостратор, под главным начальством великого дукса Ласкариса, который, однако ж, по старости не мог исполнять свою должность и, выживши из лет, принимать участие в воинских делах и сражениях. Поэтому первое место по флоту во всех отношениях занимал Филантропин; а под ним уже многие люди важные были отрядными и полковыми начальниками, комитами и капитанами кораблей. Флот же был велик и состоял из множества судов, на которых служили люди все мужественные, полные рвения и усердия: одни из них назывались, по городу, гасмулийцами (римлянин назвал бы их двуродными), так как родились от римских матерей и итальянских отцов; а другие были из лаконян (их на испорченном языке именовали Чаконами), которых, как людей воинственных, державный во множестве перевез с запада из Мореи и поселил в Константинополе вместе с их женами и детьми. Кроме того, на корабли собрана была отовсюду прислуга — просэлоны, как бы, то есть, νην ες τ πρόσθεν λάται — гонители кораблей вперед; и этих просэлонов царь по всем приморским местам установил множество, как людей в своем деле отличных; ибо римлянам нелегко удержать свой город, говорил он, если они не будут владеть всем морем.

27. Сухопутным же войском управлял деспот Иоанн и имел под собою многих и отличных военачальников. Войско, как называли это люди, занимавшиеся счислением его, состояло из многих аллагий[80]. Была многолюдная и сильная аллагия пафлагонская, многолюдною также и отличною в боях считалась аллагия Ализонов, в простонародьи называвшаяся Месафинитскою. Кроме того здесь расположены были фракийцы, там фригийцы, здесь македоняне, там мизы, а инде значительные массы карийцев. Одни пришли из Магедона, другие из Скифии. Многолюдна была также аллагия иностранная — итальянская. Все эти войска, взятые вместе, составляли, можно сказать, силу необоримую; и приводя их в движение, деспот был страшен везде, особенно на западе. Но по этой именно причине восток ослабевал, персы же становились дерзкими и, не видя нигде препятствия, вторгались в римские области. А чрез то стал пустеть и Меандр, и во многих обширнейших тамошних местностях редели не только туземные жители, но и монахи; между тем как страна по Меандру была другою Палестиною и изобиловала не только стадами и табунами домашних животных всякого рода, но и многочисленным населением, равно как множеством земных странников и небесных жителей, — монахов. Эта страна по всему другому на столько первенствовала пред Палестиною, на сколько Палестина стояла выше ее одним тем величайшим преимуществом, что в ней жил и учил мой Христос и Бог. Таким образом Меандр понемногу пустел; тамошние жители, подвергаясь нападению народов, уходили оттуда внутрь империи; весь тот ряд крепостей, Авала, окружности Каистра, Магедон и вся знаменитая Кария наводняемы были врагами. Не говорю уже о Трахии, Стадие, Стровиле и о стране против Родоса — все эти места, недавно еще находившиеся под римским владычеством, в короткое время сделались убежищами неприятелей. Тоже округи и с другой стороны моря, — о средних уже не говорю, — округи мариандинов, мосинов, великодушных энетов, бывшие подданными римлян, а вместе с ними и внутренние до самой Сангары, до того опустошены, что стоило бы оплакать их мариандинским плачем[81]. Много было войск превосходных, но они растрачивались на западе и становились малочисленны; тогда как на востоке настояла такая опасность, что вышедши из города нельзя было сухим путем пройти даже в Ираклею Понтийскую; потому что тамошние границы, орошаемые Сангарою, и замыкавшие империю, сделались добычею не мизийцев, а персов. Во власти римлян оставались только еще крепости приморские: Кромна, Амастрис, Тион и Ираклея и сохраняли одни имена тех мест. Да и эти крепости, если бы не опирались на море, были бы заняты персами, так как принадлежащие им окружные земли давно уже находились под властью персов. Важнейшею причиною погибели этих и других мест, как говорил впоследствии и сам царь, когда, незадолго до смерти, с немалым войском обходя те области, выражал свое сожаление, были скряжничество, скупость и не знавшее никакой меры, ненасытное грабительство посылаемых туда правителей. Они, ложно обо всем донося державному, удерживали его от военных действий и, непрестанно присылая сведения, приятные на вид, но горькие в сущности, что ничто не погибло, что вред маловажен, что целое в главных частях стоит, что отнятое легко возвратить, затыкали ими уши царя. Причиною позднего его похода, как признавался сам царь, служили также сильно распространившиеся в церкви раскольники, многочисленные толпы лохмотников и сумоносцев, бесчисленные, ходившие в народ, насчет его обвинения, и сверх того боязнь царя, подозревавшего возможность отложения; ибо враждебные ему люди не молчали, но ходили по домам других и, не задумываясь, сплетали на царя многое, как он обидел законного наследника и согнал с престола патриарха, какие давал клятвы, в какие входил условия, как было то и то, — обо всем этом они подробно рассказывали и привлекали к себе слушателей во множестве. А на меня все это, говорил царь, наводило страх и опасение, как бы против собственной их воли не произошло какого возмущения. Отсюда родились подозрения, вынуждавшие его из осторожности запереться и оставаться в покое, беречь себя и вверять дела людям, какие случались. Так впоследствии говорил державный Афанасию[82] Александрийскому, когда последний, как сам он пересказывал нам, для утешения царя, участвуя в его походе, видел опустошение земель, орошаемых Сангарою, и слышал, как державный скорбел, смотря на такое опустошение. Подробнее скажем мы об этом в своем месте.

28. Тогда раскол церкви в самом деле усилился; так что даже разделял домы: иначе жил отец и иначе сын, иначе мать и иначе дочь, иначе сноха и иначе свекровь. Было множество монахов, приверженных к Иакинфу, которые не жили постоянно в монастырях, но бродили из места в место и обнаруживали ревность об изгнанном патриархе. Были и другие из Галасийской и иных обителей, как, например, из обителей Пантепоптского монастыря, которые, утвердившись в добродетели, отделялись от своей паствы и, каждый живя по-своему, никак не принимал в общение Иосифа, так как этот восшел на престол, согнав Германа, хотя прежде сам ревновал об Арсение, избегал общения с Германом и других располагал к тому же. Говорили, что этот больше виноват, чем предшественник его; ибо Герман оскорбил Арсения только тем, что принял его престол, а Иосиф — тем, что не уважил отлучения, наложенного на царя патриархом, которое уважив, он не принял бы отлученного в духовное сыновство. Монахи Пантепоптского монастыря поэтому смело и дерзко отвергали Иосифа, и противились ему, как человеку, взявшему престол насильственно, и как патриарху отлученному. А отсюда делали они еще дальнейшие заключения: Иосиф взялся, говорили, разрешить неразрешимое, и чрез то подвергся вине сугубой; так что разрешитель не только не разрешил отлученного, но теми же узами связал и самого себя. Таким словам придавали они убедительность как важностью своих лиц, так и сочувствием Иосифу в том отношении, что и он также ревновал о патриархе, и радовались, когда, при перемене обстоятельств, услышали, что он сидит на патриаршем престоле. Считая делом важным — или убедить их или уничтожить (ибо эти обличения вонзались в его душу, будто острые иглы), патриарх лично беседовал с царем, и они, не могши убедить (да и как было?) этих непреклонных людей, решились наказать их. Дело наказания возложено на Акрополита Георгия[83], между логофетами бóльшего и самого умного, только не слишком совестливого. Этот, приведши их в свой дом, подвергал жестоким истязаниям — сек, держал на весу, бил, почетнейших между ними бесчестил и, как людей бесчестных, торжественно водил по площади, причины же их наказания выставлял самые постыдные и вымышленные. После того эти лица, по своей жизни и званию пользовавшиеся уважением, испытав горькое бесчестие, сосланы были в ссылку, и таким образом лишены и земли, и всего земного. Таким поступком Иосиф в первый раз тогда взволновал совесть многих и показал, что его предшественник, не восставая ни на кого и никак, действовал лучше, чтобы там ни говорили. Поэтому-то так обходился с ним и державный, — наименовал его отцом, просил его совета, во многом искал его помощи и с удовольствием выслушивал его предстательства. Он был человек знакомый с миром, умел подойти к правителям, знал, как при случае убедить их, как смягчить и возбудить их гнев. При здравом уме, имел он и крепкое тело, так что мог по нескольку раз не только месяц, но и в неделю, бывать у царя — иногда по собственному желанию, а иногда по приглашению.

29. Но вот у царя возмужал уже и сын его Андроник, которого прежде прочих приготовлял он в преемники себе на царском престоле. Теперь надлежало найти для него приличную его значению супругу: но посольство для этой цели в Италию не обещало успехов; потому что в Апулии царствовал тогда Карл, которого надобно было почитать врагом Палеолога и римлян, после того как у Балдуина, вступившего с ним в родство чрез брачный союз их детей, отнят был Константинополь. Притом, по разбитии Манфреда, Карл, бывший прежде графом, как родной брат короля франков, величался уже королем. Это было приличною ему наградою от церкви за победу над Манфредом, посягавшим отложиться от папы. Размышляя об этом, царь признал полезным отправить посольство к паннонцам, которых король, по матери, был природный римлянин, родившийся у короля от его жены, дочери старшего Ласкариса. У того царя было тогда три дочери: одна — эта, другая — дивная Ирина, на которой женившись, Иоанн принял царство своего тестя, третья Евдокия, выданная замуж за великого Господина[84] в самом городе. От той первой у паннонского короля родившийся королевич имел своею женою весьма красивую пленницу из команов, которая родила ему, говорят, такую же красавицу дочь. Эту-то благородную девицу, происходящую из дома Ласкарисов, царь советовал сыну взять себе в жену. Посольство для предполагаемой цели составлено из бывшего патриарха Германа и великого дукса Ласкариса, достигшего уже глубокой старости и бывшего в родстве с королем Паннонии; потому что, быв братом царя Ласкариса, он королю доводился дед. Послы отправились сухим путем, и сыну царя привезли королевскую дочь, а царю — невестку. Державный нарек ее Анною и великолепно совершил ее брак с сыном в святом и великом храме Премудрости Слова Божия, где новобрачущихся благословил Иосиф. Потом, в наступившем году, в восьмой день месяца мунихиона[85] царь и отец, вместе с патриархом, короновал их, и Андронику, как царю, для великолепия, назначил особую свиту. При этом поставлены особо при нем три должностных лица, признанных необходимыми: Ливадарий получил должность виночерпия, Вриенний — должность кравчего, а третий Чамплакон из Христова града — должность дядьки его двора. Устроил он также сыну и царский жезл, внутри деревянный, а сверху обделанный золотом, чтобы держать его, когда тот, по обычаю, будет стоять с отцом при божественном псалмопении. Так это и бывало, и мы не один, не два, а несколько раз видели, что он держал свой жезл. Но потом царю показалось иначе: так как власть одна, а жезл был один, — и жезл сына отменен. Сын равным образом получил право давать указы и подписывать их по-царски — только не выставлять месяца[86], как было в обычае у царей, а писать красными чернилами, собственноручно: «Андроник, Божиею милостью царь Римский». Но это не освобождало его от клятвы отцу и царю: он, после Бога и церкви, твердо и письменно клялся ему в том, что не позволит себе против него замыслов, но будет подчинен. Затем следовала уже клятва, какую давали ему народ и церковь. Архиереи же с своей стороны сделали определение, что тот будет отлучен, кто восстал бы на царя; ибо Михаил мог подозревать в этом братьев Андроника, а особенно деспота Иоанна, в котором видел необыкновенную горячность к битвам, и к которому все питали благорасположение за его благодеяния и за готовность его давать каждому, чего кто просил. В самом деле, ничто так не подчиняет людям душ, как благодеяние с любовью. Если у правителей отнимешь благотворительность, то найдешь их звенящими тимпанами, которые чем пустее, тем бывают громче. Таким тимпанам подобны слова правителей, не оправдываемые делом. Имеющий возможность благодетельствовать — поступит лучше, благодетельствуя самым делом, чем говоря, что сделает; потому что правитель говорящий, а не делающий, лжет. Нелживое свидетельство — полезные, помогающие людям в жизни растения: они приносят пользу молча. А кто так малодушен, что его печалит отсутствие денег, тот пусть скажет, какое удовольствие доставляют они ему своим присутствием. Если можно искать удовольствия, то гораздо лучше пользоваться настоящим и надеяться на будущее; а оно происходит от того, что благодетеля и люди благословляют, и Бог дает ему свои обетования. Припомним, что Птоломей, Александр и тот (как его имя?), измерявший царствование благодеяниями (кажется, Тит), все свои деньги, которыми они приобрели себе бессмертную славу, передали опять нам, не издержав их. Благотворительность действительно — такое богатство, которое никогда не проживается. За эту-то благотворительность ко всем, Иоанна Деспота прославляли больше, чем царей. Так вот, питая к нему подозрение, царь отменил многое из принадлежавших ему преимуществ. Сначала он получил право окружать себя вардариотами[87], кортинариями[88], постельничими, докладчиками, которых мы называем этериархами, и даже большею свитою, чем у царя: но потом, чем далее служил он, тем слабее становилось его значение, — и свита у него волею-неволею уменьшалось, да и из доходов его многое было отнято. Сперва доставляли ему достаточное содержание острова Родос и Митилена, также многие и важнейшие места на суше: а теперь, по случаю представления новому царю, он получил от старого, в знак почета, не более, как военный плащ, и быв высок ростом, должен был надеть на себя короткое платье, которое едва доходило до колен. Таким образом, этот герой принужден был хвалиться во дворце удобством скорее детских одежд, чем собственных, бывших ему впору; он должен был внешним своим видом показывать такое расположение на деле, какого требовали от него внутренно, в самых его мыслях. Поэтому не стал уже он надевать и украшенной жемчугом калиптры, и алмазных ожерельев, чтобы, при том повороте обстоятельств, о котором вскоре будет сказано, проявлять в себе больше смирения и чрез то стать выше опасности и всякого подозрения.

30. Но прежде чем скажем об этом, надобно сказать о великом коноставле, Андронике Тарханиоте, племяннике державного. Выше было уже говорено, что этот Андроник сделался зятем дукса Иоанна, получившего достоинство севастократора. Ему вверена была область Орестиадская и внутренние земли Гемуса; а резиденциею его вместе с женою назначен Адрианополь. С той поры прошло уже много времени, как вдруг, не знаю, по какому побуждению, — многие говорят, потому, что младший его брат Михаил возведен был в достоинство великого доместика, — он сильно рассердился как на брата, так и на царя, который почтил его, и стал питать в себе крайне постыдное, недостойное его рода намерение — перебежать к тестю. Но так как Андроник полагал, что, при тогдашнем состоянии политических дел, бегство его было бы невозможно; то решился подражать прилипающей к камню каракатице. Не говорю о сказании физиков, будто черная краска, получаемая от этого животного, есть его извержение, истекающее вдруг от страха, при почувствованной силе ловца, и обыкновенно служащее ему средством для избежания опасности; а скажу, что это животное, желая уйти от преследователей, произвольно извергает черную краску и, окрашивая ею море, тем легче спасается бегством. Так поступил и Андроник: желая привести общественные дела в замешательство, чтобы чрез то приготовить себе возможность бежать, он расположил тохарцев сделать набег на границы империи, — и тохарцы, призываемые к добыче, понеслись по всей земле Римской. Чего тогда наделали они людям, рассказать о том можно было бы только в особой книге, и написать ее не буквами, а слезами. Не ошибаясь можно положить, что убийств в то время было не меньше, чем сколько совершили эти же самые враги прежде, под предводительством Константина Болгара. Пользуясь такими замешательствами, Андроник вместе с женою убежал к тестю. Какой был ему там прием, о том говорить, может быть, и не нужно; однако ж, это подало повод к войне. Дукс, довольный своим уделом, был спокоен и выжидал, хотя, следуя горячему своему нраву, иногда и нападал на царские укрепления, даже некоторыми около Иоаннины и овладел: но этому человеку, жаждавшему битв и сражений, соблюдать постоянное спокойствие было трудно, как скоро надеялся он от войны получить пользу. Человек деятельный и на досуге делает гораздо больше, чем ленивый в хлопотах; ибо как ленивая и расслабленная душа теряет время попусту, так пламенная и ревностная проводит его в делах. Такую пламенную и ревностную душу имел и Иоанн: прежние свои движения предпринимал он, как опыт, пока не представится случай к войне: войны с неприятелями у него, по-видимому, не было; однако ж, своею деятельностью он приготовлял к ней и беспечных.

31. Узнав о таких событиях и сильно скорбя, царь собрал большое войско, — вместе с морскими отрядами, говорят, до сорока тысяч, и вверив его деспоту, немедленно послал его против Иоанна. С деспотом посланы были и многие другие из вождей и вельмож, из которых один имел достоинство доместика стола. Это был Алексей Кавалларий[89], человек благородный и мужественный, удостоившийся чести в одном сражении этой войны быть пронзенным стрелою, пущенною каким-то неизвестным человеком, который о себе заставил говорить, а ему доставил славу такой смерти, какая для молодых людей всего лучше. Приняв войско, деспот повел его на запад и надеялся, что от движения такой огромной силы земля задрожит. В то же время царь вооружал моряков и, собрав значительный флот из кораблей, стоявших как у города, так и в других местах и гаванях, простиравшийся до семидесяти трех судов, из которых одни были длинные, а другие легкие, вверил его протостратору Филантропину и послал его в море, с повелением пристать, где придется, к латинским землям. Он думал, что война на суше пойдет успешнее, если латиняне, боясь за самих себя, откажутся помогать Иоанну. В самом деле, деспот, быстро пришедши к месту новых Патров, распространил везде ужас и смятение; так что те земли тотчас к нему присоединились, да колебались в своих мыслях и крепости, потому что, не имея сил выдержать нападение, встречали мало препятствия к отложению от Иоанна. Впрочем, как было им и надеяться на какой-нибудь другой способ спасения? Сам Иоанн в то время оставался почти один со своими домашними; а войско большею частью бросило его и заставило помышлять о собственном спасении. Поэтому, переходя то туда, то сюда, он, как мог, обезопашивал свое достояние, а вступить в сражение, по-видимому, не имел силы. Притом, военачальники деспота непрестанно нападали на его следы и наперед занимали те места, где он думал спастись. Показывая такую робость, он внушал неприятелям тем больше смелости нападать и все далее и далее углубляться в его область. Надеясь на свою многочисленность, неприятели его шли отважно и преследовали беспечно. Когда же, наконец, наскучило ему бегство и зародилось в нем подозрение, что внешние помощники оставили его, он решился запереться в крепости и для того вступил в Патры — город с возобновленными укреплениями, надеясь в нем сохраниться. Итак, Иоанн нашел себе надежное убежище в Патрах; а деспот, узнав о том, окружил этот город войском. После сего осажденные многократно извещаемы были деспотом, что они могут спастись и получить все наилучшее, если выдадут Иоанна, что деспот без того не отступит от города и не пойдет ни в какое другое место, что ему нельзя не выжечь окрестностей, не истоптать полей, не вырубить садов и, наконец, не истреблять их самих, как неприятелей, если они протянут время. Когда деспот известил об этом осажденных, — они, сами ли по себе, или следуя наставлению своего правителя, стали смиренно извиняться и просить, чтобы римляне не нападали на них и обещались скоро выдать Иоанна. Между тем время шло, а осажденные выдачу все откладывали. Но тогда как римляне надеялись скоро достигнуть цели, Иоанн отважился на один чрезвычайный поступок;— и как ловко совершил его! В одну ночь вздумал он спуститься со стены по веревке; а, чтобы не узнали его, когда он будет проходить лагерем, тотчас перерядился в слугу и накинул на себя черный плащ; потом схватил руками поводья коня и выехал из среды спавшего в полночь лагеря, несколько раз крикнув, чтобы не беспокоились о пропавшем коне. Одни на этот голос не обратили внимания, другие изнутри своих палаток отвечали, что ничего не видят; а он за эту находку обещал щедрую награду. Таким образом, никем незамеченный, скрытно выехал он из римского лагеря и, на заре уклонившись на окольный путь, чрез несколько дней прибыл в Фивы, где его никак не ожидали. Да и в Патрах, кроме домашних и доверенных лиц, никто не знал о его побеге; знавшие же должны были скрывать эту комедию от городских жителей и в следующие дни. В Фивах беглец нашел соименного себе великого Господина (на тамошнем наречии назывался он Сириоанном[90] ) и настоятельно просил его помощи, а для скрепления взаимного их союза, предлагал союз родственный, вызываясь принять его в зятья себе по собственной дочери. Но великий Господин лично сам отказывался от предлагаемого брака; потому что, сильно страдая подагрою, не мог жениться: а есть у него, говорил, младший брат Вильгельм, которого и предлагал ему в зятья, уверяя, что от этого произойдет обоюдная их польза. Впрочем, брак их, говорил, на таких условиях мы отпразднуем после, что действительно и состоялось; а тогда дал ему триста каваллариев, или по рассказам, и более, — людей все храбрых, которые, по своей силе, имели преимущество пред многими. Взяв их и с возможною скоростью, скрытно, присоединив к своему войску, он в удобное время напал на римлян, тогда как они вовсе не предполагали и не ожидали этого, а проводили время беззаботно, в той мысли, что Иоанн находится в Патрах. Римское войско, ничего не знавшее о такой драме, при первом ударе неприятелей, пришло было в беспорядок. Но тогда вступили в битву предводимые Римпсою персы и многочисленная римская когорта, управляемая отличнейшими сподвижниками деспота: с другой же стороны ринулись Иоанновы итальянцы, которые были тоже и многочисленны и воинственны. В схватках и немногие из них одолевали многих; потому что они были сильны стройностью своих движений и, готовые нанести удар, нападали в порядке. Напротив римляне, пораженные самою уже неожиданностью, представляли толпу смешанную; а потому некоторые из них по необходимости робели и сражались беспорядочно, нисколько на себя не надеясь. Наконец, когда первая римская фаланга была разбита, задние до крайности оробели, от страха пришли в сильное смятение и сперва начали отступать, а потом и вовсе побежали. Тут один топтал другого, с тем сталкивался этот, и таким образом, все, смешавшись между собою, стали бросать оружие, оставляли коней и искали спасения только в крепости собственных ног. Сколько ни призывал их деспот то убеждениями, то угрозами, то укоризнами, — ничто не действовало. Уклонилась битва, сказал бы поэт; слов деспота не слушали; каждый трепетал за самого себя. Думали, что каваллариев было не триста, а вдвое, или и того более; так что число всех их равнялось числу противников: иначе они не решились бы напасть, если бы не считали себя сильнее тех, на кого нападали. Тогда и деспот, в отчаянии, поворотил коня и, опустив поводья, помчался со всею силою. И вот открылись плачевные следствия битвы: одни пали, другие бежали, иные прятались в кустарнике и готовы были умолять о спасении, некоторые притаились в расселинах камней, а многие забираемы были в рабство, когда кровожадная рука врага, расположенная к убийству, при изменившемся состоянии битвы, смягчалась и, сверх чаяния, щадила их. Жребий гибели падал на все — и на тела, и на деньги, и на оружие, и на коней, и на самые одежды, которые, указывая единоплеменника, иногда удерживали руку только от убийства, а обнажать тела единоплеменников для ней было все равно. Наконец, победители бросились на походные домы вельмож и самого деспота, и выносили из них большое богатство: забрано было все, — и те кубки, и рухлядь, и оружие, и кони, и прочие принадлежности разливавшейся там роскоши, — до самых ножных шпор. Тогда эти ограбленные явно оправдали истину, высказанную Антисфеном, который желал, говорят, врагам всех благ, кроме ума; потому что с умом у них будет все прочее: тогда открылось, что ум одного человека был полезнее, чем все усилия противников. Этих было столько тысяч, что выходило несколько мириад: но вот всем им противустал один ум, — и вчерашние, утопавшие в роскоши богачи, теперь, по вине своего неразумия, унижены и нищенствуют. Правитель должен стараться все направлять к тому, чтобы или победить, или пасть со славою. К чему и правительствовать, если не предусматриваешь всего, над чем поставлен правительствовать? Конечно, виноват соглядатай, что не предвозвестил, не предостерег: но правитель, разве прав, что не предотвратил беды от того, над чем поставлен соглядатай? — Совсем не прав, далеко до этого.

Когда страшное событие совершилось, и брошенные войска расползались, — проворная, как говорится, молва, распустив крылья, стала распространять весть о таком бедственном и неожиданном происшествии;— и одни, слыша это, скорбели, другие были сильно поражены, некоторые смеялись, а явились и такие, которые после сего перешли к презрению прежнего могущества Римской империи и нападали на остальное. Так, флот латинян при Еврипе, состоявший едва из тридцати кораблей, услышав о поражении римлян на суше, отважился напасть на римский флот, вдвое или втрое сильнейший. Выступив из своей пристани, латиняне, понеслись на царский флот, стоявший где-то близ Димитриады, и думали тотчас взять его. Исполненные отваги, они крепко надеялись, что одною быстротою удара поразят избегающих столкновения римлян. Таким образом, римлянам изблизи уже грозила немалая опасность. Извещенный об этом деспот, который жил тогда в Аримиане, или лучше — не жил, а мучился стыдом, потерпев такое поражение, — вскипел чувствованиями сердца и сильно боялся за флот, как бы, то есть, судьба, не довольствуясь нанесенным римлянам бедствием, не довела этого бедствия до крайности; а потому, собрав остатки сухопутного войска и взяв его с собою, соединил двое суток в один день с ночью и, в намерении избавить флот от опасности, явился в Димитриаде. В то самое время показались на горизонте и неприятельские корабли, которые, плывя туда же, становились линиями и готовились к бою. А римские суда стояли в линиях декадами, и корабли первой декады первые вступили в сражение; первый же корабль первой декады шел впереди, и на нем находился протостратор Филантропин, держа, по обыкновению, царский скипетр, чтобы возбуждать к мужественнейшей битве и прочие корабли. Но одному этому кораблю нельзя было выдержать нападение многих. Посему наступавшие на него латиняне одолевали римлян, убивали противоборствовавших и низвергали в море противостоявших. Тогда многие сделались добычею кинжала, многие также поглощены водою, а некоторые, хотя были и ранены, однако ж, боролись до конца. Сам протостратор осыпаем был стрелами; но так как они не могли проникнуть сквозь его броню, то враги пронизывали его кинжалами. Эта опасность навела смертельный страх и на прочие корабли. Но деспот, стоя на берегу, простирал руки, просил и умолял и, громким криком извещая о своем имени, говорил, что он поможет им, что теперь время вступить им в бой, если только они послушаются его. Вместе с тем махал он руками находившимся на кораблях и подавал знаки своего рвения и готовности отправить с берега помощь. Тогда римляне в самом деле воодушевились и начали драться, как дикие кабаны. А деспот между тем на рыбачьих судах послал отборных людей, сам же кричал и, как голосом, так и знаками возбуждал их к отмщению, чтобы не даром сражались. Но так как с этими людьми он уже потерпел неудачу на суше, то считал нужным пламенно убеждать и просить их, приняв на себя вид уничижения. Между тем с той и другой стороны падали многие, и море текло кровью.

32. Передовой наш корабль был уже взят и уведен врагами. На нем находился и правитель, на нем остались и царские знамена, и отличнейшие из людей боевых. Тогда деспот, с намерением возбудить в войсках больше рвения, снял с себя калиптру, посыпал голову пеплом и стал с горькими слезами умолять их, чтобы они не попустили врагам увезть царские символы. Долго молился он таким образом, выражая свои мольбы и словами, и видом, и смирением, и подвиг многих увеличить собою число остававшихся, а тех, которые уже сражались, возбудил и воодушевил. Чрез это упавшие духом нечувствительно и против чаянья явились воинами стойкими; так что, наконец, хотя с великим трудом и усилием, одолели врагов. Кроме двух или трех ушедших неприятельских кораблей, прочие взяты силою; латиняне убитые брошены в море, чтобы доставить больше удовольствия бессловесным рыбам, чем их детям; прочие же, запертые, каждый — в киле его корабля, и находившиеся в страхе, приведены в город, и послужили небольшим утешением в бедственных потерях того дня. Между тем деспот и его воины, совершенно нагие, пришедши в Ахридскую Керамею в виде самом жалком и достойном слез, были там, как следует, одеты им и снабжены по надлежащему. А сам он, страдая и сетуя о своем бедствии, убегал приличного деспоту блеска, потому что едва не подвергся опасности — вместо деспотских символов, принять оковы рабства, да уже и принял их по крайней мере в лице некоторой части воинов, принадлежавших к его армии. Итак, деспот отложил все знаки своего достоинства, то есть, и калиптру, и сапоги, и чапрак, и конные поводья, и пурпуровую подпись, и нашел приличным в таком виде явиться к царю — потому ли, что понуждаем был к этому собственною скорбью, или потому, что думал этим смягчить царский гнев. В самом деле, он пришел пред лицо царя надев платье частного человека и шерстяную калиптру, и, представ пред него с таким отречением от знаков своего достоинства, много ослабил его гнев; ибо с первого уже взгляда, вместо прежней величавости, обнаруживал состояние человека жалкого.

КНИГА ПЯТАЯ

1. Таковы были события на западе. Неудачу на суше уравновешивая успехом на море, царь колебался между печалью и радостью. Обсуживая происшествия своим умом, он несчастье производил от лукавства врагов, а счастье — от открытого мужества; и первое презирал, как дело отступника, хватающегося за то, что выше его сил, а последнее почитал достойною трофеев воинскою доблестью. Поэтому он чувствовал больше удовольствие, представляя себе отнятые у неприятелей корабли и в них множество моряков, из которых первые стояли на рейде, а последние в оковах наполняли темницы и показываемы были, как трофей, для посмотрения. Но это удовольствие царя ослабляемо было скорбью о военачальнике, который, получив в битве тяжелые раны, казалось, близок был к смерти; потому что из числа ран одна, самая опасная, была в почках. Несмотря на то, что врачи так заботились о нем, что его здоровье стало поправляться, и опасение многих окружавших его лиц исчезало. Потом и царь счел долгом обрадовать Филантропина и, в воздаяние за твердость в страшной битве, почтил его достоинством великого дукса. Когда же у царского брата Иоанна спросили, что заставило его отложить знаки деспотства, — он дал приятный царю ответ, что так как сыновья державного достигли совершеннолетия, то человеку стороннему не следует уже носить имя деспота. Этот ответ был принят, и он с того времени, вместо шитой золотом, носил общеупотребительную калиптру, и черные сапоги; да и коня имел без знаков деспотского достоинства, а только пользовался титулом деспота.

2. Между тем дела церковные пришли в явное расстройство, и раскол сильно разыгрался: число арсениан возросло до того, что не только знавшие лично бывшего патриарха становились на его сторону, но, увлекаясь другими, отделялись от церкви и те, которые не знали его. Особенно же смутила сердца многих разнесшаяся молва об избрании Иосифа, несмотря на то, что, получая от царя множество денег, он щедро раздавал подарки своим приверженцам. В самом деле, чего ни просил он, тотчас же получал, — и при этом царь часто говаривал, придерживаясь за святительскую его мантию, что он не только отверз врата Эдема сам для себя, но без всякого препятствия введет в него вместе с собою и царя, чего последний надеется. К сожалению, Иосиф ни сколько не заботился о своем влиянии на тех, которые, живя в городе, усильно возмущали и отклоняли от него народ: чтобы там ни говорили, — все это не только не трогало его, но еще было предметом презрения. Он имел в виду одних лиц духовных, подвизавшихся на востоке и живших для одного Бога; и если слышал, что тогдашним положением дел соблазняются и они, то старался предзанять их мысли и говорил с ними глаз на глаз. Посоветовавшись с царем, патриарх, после больших дорожных приготовлений, отправился на восток и, там увидевшись с духовными лицами, между которыми особенно славился добродетелью и ученостью Блеммид, стал усердно склонять их на свою сторону. К этим убеждениям присоединял он, что и сам ревнует об Арсение, что желал бы видеть его патриархом и нисколько не думает о каких-либо против него кознях: одна только нужда церкви — иметь над собою пастыря, поставила его в необходимость занять место прежнего патриарха, которого не было. Впрочем меня, говорил Иосиф, иные почитают человеком, для жизни полезным; потому что видят полное ко мне расположение царя: так что всякий, преданный мне, не только не испытает ничего худого и несносного, но еще, благодаря такому царскому благоволению, будет наслаждаться многими благами. Это высказывал он как другим духовным лицам, так и самому Блеммиду, и искусно овладевал их мыслями. Впрочем, Блеммид мог принять его убеждение и потому, что имел в виду другую цель. Ведя жизнь философскую, он нисколько не занимался земными выгодами, ко всему был равнодушен, ни к кому не имел ни симпатии, ни антипатии, как будто бы его ум вовсе не был ограничиваем телом. Арсений и Иосиф для него были — одно: не отрешенно смотрел он на их природу, чтобы судить, кто из них обижен и кто насилует. Не имея помыслов о настоящем, которые пресмыкаются по земле и ничего в себе не заключают, он вел жизнь больше созерцательную. Зная, что божественное постоянно и неизменно, а человеческое ничто, ни на чем и ни на одну минуту не останавливается (как прекрасно сказал и Гераклит, что в одну и ту же воду нельзя погрузиться дважды, а по Кратилу еще лучше, — даже ни разу; потому что вещи текут подобно вечно льющемуся потоку), он заключал, что нет ничего странного и нового, если обижен был Арсений. Для него единственною необходимостью было только благочестие, сохраняя которое, он отвергал все прочие заботы и предоставлял их людям, живущим по образу века. Потому-то, принимая Иосифа, он не только не вышел к нему навстречу из своей кельи, но и не встал пред ним, когда тот подошел; вообще не сделал ничего, чем мог бы понравиться — и ему не угождал, и себя не унижал. Предавшись любомудрию и отвергая свойственную вещам наружность, он был нечувствителен к материальному: держась того, что вожделенно для ума, он презирал все, навязывавшееся чувствам. Поэтому отношения его были не к людям, а к делам: дела только удивляли его, поражали и возбуждали в нем уважение, а не почести людям, выражаемые приемами, встречами, рабским предстоянием, и всем другим, чем мы — люди пленяемся. Внутренние достоинства чтил он и уважал, видя в них дары Божии: но обладающий ими не всегда хранит их в таком состоянии, в каком получил; так как не всякий, ставший чем-нибудь, стал этим достойно — по Богу, но иногда лишь по человеку, если попускает Бог. Итак, постоянно избегая этого предрассудка, Блеммид показал тогда своим обхождением не то, будто бы намеревался унизить Иосифа, а то, что судит о нем, как и о всех прочих людях. Быв философом, он имел и взгляд философский: для суждения брал в основание не лица, а судил по-своему. Впрочем, с другой стороны, как человек обязанный служить обществу, он, сколько зависело от его воли, высказал тогда свое желание на бумаге: именно, чтобы ему всегда оставаться в этой самой обители, чтобы его обители никак не подчиняли какой-нибудь другой, чтобы полученной от царских щедрот суммы, состоявшей из ста литр золота, отнюдь не отнимали у этой обители Сущего[91] Бога (обитель, собственно, так и называлась), но чтобы та сумма хранилась в ней для пополнения недостающих вещей. — Бумагу, наполненную такими условиями, просил он патриарха подписать; а когда патриарх возвратится в город, то чтобы утвердил ее и царь. Так это и сделано: но по смерти Блеммида, марка перевернулась; утвердительный акт был взят назад, условия нарушены, деньги присвоены великой церкви, а самая та обитель приписана к Галасийской и подчинена ей. Наконец, иерарх Иосиф, пробыв довольно времени на востоке, возвратился в Византию.

3. Вскоре после того у болгарского царя Константина умерла супруга Ирина, — и державный пожелал вступить с ним в союз, чтобы чрез то обезопасить Гемус, Македонию и Фракию, где от непрестанных войн оставалось очень немного войска. С этою целью отправил он к Константину посольство с обещанием выдать за него свою племянницу, вторую из дочерей Евдокии, Марию, с которою прежде был в супружестве великий доместик, Алексей Филес. Когда условия союза скреплены были клятвою в том, что чрез брак свой Константин получит право на владение Месемвриею и Анхиалом (ибо хотя эти города находились теперь в руках царя, но прежде принадлежали они царю Болгарскому; так и прилично было возвратить их прежнему владетелю в виде приданого), царь снарядил невесту великолепно, — истинно по-царски. Как сам он, так и патриарх, прибыв в Силиврию, возложили на нее там украшения деспины и, окружив ее большою свитою, отправили для вступления в брак к Константину, а сами воротились. Но все, что относилось к браку, царь выполнил, а возвращение городов откладывал, справедливо усматривая, что чрез отдачу их Римская империя много потеряет. Он выставлял Константину разные благовидные предлоги, почему не может теперь же отдать ему упомянутых городов, и, между прочим, говорил, что жители их не соглашаются на это: они — римляне, и те города составляют часть Романии; так нейдет римлянам служить болгарянину. Не отказываясь решительно от своего слова, царь прибавлял, однако ж, что он откладывает исполнение его до того времени, когда Константин получит потомство, и таким образом будет благовидно — римской области передать наследнику римского же племени. — Эта смешная и хитрая ложь до времени была прикрываема; Константин нехотя ждал, — и союз его, по случаю брака, служил в пользу не столько ему, сколько Римской империи. Но когда Мария родила сына Михаила, тогда стала сильно убеждать своего мужа нарушить мирные условия, объявить войну царю и требовать городов. Отсюда возникли немалые затруднения, которые сделались бы еще большими, если бы царь не поспешил вступить в родственную связь с Ногаем, выдав за него незаконнорожденную дочь свою Евфросинию, и этою сделкою не остановил стремлений Константина, против которого Ногай тотчас привел с собою тохарцев и присоединился с ними к царскому войску.

4. Ногай из тохарцев был человек могущественнейший, опытный в управлении и искусный в делах воинских. Посланный от берегов Каспийского моря начальниками своего народа, носившими название ханов, с многочисленными войсками из туземных тохарцев, которые назывались монголами (Μ γούλιοι), он напал на племена, обитавшие к северу от Эвксинского Понта, издавна подчиненные римлянам, но по взятии города латинянами и по причине крайнего расстройства римских дел, отложившиеся от своих владык и управлявшиеся самостоятельно. При первом своем появлении, Ногай взял те племена и поработил. Видя же, что завоеванные земли хороши, а жители легко могут быть управляемы, он отложился от пославших его ханов и покоренные народы подчинил собственному своему владычеству. С течением времени соседние, обитавшие в тех странах племена, каковы аланы, зикхи, готфы, руссы и многие другие, изучив их язык и вместе с языком, по обычаю, приняв их нравы и одежду, сделались союзниками их на войне. От этого тохарское племя, скоро до чрезвычайности распространившись, сделалось могущественным и, по своей силе, неодолимым; так что, когда напали на него, как племя возмутившееся, верховные его повелители, оно не только не поддалось им, но еще множество их положило на месте. Вообще народ тохарский отличается простотою и общительностью, быстр и тверд на войне, самодоволен в жизни, невзыскателен и беспечен относительно средств содержания. Законодателем его был, конечно, не Солон, не Ликур, не Дракон (ибо это были законодатели афинян, лакедемонян и других подобных народов, — мужи мудрые из мудрых и умных, по наукам же ученейшие), а человек неизвестный и дикий, занимавшийся сперва кузнечеством, потом возведенный в достоинство хана (так называют их правителя); тем не менее, однако ж, он возбудил смелость в своем племени — выйти из Каспийских ворот и обещал ему победы, если оно будет послушно его законам. А законы эти были такого рода — Не поддаваться неге, довольствоваться тем, что случится, помогать друг другу, избегать самозакония, любить общину, не думать о средствах жизни, употреблять всякую пищу, никакой не считая худою, иметь много жен и предоставлять им заботу о приобретении необходимого. Отсюда быстрое размножение этого племени и изобилие во всем нужном. У них положено было также — из вещей приобретенных ничего не усвоять навсегда и не жить в домах, как в своем имении, но передвигаться и переходить в нужде с одного места на другое. Если бы недоставало пищи, ходить с оружием в руках на охоту, или проколов коня, пить его кровь; а когда понадобилась бы более твердая пища — внутренности овцы, говорили, налей кровью и положи их под седло, — запекшаяся немного от лошадиной теплоты, она будет твоим обедом. Кто случайно найдет кусок ветхой одежды, тот сейчас пришей его к своему платью, нужна ли будет такая пришивка или не нужна, — все равно (цель та, чтобы делая это без нужды, тохарцы не стыдились к ветхим одеждам пришивать старые заплаты, когда бы настала необходимость). Этими-то наставлениями законодатель приучал своих подданных жить в полной беспечности. Получая от женщины и копье, и седло, и одежду, и самую жизнь, тохарец, без всяких хлопот, тотчас готов был к битве с врагами. Охраняемые такими постановлениями своего Чингис-хана (я припомнил теперь, как его зовут — Чингис его имя, а хан — это царь), они верны в слове и правдивы в делах; а будучи свободными в душе и отличаясь прямотою сердца, они ту же необманчивость речи, когда кого слушают, ту же неподдельность поступков желают находить и в других.

Итак, вступив в родственный союз с вождем их, Ногаем, царь отправил к нему множество материалов для одежды, и для разнообразных кушаньев, и сверх того, — целые бочки пахучих вин. Отведав кушанья и вин, Ногай с удовольствием принял это, вместе с золотыми и серебряными кубками. Но что касается разных калиптр и одежд (ибо и такие вещи присланы были ему от царя в подарок), то отодвигая их руками, он спрашивал принесшего: полезна ли эта калиптра для головы, чтобы она не болела, или эти рассеянные по ней жемчужины и другие камни имеют ли силу защищать голову от молнии и ударов грома, так чтобы человек под такою калиптрою был непоразим? А эти драгоценные платья избавят ли члены моего тела от утомления? Если его не останавливали, то он рвал присланные одежды; а когда иную и примерял, — то только по дружбе к царю, да и то на минуту, а потом тотчас снова являлся в своей собачьей или овечьей, и гордился ею больше, чем теми многоценными. Точно так же обращался он и с калиптрами, выбирая из них нужные, предпочтительно пред драгоценными. Находя же что-нибудь полезным, он говорил принесшему: это — сокровище для того и для того, и тотчас надевал на себя, обращая внимание не на камни и жемчуг, а на пригодность вещи.

И так, царь приобрел себе этого союзника в то время как Константин напал на его землю и опустошал ее. Овладев царскими землями, он крепко держал в своих руках не только Месемврию и Анхиал, но и Сизополь, и Агафиополь, и Костричин, и другие крепости, завоеванные некогда римскими полководцами, — и держал их с тем, чтобы не возвращать и тени крепости, — тем более, что Месемвриею владел еще по-прежнему праву, взяв ее от Мицы[92]

5. Этот Мица (для большей ясности рассказа возвращусь несколько назад) был зять Асана по его дочери, и свояк Феодора Ласкариса. Асан, по свидетельству истории, отличаясь прекрасными свойствами, был в союзе с царем Иоанном Дукою и вместе с ним ходил войною на запад. По смерти его, Мица, как болгарин, получив власть над болгарами, часто вооруженною силою нападал на римские области и чрез то в царе возбудил против себя неудовольствие, да не менее раздражил и многих болгарских вельмож — до того, что они, питая к нему чувство ненависти, произвели сильное волнение и подчинились Константину, по одной линии происходившему от сербов. Но так как Константин не имел в своем роде никого, достойного разделять с ним власть; а с Асаном в родстве он не состоял: то Иоанн послал к нему в супруги свою внуку, которая на Асаново царство имела такое же право, как и Мица. Столицею Константина был Тернов, где он стал управлять болгарами с царским великолепием; а Мица имел в своей власти окружные земли, и иногда довольствовался ими и молчал, а иногда действовал враждебно против Константина, и своими преследованиями запирал его в нашем Стенимахе. И если бы не пользовался он помощью римского войска, то, может быть, попался бы в руки неприятеля и погиб. Но судьба склонила весы на другую сторону. Усилившись, Константин смело напал на Мицу, и этот, с детьми своими заняв Месемврию, стал оттуда просить царя о принятии его под свое покровительство, и за то отдавал ему во владение тот город. Тогда царь отправил ему достаточное количество войска под предводительством куропалаты Главаса, бывшего после великим папием.[93] Главас, заняв Месемврию, присоединил ее к Римской империи, а Мицу сухим путем чрез Гемус отправил к царю. Царь принял его ласково, укорил с кротостью и, дав ему для содержания себя с детьми землю на реке Скамандре, заключил с ним договор, по которому обещался за старшего его сына Иоанна выдать свою дочь.

Так устроен был брак первой его дочери Ирины.

6. Вторую же Анну царь положил отправить к сербскому державному Стефану Уресу, для вступления в брак со вторым его сыном Милотином (ибо первый его сын, соименный отцу, был женат уже на дочери короля Паннонского). С целью заключить относительно этого взаимный договор, отправлен в качестве посла сам иерарх, которому и поручена была невеста, окруженная великолепной свитой. Прибыв в Берию, послы положили — к Стефану Уресу отправить сперва хартофилакса Векка и вместе с ним Кудумина Трайянопула, — тем более, что хартофилаксу деспина приказала опередить посольства и обстоятельнее познакомиться с обычаями сербов, с образом их жизни и порядком управления; ибо эту дочь она с особенною заботливостью приготовила к роскошной царской жизни. Для дознания того, что следовало узнать, хартофилакс, прибыв в Сербию раньше патриарха, не только не нашел там никаких приготовлений к принятию царевны, соответственных ее достоинству, но и привел в удивление Уреса и его двор своею свитою, особенно же евнухами, и возбудил в нем вопрос: а эти зачем прибыли? Когда Векк на это сказал, что такой церемониал предписан самим царем, и что все эти люди составляют свиту царевны, — Урес в изумлении воскликнул: «Что это?! Нет, мы не привыкли к такой жизни», и вместе с тем, указав рукою на девушку, одетую в бедное платье и сидевшую за прялкою, сказал: «Вот в каком наряде водим мы своих снох». Вообще в их жизни царствовала простота и бедность до такой степени, что будто бы они питались только краденными животными. Возвратившись назад, посланные передали в подробности все, что видели и слышали, и чем не только возбудили беспокойство в патриархе, но и страшились за самих себя, как бы не сделаться жертвами коварного замысла; ибо не могли верить людям, не знавшим стыда и поношения. Тем не менее они ехали вперед, хотя некоторые и думали, что лучше было бы всем воротиться назад. По прибытии в Ахриду, посланные оставили здесь царевну с ее прислугою и некоторою частью свиты и, отправив вестников вперед к Уресу, сами медленно продолжали путь. Когда вестники прибыли в Полог, который на туземном языке значит «роща Божия», и объявив там о шествии царевны, направлялись к Липению; тогда оттуда появился посол, по нашему — посредник[94], именем Григорий, и рассказывал, что на дороге ему причинила много зла шайка разбойников. Патриарх со своими сопутниками и прежде слышал о таких шайках и боялся их, а теперь действительно поражен был величайшим страхом, как бы не подвергнуться чему-нибудь невыносимому; ибо если и собственные их, притом верховные начальники, не обеспечены против разбойников, то могут ли обещать себе безопасность иностранцы? К тому же от Григория услышали наши послы нечто несогласное с видами царствующих особ и решительно недоброе. Так, они везли с собой царевну для вступления в брак со вторым сыном Стефана, будущим наследником его власти, так как старший его сын, переломив себе ногу, проводил жизнь человека частного: но Георгий как-то обходил этот вопрос и затемнял условие; а что касается до опасностей пути, то говорил, что и сам потерпел вред. Слыша все такое и помня, как настоятельно наказывала и просила деспина заботиться об исполнении ее поручения, хартофилакс и окружающие его стали решительно отклонять патриарха и прочих начальников посольства от дальнейшего путешествия и убеждали возвратиться, пока не наступила еще опасность. К их убеждениям присоединились и другие обстоятельства, заставившие подозревать, что если поедут они далее, то не обойдутся без беды. Именно — окрестные жители нередко толпами приходили смотреть на них и подстерегали, какою дорогою думают они отправиться; и целью их было, высмотрев это, ограбить их ночью. Так вскоре потом и вышло: в ночное время подкрались они к посольству, отвязали коней и, сколько было силы в ногах, исчезли вместе с ними. Рано утром узнав о случившемся, послы отыскивали убежавших, но поиск их остался безуспешен; ибо можно ли было узнать что-нибудь о похитителях от их же соотечественников? А о судебном иске и требовании нечего было и думать; иначе, от людей, имевших человеческий образ и зверский нрав, могло быть еще хуже. Впрочем, чтобы испробовать все меры, они просили тамошних правителей выставить туземных коней, равноценных тем превосходнейшим, которые похищены; но выставленные не представляли ничего и похожего. Тогда положено уже ехать назад. Приняв это благое и больше полезное, чем вредное намерение, послы, как говорится, поворотили корму, — приняли обратное направление и прибыли в Ахриду, где взяв царевну, вместе с нею достигли Фессалоники, а оттуда, не думая больше ни о браке, ни о союзе, ни о мирных договорах, возвратились к царю.

7. Вскоре за тем постигло Диррахий страшное и плачевное бедствие. С наступлением месяца крония там стали постоянно слышать подземный необыкновенный шум, который попросту можно было назвать воем, предвещавшим близкое несчастье. В один день удары начали отзываться чаще и сильнее прежнего, и напавший на жителей страх заставлял их выбираться из города, чтобы, в случае большого зла, можно было спастись. В следующую за этими дневными тревогами ночь произошло самое страшное, какое бывало когда-нибудь, землетрясение. Это было уже не просто косвенное, как говорят, содрогание земли, а настоящее ее колебание и волнение, вырывавшее город из самых оснований и разбрасывавшее его по поверхности. Тогда домы и большие здания не в состоянии были держаться даже на самое короткое время, но разрушались и, падая, погребали под своими развалинами остававшихся там жителей, не знавших, где искать спасения; ибо если и выбегали они из домов, то опять на каждом шагу встречали падавшие массы камней, и потому находили, что им легче было спасаться внутри домов, чем выходить из них, если только дом сохранился хоть отчасти; а таких, которые бы нисколько не потерпели, вовсе не было. — Притом одно здание обрушивалось на другое, и если которое, по счастью, не упало само по себе, то распадалось от развалин соседнего. Такие падения были столь часты, что спастись от них бегством не представлялось никакой возможности. Многих, кроме того, застигло бедствие во сне; так что они погибли прежде, чем узнавали о случившемся. Что же касается до детей и младенцев, то они задавливаемы были обломками, вовсе не понимая зла. Треск и шум произошли мгновенно и с такою силою, что вскипело самое море, и находившиеся за городом думали, что это уже не начало болезни, а конец мира. Диррахий был город приморский, разрушение открылось неожиданно, люди были в таком страхе, треск зданий, падавших одно на другое, — так велик, что загородные жители, которых было очень много, чувствуя это дрожание и слыша этот треск, почитали такое явление не чем иным, как преставлением света. Землетрясение продолжалось столько времени, что ничто не устояло, но все упало и засыпало людей, кроме одной крепости, которая удержалась и не поддалась этой катастрофе. По наступлении дня, окрестные жители съезжались сюда с лопатами, заступами и другими орудиями, и начали раскапывать развалины, чтобы спасти от опасности несчастных, кто оставался еще живым, а главное, — чтобы отрыть и собрать заваленное обломками всякого рода богатство; ибо после стольких погибших явилось много наследников, и правильного раздела между ними быть не могло. И так, в продолжение нескольких дней все сравняв с землею лопатами, будто заскородив граблями, и собрав богатую золотую жатву, окрестные жители и албанцы оставили этот город, превратившийся теперь в совершенную пустыню и напоминавший о себе лишь немногими темными знаками, да одним своим именем, а не существованием. Тогдашний архиерей этого города, Никита, хотя отыскался и уцелел, однако ж, на многих членах своего тела имел следы описанного бедствия: при виде столь ужасного явления, которого никто не ожидал, он объят был страхом и, убежав из митрополии, оставил ее не только без себя, но и без всего, что в них было.

8. В это время король Апулии Карл, победивший некогда Манфреда, сознавая свое могущество, прервал мирные отношения к царю, по случаю родственной своей связи с Балдуином, и гордясь множеством своих кораблей, собирался овладеть Константинополем. Для этого снаряжал он многочисленный флот, собирал и людей, и оружие, и деньги, даже утруждал и папу усердною просьбою о соизволении на предпринимаемый им поход, доказывая, что Карл в праве искать достояния своих детей, которых союз основан именно на обладании Константинополем. Церковь действительно соизволяла на это и обещалась сильно содействовать его предприятию. Итак, Апулийский король давно уже приготовлялся; а царь, сознавая, что бороться с ним и одолеть его не может, если он, со всеми своими кораблями и с многочисленным сухопутным войском из Брундузии переправится в Диррахийскую гавань, которая теперь опустела, следовательно, легко могла быть занята, и которую, как говорили, в состоянии он был восстановить, чтобы оттуда действовать двойными силами, — решился вступить с ним в борьбу другого рода. Ему не представлялось возможности сноситься с папою открыто; однако ж, не отправляя к нему послов, он тайно отправлял туда письмоносцев, и притом знатных и расположенных к римлянам итальянских вельмож, которых образ мыслей был ему известен, и всячески лаская так называемых латинских фрериев[95], т. е. братьев, уговаривал чрез них римского архиерея не допускать Карла до исполнения его предприятия и не вводить христиан в войну с христианами; потому что римляне, говорили они, которых латиняне называют греками, исповедуют того же Христа и ту же церковь, какая и в Италии, епископа же ее признают духовным отцом и первым из архиереев. Мало того, — царь давал ему обещания, еще более лестные: доказывал, что церковь Божия есть одно стадо, что соблазнительное средостение, издавна безумно распростертое между церквами, надобно уничтожить, и что этому не препятствует возвращение Константинополя тем, которые были из него изгнаны. Нередко высказывая все такое, он посылал папским кардиналам и деньги, или крюк[96] — στρόφιγξ, сказал бы грек, на котором поворачиваются вводящие к Христу папские двери, и доверял иным друзьям упрашивать папу, чтобы он удержал Карла. Стараясь еще более скрепить мир с латинскою церковью, он благосклонно принимал приходящих оттуда людей, особенно, если они принадлежали к церковному клиру. Так принял он некогда Кротонского епископа, человека ученого и знающего богословские науки на двух языках, и касательно его распорядился так, что послал его к патриарху, высказав при том свое желание со временем переодеть его в эллина и сделать подставным епископом церкви, так как своей у него не было. Может быть, это и сбылось бы, если бы не уличили его в нерасположении к греческим обычаям и в стремлении вредить нашим делам: замеченный в неблагонамеренности, он потерял благорасположение царя и сослан был в Понтоираклею, хотя церковь, и несмотря на то, во всем пользовалась его образованностью. Царь принимал и многих других фрериев, и посылал их в церковь к архиереям и патриарху участвовать в общих с ними псалмопениях, в таинственных входах и стояниях, в принятии божественного хлеба, называемого антидором, и во всем другом, исключая, собственно, причащения, к которому они не приступали. Все это ясно показывало, как близко было положение дел к восстановлению и утверждению мира между церквами.

9. Кроме того, некоторых духовных, особенно важных, по нравам и должностям замечательных лиц, царь отправил к королю французскому, родному брату Карла по происхождению, но далеко не родному по характеру. Посланниками к нему были хартофилакс Векк и архидиакон придворного клира Мелитиниот. Им не велено переправляться в Брундузий, чтобы оттуда идти сухим путем, но приказано доехать до Авлона на конях, в Авлоне же сесть на корабль и отправиться к королю морем — до самого того места, где он тогда находился. Целью посольства было — сколько возможно, смягчить его дарами и словами и, так как, по слухам, он был миролюбив, расположить его написать письмо к брату, чтобы своим письмом он постарался укротить его отвагу и удержать порыв. Достигнуть этого, казалось, тем легче, что французский король, как старший из государей, издавна уважаемый за высоту его власти и прямоту нрава, мог тотчас убедить младшего своего брата, сделавшегося королем недавно, низшего по власти и непрямодушного; ибо не прямое исправляется кривым, чем оно только было бы искривлено; а кривое прямым, отчего так они и называются. Если он будет убежден, то пусть бы написал к папе о греках, как о его братьях, действительно достойных этого имени, и таким образом постарался разрушить замыслы своего брата против римлян. Получив от царя подробные наставления, упомянутые послы отправились, — и везде, где ни являлись, возбуждали удивление многочисленною прислугою, царскими изображениями, сосудами и тяжелым поездом. Достигнув Авлона, и потом на корабле — сицилийской крепости Пахина, послы узнают, что король отправился в Карфаген, называемый Тунисом, воевать с ливийскими эфиопами. Поэтому, пробыв там несколько дней, они поплыли прямо в Тунис, но на Сицилийском море, застигнутые бурею, едва не потонули, и только уже после многих страданий прибыли на место, и королю, который тогда был болен, представили царские грамоты. Король, частью затрудняемый болезнью, частью занятый войною, не знал, что и делать, а потому медлил рассмотрением их дела и заботился о своем здоровье. Тогда послам пришлось ежедневно быть свидетелями очень печального зрелища, какое представляли агаряне и латиняне. Итальянцы, окопавшись с моря и оградившись глубокими рвами, твердо удерживали свою между ними позицию; а эфиопляне, искусно пользуясь укреплениями Карфагена, могли и укрываться в них от неприятелей, и когда приходилось, сами нападали на неприятеля. Сражения происходили каждый день непрерывно, и с обеих сторон падали многие. К тому же открылась сильная зараза, воины умирали во множестве, и погребения им не было, да не было и костров для сожжения мертвых тел. Глубокий и широкий ров, защищавший живых, в то же время вмещал в себе и умерших и наполняемый множеством их, как бы закапываемых одни другими, приходил едва не в уровень с занимаемою войском плоскостью. Таким образом, народ в одно и то же время истребляем был войною и заразою; но ревность сражающихся за крест не ослабевала. Между тем болезнь короля усиливалась, и уже отчаивались в его выздоровлении. Впрочем, и при таком состоянии здоровья, он несколько говорил с послами, выражал наклонность свою к миру и просил их подождать, пока выздоровеет и соберется с силами. Но это было накануне его смерти: в следующий день король скончался. Окружавшие убрали тело его, как человека вполне угодного Богу, обмыли благовонными жидкостями, сваренными в котлах, и положили в драгоценный гроб, чтобы эти останки перевезть в отечество; а послы при всех обещаниях короля, возвратились домой, как говорится, с пустыми руками. Но боясь нападения со стороны Карла, и обманутый в надеждах смертью короля, царь не переставал изворачиваться, и всеми силами старался достигнуть своей цели чрез многих иных посредников между им и папою.

Впрочем, не показывал он беспечности или недеятельности и в собственных приготовлениях, но ожидая удовлетворительных результатов из-за границы, сколько мог, приготовлялся и сам. Так, собрал он множество хлеба, и одною частью его наполнил городские башни, а другую предоставил на сохранение гражданам впредь до востребования; закупил также целые стада свиней и, разделив их по десятку и более на каждого гражданина, приказал заколоть их, и внутренности употреблять самим, а мясо посолить и хранить для общей пользы. Затем приготовлено было множество оружия, стрел, камнеметательных машин и материалов, нужных военным инженерам и механикам; приведен в порядок весь флот; назначено множество строителей и надзирателей для возведения городской стены со стороны моря, а с суши она утолщена вдвое. Вооружено значительное количество способного к оружию народонаселения, какое сообразно было с таким приготовлением к войне, и размещено по частям вне города, чтобы, когда понадобится, ввести его в город вместе с оружием и обозами. Посланы также войска для охранения приморских мест и островов. Влахернскую гавань царь не находил удобною для успешной борьбы с неприятелем; потому что в ней кораблям пришлось бы сражаться лицом к лицу с кораблями неприятельскими; а сражение лицом к лицу, при неравных силах, было бы затруднительно. Равным образом бросил он и гавань старую (это не та, которою недавно владели латиняне, и которая находится близ монастыря Христа — Евергета, а та, которая называется так по своим воротам); ибо коса этой гавани вдается в море так далеко, что в том заливе могут поместиться корабли как римские так и неприятельские. Но видя, что и войско будет смелее и сражение пойдет успешнее, если битва откроется в тылу неприятеля, царь захотел восстановить гавань у Бланки Контоскелийской[97]. Поэтому он окружил то место весьма большими камнями, углубил там море, влив туда ртути[98], корабли покрыл кровлями, вход в гавань, окруженную камнями, запер извне крепкими железными воротами[99], чтобы, с одной стороны, обезопасить флот, с другой — не дать возможности неприятельским кораблям быть введенными в гавань (а держаться в море, при быстром течении, они не могли) и напасть на наши корабли с тылу. Укрепил он также и Перею — посад генуэзцев, чтобы они, по одноплеменности с иноземцами, не пристали к их союзу, и вообще береглись вступать в сношение с нападающими. Хотя генуэзцы и не обязывались поднимать оружие против своих однородцев; однако ж, царь мерами благоволения старался привлечь их к себе и сделать своими, как у них говорится, клиентами.

10. Но среди этих приготовлений царь не переставал отправлять морем посольства к папам, тем более, что смерть тогда часто сменяла[100] их. Главною целью этих посольств было соединение церквей и уничтожение древнего соблазна. Михаил соображал, что еще при Иоанне Дуке состоялось соборное определение об отправлении туда послов с изъявлением готовности восточного духовенства иметь с латинянами общее служение и поминать папу, если он обещается помочь городу (посланниками были тогда Андроник Сардский и Георгий Кизикский, — и соединение, вероятно, произошло бы, если бы наши послы были приняты). Соображая тогдашнее с нынешним, он в современном положении дел находил гораздо более нужды, чем в то время, — осуществить мысль о соединении; ибо тогда римляне домогались получить то, что уже выпало у них из рук, а теперь они боятся только потерять то, что еще находится в их руках: цель же тогдашнего и теперешнего — одна и та же. Иначе как-нибудь убедить папу сражаться за греков, чем говоря и делая это, царь не надеялся; потому что мешал соблазн — греки в глазах латинян были не более, как белые агаряне. И так этими мирными договорами он предполагал с одной стороны уничтожить соблазн, с другой, — чрез уничтожение соблазна, удержать флот Карла, чтобы избавить римлян от опасности потерять снова отечество, которое они только что увидели, только вот-вот кое-как спасли, и не повергнуть его еще в большее бедствие. Занятый такими мыслями, он многократно убеждал к этому и патриарха, и собор: но принимая его убеждения легко и поверхностно, они походили на чешимых слухом; ибо хотя не могли прямо противиться им и вовсе отвергать их, однако ж, оставались твердыми в управлении церковью на древних основаниях, чтобы не сочли их, пожалуй, торгашами и барышниками. Они и в ум не брали, чтобы этот поднимаемый царем вопрос мог быть решен так скоро; ибо знали, что сколько раз прежние цари ни приступали к решению его, всегда возникали препятствия. Так было тогда. Впрочем, если бы препятствий и не было, — великий соблазн у нас все не уничтожился бы. Таковы были их мысли. Между тем, с фрериями и другими итальянцами они обращались любезно и не расходились в том, что касается вообще христианства; относительно же большего не вступали в состязания, будто макуты[101] (или чем бы их назвать?) и не обнаруживали сочувствия к делу. Ведь если это предприятие считали они незаконным, то должны были бы с самого начала остановить его и воспротивиться, объявив, что они не согласятся, во что бы то ни стало. Но им казалось, что церковь, как выше сказано, останется безопасною, хотя бы царь и делал, что ему полезно; а потому, когда этот поднимал свой вопрос (а он рассматриваем был долго), — те молчали, показывали равнодушие и ничего не думали.

11. Наконец, на папский престол призван был Григорий, который, живя до того времени в Сирии, славился добродетелями и ревностью о древнем мире и единодушии церквей, и из Сирии спешил тогда в Рим. Узнав о сношениях царя с папою касательно мира церквей, он пожелал отправить к нему послов — с целью, во-первых, дружески приветствовать его, а потом, известив о своем избрании, вместе с тем объявить пламенное свое стремление к миру церквей, прибавляя, что если того же хочет и царь, то это никогда не может быть достигнуто лучше, как во время его папства. Но когда Григорий чрез фрериев объявил это державному, — тотчас оказалось, что последний искал мира, боясь только Карла; а если бы этой боязни не было, то ему и на мысль не пришло бы говорить о мире: напротив Григорий главным делом почитал самое благо мира и единение церквей. Ведь несправедливо и неблагоразумно, что такие народы разъединяются мелочами: либо виновный пусть оправдается, чтобы братья обратились к миру; либо обе стороны пусть докажут, что они в своих чиноположениях и правилах не так различны между собою, чтобы имели основание питать взаимную вражду. Этим обеим церквам, достойно носящим имя Христово, довольно будет борьбы и против врагов креста, которых конец — погибель; потому что в этой борьбе, показывающей ревность на самом деле, и победа похвальна, и смерть спасительна. Такими мыслями обменивались царь и Григорий, когда последний ехал принять хиротонию, а первый долговременною настойчивостью пред собором и льстивыми речами пред патриархом старался склонить их в пользу своего предприятия. Папа, говорил царь, есть муж мира; желания его направлены к наилучшему. Вскоре по вступлении Григория на престол, приходят от него в Византию послы, — и послы фрерии, из которых один, по имени Иоанн Парастрон, прежде был нашим гражданином, хорошо владел греческим языком и имел такую ревность о соединении церквей, что, по его словам, неоднократно просил себе смерти в борьбе за это дело, лишь бы только оно увенчалось миром, что с ним после и случилось. Так говорил он, и действительно был самым жарким ревнителем мира: часто приходя и к патриарху, и на собор, он усердно умолял архиереев о своем деле, а пред нашим богослужением так благоговел, что однажды, при патриаршем литургисании, снял с себя калиптру и, взяв с собою других, вошел в алтарь, где став близ одного архиерея, с необыкновенным воодушевлением читал таинственные молитвы. Так-то ко всему нашему относился он чинно и благоговейно, а обращаясь к италийцам говорил, что хорошо и безопасно им оставлять прибавку к символу, соблазняющую братьев и мешающую их примирению. Впрочем, с другой стороны, не менее справедливо будет принимать оправдание людей, читающих символ и с прибавкою; потому что и латиняне, верующие в происхождение Святого Духа от Отца и Сына, и вы — от Отца чрез Сына, — одинаково берете на себя слишком много и мечтаете проникнуть в тайны Божии. Он говорил так с целью — прикрыть дерзкое прибавление к символу, и обязан был к этому, как посол, старавшийся больше всего исполнить возложенное на него поручение. Но правители церкви рассуждали, что «мир — действительно, дело доброе, можно ли и отвергать это? Особенно мир между такими церквами, которые для распространившихся повсюду учеников мироначальника Христа имеют значение главы: только его нужно заключить твердо, а не как-нибудь; потому что здесь настоит важная опасность допустить уклонение от истины в ту или другую сторону. Не нам первым пришлось рассуждать об этом, как будто мы только имеем причину ввести что-нибудь новое, чего прежде никто не вводил, или мы только не хотим изменить то, чего прежде держались. Об этих предметах говорили люди, по добродетели великие и по уму мудрые, и определили их значение. Простирать спор об этом выше меры им нежелательно, и выходящие в этом отношении из границ поступают невежественно и дерзко. А что мы указываем вам на прибавление, то за это тогда только можно было бы укорять нас, когда бы, ради такого прибавления, мы стали обвинять вас в чуждом или, что еще хуже, нечестивом учении, и таким образом сами, подобно вам, сделав прибавку, оказались бы нечестивыми. Но если с нашей стороны вы видите только отречение от прибавления к символу, поколику, то есть, не хорошо и вообще небезопасно налагать руку на скрепленные определения, хотя бы кто и утверждал, что это не противно истине; то справедливо ли приписывать нам подобное? Кто из нас дерзнул когда-нибудь произносить исповедание так, как ты говоришь, — с прибавлением? И так дело, конечно, похвальное и полезное, что ты так хлопочешь об установлении мира между церквами, стараясь мудро устранить соблазн от итальянцев: но если бы причина соблазна была в нас, и ты мог бы справедливо укорить нас, то мы тотчас приняли бы твою укоризну: теперь же, так как он вырос на земле итальянской, — тебе, как лицу духовному и посланнику мира, необходимо обратить внимание на Италию, и изгнать из ней грех нововведения в символе». Так говорили предстоятели церкви и обнаружили столько духа, что решились ничего не слушать, какова ни будет в этом отношении воля царя, и сколь ни велики были бы его угрозы. Но царь не опускал из виду однажды принятой цели: охотно ли стремился он к ней, или по принуждению, — это от иерархов скрывалось; а нам открываемы были и выставлялись на вид только ужасы войны и льющаяся кровь. Намерение царя казалось неизменным, кто бы что ни говорил.

12. Вот в один день съехались к нему и патриарх, и архиереи, и некоторые из клира: державный завел речь об этом самом предмете и говорил с жаром, воображая, по обыкновению, ужасы и представляя тогдашние обстоятельства до крайности опасными. Были и общники его мнений, например, архидиакон Мелитиниот, протапостоларий Георгий Кипрский, и третий, хотя не столько, как эти, преданный ему, но говоривший слегка, — ритор церкви Оловол. Справляясь с историческими их записями, царь указывал на Иоанна Дуку, на бывших при нем архиереев и на патриарха их Мануила, — как отправлявшимся в посольство архиереям внушалось тогда совершать литургию вместе с латинянами и упоминать имя папы, если только этот пошлет помощь находившимся в то время в городе. Для подтверждения принесена была памятная книга церкви (τ κωδίκιον), и царь тогдашние обстоятельства сравнивал с нынешними. Принесли также и подлинные будто бы по этому делу рукописи тех лиц, и находили, что в них итальянцы вовсе не были обвиняемы в нечестии, а только требовалось, чтобы они отреклись от прибавки к символу, написанной в некоторых экземплярах и подающей повод к различному чтению. Он представлял на вид и то, во скольких величайших таинствах греки нимало не затрудняются иметь общение с итальянцами, и на переход их в нашу церковь смотрят как бы только на замену одного языка другим, своего родного — греческим. Чтó противного каноническим правилам в провозглашении имени пред церковью, где и другим, не имеющим папского достоинства, необходимо участвовать в том же общении, когда они присутствуют при священнодействии и когда служащий иерей всем без исключения преподает благодать Троицы? В наименовании же папы братом, и даже первым, — менее несообразности, чем в том, что находившийся в пламени богач назвал Авраама отцом, несмотря на то, что своим нравом он на столько отстоял от бедняка, на сколько велика была разделявшая их бездна. Если мы предоставим также (папе) право апелляции, то в сомнительных случаях едва ли кому захочется плыть для этого за море. Тогда как царь говорил это, патриарх был тут же и уверил хартофилакса, что если он, стесняясь силою царя, не обличит итальянцев и не произнесет своего об них суждения, то поневоле подвергнется отлучению. Поставленный в затруднение с одной стороны страхом царя, с другой угрозою отлучения, хартофилакс увидел себя на средине между этими крайностями и сознавал неловкость своего, как бы висячего между ними положения, хотя и думал, что духовные интересы надобно предпочитать телесным. Он представил настоящее дело в виде разделительном и говорил так: одни, в отношении к чему-нибудь, и есть и называются; другие и не называются и ни есть; третьи хотя и называются, но ни есть; а четвертые опять хотя и есть, но не называются. К этим последним должно отнесть и итальянцев, которые, не называясь еретиками, на самом деле еретики. Такие слова придали смелости патриарху, а на царя произвели весьма неприятное и тяжелое впечатление. Он тотчас распустил летучее собрание, потому что не мог перенести произнесенных слов: они заградили уста царя и не представляли ему возможности отвечать, так как на них лежала печать истины. Но архидиакон и протапостоларий с яростью бросились на Векка, будто придорожные осы, крича, что он судит нехорошо, что он, как человек ученый, воображает себя умнее многих.

13. Прошел тот день, и хартофилакс навлек на себя ненависть царя, который теперь искал случая повредить ему. В избытке гнева он подучил Иоанна Хумна сделать на него донос в том, что он худо исполнил обязанность посла. Обвинение свое Хумн внес в собор, но обвиняемый отверг содержание доноса и отклонил обвинение самою даже его запоздалостью, прибавляя, что оно есть дело одного царя и что за него не подлежит он суду владыки. Говорил он это пред собором, стоя на том самом месте, где прежде сидел, между тем как Хумн стоял посредине и высказывал обвинение в присутствии членов правительствующего синклита, великого логофета Акрополита, логофета домочадцев — и других, которые заседали на соборе и требовали суда от лица пославшего их царя. Но архиереи в то время, отказались производить этот суд, говоря, что они не могут судить патриаршего клирика, если не будет на то дозволения от самого патриарха. А патриарх никак не дозволял, но нашедши в нем способного помощника, решился защитить его. Поэтому собор и гражданские чины прекратили дело, и великий логофет, выходя из собрания, сказал, что хартофилакс водит за нос весь собор, который без него не знает, что и делать. И так, встретив здесь отпор, они обратились к царю и известили его о случившемся. Потом хартофилакс, размыслив сам с собой, что трудно бороться с царем, пришел к нему и стал умолять его, чтобы он не гневался на него невинного: при этом готов был он оставить должность и отказаться от всех своих доходов, лишь бы только не лишиться церковного общения, и что ни сделалось бы, не отвергать царской милости, чтобы не показаться причиною разделения церкви. Если же царю угодно будет сослать его в изгнание, он готов и на это. Однако царь, прикрывши бесславие злобы как бы человеколюбием, ничего не сказал и отпустил его домой. После того Векк начал действительно готовиться к ссылке: он положил свое имение в церковное сосудохранилище, и, надев на себя нищенскую одежду, безопасности, вместе с близкими к себе, искал в великом храме. Так как, убежавши в храм, он казался недоступным для преследования со стороны царя; то царь, послав к нему письмо, запечатанное красною печатью, весьма почтительно просил его к себе. Тот послушался, и тотчас же по выходе (из храма) отправился прямо на зов: но прежде, чем успел он представиться царю, его схватывают и препровождают в крепостную башню Анемы[102], под стражу кельтов-телохранителей. Там он и оставался.

14. Потом царь, пользуясь содействием ученых людей, из которых первыми и важнейшими были архидиакон и протапостоларий, составляет трактат, в котором разными изречениями и выдержками из исторических сочинений доказывает неукоризненность итальянцев в деле веры, и этот трактат послав патриарху чрез Арсения Акапниева, человека важного и почтенного, но в отношении к настоящему делу хромавшего на оба колена, просил принять его и написать общее о нем мнение, только непременно на основании истории и письменных изречений. «Ведь доказывать иначе, от своего чрева, было бы неубедительно и бесполезно; да я и не приму такого суждения». Так говорил он в высокомерной уверенности, что никто не отважится возразить против написанного: ибо хартофилакс, который, по его мнению, двигал всеми и мог победить его словом, находится теперь в таком состоянии, что помочь не в силах. Но патриарх и собор, для рассуждения о присланном трактате, созвали всех, кого считали на своей стороне. Это были отборные люди из всей церкви. Здесь был и Иоанникий Терникикопул, явно отделявшийся от патриарха, но теперь, по требованию нужды, оставивший прежнее свое малодушие. С ними была и родная сестра царя Евлогия, и все, что представлялось лучшего между монахами и учеными. И у всех их было одно желание — написать царю ответ на его трактат. Как скоро этот трактат был прочитан, каждый стал говорить против него, что в настоящем случае приходило на мысль. Потом, когда эти отдельные мнения нужно было соединить и составить из них одно сочинение, — стали искать такого составителя. Это дело принял на себя Иов Иасит, имевший и других помощников, особенно меня, писателя этой истории. В короткое время ответный трактат был готов. Перечитавши его пред всеми и исправив то, чего требовало приличие, чтобы не оскорбить царя жёсткостью некоторых выражений, собор посылает его к царю с тем же Арсением. Получив ответ и внимательно прочитав его, царь увидел, что остался далеко позади своих слов; а чтобы скрыть стыд, которого причиною был сам, он вооружился презрением и, желая показать, что присланная бумага возбудила в нем презрение, а не боязнь, как было на самом деле, бросил ее.

Встретив здесь сопротивление, державшие сторону царя взялись за другой способ действования, — обратились к Векку в темнице.

15. Но вознамерившись состязаться с человеком ученым, они должны были убеждать его ученым образом, и потому избрав места из священных книг, показывали ему, сидевшему в темнице, те слова писания, которые, по-видимому, благоприятствовали итальанцам. Приняв эти выписки и спокойно прочитавши их, Векк стал как бы склоняться к миру; ибо, во-первых, был искренен, во-вторых, любил истину во всем, что опиралось прямо на писании. Состояние души его подобно было тому, в каком находятся беспомощные люди, когда во время гнетущей нужды неожиданно вообразят, что имеют все. Так как он любил истину, то ему не казалось бесчестным признаться в том, что он не знал и никогда не встречал этих свидетельств. И причиною служило то, что, изучая эллинские (светские) сочинения, он не довольно занимался Божественным Писанием и мало размышлял о нем; поэтому хотел видеть и внимательно прочесть эти книги с тем, чтобы вникнуть в самый смысл их, и таким образом надеялся либо убедиться и стать твердо на том, к чему теперь склоняется, либо, если не убедится, представить очевидные причины, по которым не соглашается. Так говорил он, — и царь, одобрив его слова, вывел его из темницы и доставил ему книги, чтобы он на досуге прочитал их.

Между тем патриарха сильно озабочивало составление ответов на предложенные царем доказательства, тем более, что он все настоятельнее требовал их и не давал ему покоя.

16. Монах Иов Иасит, видя беспокойство патриарха и опасаясь, как бы он, ослабев, не отказался от своей настойчивости, придумал способ укрепить его мысли. Он предлагает ему совет — написать окружное послание и разослать его во все места к лицам благочестивым, а для удостоверения присоединить и клятву, чтобы они не уклонялись на сторону латинян, но были тверды, — чтобы не верили также, будто патриарх ослабевает и таким образом, готов увлечь их, куда ему угодно, лишь бы принять отделившихся прежде. Убежденный этими словами иерарх позволяет изложить дело, и бумага в самом скором времени была готова. Но прежде, чем послали ее, патриарх пожелал спросить архиереев и узнать, будут ли они стоять до конца. Для этого окружное послание патриарха прочитано было в общем собрании, и потом предложен вопрос: устоят ли они в этом? Архиереи тотчас изъявили свое согласие и засвидетельствовали его собственноручными подписями, кроме немногих, более предусмотрительных. Затем бумага была скреплена и запечатана. Когда это послание было разослано, патриарх, по необходимости, не мог ничего переменить, чтобы ни случилось; ибо связан был клятвою, а потому объявил всем, да говорил и царю, что он и сам не начнет, и другим не будет содействовать в пользу принятого намерения. Отчаявшись в согласии патриарха, так как этому препятствовала страшная клятва, царь счел такой поступок его очень неблагоприятным; потому что ему одинаково хотелось — и привести дело к желаемому окончанию, и окончить его именно вместе с патриархом. Впрочем, встретив отпор с этой стороны, он тем настойчивее приступил к архиереям. В то же время и Векк, прочитавши книги и нашедши в них много благоприятного рассматриваемому делу, говорил, что итальянцы виноваты, может быть, только в том, что осмелились сделать прибавку к символу; а что касается прибавленного слова, то и дивный Кирилл приводит изречение, равно благоприятствующее и нам, и им. «Дух Святый, говорит он, происходит по Существу от обоих, то есть, от Отца чрез Сына»: стало быть, разница только в том, что они признают предлог от, а мы — предлог чрез; тогда как у Кирилла эти предлоги, соединяясь в одном выражении, оправдывают и их и нас. Познакомившись с этими и многими другими местами, он нашел свидетельство о том же предмете и у Максима великого, который в одном из посланий к Руфину, между прочим, выражается так: «Этим они хотели доказать не то, будто Единородный есть причина Св. Духа, а только означали происхождение Его чрез Сына и изображали Его совокупность и неизменяемость по существу». В том же убеждали его слова и Афанасия великого, который говорит: «В порядке Св. Троицы Духа Святого нельзя признавать существующим неисходно от Бога чрез Сына, а как утверждают, действенно». Ободренный этими и подобными местами, Векк как бы уврачевал свою совесть и склонился к миру. Это придало энергии и царю, живо представлявшему грозные войны и кровопролития, для отвращения которых он требовал помощи от окружавших его ученых. С того времени постоянно приступал он к архиереям и ожидал от них содействия, говоря, что итальянские послы потеряли уже очень много времени по-пустому.

17. Между тем как это дело все еще тянулось, наступила необходимость отправить и со своей стороны послов к папе, чтобы таким образом обезопасить себя от итальянцев и показать, что греки, подчиняясь первейшей из церквей и почитая себя уже родственными ей, не подозревают оттуда никакой опасности. Итак, избираются послы. Это были: прежний патриарх Герман и никейский епископ Феофан, а со стороны синклита — великий логофет Акрополит, председатель вестиариата Панарет и великий диерминевт Верриот. Приготовлено две трииры: одна для сановников церковных, а на другой, за исключением великого логофета, должны были поместиться чины царские, везшие с собою множество священных даров, как-то, — одежды, золотые изображения и многоценные благовония. К этому царь прибавил и напрестольное облачение (νδτην), шитое золотом и украшенное жемчугом, которое он принес в достойный дар храму Божию, по случаю разрешения себя от церковного отлучения, и которое теперь, не успев взамен приготовить другое такое же, для великого храма первоверховных апостолов, согласно с его обещанием, взял из церкви и отослал. Между тем царь, считая неудобным расторгнуть союз с патриархом (ибо держался его, будто одночерепная раковина[103] — камня, так как от него получил церковное разрешение, и чрез его ходатайство надеялся также получить спасение; а что касается архиереев, то они почти уже склонялись), предложил ему следующее условие: патриарх оставит патриархию и поселится в Перивлептской обители, пользуясь всем своим содержанием и сохраняя обычное право провозглашения его имени при богослужении. По возвращении же послов, если дело каким-нибудь образом не состоится, — он снова вступит в патриаршие права, переедет в патриархию и примирится с архиереями, не упрекая их за случившееся: а когда начатое пойдет успешно и придет к желанному концу, — он совсем удалится на покой и для церкви поставлен будет другой предстоятель, так как ему, связанному клятвами, нельзя будет уже занимать прежнего поста. По выслушании такого условия, патриарх перешел в Перивлептскую обитель. Это было в 11-й день месяца экатомвеона, во втором индикте 6782 года. Церковные дела находились тогда еще в спокойном состоянии; обеспокоены были только лица, стоявшие во главе церковного управления.

18. Державный сильно подозревал, что архиереи легко не придут к единомыслию: это открылось особенно с тех пор, как рассуждения Векка, который приводил им места из святых отцов, не только не подействовали на них, но еще вызвали с их стороны прямые показания, что хотя бы дело соединения пошло и успешно, они не примут его. Поэтому царь стал винить их, что они нарушают должную ему покорность, поносят архиереев, склонившихся в пользу мира, и проклинают царя, будто бы принудившего их к тому. Впрочем, прежде, чем неприятности увеличились, он пытался склонить их ласками: пригласил к себе и, приняв очень почтительно, сел среди их и стал излагать обыкновенные свои мысли. «Его побуждает действовать в пользу соединения, говорил он, не иное что, как желание избежать жестоких войн и сохранить римлян от пролития крови; а церковь останется по-прежнему неизменною, несмотря ни на какие случайности. Все дело соединения с римскою церковью состоит только в трех пунктах: в признании за папою первенства, в апелляции на его имя и в провозглашении его имени при богослужении. Все эти преимущества, если посмотреть внимательно, — только пустые слова. Захочет ли папа ехать сюда, чтобы председательствовать пред другими? Кому из подсудимых вздумается измерить взад и вперед такое огромное морское пространство, чтобы только получить суд у людей, за которыми признано право первенства? Поминать же папу в первой нашей церкви и во второй вашей — великой, при патриаршем служении, — что можно найти в этом противозаконного? Как благоразумно отцы приспособлялись к обстоятельствам, когда того требовала польза? К этому побуждает и пример самого Бога, Который сделался человеком и претерпел распятие и смерть. Хотя Богу и неприлично было принимать на себя тело, однако ж, Он, по высочайшему домостроительству, сделался человеком; а чрез то, что, вопреки приличию, стал Он Богом плотоносным, получила спасение вся вселенная. Так чудно домостроительство! Если и мы, чрез благоразумное приспособление (ικονομικς), избегнем угрожающей опасности, то это не только не будет поставлено нам в грех, но еще послужит доказательством нашего уменья достигать своих целей. Вы, как я слышу, отвращаетесь от архиереев, которые согласились с нами, стараясь произвесть разделение в церкви, и, как носятся слухи, проклинаете нас. Так вот теперь представляется удобный случай предложить вам и, по возможности, получить от вас удовлетворение; потому что и нам неприлично слышать подобные вещи, и вам небезопасно говорить их и распространять в народе страх, — что вот мы-де не согласны на соединение, что нас против воли заставляют и переменить нравы, и исповедывать так, как говорят латиняне. Время кончить это чистосердечно, и мы предложим удовлетворение. Теперь я нуждаюсь в вашем совете, и пусть каждый выскажет свое мнение, как ему кажется. Только заботьтесь не об угождении своей собственной прихоти; но каждый, как духовное лицо, пусть и говорит по духовному. Основание — одно: отвратить опасность, которая неизбежна, если мы не сделаем ничего в пользу единения. А как этого достигнуть, — размысли всякий сам с собой и выскажи свое мнение в полной уверенности, что без его согласия не можем ничего предпринять и мы. Но рассуждать вам об этом сообща, по-нашему мнению, совершенно бесполезно». Этими и другими подобными речами старался царь склонить предстоятелей церкви на свою сторону. Но предстоятели отвечали, что им и неприлично и опасно проклинать царя, и решительно отреклись от такого обвинения, изъявляя готовность подвергнуться наказанию, если действительно будут уличены в этом. А что касается их несогласия с архиереями, то тут есть нечто похожее на правду: да и очень естественно, что люди, несогласные в действиях, расходятся и в образе мыслей; только их не поносят, как они говорят, а порицают их согласие на преднамереваемое дело. Да и почему не так? Ведь каждый — господин своего мнения, и чтó человеку не нравится сегодня, то может понравиться и сделаться предметом его стремлений завтра; и он будет делать это не по лукавым расчетам, и не случайно, а по внушению рассудка. Так-то и они склонились к миру, конечно, потому, что поступить таким образом признали делом полезным, и даже, как мы думаем, не противным их совести. Что же касается до собственного нашего мнения об этом предмете, то прежде всего нам и каноны не позволяют рассуждать о нем, так как мы находимся под властью архиерея, и должны следовать ему;— стало быть, тут и говорить нечего. Если же предложен будет вопрос каждому из нас отдельно, то может быть и страх твоего царского величества, призывающего к рассуждению об этом предмете, никому не воспрепятствует высказать свое мнение. Тогда царь стал спрашивать каждого порознь, — и один отвергал все три пункта, говоря, что церковь, следуя всегда одному и тому же учению, не может ничего принять нового, но должна сохранять и передавать потомкам то же, чтó и сами мы получали от предков. Если же угрожает обществу опасность, то это — не ее забота; на ней лежит обязанность только молиться: а не допускать ничего, угрожающего бедствием, или опасность сделать безопасною — обязан державный. Другие считали возможным признать за папою первенство и право апелляции; так как эти права будут существовать только в одном названии и для виду, а не на деле. Но иное дело провозглашать папу при богослужении;— на это, равно как и на прибавление к символу Веры, согласиться никак нельзя. В это время Ксифилин, занимавший должность великого эконома, надеясь на свою близость к царю и на старость, встал и, касаясь колен царя, начал умолять его, чтобы он излишними усилиями — избавиться от внешней войны, не возбудил внутренней — между нами самими: ведь никогда не примирить тебе всех, говорил он, хотя бы нас-то и удалось склонить к миру.

19. В таких рассуждениях прошел весь тот день, и царь несколько дней не настаивал на своем. Когда же узнал он, что церковные дела пришли в замешательство, так что один не принимает в общение другого, оставшийся непреклонным чуждается того, кто склонился к единению; тогда прежде всего наскоро составил грамоту, имея целью — собрать на ней подписи лиц, державшихся стороны царя. Неизвестно, чтó побуждало его к этому, — разве только то, чтобы между подписями видели имена предстоятелей церкви, хотя бы мнения их были и различны. Эти предстоятели с готовностью подписались словами, которые сказал Бог Аврааму[104]: «Благословляющие тебя благословятся, и проклинающие тебя будут прокляты». Затем послал он своих слуг обыскать домы всех, не разбирая ни правого, ни виноватого. В оправдание этого поступка говорили, что он — владетель города и, кроме всего прочего, один он — владетель также всех домов, и дарит их своим приверженцам; а тем, которые противятся ему в чем-либо, он отказывает в своей милости, и даже имеет право требовать с них уплаты за то время, которое они уже прожили в тех домах. Тотчас началась опись всех домашних украшений, мебели и всего, чтó у кого было, и владельцы этих вещей большею частью обвиняемы были в оскорблении величества. Между тем приготовляемы были транспортные суда для отправления в ссылку людей, казавшихся виновными; и дело не кончилось одними угрозами, — некоторые на самом деле испытали такую участь: одних сослали на Лемнос, других на Скирос, иных на Кос, а некоторых в город Никею; одни изгнаны были из города против воли, другие отправлялись добровольно; иные шли до Симврии и Редеста, а некоторые не успели еще выйти из Фаросской пристани, как, изменив образ мыслей, склонились на другую сторону и были возвращены.

20. Здесь кстати рассказать об одном случае с ритором, на которого ужасно было глядеть и со стороны, а еще ужаснее испытать что-либо подобное. Хотя рассказываемое происшествие относится не к этому времени, а случилось прежде; однако ж мы вносим его сюда в образец тогдашнего насилия, соединяя с другими жестокостями и этот жестокий поступок. Горе, горе нам, что и после стольких страданий, нас немилосердно осуждали! Что говорить — осуждали? И теперь еще осуждают те самые люди, которые пришли позднее нас, не показали своего лица, не подали голоса и не потерпели ни малейшего вреда единственно потому, что таились в неизвестности и не проявили ни малейшей ревности. Вы ли это — предстоятели церквей? Где стояли вы? Где ходили? Какую показали ревность об общем благе? Но упрек не вам, а принявшим (соединение), — и им тем более, что они особенно нападали на нас. Впрочем, довольно об этом. Теперь время начать обещанный рассказ.

Был день собрания в священных царских палатах, и на священное собрание явились иеромонахи, священники и монахи, сколько находилось их в городе. Пришел и патриарх, и весь собор. Предметом рассуждения был тот, занимавший всех мир. Когда все уселись и двое приверженцев царя — архидиакон Мелитиниот и протапостоларий Киприй удостоены были чести занять места, — ритор Оловол стоял и ожидал от царя позволения сесть. Так как ему не было указано кресло, то он вышел в другую комнату и сел. Потом когда начали рассуждать и стали искать ритора, считая полезным его присутствие, он позван был и, чувствуя нанесенное себе бесчестие, предстал пред царя не с видом кротости, — на вопросы не отвечал; и между тем, как царь надеялся найти в нем поддержку своих мнений, тот совершенно изменил прежний образ мыслей и объявлял царю противное, утверждая, что никогда не согласится на предложенное требование. Царем вдруг овладела ярость, и он разразился криком: ты всегда неприязнен царю и постоянно меняешься в своих мыслях — не по другой какой причине, а только по своей ко мне ненависти, которая написана у тебя на носу[105], напоминающем тебе о понесенном наказании. Выведенный из себя непомерною страстью честолюбия и раздраженный вместе мыслию о своем унижении, ритор высказал действительную причину испытанного им наказания: причина состояла в том, говорил Оловол, что он был предан малолетнему царю Иоанну. Едва он произнес это, как приверженцы царя, желая показать наперерыв друг перед другом свое к нему усердие, бросились, — кто откуда — на ритора и хотели растерзать его. Но царь, как бы по человеколюбию, воспретил это, отложивши свое мщение, как после оказалось, до более удобного времени. Подпавши гневу царя, ритор прибег в церковь и искал в ней спасения: но царь, взяв его оттуда, сослал в Никею и, как бы желая ему добра, отправил в монастырь Иакинфа. Не прошло еще и года после того, как поднятый вопрос о соединении всколебал души восточных христиан. Царь, пользуясь нисколько неприличными ему доносами, услышал уже, что ритор отказывается принять предписанное соглашение и, находя в этом удобный случай — его наказать, а нас убедить, что он стоит такого наказания, — дает приказ привести его в город в оковах, и сперва подвергает жестоким и бесчеловечным пыткам, а потом устрояет следующий новый[106] триумф. Он велел надеть на шеи длинные веревки сперва ему, за ним второму — Иаситу Мелию, и так далее подряд до десяти человек, а на конце всех — племяннице его, как будто за чародейство; потом первых двух велел обвешать овечьими внутренностями со всеми находившимися в них нечистотами, — за то, будто они не покорны царю, а ритора сверх того приказал постоянно бить по устам овечьими печенями, и в такой торжественной процессии водить их по всему городу, около же церкви подвергать их еще большему бесчестью, угрожая чрез это духовным лицам и наводя на них страх.

Это происходило в шестой день месяца елафиволиона[107] наступившего года, спустя шесть дней после смерти патриарха Арсения, который умер в заточении на острове тридцатого гамилиона. Видя висящую над собою опасность, духовные начали умолять державного избавить их от своего гнева и водворить спокойствие, пока не возвратятся из Рима послы: но многократные просьбы не убедили его; напротив было объявлено, что просители будут обвинены в оскорблении величества, если не станут исполнять предписанных условий. Когда же иные, боясь подвергнуться еще большему насилию, стали спасаться бегством, — царь тотчас приказал составить золотую буллу, в которой под самыми страшными клятвами уверял, что ему и на мысль не приходило употреблять насилие, или каким-нибудь образом домогаться сделать к символу прибавление хотя бы-то одной иоты или черты, что он не искал больше ничего, кроме соглашения в трех пунктах: в признании первенства папы, в праве апелляции на его имя и в провозглашении его имени, — да и то лишь на словах, для целей государственного домостроительства; потому что в противном случае произошло бы много бедствий и пришлось бы терпеть гораздо ужаснейшее зло. Написав и подписав это объявление, и скрепив золотою печатью, он посылает его в церковь чрез протасинкрита неокесарийца Михаила. Обеспеченные этою грамотою, архиереи подписали (предложенные условия). Правда, некоторые и теперь отказались и за то сосланы в ссылку, но чрез несколько времени, изменив свой образ мыслей, были возвращены и присоединились к церкви; так что из принадлежащих к клиру никто не остался в изгнании.

21. Теперь надобно рассказать и о том, что случилось с послами. Отплыли они в дурное время, потому что вошли на корабли и отправились в путь в начале месяца крония, а в конце того же месяца пристали к Малее[108], которую обыкновенно называют древоядною. В наступившей тогда великий пяток вечером надлежало им продолжать свой путь, — и они тут же испытали страшное кораблекрушение; ибо вдруг всколыхались волны и ветер, дувший с Геллеспонта, покрыв облаками сушу и море, распространил по земле такую тьму, что будто бы наступила тогда настоящая ночь, какая бывает по захождении солнца, кроме только блеска луны и звезд. Сильное движение воздуха и быстрые порывы разносторонних ветров произвели на море до того страшную бурю, что угрожали плывущим крайнею опасностью. Эта буря прежде всего разлучила корабли; так что находившиеся на одном из них не могли знать, куда направился другой, ибо кормчие не в состоянии были управиться с волнами, которые неистово ударяясь о суда, несли их по своей воле. Находившиеся с Германом и великим Логофетом направили свою трииру по ветру, в открытое море, и доверившись морю, поступили благоразумнее, чем другие, которые, при виде опасности, потеряв присутствие духа и надеясь найти спасение в какой-нибудь пристани, стали держаться ближе к твердой земле и, хотя тоже боялись попасть на мель, однако не отважились довериться открытому морю. Поэтому, когда от напора волн кормчий не мог справиться с кораблем, они вдруг ударились о берег и целым кораблем погрузились в воду, вместе с царскими дарами и драгоценным напрестольным облачением; так что из всех спасся только один, который и возвестил о случившемся несчастье. Так узнали о погибели бывших на том корабле гражданских чинов. А те, которые находились на другой триире с епископами и великим логофетом, проборовшись целую ночь с волнами и морем, хотя и близки были к опасности потонуть, однако на заре кое-как, с величайшими усилиями, достигли Метоны[109] и сверх всякого чаяния избежали предстоявшего бедствия. Остановившись здесь на несколько дней, чтобы узнать о другой триире, не удалось ли также и ей спастись от бури, они в скором времени получили горькое известие. Итак, оставшись теперь одни и не видя, однако ж, причины возвращаться назад, они решились продолжать путь и поплыли к Риму, а потом чрез несколько дней, принятые папою, исполнили возложенное на них поручение. Папа принял послов с радостью, одарил их тиарами, митрами и перстнями, которые у них обыкновенно носят архиереи. Проведши там весну и лето и постоянно получая от папы знаки благосклонности, они выполнили обязанности своего посольства и, по наступлении осени, вместе с папскими послами, возвратились в Константинополь.

22. Теперь, по предположению, оставалось удалить патриарха на покой и, при богослужении поминая папу, приступить к избранию нового патриарха. Но удалить патриарха было нелегко, а сам он не отказывался от предстоятельства. В этом случае царь, не видя с его стороны отречения, представил свидетелей своего с ним условия (между свидетелями был дикеофилакс Скутариот), будто патриарх добровольно обещал уступить свое место другому, как скоро дело кончится успешно. Архиереи сочли эти слова законным отречением, данную же им клятву осуждали, видя в ней препятствие, а в тех словах обещание. Клятвою удостоверял патриарх, говорили архиереи, что он не примет единения, а этими словами обещал оставить свое место, как скоро единение состоится; стало быть, так как теперь дело единения совершилось, отречение его получило полную силу. Зачем ему теперь оставаться предстоятелем церкви, когда дело, которого он не хотел принимать под клятвою, и из-за которого обещался тотчас же отказаться от места, решено уже окончательно? Вследствие этого патриаршее место общим приговором объявлено праздным, и с 9 экатомвеона имя патриарха перестали упоминать, а сам он из Перивлептской обители переехал в Анаплскую лавру. Наконец, в шестнадцатый день того же месяца, когда в придворной церкви совершал литургию Николай Халкидонский, — в присутствии послов и царя, прочитан был на двух языках апостол из деяний апостольских (ибо в тот день был праздник первоверховного апостола Петра, которого память празднует церковь при положении божественных вериг), равно как и божественное Евангелие прочитано по-гречески и римски, и в свое время возглашено диаконом имя папы: Григорий назван был верховным архиереем апостольской церкви и вселенским папою.

23. С того времени церковные дела пришли в совершенное расстройство; люди начали чуждаться друг друга и, между тем как один желал общения в божественных собраниях, другие говорили: «Не прикасайся, ниже осяжи», и отчуждение простирали до того, что не хотели ни из одной посуды пить, ни вместе разговаривать. Разделение увеличивалось с каждым днем, и с кем кто сходился вчера, от того отворачивался сегодня. Как больной желудком, подвергаясь сверх того какой-нибудь новой болезни, вдвойне страдает и чувствует, что первая болезнь, от столкновения с другою, еще более усиливается, особенно если они столь различны, что лекарство, служащее к облегчению первой, действует на другую противоположно и расслабляет больного: так точно было тогда и с Божиею церковью. Претерпевая довольно зла от раскола арсениан, она испытывала теперь еще другое зло, и притом так, что обе эти болезни, терзавшие великое и прежде здоровое тело церкви, когда бы стал ты рассматривать их отдельно, не только сами по себе — величайшее зло, но и не сродны одна с другою. Те самые люди, которые одинаково несогласны были со всякою другою партиею, разногласили еще и между собою, и способствовали умножению разделений — один так, другие иначе, одни просто, другие с большею ревностью. Кто может достойно оплакать тогдашнее состояние церкви, когда всякое беззаконие отступников считалось ни во что, и когда казалось гораздо выгоднее принять соглашение, нежели находиться в церковном общении? Впрочем, не все, чтó делалось тогда дурного, было объявляемо: многое, совершавшееся втайне, оказывалось злом еще большим. Люди бедные были подкупаемы щедрыми подарками злонамеренных и, увлекаясь ими, молчали. Когда же говорившие были злонамеренны, а слушавшие — просты и необразованны; тогда толки говоривших казались достойными вероятия. Человеку необразованному благоразумие не позволяло рассматривать дело, но внушало спасаться, не вдаваясь в эти хлопоты. А кто, под предлогом утверждения себя в вере, тронул бы и поднял известный вопрос; тот — ох, какой получил бы насморк! Но если, напротив, начинали в чем-либо убеждать его самого, — он должен был слушать скромно, показывая вид, что далее лопаты, заступа, да насущного хлеба ничего не знает. Многие находили тогда многих и такими (ибо мое слово касается не всех), что они знали, в чем состоит разногласие церквей, знакомы были с историею, читали писания, понимали важность обвинений, которыми одна церковь преследует другую; и, однако ж, пользовались обстоятельствами не меньше умеренно, как и осторожно — это было хуже самого раскола. Может быть, надлежало бы им столько разногласить со своими, сколько в недавнем времени разногласили они с итальянцами; однако ж иные и тогда, по нужде, как говорили, имея с ними общение, отделялись от своих братьев, будто от заразы. Впрочем, довольно об этом. Вижу, что чувство увлекло мою речь далее надлежащего; тогда как мы взялись не обвинять, а повествовать. Будем же излагать одни голые факты и предоставим судить о них, кому угодно.

24. И так, когда Иосиф, как сказано, удалился на покой, — и церковь стала искать ему преемника, представляемы были на вид многие из монашествующих и из священников, пока, наконец, голоса не склонились в пользу Принкипса[110], человека благородного, ведущего свой род от князей Пелопонесских. Пришедши с родины еще в юношестве, он, ради подвигов добродетели и совершеннейшей жизни, заключился сперва в одном из восточных монастырей Черной горы, где, как мы сказали, подвизался и патриарх Герман; потом, чрез несколько времени, пришел к царю и, получив сан архимандрита, сделан был настоятелем монастыря Вседержителя; затем находился в посольстве к восточным тохарцам и там, сочетав браком побочную дочь царя с Апагою, удалился для уединенной жизни в келью Одигийской обители. Впоследствии Принкипс возведен на патриарший престол антиохийской церкви, а теперь жил на покое. И в это время, в его пользу, больше чем в чью-нибудь, оказалось голосов, избиравших его в сан константинопольского патриарха. Так и вышло бы, если бы некоторые из архиереев не склонились в пользу Векка, который был вместе и хартофилакс, и великий скевофилакс, и пользовался величайшею известностью. Когда эти мнения представлены были царю, — Векк показался ему более достойным, как по другим преимуществам, так и по его учености, влиянием которой, равно как долговременною опытностью и красноречием мог он уничтожить раскол в недре церкви. Поэтому архиереи, собравшись во святом и великом храме, его одного избрали по голосам и в первый и во второй и в третий раз. Таким образом в двадцать шестой день пианепсиона[111], в праздник Святых отцов Никейских, Векк наречен был патриархом, а второго мемактириона[112] в следующее воскресенье, или в знаменитый Духов день получил дар Св. Духа и посвящен в архиерея. Поставив его на этот духовный пост, царь немного думал о церковном управлении, но заботился о делах светских; ибо знал, что Векк имеет довольно опытности и различных сведений, чтобы управлять церковью. Впрочем, он изъявил готовность помогать патриарху, в чем будет нужда, надеясь и сам пользоваться его помощью. Кроме того, царь дал ему право ходатайствовать за людей и обещал исполнять по его ходатайству все, что будет не противно справедливости. Лица, о которых надлежало просить царя, разделены были патриархом на два класса: во-первых, на лиц, нуждающихся в милости для счастливой жизни; во-вторых, на лиц, осуждаемых и требующих правосудия для избежания суда. К тем возбуждал он сострадание царя, олицетворяя в самом себе и мольбы их и морщины и косоглазость[113], и с одной стороны свидетельствовал об их виновности, а с другой просил снисхождения к достойному наказания виновному: за этих напротив ходатайствовал пред державным смелее, доказывая, что они обижены, и требовал их оправдания. Не на докладчика опирался он, чтобы узнать обстоятельства просителя, а выслушивал сам: и от говорящего требовал только правды в том, что хотелось ему высказать; пред царем же, полученные показания разбирать по правилам судопроизводства предоставлял себе. И сообщаемы были царю дела, смотря по свойству их: для пользы просителей, доклады предварительно располагались так, что об одном представлялось прежде, о другом после, одно защищаемо было наперед, а другое затем. От этого иногда приходилось даже и переписывать докладную бумагу, чтобы известному делу дать второе, или третье, или последнее место, если оно по всей вероятности, должно раздражить царя; либо изложить его в самом начале, когда можно было надеяться, что царь легко выслушает его и примет с удовольствием. Потому на этого человека многие полагались с такою же уверенностью, как на самого царя, и этот патриарх особенно замечателен тем, что смело говорил в защиту своего духовенства, и слова его державному казались истинными. Чтобы видеть, до какой степени прославился он своим ходатайством в пользу людей, не худо представить здесь несколько примеров его дерзновения и заступления за правду. Однажды в знойное время лета, в самый полдень, державный, проснувшись от послеобеденного сна, сидел на террасе и прохлаждался. Недалеко оттуда, в стороне, сидел и патриарх, ожидая, пока он проснется, чтобы тотчас подойти к нему. Наконец подошел он и стал ходатайствовать за человека, который, как ему сделалось известно, обвинен был несправедливо. Но думая о том человеке нехорошо, царь не соглашался помиловать его. Настойчивость с той и другой стороны была такова, что могла смутить и стороннего слушателя. Между тем дело не оканчивалось: напротив, патриарх, как ходатай за правду, разгорался еще большею ревностью и все смелее приступал к царю с просьбою; а царь, в котором неприятное чувство к защищаемому обратилось уже на защищавшего, стал приходить в раздражение. Один просил, а другой не соглашался; тот настойчиво умолял, а этот тем более ожесточался; первый говорил, что обвиняемый незаконно потерпит наказание, а последний не обращал на это внимания. Наконец, патриарх объявил, что будет действовать решительно, если царь не послушает его; а царь отвечал, что никак не простит, чтобы он ни делал. Тогда иерей вскипел ревностью и сказал: «Что же это? Чем архиереи лучше поваров и конюхов, которые необходимо повинуются вам во всем, чего ни захотите? И сказав это бросил символ патриаршей власти — жезл, упавший прямо к ногам царя, а сам встал и со всех ног побежал вон. Видя, что это дело постыдное, царь встал молча; а патриарх, несмотря на то, что его удерживали, и что многие, одни за другими посланные царем просили возвратиться, уверяя, что царя очень огорчит это, — ничего не слушал, но пошел пешком и зашел в соседний монастырь, показав самым делом, как велика была ревность его и как не обращал он внимания на лицо, когда требовал угодного Богу. Вот и другой случай, о котором нужно сказать. Некогда патриарх просил за такого человека, который, по его мнению, имел право на снисхождение царя. О нем говорено было уже много раз; но патриарха не слушали, и тому человеку не оказывалось даже и поздней помощи. Наконец, ходатай хватается за случай: был праздник славного мученика Георгия, когда в Манганской обители бывает большое стечение народа. Патриарх совершал бескровную жертву, и царь присутствовал при Богослужении. По окончании возношения даров, царю нужно было, умывшись, приступить к принятию антидора и благословения от священнодействующего. Царские врата отворены, и патриарх, которому нужно было благословить царя, вышел. Царь подходит и протягивает руки с тем, чтобы взять часть священного хлеба; но иерей удерживает правую свою руку, в которой был священный хлеб. И вот, когда с одной стороны царские руки были протянуты, а с другой — рука иерея оставалась неподвижною, — в ту самую минуту язык произносит просьбу и требует свободы скорбящему. Посмотрел бы ты тогда на благородное предстательство души. Один просит разрешения, а другой откладывает, говоря, что разрешать теперь, не время; против чего тот опять, еще громче взывает, что, напротив, всего приличнее оказывать сострадание к человеку, когда принимаешь освящение от Бога. Наконец, царь упрашивает патриарха о получении антидора не для употребления, как говорил, а более для того, чтобы не было ему стыдно пред народом, если возвратится от патриарха с пустыми руками. Но патриарх не давал, говоря, что этот хлеб будет ему в осуждение, если скорбящий останется с пустыми надеждами на разрешение. Тогда спокойствие царя сменилось гневом, — и он, не дав никакого ответа патриарху, сказал только: «Мы не праздновали праздника», ушел в свои палаты.

25. Испугавшись такой настойчивости этого человека, царь старался теперь отыскать случай к ослаблению его непоколебимости и, оправдываясь пред окружающими, говорил, что патриарх часто бывает упорен, не верит никакому посреднику и, по своей недоверчивости, требует непрестанного свидания с ним, что пóходя обеспокоиваемый его докуками, я чувствую то же, что чувствуют сытые люди, когда предлагают им множество блюд. Как эти досадуют, когда не могут отделаться от предлагаемого: так досадно и мне, когда патриарх ежедневно докладывает о множестве дел, и притом не на бумаге, а лично; так что по всякому предмету приходится заводить с ним спор и с неудовольствием оскорблять его достоинство отказами; а между тем дела наплывают и с других сторон и развлекают внимание ума царского. Чтобы избегнуть такого затруднения царю внушили избрать из семи дней один и назначить его для сношений с патриархом. Посему избран был день третий, и положено, чтобы патриарх именно в этот один день сносился с царем по делам известных ему людей; для чего определен и особый грамматик Михаил Ксифилин, который на доклады этого рода должен был писать решения. Таким образом, Богу, милости и утешению посвящен был день третий. А чтобы он не пропадал и тогда, когда бы царю необходимо было в это время заняться другими, не терпящими отлагательства делами, — местом отдыха для патриарха назначен соседний монастырь, в котором патриарх мог бы побыть, если бы что необходимое иногда помешало царю окончательно рассмотреть его дела, пока он не кончит остальное, по крайней мере, вечером, или даже позднею ночью. И сколько добра получали люди от такой заботливости патриарха! Но об этом довольно. Все приведенные нами разновременные факты мы, при помощи памяти, собрали в своей речи в один порядок.

26. Между тем царь опять снаряжает и отправляет послов к папе, чтобы узнать об исходе дела касательно соединения, равно как и о том, что делает Карл — оставил ли он прежнее свое стремление и сделался ли смирнее? Прибыв в Рим, послы предложили мир и были приняты благосклонно. Встретили они там и Карла и узнали, что он дышал угрозами и сильно домогался, чтобы папа позволил ему напасть на город. Видели они также, как этот король ежедневно валялся у ног папы и иногда приходил в такое бешенство, что кусал зубами скипетр, который, по обычаю итальянских вельмож, держал в своих руках. Все это делал он, умоляя папу позволить ему привести дело к концу и представляя на то свои права. Но папа никак не убеждался, был глух к его словам и со своей стороны противопоставлял ему права греков, по которым греческая столица должна остаться за теми, кому она принадлежала. Он утверждал, что хотя, по законам человеческим, и города и деньги суть дары войны, однако греки выше этого закона, — они сыны церкви и христиане: а на христиан не должны нападать христиане; иначе мы возбудим против себя гнев Божий.

27. Когда Карл таким образом был укрощен, царь, освободившись от возбуждаемых им забот, предался ближайшим своим занятиям. В это время принял он к себе Икария, человека весьма опытного в воинских делах и владевшего одним большим островом, который у тамошних жителей назывался Анемопилами[114]. По каким-то случайностям этот Икарий убежал оттуда и, передав свою власть над островом царю, сам зачислен был в придворный царский штат. Кстати незадолго пред тем царь лишился севастократора и деспота — родных своих братьев, а еще прежде их лишился и другого севастократора, и кесаря, и протовестиария, и великого дукса, словом сказать, — многих высших сановников, а потому поставлен был в необходимость заместить их новыми лицами. Впрочем, этого Икария держал он пока еще в числе людей частных и, посадив на корабли с сухопутными войсками, отправил его в Еврип сразиться с великим Господином Иоанном. Когда Икарий высадил войско с кораблей около Сореев, — о его нашествии сведал Иоанн и, хотя болен был подагрою, однако ж, не отказался вступить в сражение и тотчас же, выстроив латинян в боевой порядок и держа их в готовности, вывел в поле. Произошло жестокое сражение, в котором великий Господин был ранен стрелою и упал; ибо больными ногами не мог крепко держаться в стременах[115] седла, и потому раненый был взят в плен. Вместе с ним задержаны были и многие другие, и в том числе родной брат Икария. В то же время действовало и войско сухопутное под командою стратопедарха Синадина Иоанна и великого коноставла Каваллария Михаила. Эти вожди устремились на крепость Фарсалу, которая некогда называлась Фойею, в намерении запастись там съестными припасами; но вдруг встретились с незаконнорожденным Иоанном. Завязав с ними бой и сражаясь мужественно, Иоанн берет великого стратопедарха Синодина; а великого коноставла итальянцы, — сколько ни преследовали, поймать не могли, потому что он ударился бежать изо всех сил и ушел далеко от преследователей, хотя, что ни делал, не мог уйти от своей судьбы. Гоня своего коня опрометью и часто озираясь назад в той мысли, как бы уйти, он на всем скаку наткнулся на дерево и разбил себе грудь. Случившиеся там люди с трудом остановили его коня (ибо ему самому пришлось думать уже не о коне, а о ране и смерти) и, сняв с него полумертвого всадника, отнесли его в Фессалонику, где он умер и погребен. Между тем Иоанн и его воины необузданно совершали убийства и собрали огромную добычу. Тогда-то узнали оставшиеся от побоища римляне, что за человек был этот Иоанн. Он делал нападения не из открытых мест, но выскакивал из засады, ему одному известной, поражал при первом взгляде и мужественным ударом, которого вовсе не ожидали, побеждая народ отличный и достаточно опытный в войне, приобретал себе величайшую славу. Корабельное же войско, сколько сохранилось его от боевых потерь, ведя с собою военную добычу в лице великого Господина Иоанна и окружавших его вождей, весело возвращалось к державному. Люди, приведенные с великим Господином, скованы были и посажены в темницы; а Икарий, в награду за его подвиги, почтен достоинством великого коноставла. Народ фивский, вместо Иоанна, великим Господином наименовал брата его Вильгельма. Сам же, Иоанн окруженный почетом со стороны царя, обещал ему, что сделается его зятем, и запечатлев свое обещание клятвою, был отпущен восвояси. Но этот брачный союз только и сохранился, что в обещании; потому что нареченный зять, едва успел прибыть в отечество, как заболел и умер. Тогда брат его Вильгельм, которого история называет зятем Иоанна незаконнорожденного, вполне уже принял власть умершего, и потому постоянно враждовал против римлян. Римский флот, правда, ежегодно приставал к берегам его владений и, находясь под управлением Икария, возведенного уже в достоинство великого дукса, причинял ему много зла; но решительных успехов не было

28. Тогда как Иосиф жил в Анаплском монастыре, патриаршествовавший Иоанн, т. е. прежний хартофилакс Векк впал в тяжкую болезнь. Однако ж, наконец, после долгих страданий, ему стало легче, и врачи нашли нужным перевезти больного в место более спокойное, где мог бы он лечиться отдыхом и где недосуг не способствовал бы развитию болезни; потому что, несмотря на облегчение, ему надлежало употреблять чистительные средства. Удобным для того местом была избрана Лавра. По этому случаю царь захотел переместить Иосифа, так как почитал неприличным, чтобы в одном и том же месте жили — и патриарх, посланный на покой, и тот, который после него патриаршествует. Но Иоанн знал приятный характер Иосифа, и то, что недавно еще подавал он голос, по которому сам принял кормило церкви; ибо, когда державный желал слышать, кого Иосиф укажет на свое место, и спрашивал его об этом, — тот, преимущественно пред многими, указал на Иоанна, как на человека ученого и в делах опытного. Так вот поэтому, и вместе потому, что верил в миролюбивое расположение Иосифа, патриарх воспротивился его перемещению и поселился с ним в одной обители. Прибыв туда, он послал приветствовать Иосифа от своего лица и получил от него ответное приветствие в выражениях дружбы и искренней признательности; потому что Иосиф был человек действительно миролюбивый и приятный, и держался столь далеко от дел церковных, что, по собственному его признанию, одна только клятва мешала ему принять настоящий порядок вещей, который не может уже идти далее того, до чего он доведен. Живя в Анапле Иоанн имел в руках много сочинений, написанных раскольниками, которые доказывали, что нынешние дела опасны и удаляют христиан от Бога, и что причина нынешних ересей — не только скрываемых и поддерживаемых сомнением, но и гласных, очевидных, заключается в итальянцах. Приводили они доказательства и из писаний, на которых опирались непрестанно, — ссылались и на изречения святых, если они благоприятствовали их учению и покровительствовали собственно им. Надобно стараться и о мире, говорили они, но так, чтобы не оскорбить Бога; а если настоит опасность оскорбить Бога, то нужно бороться. Всему своему учению давали они, таким образом, вид совершенного православия и, наполняя свои сочинения множеством других таких же мыслей, представляли дело весьма опасным.

Пересматривая все это, Иоанн видел, что для оправдания себя по каждому пункту их обвинения, необходимо писать и самому: но он понимал, что борьба слов против слов должна произвести соблазн, и что пишущему нельзя избежать действительного или мнимого нарекания в неправильном суждении о многом, и потому молчал. Обещание не писать ничего состязательного, дал он даже Ксифилину, человеку почтенному и великому эконому церкви: «Чтобы не показалось кому, говорил, будто мы, что ни сказали бы, налагаем руки на неизменные постановления. Ведь им, во всяком случае, представляется нововведением попытка — как опускать нечто в церковных делах, так и держать. Говорят ли только что-нибудь, или явно, самым делом восстают на неизменные догматы, — у них одно оправдание: отклонить им нетрудно. Напротив, для нас, хотя бы наши речи были яснее дня, хорошо будет и то уже, если мы удостоимся внимания и избегнем укоризны в извращении догматов». Так говорил Иоанн, когда брал в руки сочинения раскольников; но находя в них много положений вздорных, захотел он написать опровержение, и сколько ни удерживался, наконец, не мог не сделать опыта, чрез что навлек на себя множество неприятностей. Между тем, живя в лавре, он совершенно выздоровел и, дружелюбно простившись с Иосифом, возвратился в Константинополь.

29. Между тем некоторые люди столь далеки были от мира, что Иосифу, живущему и на покое, не давали покоя. Они ежедневно приходили докучать этому человеку, непрестанно занимали его, и тогда как он, по простоте своего нрава, мало-помалу охладевал, возжигали в нем рвение. Иосиф был такого уступчивого и умеренного характера, что из лиц, находившихся в общении с церковью, кто ни пожелал бы посетить его для принятия благословения, всякому стоило только припасть к нему и испросить благословение, — тотчас делался он причастником даров св. Духа. Это было невыносимо, как для тех, которые окружали его, так и для других. От того ежедневные его посетители получали все больше дерзновения, так что, наконец, совершенно отделялись от церкви. Слыша об этом, державный лишил его своей доверенности и обвинял в том, что он не с добрым намерением допускает к себе многих и оказывается несправедливым к царю; ибо тогда, как царь радовался, что доставил ему спокойствие, он отечески и дружелюбно принимает к себе людей, далеко не согласных с ним в мнениях, и таким образом раздирает тело церкви. Им бы надлежало следовать за Иосифом, а не Иосифу за теми, которые стали отъявленными врагами и сильно разногласят с церковью. Питая эти мысли, царь послал к нему запрещение, принимать подобных людей, если только он дорожит своим покоем. Но Иосиф отвечал, что если державному угодно будет сослать в изгнание как его, так и лиц его окружающих, то он уже по необходимости не станет принимать приходящих к себе людей: а до тех пор за прием посетителей обвинять его нехорошо; ибо и для нашего утешения нужно, чтобы посещали нас многие не только знакомые, но и незнакомые. И так пусть царь или сошлет нас в изгнание, если хочет; или без причины не делает нам упреков, пока мы на свободе. Так отвечал Иосиф не для того, чтобы настоящие свои обстоятельства хотел привесть в худшее состояние, а потому, что верил в расположение к себе царя: надеясь на это, он даже примешивал к своим словам выражения несколько резкие; говорил, например, что царь, лишив меня чести, хочет лишить еще и утешения видеть вокруг себя людей. Но державный, схватив в этих словах, что было по его мыслям, вздумал послушаться Иосифа и сделать то, чего сам он хочет, и чего из уважения к нему, может быть, не сделал бы; то есть, под этим благовидным предлогом назначил ему изгнание, о котором он первый напомнил, и чрез посланных выведши его из лавры, удалил в Хилу (это островская крепость у берегов Эвксинского моря), где весною жить весело, но чрезвычайно тяжело зимовать; так как тот остров открыт для северного ветра, который дышит жестоким холодом. Некоторых же, преданных Иосифу монахов, расселил он, в качестве ссыльных, по разным островам Эгейского моря; а монаха Иасита Иова послал под крепкою стражею в Кавею — крепость, лежащую при реке Сангаре.

30. В то время царь собирался предпринять поход в Орестиаду, чтобы смирить до наглости беспокойных генуэзцев. Прежде гораздо сильнее их были венециане, правительство которых отличалось и богатством и оружием и другими снаряжениями; так как они владели морем более чем генуэзцы, и на длинных своих кораблях переплывая морские пути, получали больше добычи, чем сколько случалось приобретать выгод генуэзцам, посредством торговли и перевозки товаров. Но с того времени, как генуэзцы получили от царя право свободно и беспошлинно владеть Эвксинским морем, по которому они осмеливались плавать даже среди зимы на укороченных кораблях, называемых таритами, — не только для римлян заперты были ими все пути морской торговли, но и для самых венециан. Богатство их и снаряжения сделались предметом зависти. От этого стали они гордиться не только пред единоплеменниками, но и пред самыми римлянами. Притом надобно сказать, что царь особенно почтил одного благородного генуэзца, по имени Мануила Захариева, подарив ему в восточной Фокее богатые приисками алюминия[116] горные высоты, на которых поселившись, он и работал со своим народом. Но получая от этой работы большие выгоды, Мануил захотел еще больших и, надеясь на милостивое расположение к себе царя, обратился к нему с просьбою. Он просил запретить генуэзцам провоз алюминия из верхних стран чрез Эвксинское море; а между тем известно было, что этого металла много требуют люди, занимающиеся окрашиванием шерстяных тканей в разные цвета. Когда царь согласился на такое запрещение, тогда одни из живших в городе генуэзцев, частью по уважению к воле державного, а частью и потому, что город был последним их убежищем, решились строго исполнять царское предписание; другие же напротив, не обращая на это никакого внимания, построили большой круглый транспорт и, выплыв из своего порта, направились к Фракийскому Босфору, переплыли узкие проходы Понта и нисколько не стеснялись ни царским указом, ни своими обычаями, которые требовали, чтобы ни один генуэзский корабль не проходил куда бы то ни было, не сделав приличного салюта живущему в Влахерне царю и не отдав ему поклона. И так, не обратив внимания ни на какие условия и пользуясь благоприятным южным ветром, генуэзцы смело отчалили и, миновав устье Понта, направились к северным берегам моря, где, занимаясь пиратством, прожили довольно долго. Наконец, собрав много добычи, которой значительную часть составлял алюминий, и нагрузив ею транспортное судно, они смело поплыли назад. Между тем царь, узнав об их отплытии, сильно оскорбился неуважением их к своей особе и стал думать, каким бы образом этих презрителей забрать в свои руки. Такое намерение царя не неизвестно было и им. Посему стали они теперь заботиться особенно о том, как бы счастливо совершить плавание необыкновенным способом, и чрез то избежать угрожавшей им, как они знали, от царя опасности. Когда перед этими пловцами открылись уже восточные горы, — ветер для них был то попутный, то боковой, как бы только скользивший по парусам, и пловцы находили его достаточным, для благополучного плавания удовлетворительным: но приблизившись к Фаросу, они рассчитали, что единственно северный ветер будет для них полезен, лишь бы дул он не слабо и лениво, будто при безветренном состоянии воздуха, когда паруса только что зыблются, а так, как дует ветер, называемый у моряков Танаитским[117]. И на этот-то один ветер надеялись они, отчаиваясь во всем другом; ибо знали, что царская засада караулит их. Наконец, чрез несколько дней ожидаемый ветер, к их радости, подул и сильно погнал их корабль. Оживленные надеждою на него, генуэзцы и сами ободрились и, распустив все паруса, понеслись по течению. Но полагаясь на силу ветра, они не забыли, однако ж, бока корабля завесить бычачьими кожами и вооружиться — с намереньем достаточно противустать огню и всякому другому разрушительному действию на корабль, даже и самим сразиться, если б напали на них посланные царем. Узнав об этом, царь приказал жившим в Пере генуэзцам послать людей и остановить плывущих. Те действительно послали много народу, чтобы преградить им путь; но посланные не могли остановить их. Тогда генуэзцы, не сочувствуя их упорству и предохраняя самих себя, известили царя обо всем, и вину сложили на этих единоплеменников. Царь, поняв это, как выражение крайнего к себе презрения, и думая, что ему будет стыдно, если корабль не задержат, и генуэзцы уйдут, — собрал все грузовые суда, какие только стояли у города, и расположив их, будто охотник — собак, выше Гасмулийской части столицы, поставил начальником над ними вестиария, Алексея Алвата: потом с бывшими при нем людьми сам переправился чрез Босфор, и своими приказаниями производил ужасы. Если вестиарий не одолеет генуэзцев, говорил он, то лишен будет власти. И вот одни из римлян расположились на кораблях, а другие выстроились на морском берегу, и готовились принять грузовое генуэзское судно. Римляне напали и, окружив генуэзцев, выполняли дело солдат, но не имели никакого успеха; потому что сильный попутный ветер и высокая палуба корабля весьма много помогали генуэзцам, так что все усилия нападающих остались напрасными. Одни бросались, чтобы удержать корабль; а другие, бывшие на кораблях, даже и не беспокоились, зная, что это будет безуспешно. Стрелки пускали множество стрел и дырявили паруса; но сильный ветер ослаблял их полет, и больше помогал ходу корабля, чем сколько задерживали его нападающие; так что, проскальзывая между окружавшими его, он — один мало-помалу убегал от многих. Царь сидел где-то в стороне и, видя, что одни нападают, а другие убегают, находился в сильном волнении и непрестанно посылал одних воодушевлять, другим приказывать, а иным грозить. Но усилия оставались напрасными, и корабль, несомый попутным ветром, уходил из рук преследователей. Когда эти последние не знали, наконец, что делать, — душа царя сильно возмутилась; он видел в себе предмет поношения и смеха. В это время кто-то из приближенных дал ему такой совет, который, по-видимому, обещал успех. Он состоял в том, чтобы царь воспользовался на этот раз каталонским кораблем, который был больше других. На этот корабль надобно послать достаточное число солдат и, распустив на нем паруса, поставить его так, чтобы он первый принимал на себя удары ветра: тогда сила его приражения на корабль убегающий ослабеет; он будет загражден от дуновения как бы стеною, и потому с другого корабля останется только сделать на него нападение. Этот совет тотчас приведен в исполнение. Войско быстро взошло на каталонский корабль и стянуло его корму. К счастью, стоял он недалеко;— и царь был рад употребить его в дело. Как скоро поместился он взади генуэзского корабля, — удары ветра на второй корабль стали падать на первый, и сильно надутые его паруса сделали то, что корабль неприятельский скоро остановился. Тогда можно было уже вскакивать с одного корабля на другой; причем помогали люди на кораблях и с низкими палубами, и нападали на генуэзцев с жаром. Таким образом на генуэзский корабль, при возбуждении со стороны царя, из числа одних всходили одни, из числа других — другие, и после сильного сражения на море, взяли его. Тогда корабль этот приведен был в царскую гавань, а бывшие на нем понесли должные казни: многим из них, в наказание за презрение к царю, выколоты были глаза случайно попавшимися гвоздями. Подобного рода обвинение падало и вообще на генуэзцев; ибо, когда один из них стал величаться пред проселоном и сказал ему, что город снова достанется нашим, — этот, движимый ревностью, ударил его по щеке и вышиб латинянину глаз, а латинянин вдруг схватил кинжал и лишил его жизни. Узнав об этом, царь наделал ужасов; но своего гребца не отыскал. А так как его не возвращали (да он уже и не существовал), то царь до того разгневался на генуэзцев, что приказал Мануилу Музалону тотчас истребить все это племя. Музалон немедленно собрал войско, сколько было его в городе и по окрестностям. Оно — страшное и вообще, казалось еще страшнее, когда окружило все генуэзские домы и, готовое рубить, ожидало только приказания от царя. Генуэзцы объяты были ужасом и, обуздав, сколько могли свою гордость, отвратили от себя гибель: пришедши, по возможности к лучшему расположению и приняв смиренный вид, они обратились к просьбам и, представляя повинные головы в полную волю царя, что ни захотел бы он сделать с ними, стали умолять его, совершенно подчинились царской его власти и давали обещание охотно исполнять все его приказания; потому что не имели другого убежища, кроме царской милости. Обузданные таким страхом, они от имени всего общества приняли царский указ и, обязавшись заплатить большой штраф золотом, едва смягчили царский гнев. Тут только стало для них ясно, что царское слово гораздо сильнее их глупости. Так это было.

КНИГА ШЕСТАЯ

1. Между тем царя стали снова озабочивать движения на Гемусе; ибо условия союза с Константином и договоры по случаю его брака были уже нарушены, и Мария возбуждала в своем муже вражду против римлян; так как Михаил, несмотря на то, что рождались у них дети, все еще оттягивал дело о Месемврии; да и явно было, что он только выдумывал предлоги, почему не отдает этого города, в самом же деле не хотел отдать его. Притом ненависть Марии против царя раздуваема была также и презрением к ее матери Евлогии. А причиною презрения к ней оказалось разномыслие, произведенное событиями церковными; потому что державный предполагал в Евлогии враждебное к себе чувство, когда она не только сама прервала общение с церковью, но еще окружила себя многими раскольниками и покровительствовала им. Все это узнавала Мария от лиц, ежедневно к ней приходивших (между ними немало было и монахов, домогавшихся от ней подаяния) и замышляла против дяди страшные вещи, говоря просителям-монахам, что она с отвращением смотрит и на поступок царя, почитая его ужасным, и на враждебное чувство Михаила к ее матери. Поэтому и сама старалась сделать ему столько же, или еще больше зла, чем сколько можно было ожидать от женщины. Она отправляет посольство в Палестину и, чрез избранного для этой цели Иосифа, называемого также Кафаром, в сопровождении других, с одной стороны открывает Элийскому патриарху все, что сделал царь, с другой — располагает султана к восстанию на царя; так чтоб султану оттуда, а болгарам отсюда сойтись в его землях и разорить их; ибо царь, как нарушитель данной Богом веры, ненавистен Ему, и ничто столько не привлекает на людей Его гнева, как нарушение древле откровенного Им учения. Патриарх эти рассказы послов Марииных почитал очень вероятными; потому что подобные слухи доходили до него и от других. Стало быть, посольство это, если не смотреть на преувеличение дела, представлялось ему говорившим правду; и он уже не входил в намерения того, от кого оно прислано; даже со своей стороны удостоверил послов, что если бы Александрийский Афанасий и Антиохийский Евфимий пришли к единомыслию с царем, — он будет действовать и один. А что касается султана, то для него болгарское посольство было явлением вовсе неожиданным; да и предшествовавшие ему правители Египта не видывали подобного. Притом народ болгарский не пользовался такою славою, чтобы можно было возводить его на степень государства. Поэтому послы для султана казались подозрительными, и султан отпустил их молча. Между тем мнение Элийского патриарха Григория о несогласии прочих патриархов оказалось действительно справедливым. Вот прибыл в Константинополь патриарх Антиохийский, едва избавившийся от рук царя Армянского. Последний, питая к нему ненависть, хотел отделаться от него и, имея его в своих руках, приказал отвесть туда, где он должен был непременно погибнуть. Лица, которым это дело было поручено, отвели его на окруженную морем скалу, где не встречалось ни одного жителя, и не от кого было получить утешение. Однако ж, сосланный, по предстательству чудотворца Николая, как говорил он, избавился от погибели и, привезенный в город, явился к царю. Патриарх же Александрийский, взошедший на престол уже после описанных выше событий, не хотел пересматривать то, что состоялось прежде, и, почитая это дело к себе не относящимся, был спокоен. Спрашивать его — не спрашивали; а сам он извинял себя тем, что, живя между безбожниками и перенося много оскорблений, прибегал к царю, будто в пристань, и потому, узнав о новых постановлениях церкви, считал нужным молчать. Правда, от содействования ему он решительно уклонялся; однако ж, и восстановлять нарушенный порядок находил тоже неблаговременным.

2. Теперь следует сказать, что Мария, короновав сына своего Михаила до его совершеннолетия, вела и воспитывала его по-царски, и в торжественных приветствиях давала ему место после отца; поэтому очень подозревала Свентислава, который был деспотом, и коварно подкапывалась под него, чтобы, боясь безнадежного положения больного Константина, надежно устроить судьбу сына. В этих видах отправила она к Свентиславу послов, которые должны были клятвенно уверить его, что ему не мыслят ничего худого, и просить его прибыть к Марии. Положившись на их клятвы, Свентислав прибыл в Тернов и, несмотря на свою старость, просил себе усыновления. Усыновление его торжественно совершено в церкви. После того, как священник, при множестве зажженных свечей, вознес приличное молитвословие, Мария обеими полами верхней своей одежды охватила с одной стороны Михаила, с другой Свентислава. Когда эта церемония кончилась, Свентислав отправился домой с именем сына болгарской деспины после Михаила. Но немного еще прошло времени, как эта коварная мать убивает того, который считал себя усыновленным ею. Зато Дика, против обыкновения, не надолго отложила наказание, — скоро взыскала неправедно пролитой крови убитого. Чтобы рассказать, как это было, надобно взять дело несколько выше.

3. Жил там по найму один свинопас, по имени Кордокува[118]. Так как этому имени на греческом языке соответствует слово овощ — λάχανον, то называли его также Лаханою. Этот человек, заботясь о свиньях, о себе самом не заботился, — не хлопотал ни о пище, ни об одежде, а кормился одним хлебом и диким овощем, вообще — содержался скромно и бедно. Но в беседе своей с другими такими же бедняками, он открыто высказывал о себе странные мечты, на которые те отвечали больше смехом, чем уверенностью. Восторгаясь такими-то, не знаю, откуда взявшимися надеждами, стал он внимателен к себе, и, как мог, молился Богу; ибо где было ему узнать на память божественные молитвы, когда он в простоте нрава жил почти между такими же дикими людьми, каковы были и пасомые им свиньи? Питаясь подобными мыслями, он не шутя забрал себе в голову, что Промысл назначил его к какой-то власти, и об этом часто говаривал с поселянами и свинопасами, утверждая, что ему нередко являлись святые и возбуждали его произвесть волнение в народе, чтобы самому управлять им. Многократно слыша рассказы его об этом, люди, наконец, стали ему верить, и уже иначе смотрели на него, чем прежде; ибо предназначение, говорил он, близко ко времени осуществления. В один день, сказав, что получил знак приступить к исполнению своих намерений, он тотчас приглашает своих соседей к содействию, и они повинуются, как бы в надежде совершить что-то великое. Вот приходят они в страну и провозглашают имя свинопаса, утверждая, что ему дано повеление от Бога сделаться правителем. Слова их имели силу убеждения, и число его приверженцев постоянно увеличивалось. Теперь он принарядился: надел тонкое платье, опоясал меч, сел на коня и отважно пустился на дело, превышавшее его силы. В то время Константин страдал болезнью (у него была сломана нога, отчего лежал он без движения; а если нужно было ему куда идти, то его везли в коляске, будто мертвую тяжесть); поэтому многие презирали его, а особенно соседние тохарцы, и, ежедневно производя набеги на его страну, делали ее поистине мидийскою добычею. И так вот Лахана столкнулся с тохарскою фалангою и, противопоставив ей свои силы, напал на нее и разбил наголову. То же произошло и на другой день. И таким образом в течение немногих дней имя его сделалось громким. Теперь присоединились к нему целые области и твердо надеялись, что он отлично поведет дела. Лахана везде был прославляем, и не проходило дня, чтобы число его приверженцев не увеличилось сравнительно с прежним, и чтобы он не отличился каким-нибудь новым набегом. Все это очень пугало Константина и даже сам царь немало беспокоился, слыша о его славе: ведь не достиг бы он того, чего достиг (думал царь), если бы не было в нем чего-то великого. Впрочем, один только Константин так испугался, что тотчас обратился к рядам своего войска, чтобы противустать такому нечаянному явлению, о каком никогда не думал ни сам он, ни другой кто. А царь, отчасти следуя собственному желанию быть там, отчасти же и возмущаясь слухами, отправился наперед занять крепости на пределах империи. Выехав из Константинополя, он быстро поскакал к Орестиаде. Но отправившись зимою и взбираясь на гору по льду, он потерпел нечто невыносимое: конь его споткнулся на льду и упал вместе с ним. При этом ужасном падении, всадник так сильно ободрал себе руки и лицо, что раны его не успели закрыться в продолжение всего похода, и следы их оставались даже по его возвращении. Тогда как державный ехал в Адрианополь, пришло известие, что Константин убит. Это случилось следующим образом: Лахана с каждым днем становился сильнее, — и болгары, презиравшие своего царя, присоединялись к нему во множестве. Свентислава, по коварству Марии, в живых уже не было; искренно же действовавшие в пользу Константина, по проискам этой деспины, были убиваемы: если же иные и жили еще, то либо были заподозрены в неприязненных замыслах, либо действительно злоумышляли. И так Константин оставался один с немногими, и должен был бороться с Лаханою, который уже презирал его. Устроив войско, он повел его, а сам сидел в коляске. Те, кому вверил он защиту своей особы, устремились на неприятелей. Но Лахана тоже шел ему навстречу и, только что появился, тотчас напал и разбил его войско наголову; потом его самого, как не сделавшего в сражении ничего достойного царствования, заколол будто жертву, бывших же с ним и побежденных воинов присоединил к собственному войску и смотрел на них, как на своих. Таким образом, крепко держа в руках всю страну, он начал уже забирать и города и, покоряя их своей власти, не успокоился до тех пор, пока не был провозглашен правителем и царем. Таковы были его дела; так с каждым днем возрастал он силою и получал успехи за успехами.

4. Поскорбев, естественно, об этом неожиданном событии, и по возможности обезопасившись, сколько требовала осторожности смерть Константина, царь задумал увеличить свою силу сближением с Лаханою. Он послал разведать о варваре и желал узнать, в состоянии ли этот мятежник идти дальше, после того как, начав свою жизнь столь скромно, он легко достиг такого величия. У царя была даже мысль принять его к себе в зятья по дочери, если только послам покажется, что он способен управлять болгарским народом. Но при этом подумал он о непостоянстве счастья, которое иногда благоприятствует до крайности, а иногда, склоняя весы в другую сторону, отнимает и то, чем владел человек издавна: одна только добродетель упрочивает все, что есть, и питает надежду получить то, чего еще нет. Размышляя таким образом, царь сильно заподозрил счастье Лаханы в том отношении, как бы не отняло оно своих даров скорее, чем дало их; ибо где нет добродетели, там эти дары быстро увядают и не позволяют спешить ни удивлением, когда получаются, ни сожалением, когда бывают отнимаемы. Переворачивая такие мысли в голове, стал он советоваться со своими приближенными. Явно было, что болгарское правительство имеет нужду в представителе: и вот на совете царь противопоставлял Лахане сына Мицы Иоанна, и зная, что первому дают право на власть только счастье, отвага и благоприятный ход дел, последнего почитал он тем достойнее — управлять Болгариею, что за ним утверждалось это право и родом его, и родственными отношениями. В мнении царя многим нравилось то, что сын Мицы сделается царским зятем, и таким образом, восшедши на принадлежавший ему прежде престол, обязан будет этим самому царю — частью потому, что царь заступается за право Мицы, которого предки кротко управляли болгарским народом, частью потому, что он заботился об Иоанне, как о зяте. А что касается до Лаханы, то непостоянное счастье, по всей вероятности, обмануло его: он уже и теперь, при одном появлении римских войск, ослабил свои порывы, и ему без надежды — на чем-нибудь опереться, предстоит опасность или впасть в рабство, или уйти и скрыться. Марию же, вместе с ее сыном, терновцы охотно выдадут, так как обиды, какие эта деспина наносила им, представлялись не так малыми, чтобы можно было забыть их.

5. Держа открытый совет об этом, царь тайно послал просить мнения и у патриарха. Патриарх очень сильно склонялся в пользу Мицы и, написав свой отзыв, передал, его совету. То же писал и Принкипс, иеромонах Феодосий, удостоенный чести участвовать в совещании, так как он, по случаю смерти Феосполийского Евфимия, был уже избран вместо него на патриаршую кафедру. Впрочем, об этом не худо рассказать подробнее. Антиохийская патриархия вдовствовала. И вот съехалось в Константинополь много восточных епископов, из которых одни прибыли сюда из тамошних своих епархий сами собою, а другие находились здесь еще раньше, по распоряжению Евфимия; потому что, когда патриарх сделался болен, — епископ Аназарбский Феодорит советовал ему призвать с востока достаточное число епископов, и это уладил с тою целью, чтобы, по смерти патриарха, они беспрепятственно нашли преемника Евфимию в Феодорите. Но так как в этом случае требовался человек, который мог бы быть полезным; то относительно Принкипса никто не спорил, и он тогда же был избран и призван на патриаршество. Однако ж царь, входя в это дело глубже, опасался; как бы не вздумали над ним подшутить, и удерживаемый подозрением, избегал повода к насмешке над собою. Он не совсем не знал, что Принкипс, по случаю недавних событий, как-то мало держится единения с церковью, и хотя думал, что достижение высочайшей чести заставит его покориться, но твердо в том не был уверен. Если же избранный на патриаршество, он не уступит; то, удостоившись такой чести, не будет его слушать, да и избравшим по необходимости наделает не меньше притеснений. Потому-то царь писал об этом патриарху секретно, с намерением наперед испытать, какое даст он со своей стороны мнение. И это испытание сделано было чрез писателя настоящей истории; ибо, по особенной близости его к Принкипсу, находили, что для предположенной цели он будет способнее других. Таким образом, патриарх, получив секретное письмо от царя, писал к сочинителю этой истории, чтобы он, часто посещая Принкипса и заводя речь о патриаршем престоле, искусно вызнал образ его мыслей, проник в его чувствования и уверил его в том, что если, призванный, будет он слушать царя, то получит достоинство патриарха. Это и было исполнено. Тогда державный, относясь к Принкипсу, как уже к избранному на патриаршество, послал ему любезное письмо и сделал его участником в том совете. Итак, получив их мнения и еще прежде — мнение деспины, он привел их в исполнение и, чрез посла призвав к себе Иоанна из Троиков Скамандрских, где он жил, пользуясь достаточным от царя содержанием, переодел его и назвал своим зятем и царем Болгарским. Вместе с тем дано было ему дедовское имя Асана и это наименование торжественно объявлено всей его свите, с назначением должного наказания тому, кто, по старой привычке, назвал бы его иначе. Болгар, которые готовы были покориться его зятю, царь тут же призывал для получения благодеяний; а сохранявшим в этом отношении некоторую осторожность посылал подарки и подкреплял их надеждою, что они будут блаженствовать, если, отложившись от Марии, признают царем Иоанна. Все это устроял он из Адрианополя, и некоторых болгаров, приступивших к нему по одному слуху, осыпал благодеяниями, а прочих располагал силою обещаний.

6. Едва только царь возвратился в город, как известили его о скором прибытии Михаила с запада. Михаил был младший сын деспота, и сперва назывался Димитрием; но по смерти отца, в память о нем, принял имя Михаила. Доставшаяся ему часть отцовской земли казалась для него уже несоответственною важности того достоинства, которое получил он от державного, вместе с обещанием принять его в зятья. Поэтому, оставив отцовское наследие, и веря грамоте, запечатленной клятвою, он и явился теперь к царю. И так у царя предназначен был брак двух его дочерей Ирины и Анны (Евдокия была еще малолетна). Брак Ирины с Асаном, которого величали уже Болгарским царем, совершаем был весьма торжественно. Асан носил царские знаки: только лошадиные попоны были у него из шерсти; а во всем другом он нисколько не отличался от царя. Притом было положено, что если дело пойдет хорошо, — он с войсками царя вступит в Тернов; в противном же случае снова будет украшаться деспотством Римской империи. На этих условиях сперва совершен был брак, а затем начались непрестанные совещания, каким бы образом получить дальнейшие успехи. Но браку Михаила и второй царской дочери Анны помешали некоторые церковные каноны, положенные в древности Сисинием[119] и получившие силу неизменных определений. Известно было, что жена деспота Никифора, Анна, приходилась родною племянницею дочери царя Анны; а Михаил и Никифор были родные братья. Таким образом, этому браку препятствовала шестая степень родства: то есть, с одной стороны оказывалось четыре степени, да с другой — две. Поэтому требовалось соборное рассмотрение и разрешение вопроса. Рассмотрев это дело, собор определил: так как связи царей способствуют миру государств; то правила для них можно более ослаблять, чем для других, и несогласие с канонами уравновешивать милостью к просителям. Таким образом, брак был разрешен, и Михаил, получив достоинство деспота, соединился с царевною Анною. С этого времени клятвенно обязался он служить царям; а Иоанн, если сделается Болгарским царем, тоже клятвенно обещался быть в союзе с римлянами, в противном же случае — давал клятву оставаться верным слугою царей в качестве деспота.

7. Тогда царю пришло на мысль сперва овладеть Мариею, чтобы не дать ей времени привести свои дела в хорошее состояние, и таким образом разрушить его планы. С этою целью он посылал к ней многих не столько для действий неприязненных, сколько для того, чтобы кротко расположить болгар к выдаче Марии и принятию царских детей. Мария знала, что находится в тесных обстоятельствах и что ей грозит зло с двух сторон: с одной — буйствовал Лахана, который, недавно явившись, успел уже опустошить страну и овладеть всеми окрестностями Тернова, с другой — наступали и все увеличивались войска царя, которые черни грозили внешним разорением, а в высших сословиях возбуждали внутреннее неудовольствие. Поэтому она трепетала как за себя, так и за своего сына, и ужасные беспокойства волновали ее душу. Знала она, что ей не по силам бороться с тем и другим врагом, а потому решилась умилостивить одного из них, обещавшего ей больше пользы. По ее мнению, всего естественнее было обратиться к царю. К этому обязывали ее — и приличие, требовавшее от ней целомудрия, и долг к покойному мужу, который возбранял ей вступать в связь с его убийцею. Лучше казалось искать спасения у того, от кого получено ею и царское достоинство. Таким образом, она нашла справедливым послать к царю и умолять его о спасении. Это, однако ж, нисколько не благоприятствовало ее видам; главною ее заботою было упрочить власть за собою и за своим сыном Михаилом; а царю между тем и во сне не снилось пренебречь выгодами своих детей, которых он и прежде уже предназначил к той власти. И так требования царя были совершенно отвергнуты. Но послать к варвару и просить союза с ним на условиях, чтобы он предоставил ей управление народом — Мария почитала делом тоже бессмысленным; ибо с человеком, который добивается ее власти, вступить в условия о том, чтобы он оставил власть, казалось, невозможно. Со стороны царя озабочивало ее опять и то, что начав хлопотать о власти для своих детей, он не успокоится. Это привело ее к решимости — презреть и честь покойного мужа, и негодование людей, что быв деспиною, она предается такому человеку и смотрит только на выгоды свои и своего сына; а выгоды эти, по ее мнению, состояли в том, чтобы вполне предаться свинопасу и, отворив для него ворота царства и города, соединиться с ним и жить, как деспине с царем. Обдумав это, она немедленно (ибо посольство со стороны царя не позволяло медлить) посылает к свинопасу объявить ее мнение и желание. Выслушав послов, Лахана сперва обнаружил гордость и неуважение, величаясь так, что вот он должен подарить ей власть, которой не успел еще добыть мечом и превосходным войском; однако ж, потом принял условия касательно брачного союза, — только очень лукаво и двусмысленно, чтобы кто не счел его женолюбивым и охотником до женских спален. Он обнаружил характер тех людей, которые берегутся изнеживать чувства и презирают это, а только по миролюбию и во избежание пролития крови в междоусобной войне соглашаются на подобные уступки, оказывая чрез то милость другим, но никак не принимая милости от других. После того с обеих сторон заключены были клятвенные договоры, и ворота для него отворились. Приняв его внутри города, Мария вступила с ним в брак и, разделяя с новым мужем почести царствования, думала, что нашла себе в нем достаточную оборону против царя. Услышав об этих событиях, царь, как и надлежало полагать, довольно возмутился, однако ж, притворно скрывал свое смущение, возбужденное обманутыми надеждами, и только по справедливости укорял Марию за ее поступок, говоря, что этим она и род их обесчестила, и власть отдала человеку ничего нестоящему. Ведь Лахана не в состоянии ни отразить, ни выдержать тохарцев, которые, по всей вероятности, устремятся на него, частью как на явного их врага, а частью и потому, что его ненавидят сами соотечественники. Но царь не ограничивался одними словами: он опять послал войско бороться и подготовлять падение Марии. Тогда Лахана, оставив супружескую нежность, стал жить варварски, и хитро подделывался к лицам, его окружавшим. Он знал, что неприятели восстают на него с двух сторон, и думая, что изнеженность — вздор, что она только усыпляет человека во время военных опасностей, стал ссориться с Мариею и даже нередко бил ее. Лучше всякого бездействия казалось ему входить в окружавшие его обстоятельства, располагать к себе болгарских правителей и готовиться к войне с обоими неприятелями; ибо после того, что сделано, нельзя было ему ни примириться с тохарцами, ни питаться надеждою на царя. Поэтому он, сколько мог, волею-неволею готовился к борьбе. Получив власть, сверх всякого чаянья, ему хотелось не только сохранить ее, но и отстоять. Ежедневно подвергаясь нападениям извне, он принужден был сражаться поневоле; ибо, хоть и варвар, а знал, что при всем нерасположении к войне, воевать ему велит самая необходимость. Поэтому отважные его схватки выходили удачными, и противостоявшие беспорядочной его стремительности не в силах были удержать ее; так что и хорошие воины боялись встретиться с ним, ибо знали, что худо будет тому, кого он одолеет. Попасть в руки Лаханы было то же, что, по крайней его жестокости, подвергнуться смерти; ибо никто не видывал, чтобы варварское его сердце когда-нибудь смягчалось состраданием. Поэтому смелость наших воинов часто была задерживаема представлением ужасов, если кого возьмет он в плен; и от того они действовали как бы не всею полнотою своих сил. Между тем Асан окружаем был многочисленным войском, — тем более, что некоторые с враждебной стороны, нехотя попавшиеся нашим в плен, находили себя в хорошем состоянии; потому что, покорившись, избавлялись от тирана и присоединялись к царю: напротив отведенным туда нечего было и думать о спасении; их наказывали, как врагов.

8. Таким образом, дело шло медленно, и другой надежды на избавление от зла не оставалось, кроме надежды — избавиться от варвара. Это скоро и последовало; ибо Лахана не избег непостоянства судьбы, которой все приписывал. Вскоре разнеслась весть, что он побежден тохарцами. Услышав об этом, терновиты, давно уже волновавшиеся против Марии, нашли теперь благовременным выдать ее вместе с сыном военачальникам царя, а Асана признать своим деспотом; потому что ему издавна принадлежало право господства над болгарским народом. И так Мария, беременная плодом от варвара, была приведена вместе с Михаилом к царю в Адрианополь, куда прибыл он вторично, и отдана под приличный караул; а Асан с Ириною (только не вместе, — Ирина после Асана, — уже по возвращении царя в город) беспрепятственно вступили в Тернов и были приветствованы, как цари. Между терновитянами особенно замечателен был Тертерий, которого болгары очень уважали и величали. Царь захотел соединить его узами родства с Асаном и почтить достоинствами; потому что он сильно посягал на царскую власть, и между военачальниками домогался высшего значения. Но этому желанию царя препятствовала жена Тертерия. Если почтить его, имеющего такую жену, то он роду Асана не принесет никакой пользы; потому что жена начнет тем более раздражать и поджигать его замыслы. И так царь обещал сделать Тертерия деспотом с тем условием, если он разведется со своею женою и вступит в брак с родною сестрою Асана. Это состоялось, и жена его, отведенная в Никею с сыном Свентиславом, отдана под стражу; а сестра Асана соединилась с Тертерием, и оба они почтены достоинством деспотства.

9. Содействие Тертерия было, по-видимому, весьма полезно для Асана, и потому Асан несколько времени разделял с ним власть. Но скоро все это расстроилось; народ болгарский всегда готов к вероломству: так что скорее можно поверить дуновению ветра, чем благорасположенности болгар. Ясно было, что болгары давно уже задумали измену; а возбуждал умы их Тертерий, тайно домогавшийся царской власти. Он и явно был подозреваем; но только прикрывался родством с Асаном, — как, то есть, сделаться ему изменником, когда он родственник Асана? Между тем Асан ожидал возмущения и, опасаясь, как бы оно не предупредило его и не поставило в состояние безвыходно бедственное, задумал под благовидным предлогом бежать и захватить с собою государственное богатство. Это и в самом деле удалось ему. Сокровища Болгарского государства, особенно драгоценные, состояли из вещей, давно уже взятых у римлян, когда они, воюя под предводительством царя Исаакия, были побеждены болгарами. С тех пор эти вещи лежали в царской сокровищнице больше для хвастовства, чем для употребления. Взяв их и другое кое-что удобоносимое, они скрыли это под одеждою и, вышедши ночью из города, как будто для освежения себя прогулкою на чистом воздухе, переоделись и со всевозможною скоростью пустились в Константинополь. Въезжая в Месемврию, обнаружили они царскую пышность и великолепие, чтобы не заметили в них беглецов; а потом поплыли морем на корабле и прибыли в город. Когда пристали они к обители архистратига в Анапле, — царь несколько дней не принимал их и сильно гневался за это бегство, приписывая такой поступок их трусости и малодушию, чрез которое они в короткое время потеряли плоды многих трудов и походов. Но так как сделанного возвратить было нельзя, то он, наконец, дозволил им вступить в город и представиться ему. Между тем Тертерий, по желанию болгаров, занял оставленный царский престол; а потом вскоре пронесся слух, что он начал царствовать самым делом и торжественно коронован, как владетель Болгарии. Доселе было так, а о дальнейшем скажем после.

10. Прошло уже четыре года прекрасного патриаршествования Иоаннова, как вдруг в месяц линеон, седьмого индиктиона, некоторые клирики взвели на Иоанна страшные обвинения. Они были, конечно, ложны и совершенно пусты, однако ж, такие, какие принимать царь не затруднялся; потому что особенным его старанием было ослабить ревность патриарха, силою которой он недавно сделал то, о чем было говорено выше. Это и очень многое другое возбуждало гнев царя, и он не знал, как усмирить столь пылкого и стремительного человека — тем более что патриарх имел в виду не себя (об этом нечего бы и беспокоиться), а пользу других. Тогда как он придумывал, каким образом укротить этого льва, взнесенные на него обвинения, сколь ни мало они представлялись правдоподобными и достойными внимания, на взгляд его были полезны. Обвинять в наклонности к блудодеянию скорее можно бы Пелея[120], чем Иоанна; а взводить обвинение в разграблении церковного имущества скорее можно бы на честнейшего из людей, Аристида, чем на этого патриарха. Поводом же к клевете на него был слух, будто он, проклинал царя. Отправляясь к царю ходатайствовать за кого-нибудь, кто нуждался в его милости, патриарх, на основании опыта, часто подавал просителю надежду на успех: но сколько он ни ходатайствовал, успеха никогда не было. Из этих трех лиц, то есть, покровительствуемого, патриарха и царя, один все неотступнее просил, другой все упорнее докучал, а царь все увертывался со дня на день и откладывал. Тот, за кого патриарх ходатайствовал, просил еще похлопотать за него; а последний, наученный опытом, не решался, ибо знал, что прогневает царя, если опять заговорит и, оправдываясь пред просителем, что не по нерадению не продолжает представлять царю о его невинности, призывал Бога в свидетели своего усердия и говорил: «Видит Бог, как я старался об этом». Слыша такие слова, клеветник составил ложный донос, будто патриарх призывал Бога для отмщения несправедливо поступающему царю. Как бы такими-то сильными рычагами думали они поколебать твердыню души его. Возбуждал же их к тому Исаак Ефесский, духовный отец царя, который не имел никакой причины ненавидеть патриарха, а только хотел сделать приятное державному. Это побуждало его; а может быть представлялось и другое побуждение — стеснить патриаршую власть на восток, чтобы, то есть, патриарх не заведовал никакими другими местами, кроме тех, которые находятся в Константинополе, места же, лежащие вне его области, зависели бы от епископов тех областей, где они находятся. Вот о чем старался он и чего можно было достигнуть не иначе, как поселив вражду между царем и иерархом. Так и сделалось, когда позволено было являться к нему обвинителям, и когда обвинители по возможности были им подстрекаемы.

11. По крайней мере, к этому времени относится царская новелла, которая, между многими другими постановлениями и определениями, заключала в себе и то, чтобы всякого рода места, подчиненные дотоле патриарху, в каких бы областях и обителях они ни были, зависели от епископов тех областей, где находятся; ибо древние канонические правила не позволяют, чтобы суд патриарха Константинопольского простирался за пределы его епархии. Говоривший это не понимал, что он отнимает у патриарха значение «вселенского», когда ограничивает его одним Константинополем и не назначает ему даже такой области, какую имел всякой епископ. Воспользовавшись временем нерасположения царя к патриарху, будто находкою, Исаак константинопольские права передал своим епископам, а это значило все равно, что себе. Дела о патриархе царь не решал в продолжение целых двух месяцев, то оставаясь на стороне судей, то заступаясь за патриарха и освобождая его от обвинений, как от выдуманной доносчиками клеветы. Он играл здесь двоякую роль: то побуждал судей обвинить и даже обличить патриарха; то опять ласкал его и притворно утверждал, что доносители — наглые клеветники. Но если бы он говорил это искренно, то клеветники не осмелились бы и разинуть рта. Ясно было, что он ненавидел патриарха за его настойчивость; ибо ревность его считал сварливостью, а ходатайство за невинно осуждаемых вменял себе в беспокойство.

12. Не худо будет, для шутки, рассказать и о том, что произошло при начале обвинений, и показать, как может иногда успевать злоба, воспользовавшись случаем. Приходилось в церкви торжественно отправлять праздник Сретенья в тот день, когда державный примирен был чрез Иосифа с церковью. В то самое время, по обычаю, приносимы были для благословения чаши со зрелою пшеницею и спелыми плодами, и из этого, наилучшее, как бы начаток, отделялось для царя. Таких медных чаш с разных сторон на тот раз снесено было множество, и между ними находилась одна, которую, так как она красотою превосходила все прочие, стоило поднесть царю. На этой чаше, в значении украшений, пестрелись и египетские надписи; ибо у египтян, говорят, был обычай, вместо всяких других украшений, и на одеждах, и на окнах и на сосудах разного рода делать надписи. Но случилось, что та надпись восхваляла имя проклятого Магомета, или иначе Моамета. Это имя, написанное кругом чаши, обвинители не оставили незамеченным; но тогда как сосуд, до отправления его к царю, стоял еще в церкви особо, они посылают объявить, что на чаше, назначенной для царя, не случайно, без сомнения, начертано проклятое имя, что патриарх нарочно приготовил ее — с намереньем послать царю, что отвратительная надпись на ней не только не обещает благословения, но и выражает крайнее отвращение. Услышав это, царь захотел точнее удостовериться в справедливости доноса, и для этого послал служителя при опочивальне, Василия Василика, который, зная агарянский язык, прочитал надпись и засвидетельствовал, что донесение верно. Поэтому чаша не была принята царем, так как он по совести соблюдает учение апостольское. И вот к другим обвинениям впоследствии присоединено и это, как важнейшее.

13. Итак, когда дело о патриархе, тянувшееся два месяца, не приходило к концу, а были только пустые толки да поношения, и все, что может быть еще хуже (ибо чего уж, — если и лестница, по причине развесистости некоторых, посаженных у патриарха дерев, устроенная на верху их, сделалась тогда предметом клеветы, и царь, приняв эту клевету, приказал совершенно уничтожить лестницу)? Так вот, когда не выходило ничего, кроме поношений, имевших целью заставить преследуемого оскорблениями патриарха отказаться от престола, — в месяце кроние, в средине поста, Иоанн приказал пишущему эту историю составить акт отречения и, подав его царю, который при этом показывал вид, будто не принимает его, сам удалился в обитель Пренепорочной Девы. Таким образом, церковь снова осталась без пастыря; потому что этого не было, а призвать на его место другого царю не хотелось. В пору такой нерешительности он даже посылал к патриарху сына своего, царя Андроника, и пытался смягчить его.

14. В это время приходят из Рима от папы послы; а царь тогда возвращался в город из Адрианополя. Желая скрыть от них дело патриарха, он выдумывал разные причины, и говорил, что патриарх, изможденный трудами, пожелал подолее успокоиться, и на время оставил патриархию, но что он постарается доставить им свидание с патриархом в одной из городских обителей. Самого же патриарха чрез посланного просил он оставить малодушие и, приписав все более обстоятельствам, нежели царской воле, отправиться в обитель Манганскую, для свидания там с прибывшими послами, только не открывать им ничего из прежних событий. Рассказывая послам о патриархе, он вместе с ними вступил в город. Но прежде чем представились они собору и патриарху, царь узнал главную цель этого посольства. Она состояла в том, чтобы мир церквей утверждался не на одних словах, а на самом деле, чтобы наше исповедание веры было согласно с их исповеданием, и чтобы таким образом единение достигло своей полноты. Они побуждаемы были к этому требованию нашими же, как говорили, схизматиками, которые, соглашаясь со многими из своих фрериев, утверждали, что мир (церквей) — шутка и что поэтому должно испытать, так ли читают они символ, как латиняне. Последние думали, озаботить этим царя; ибо он должен был избрать одно из двух: или не согласиться на это, и таким образом расторгнуть мир; или нарушить нечто из основных положений церкви и, сделав еще больший грех, дать им повод справедливо избегать единения с ним, как с явным преступником. Узнав об этом, царь вдруг понял, что такое предложение возмутит и тех, которые дотоле были спокойны; поэтому послал он созвать архиереев и весь клир и, приняв их у себя особо, (мирянам не дозволено было присутствовать),

15. говорил им следующее: «Вы хорошо знаете нынешние дела, — знаете, как они происходили и какими неприятностями были сопровождаемы; потому что я не столько не чувствителен, чтобы не трогался этим. Знаю, что, по их поводу, я презрел патриарха, — говорю об Иосифе, — которого любил, как родного отца, и даже более; потому что отец был виновником моего рождения на свет, а Иосиф возвратил меня к Всеблагому. Знаю, что я причинял многим насилие, соблазнял друзей, даже огорчал и своих: свидетельствуют об этом родственники мои в темницах, содержащиеся там частью за сношение их с итальянцами, частью за неуважение к нашей особе, которое не могло не возбудить в нас гнева. У меня была мысль делать все так, чтобы итальянцы ни о чем меня не спрашивали: в этом смысле дал я свое согласие и вам, как свидетельствует о том хранящийся в церкви хрисовул. Но вот некоторые из наших, и особенно те, как я убедился, которым нравится раскол, не знаю, по какому побуждению (если только не скажешь, что для искушения нас и для увеличения нашей скорби), сошедшись с фрериями, говорили, что мир церквей — чрезвычайно забавная шутка и обман, и способствовали им узнать нечто более; а это и есть главная цель настоящего посольства. Потому я хочу предварительно сказать вам несколько слов и убедить вас, чтобы вы, нечаянно услышавши слова послов, не обеспокоились и опять не вдались в худые относительно правительственной нашей деятельности подозрения. Бог свидетель, что из учения нашей церкви не будет упущено ни одной черты или иоты; я сам обещаюсь божественный символ отцов держать, как знамя, и воевать за него не только с итальянцами, но и со всяким народом, который стал бы в нем сомневаться. Касательно этого даю вам полное удостоверение. Впрочем, распорядиться делом так, чтобы послов отпустить с миром, — в этом ни с моей стороны нет ничего преступного, ни с вашей — несправедливого. И так я хочу дружески обнять их и благосклонно приветствовать, чтобы в противном случае не спугнуть нам, как говорят, добычи — тем более что папа теперь новый и к нашим делам не так расположенный, как Григорий. Моя будет забота отвечать им, не назначая определенного времени для совета». После этих слов царя, патриарх отправился в Манганскую обитель и вел себя так, что послы не получили никакого сведения относительно того, что с ним было. Когда собрались у него архиереи и избранный клир, — пришли и послы и, заботясь о цели посольства, прямо представили то, о чем еще прежде говорил царь. Поэтому предуведомленные наперед, они благосклоннее выслушали то, чему без подготовления внимали бы с большим неудовольствием.

16. Вместе с тем и царь, желая доказать, что мир церквей почитает он не шуткою, послал Исаака Ефесского с послами в темницу и показал им заключенных там родственников. В темнице находились протостратор Андроник Палеолог, виночерпий Мануил Рауль, брат его Исаак, и четвертый — родной племянник протостратора, Иоанн Палеолог. Они вчетвером, украшенные, сказал бы поэт, тяжелыми цепями, поддерживали четыре угла темницы. Виночерпий Рауль, увидевши ефесянина и, как бы досадуя на него за то, что он живет на свободе, а они страдают в темнице, тогда как первый должен бы бороться сильнее за них, чем последние — сами за себя, тихо сложил лежавшую на нем цепь и, приманив его ближе к себе, с усилием бросил на него эту складку, чтобы нанести ему удар, но не попал, потому что цепь задержана была его шеею.

17. Желая еще более доказать послам, что, относительно веры, он поступает справедливо, царь счел уместным — без исследования постановить, чтобы патриарх был снова возведен на престол; потому что архиереи не хотели принять отречения, несмотря на то, что царь принял его. Ведь против патриарха не выставлялось ничего такого, что свидетельствовало бы о его недостоинстве — управлять священными делами. Доносчики произвели только шум и неразумное смятение; а патриарх не рассудил, что совесть некоторых смущающихся людей надобно щадить, как бы, то есть, иначе и самому не поступить с кем-нибудь против совести. К чему тут отречение? Оно служит лишь укоризною тем, которые в состоянии были обуздать злобу. Потому архиереи с общего согласия положили, чтобы Иоанн по-прежнему принял предстоятельство. Но он не соглашался, если не будут наказаны клеветники; а это для царя было одним из дел невозможных; потому что у державных есть неразумная привычка, по которой заведено клеветливость врачевать-таки и оклеветанного освобождать от беды, но доносчика ни в каком случае не наказывать, хотя бы клевета его доходила до последней крайности; потому что царю и не узнать бы правды, если бы он не допускал к себе доносящих об опасности. Итак, патриарх, хотя и не успел в том, чего требовал, однако ж, снисходя к просьбам, по подражанию Христу — отпускать грехи, принял предложение, и в шестой день посидиона, того же индикта, торжественно сопровождаемый сенатом и духовенством, вступил в патриархию. После того составлена была защитительная грамота к папе (а папа в то время был Урбан)[121], и скреплена многими подписями недействительных епископов, управлявших действительными епископиями, а рукою одного и того же писца, хотя так, как будто бы скрепляли ее многие священные и важные лица. Патриарху ли этого хотелось, — я не знаю: вероятнее то, что так распорядился царь, желая показать видимое сходство церквей и уверить, что у нас не меньше епископов, чем у них; а у них епископы так многочисленны, что на соборе считаются многими сотнями. Так вот, желая сравнять нашу церковь с латинскою, царь и сделал это. В упомянутой грамоте, между прочим, приведены многие места и из писаний наших отцов, в которых выражениями: Дух от Сына изливается, предлагается, дается, воссиявает, является, и подобными, принятое у латинян слово «исходит» как бы совсем закрывалось, и в заключение было сказано, что «не соглашающихся на примирение мы подвергаем достойному наказанию». Но это была мечта. Знающие дело понимали, что обвиненные во лжи своим оправданием не изглаживали вины, а усугубляли ее. Впоследствии такое оправдание служило камнем претыкания для тех несчастных членов церкви, которые обвиняемы были за то, что объявляли себя православными, чему очевиднейшими свидетелями служили, говорят, послания к папе. Впрочем, действие этих писем, сколько мне известно, выходило иное, хотя к папе писали и льстиво. Что эта лесть не имела успеха для самих льстецов, довольно указать на Мелетия и Игнатия.

18. Явно отпавшие от церкви и наказанные царем, они должны были еще отправиться к папе, чтобы и там потерпеть что-нибудь. Послы действительно взяли их и поехали. Но папа не только не думал наказывать обвиненных, а еще пожалел о них, боясь, как бы не послужило это препятствием к примирению великих церквей; потому весьма благосклонно отпустил их назад к царю и даже писал, чтобы царь относительно этих людей не беспокоился и обращался с ними ласково и благосклонно. С другой стороны, и послания латинян были также не без лести, хотя, как многим известно, иногда содержали в себе и угрозы отлучения. Некоторые люди заносчивые и легкомысленные, нисколько не знакомые с историею итальянской церкви и думать не хотели, что в старину они более других были в единении с нею. Хотя этот союз потом случайно и разрушился, но таинства христианские у нас и у них остались равно не поврежденными; так что никто не дерзнет наложить руку на что-нибудь ни в совершении крещения, ни в священстве, ни в браке, ни в монашеском поставлении, ни в других, которыми единая кафолическая церковь ведет своих питомцев к совершенству. Между тем эти люди, — как будто бы в древности произошли они из дуба или из камня, — по незнанию того, что свойственно христианам, сильно отвращаясь от итальянцев, стали гнушаться и нашими священными предметами и бросали их то в рытвины, то в реки, то на горы, как вещи не заслуживающие никакого уважения, и чрез то препятствовали ходу веры. Тогда царь возревновал, — созвал всех епископов, монахов и даже некоторых раскольников (уверив их в безопасности), в числе которых находились Акакий из фригиян, ученик его Герман и многие иные, — и став на средине, начал упрашивать их словами Параволики[122] Ихнилата, чтобы они не обращали внимания на людей, которые располагают их к бездействию. Сделав такое приточное вступление, он стал потом предостерегать их от пренебрежения веры, подвергающейся опасности, и от презрения к святыне, выступающего под видом благочестия, внушая всячески охранять себя постановлениями церковными. Мучило нас великое горе, говорил царь, когда в нашу жизнь вкралось то, что у нас не в обычае. Отсюда, по необходимой связи следствий, произошло, что многие, отложившись от церкви, стали не только соблюдать у себя дома то, чего не следовало, но даже осмеливались разрушать законы церковные; так что их дерзости недоставало одного только зла, — объявить себя не христианами. Когда это открылось, — для презрителей силы понадобились узы церкви, чтобы они, связанные страхом, и сами не решились вонзить меч в утробу собственной матери, и не морочили других, убеждая их совершать дела нечестия. Такова была тогдашняя речь царя: в ней говорилось не об отлучении людей, а о каком-то необыкновенном прикрывании зла. Да и в самом деле, многие, досадовавшие на тот мир, сами же подавали тогда голос проклятия лицам, оскорблявшим святыню. Доказательством служит то, что хотя в этом собрании рассуждали многие и важные люди, — никто из них, однако, не спорил, никто не противоречил, никто не вставал и не показывал даже миною, что он хочет защищать иную мысль. А этому непременно надлежало бы быть, если бы они могли свободно выставлять на вид христианские свои убеждения. В том собрании на самом деле господствовало правило осторожности — не вдруг все говорить, что представится, но брать в расчет, что и благоговейно приступающим к святыне может быть произнесено проклятие. Но довольно об этом.

19. В том же году Лахана, несмотря на то, что у него отняли и Тернов и жену, не склонялся к миру, но собрав достаточное количество народа, осадил терновитян и, тогда как Асан находился еще внутри города, вместе с Часимпаксом протостратором, которого некогда сам царь удостоил этой чести за преданность Асану, разбил войско римлян. Потом на помощь терновитянам шел отряд римского войска, заключавший в себе около десяти тысяч человек, находившийся под предводительством протовестиария Мурина, и расположившийся лагерем при Диавене. Пока он был на этой позиции вне города, Лахана, окруженный огромными силами, встретив столь малочисленного неприятеля, семнадцатого анфестириона вступает с ним в битву и, разбив его наголову, производит страшное кровопролитие: одних полагает на месте, а других захватывает в плен и потом предает лютой смерти. Спустя немного времени, в пятнадцатый день посидиона, он снова вступает в открытый бой с отрядом протовестиария Априна, в котором было около пяти тысяч человек, и разбивает его вконец, а самого умерщвляет мечом. И много в то время произвел он неистовств. Наконец, когда Асан убежал, и царскую власть захватил Тертерий, — он вздумал обратиться к Ногаю и просить его помощи. Но и царь в свою очередь не оставлял без внимания этого обстоятельства; он тоже посылает к Ногаю Асана с многочисленными дарами, и просит его не презреть наследственного болгарского князя, но помочь ему, как брату, который нуждается в помощи для защиты своих прав. Ногай, сделав благосклонный прием Лахане, который успел прийти раньше, с такою же благосклонностью принял и Асана. Но взявши от обоих дары, он чрез то очень затруднил свои отношения. Долго удерживая их и водя всюду с собою (ибо у обоих были одни и те же виды против Тертерия, хотя втайне они сильно враждовали за царство друг против друга, и далеко расходились в своих намерениях), он ничего не делал, но тратил время в пустых обещаниях то тому, то другому. А они между тем раболепствовали пред ним и поневоле слушались каждого его мановения. Наконец, учреждается пир, и хмель успел уже сильно отуманить пирующих. Когда они опьянели и потеряли рассудок, — Ногай тотчас, как бы очнувшись от сна и припомнив, как мог тогда, взаимную их вражду (Асан в это время сидел возле него, а Лахана и его протостратор Часимпакс — пониже, друг против друга), приказывает своим людям прехладнокровно, как будто дело было ничтожное, взять Лахану в том положении, в каком тот сидел. И только он успел сказать: «Этот человек враг моего отца — царя и достоин никак не жизни, а смерти», они, вдруг, скрутив ему руки, вонзают каждый по ножу в его горло, и он тут же падает мертвый. То же повторяется и с Часимпаксом, который смотрел на это зрелище. — Ногай отдал приказ убить его, и слуга вонзил ему кинжал в шею. Видя это, совершенно потерял присутствие духа и Асан, и сильно боялся за себя, — да и испытал бы, конечно, то же самое, если бы не заступилась за него Евфросиния, и потом вскоре не отослала его. Так это было.

20. Между тем царь узнал, что дела на востоке опять находятся в затруднительном положении с тех пор, как умер деспот Иоанн. Этот военачальник своею смертью внушил персам столько отваги, что они стали безнаказанно нападать на римлян и опустошать их области. Земли по Меандру, Кария и Антиохия окончательно уже погибли; внутренние же за теми области сильно ослаблены и нуждались в исцелителе; а места прилежащие к Каистру и Приэне подвергались набегам. — Неприятели грабили также окрестности Милета и, не встречая никакого препятствия, совершенно опустошили как Магеддон, так и земли пограничные. Поэтому царь счел необходимым послать туда своего сына и товарища в управлении, Андроника, с находящимися на востоке войсками. Прибыв на восток вместе с царицею и имея при себе, в числе многих других вельмож, великого доместика Михаила Тарханиота, который по матери писался Палеологом, и впоследствии возведен был в достоинство протовестиария, — также Ностонга-хранителя великой печати[123], и с ними великое множество людей, исправляющих различные должности, Андроник восстановил тамошние дела. Идя по берегам Меандра, увидел он величайший (в древности) город Траллы и, пленившись прекрасным его местоположением, возымел намерение восстановить этот город, возвратить в него выселившихся граждан и пригласить других, сколько можно в большом количестве, а потом восстановленному таким образом городу дать свое имя, так чтобы с этого времени он назывался не Траллами, а Андроникополем или Палеологополем. И так он вошел в это дело с величайшею заботливостью и, поручив его великому доместику, приказал восстановить город как можно скорее. Когда строители приступили к работе и успели возобновить многое, их ревность еще более увеличена была найденным там предсказанием[124], начертанным на мраморе, что восстанет такой человек, волею которого разрушенный город приведен будет в лучшее против прежнего состояние. Это предсказание о восстановителе по всем чертам так совпадало с производимыми работами, что под благодетелем города, о котором гласило пророчество, все разумели самого царя. Поэтому царь Андроник с особенною ревностью поощрял строителей к скорейшему восстановлению его; ибо предсказание назначало восстановителю и определенное время. И они, нисколько не медля, усердно трудились над возобновлением. Между тем эти письмена оказались насмешкою и грезами; потому что из-за них суждено было погибнуть здесь целым десяткам тысяч жителей, как это видно будет из дальнейшего рассказа. Как скоро возведены были стены и величественный город на берегу прекрасной реки Меандра восстал из развалин, — надлежало отовсюду собирать жителей, чтобы он считался городом славным не по одним стенам, но и по количеству населения. Вот нашлось больше тридцати шести тысяч охотников, которые льстили себя прекрасными надеждами, что в новом месте будут жить великолепно; а не знали того, что скоро не будут иметь и самого необходимого. Главное, — у них не имелось вместилищ для воды, чтобы на всякий случай обезопасить себя от недостатка в питье, чрез собирание в них дождевой воды, или чрез наполнение их водою из реки; а найти воду в подземных ключах казалось невозможным. Причиною этого, думаю, была невязкость почвы вблизи речной влаги, которая за отсутствием в земле соков во время солнечного жара втягивается обыкновенно почвою до самой поверхности земли, и совершенно пересыхает по причине постоянного испарения земной влажности с одной стороны, и большой убыли влаги в реке — с другой; отчего она, понижаясь в уровне, уже не может приливаться к пустым местам; а течь ей ключами в глубину, также в рытвины и ко дну колодцев препятствовала поверхность земли, которая, едва лишь успеет принять притекающую влагу, тотчас истрачивает ее чрез испарения. Ведь вода, как и ветер, приводит все в движение потому направлению, какое принято вначале; так что куда потечет что-нибудь одно в этом роде, туда необходимо несется и прочее. Но тогда как по этой причине существенное там постоянно убывает, несущественное в той же мере постоянно прибывает — когда влаги в почве достаточно, — плоды питаются превосходно, зато глубже воды уже нет. Это подвергало жителей тяжким бедствиям; ибо доколе можно было пользоваться речною водою, они, не предусматривая будущего, жили беззаботно. Видно им неизвестно было, что хотя Прометей гораздо умнее Эпиметея; однако ж, того, что бывает по необходимости, рассуждениями не отвратишь.

21. Тогда как жили они беззаботно и утешались прекрасными надеждами, видя в себе граждан, находящихся под особенным покровительством царя, вдруг нападает на них толпа персов; ибо когда те думали стать выше других, эти старались противодействовать их возвышению. И так вот Салпакис, что на их языке значит мужественный, по имени Мантахиас, гордясь огромным количеством войска, приступает к городу и осаждает его. Начальник гарнизона великий хартулларий Ливадарий этою осадою поставлен был в крайнее затруднение; ибо запершиеся в городе чувствовали недостаток в продовольствии и особенно начинали страдать от недостатка в воде. Дело доходило до такой крайности, что голодные принуждены были есть запрещенную пищу, а мучимые жаждою употребляли всякие способы для отыскания какой-нибудь влаги, так что разрезывали жилы у лошадей, и пили из них кровь. Но и это не утоляло их жажды, — и они умирали толпами. С голодом можно было бороться; потому что в городе было довольно трупов падающего скота, и даже мертвых человеческих тел: они до такой степени терпели недостаток в необходимом, что касались и этого. Но против жажды, усиливавшейся больше и больше, нельзя было придумать никакого врачевства, — особенно в полдень, при палящем солнце. Поэтому нашлись такие, которые добровольно вышли к неприятелям, считая всякий другой род смерти более сносным, чем смерть от голода и жажды, и униженно просили их иссохшими губами оказать милость, но были заколоты и брошены не зарытыми, не удостоившись погребения. Персы подобным образом решились истребить и тех, которые держались еще в городе, ожидая, не придет ли откуда-нибудь помощь, или не будет ли какого-нибудь облегчения, — и покрывшись щитами, в густых рядах обступили стены. Они не обращали внимания на бросаемые сверху камни, которые страшны были только производимым ими стуком, и начали подкапывать стену ломами и заступами. Сделав много таких подкопов, они чрез то уничтожили основания стены, и вместо их положили под постройки легкосгораемые деревья; после чего стоило только бросить огонь, и стена должна была разрушиться. Осаждавшие хотели, чтобы им сдан был город на условиях и с этим предложением посылали своих вестников, обещаясь остающимся даровать спасение; но получили отказ. Тогда им ничего не оставалось, как взять его с бою. Они взяли его и разрушили до основания, несмотря на пресловутые о нем предсказания и лестные относительно его надежды; а народонаселение его, которое и исчислить было трудно, сделалось добычею меча. Это был второй подвиг персов после первого, при Ниссе, где окруженный неприятелем Ностонг испытал величайшие бедствия, потерял все свое войско и, после того, как одни пали в сражении, другие были пленены, сам попал в плен. С этого времени дерзость персов неимоверно увеличилась, и они еще сильнее стали нападать на восточные области. Между тем молодой царь провождал время в Нимфее и надеялся вскоре встретиться с отцом.

22. Желая приучить к военным делам и младшего после царя порфирородного, Константина, царь посылает его со многими опытными военачальниками на запад против возмутившихся трибаллов, которые, поручив войска некоему Котанице, отложившемуся от царя, опустошили страну до Серр. Сам же узнав о худом положении дел на востоке, и об опасностях, угрожавших областям по Сангаре, — от ее устьев до Прусы, тотчас вооружился, как мог, и переправившись чрез Босфор, остановился лагерем при подошве холма Святого Авксентия, в ожидании западного войска, которое собиралось в назначенных пунктах, чтобы идти с ним в поход. Находясь здесь, он получил от сосланного на остров Хилу Иосифа прошение о переведении его оттуда; потому что зимою в той стране, писал он, свирепствует такой холод, что если ему необходимо будет оставаться там еще, то здоровье его не перенесет приближающейся зимы: проведши там это время года один раз, он говорит по опыту. Поэтому прошению, царь пригласил Иосифа к себе и удерживал его в лагере. Это происходило в месяце мемактирионе. Они виделись каждый день по нескольку раз; державный угождал ему, с удовольствием слушал его, по его ходатайству, делал многим то, о чем его просили, а для жительства ему назначил монастырь Космидия. Поэтому и старец относился к царю кротко и дружески; так что, когда царь в шутку приглашал его на патриаршую кафедру, он отвечал: готов, если только отменено будет сделанное. Но тогда не время было отменять это: напротив, как скоро вступил на престол новый папа, Николай, — державный опять отправил туда послов; а потом посылал еще в Апулию доместика[125] церкви Мандана, или Меркурия, внушив ему обратиться к папе, если не достигнет цели посольства. Для того-то и назначены были послы церковные. Мандан схвачен был королем Карлом и задержан. Но когда узнали, что задержанный был первый проповедник[126] церкви, — папа повелел тотчас освободить его. Так поступал державный, стараясь всячески показать свою заботливость о поддержании мира. Посему во время разговоров с ним Иосифа не могло быть и речи о том деле; беседы их были просто дружеские, предрасполагавшие царя назначить Иосифу более спокойное место жительства.

23. Патриарх Иоанн не мог сдержать обещания, которое дал тому почтенному мужу, великому эконому церкви Феодору Ксифилину, — не мог утерпеть, чтобы не писать и не отвечать противникам относительно догматов, как бы там другие ни говорили. Видя, что ежедневно являются различные сочинения, в которых примиряющиеся с итальянцами подвергаются порицанию, как отступники, и притом на основании писаний, и своею твердостью возжигают гнев в других, которые и не знали, что находятся в таком опасном состоянии, Иоанн тоже решился писать и равным образом из книг доказывать, что восстановители мира между церквами нисколько не уклонились от истины, но постановили ее твердо и основали на письменных свидетельствах, не имея в виду ничего своекорыстного. Ему попадается в руки сочинение, писанное мудрейшим Блеммидом к царю Феодору, которое начиналось так: «Ищущий не вовремя и получающий вовремя», и послание к царю Болгарии Иакову, начинавшееся таким выражением: «Есть у меня болезнь, которую выскажу; ибо к священному врачу…» Встречает он и еще книгу Никиты Маронейского, очень уважаемого великою церковью, в которой он был хартофилаксом, а впоследствии — архиереем великого города Фессалоники: она в целых пяти рассуждениях раскрывала места божественных писаний, говорившие в пользу мира церквей. Воспользовавшись этими сочинениями, как основаниями, он присоединил к их содержанию очень многое и, хотя имел в виду цель, преследуемую теми писателями, однако, увлекаясь страстью излагать свои мысли, входил в предмет старательнее и все направлял к первой цели — доказать основательность предпринятого дела примирения. При этом он не останавливался на немногих ясных свидетельствах, но, по жадности, привнес много таких, которые не согласны были с прежними, так что у него выходили противоречия. С ним случилось то же, что бывает с людьми неразборчивыми в пище: приняв пищу полезную и удобоваримую, они потом наполняют желудок неполезною, и от того, вместе с этою изблевывают и ту. Что же произошло отсюда? Возникли неблаговременные распри и споры, — и главною причиною словопрения было то, что затронуты догматы. «Жалкие люди! Вам позволено рассуждать о догматах; но если они внесены в дом Господень, то здесь, что ни говорите, это — догматы. Преступно ли по необходимости напоминать о догматах тем, которые защищают догматы, тогда как не их бы дело — толковать об этом? Не думаю. — Между тем явились жалобы и некоторые из них дошли до слуха царя. Противники обещались успокоиться, если царь открыто запретит толковать о некоторых догматах, как бы кто ни содержал их. Но царю с одной стороны хотелось примирить их, с другой — ему неприятно было исполнить их требование: поэтому он излагает догматы на бумаге, считая это верным средством и отделаться от просителей, и представить принятое правило веры. Ведь о Боге, говорил он, должно чаще вспоминать, чем дышать; а догмат есть воспоминание о Боге. При этом повелено однажды навсегда возбранить уклонение от писаний. Однако патриарх не избавился от обвинений в том, что дело, утвердившееся уже долгими временами, захотел ослабить, и отложившихся подверг жестоким со стороны царя наказаниям. Благоразумие требовало, чтобы он молчал и кротко переносил порицания; тогда было бы меньше зла. Явными своими противоречиями дав пищу существовавшей вражде, он противникам открыл слабую сторону дела, а себе и своим сообщникам причинил много вреда. В то же время, узнав о свидании царя с Иосифом, и о том, что в царском лагере находится и епископ ефесский, он стал догадываться, что царь не в хорошем к нему расположении; а потому счел нужным писать Ефесскому епископу, прибавив из лести к титулу ερώτάτ (священнейшему) слово πάν (все), чтобы выходило πανιερωτάτ[127] (всесвященнейшему), и просил, при свидании с царем, исходатайствовать у него благосклонное соизволение на прибытие к нему патриарха; и если получится решительное приглашение, проситель будет очень благодарен за такое содействие. По получении письма от патриарха, епископ Ефесский, притворившись его другом (ибо ненависть к нему, возбужденная недавними беспокойствами, в нем еще не умолкла), докладывает царю и получает его согласие на приезд патриарха. Причины же ненависти (необходимо упомянуть и об этом) были различны; впрочем, о них мы будем говорить немного. Самое худое в этом отношении было то, что приверженцы Ефесского епископа и многие архиереи терпели сильные притеснения за несогласие принять церковный мир, пока не принуждены были подчиниться воле царя и не показали вида, будто согласны на единение, врачуя совесть не писаниями (ибо бились не из-за этого), а тем, что согласие на мир приносило тогда церкви много пользы со стороны экономической. Стало быть, в то время действовали от противного, как выражаются риторы, то есть совершали нечто худое, чтобы выходило больше хорошего. Так-то ведь и Павел, говорили они, остриг себе волосы, соблюдал обряд очищения по закону Моисееву и обрезал Тимофея; так и третий собор не отлучил Феодора Мопсуестского; так еще прежде Василий великий принял дары, принесенные в церковь Валентом. Подобных случаев, чтоб не исчислять их порознь, — приводимо было множество в доказательство законности тогдашних действий. Поэтому принимавшие мир к своему исповеданию прибавляли такие слова: если они грешат, то грех их пусть падет на того, кто рассматривал основания этого дела, и священная клятва пусть обрушится на отступников, которые ручались за его истинность. Но патриарху это не нравилось: он говорил, что и жизнь ему не в жизнь, если не докажет из писаний, что те прежние, не имевшие с латинянами общения, находились в заблуждении. Это заставило его учреждать частые соборы и, приглашая на них много людей сторонних, рассматривать с ними книги, и издавать новые сочинения. Стараясь же таким образом, сколько мог, доказать основательность церковного мира, он нечувствительно впал в излишества. Вместо того, чтобы ссылаться на Дамаскина и божественного Максима, также на божественного Тарасия или — что то же — на весь седьмой собор, которого исповедание, посланное восточным епископам, подписано было всеми, и в котором сделано прибавление: «Мы научились исповедывать, что (Дух Святый) исходит из Отца чрез Сына», — вместо того, говорю, чтобы сослаться на эти свидетельства и врачевать себя и других этим прибавлением, не вдаваясь в толкования, он начал, сколько можно больше, собирать выдержек из писаний. Нашедши, что Василий Великий, в рассуждении о сыне, частицу чрез (δι) заменял частицею из (ξ), и эти предлоги считал как бы взаимозаменимыми, например, в изречениях «я стяжал человека чрез Бога», т. е. из Бога, и «рожденное из жены» т. е. чрез жену, — чтобы божественный апостол не служил поводом, как он говорил, к выводу еретической мысли о рождении будто чрез канал, — ежедневно отыскивая множество и других таких мест, в которых чрез поставлено вместо из, он думал этим совершенно оправдать прибавку к символу из Сына. Нашедши также у божественного Дамаскина выражение, в котором Отец называется изводителем (προβολέος) Духа возвестителя (κφαντορικοΰ) и изменяя «изводителя» «в виновника» (ατιος), он говорил, что Дамаскин, хотя и не называл Сына виновником Духа, однако ж, исповедывал, что виновник Духа есть Отец чрез Сына. Поэтому Отец называется виновником Духа чрез слово изводитель. Это выражение отца, Дамаскина, некоторые отвергали как подложную вставку; другие же хотя и принимали его, но слово προβολες изменяли в παροχες (податель), κφαντορίαν же (возвещение) понимали не в смысле бытия, а в смысле вечного обнаружения (κφανσις). Для потомков такие выражения послужили поводом ко многим соблазнам, равно как и изречение отца, Григория Нисского, в котором об исхождении раздельно говорится так: «Одно (из Божественных Лиц) исповедуется причиною, другое — из причины; в сущем же из причины мыслим мы опять иное различие: ибо одно выступает из первого, а другое — чрез выступающее из первого; так что посредство Сына и ему самому сохраняет единородность, и Духу не преграждает единения с Отцом». Такие доводы приводил патриарх, доказывая, что посредство Сына необходимо требует частицы чрез (δι); частица же чрез допускает итальянскую частицу из (ξ); потому что эти предлоги безразлично употребляются один вместо другого. Епископ Ефесский, Мелетий Афинский и очень многие другие соблазнялись этим, но искажение догматов почитая злом большим, предпочли, зло меньшее — принять на себя грех мирного общения с людьми, ошибающимися в значении Божественных догматов. Впрочем, Мелетий действовал довольно смело: однажды, говоря на соборе очень много, он приказал, наконец, слуг взять верхнюю свою одежду и следовать за собою, как бы приготовлялся, за противоборство, идти в изгнание. Ефесский же епископ, хотя в отношении к царю держал себя осторожно и не хотел в настоящем случае казаться вводителем соблазна, однако переносил это с величайшею болью и, как думали, старался тайно низвергнуть патриарха.

24. И так теперь, двенадцатого анфестириона, переправимся чрез Босфор и, на пути к царю, сперва отдохнем в Лихнийской обители, а потом, проведши один день в дороге, повидаемся с царем. О том, что тогда сделано им, стоит описать не чернилами, а слезами. Исступленный дикими мыслями и подозрениями, он производил ужасы. Чем возбуждаема была его подозрительность, — я не знаю: разве, может быть, мучился он призраками и думами о себе и религиозных своих убеждениях, — православным ли, то есть, почитать ему самого себя, когда поносят его, как извратителя веры? Он повелевает освободить из темницы тех благородных мужей, о которых мы прежде, упомянули, именно родных братьев из Раулевой фамилии Мануила и Исаакия, да третьего — Иоанна из Кантакузинов, (ибо протостратор Андроник умер в темнице раньше) и привести их к себе, как осужденных. Пытаясь несколько дней сряду склонять их и словами и жестокими оскорблениями к исполнению воли державного, и видя, что они остаются непреклонными, он, наконец, приказывает выколоть им глаза, — сперва Мануилу, а за ним и Исаакию: Кантакузин же, отведенный в тюрьму, оробел и склонился. На тех одних не подействовало страдание, а этот решился спастись покорностью. Те за претерпение мучений, на которые не отважился бы никто другой, украсились славою хранителей отечественных обычаев, и еще прежде, при царе обличили самого патриарха, говоря, что настоящие их убеждения не отличаются от прежних его убеждений, что находясь в цепях, он веровал лучше, чем теперь — в патриаршем достоинстве. И вот люди, которых носило одно и то же чрево, ослеплены в один и тот же день, которые соединены были и родством и страданиями, разлучены теперь друг от друга так, что одного содержали под стражею где-то там, а другой, Мануил, заключен был в Кенхреях на Скамандре, в какой-то безлюдной крепости. После того царь послал за Иоанном сыном деспота Михаила, которого мать привезла с запада и отдала царю в заложники заключенного в то время договора, и который потом, по воле царя, сделался зятем севастократора Торникия, хотя не любя своей жены, жил особо от ней. Этот-то Иоанн приведен был тогда в узах из Никеи, где, начальствуя над войсками, прославился своими победами над персами, и навлек на себя подозрение царя только тем, что, успешно подвизаясь, пользовался любовью народа. Подозрение царя вызвано было особенно отношением к Иоанну монаха Котиса Феодора, который часто по целым дням и ночам просиживал с ним наедине, глаз на глаз. Это был тот самый Котис, который некогда, быв еще мирянином, узнал о намерении царя ослепить тогдашнего великого коноставла, а теперешнего державного, и по дружбе открыв ему этот замысл, вместе с ним убежал в Персию. Так как советы Котиса Палеологу, который в то время стремился к царской власти, имели успех; то тем-то более, думаю, и питалось теперь подозрение царя, представлявшего, что и Иоанн мог находиться под влиянием таких же советов и знал прежние его планы. И так царь приказал привесть и его. Явно взводимое на него обвинение состояло в том, будто он злословил порфирородного и, когда царь приказывал ему отправиться в поход против персов, он будто бы с ирониею говорил посланным: пусть-ка идет порфирородный и исполнит это приказание. Таково было обвинение открытое, а тайно исследовалось то, которым мучима была его подозрительность. Но так как нельзя было уличить его в этом, без показаний Котиса, то царь грозил употребить самые ужасные пытки, чтобы добиться, о чем они рассуждали при частых своих свиданиях. Котис утверждал, что причиною непрестанного свидания их было знакомство, а предметом разговора — продажа имения (это был участок Врисис — Грея, доставшийся Котису по наследству от родителей), о наследстве же престола знает он столько, сколько может сказать об антиподах. Но эти слова показались неубедительными; а потому царь решился еще обратиться к врачу Иоанна Пердикке, не выпытает ли от него чего-нибудь касательно своих подозрений об Иоанне, так как Пердикка служил при этом военачальнике. И вот приказано взять под стражу и этого, а Котиса передать кельтам, чтобы они пытали его на весу. Но он предупредил пытку: едва только связали его, — тотчас от страха последовал удар, и несчастное бремя, поднятое при множестве зрителей, предано было земле. Иоанна же сперва предал царь бесчестью, сорвав с его головы калиптру — почетную принадлежность вельмож, которою прежде сам почтил его: а потом поручил царскому постельничему отвести его в Даматрий и ослепить так, чтобы никто не знал о том. Пред этим родной его брат Михаил Деспот, униженно умолял и деспину, и (обоих) патриархов, и уважаемых царем духовных особ, ходатайствовать об отменении такого жестокого приговора над Иоанном; но никакие ходатаи не умолили царя. Когда чрез день после того около полудня произошло землетрясение, — Пердикка заметил, что он удивляется не землетрясению, а тому, как не обрушится гора на людей, совершающих такие злодейства, и за это тотчас же наказан был отсечением носа. Другой тогда, за то лишь, что увидевши близкого к Пердикке мальчика, по прежней привычке, с любовью поласкал его, был наказан оторванием ноздрей. Здесь нужно рассказать о том, что случилось с Георгием Пахомием, грамматистом и ученым. Живя[128] у стратигопула Михаила в Ираклее Понтийской, Георгий, по множеству дневных занятий, весьма нередко беседовал с ним по ночам. Когда донесли об этом царю, — он, первого отставив от должности военачальника, велел привести к себе и осудил, будто бы за посягательство на царский престол, а другого подверг страшному подозрению, будто он, узнавши из книг судьбу царств, говорил об этом с военачальником. Стратигопула он предположил было ослепить, но удержался от этого, вняв заступлению деспины, которая была родная его племянница, и отложил наказание. Зато на Пахомия обрушился весь его гнев; ибо и самое имя, которое наводило на царя суеверный страх и о котором он слышал, как о магическом, немало способствовало к погибели того, кто носил его; так как оно содержало в себе что-то злое, им выражалось какое-то соответственное ему прорицание. Итак, желая избежать предопределенного рока, царь отдал приказ ослепить того человека. И вот, тогда как Пахомий на своей родине, в Македонии, где давно ожидали его, был уже оплакан, как умерший, — этот слепец бродил между людьми и возбуждал в них не столько жалость, сколько удивление, — неужели и такие люди могли подвергнуться подозрению в посягательстве на царствование. Водясь слепыми надеждами, царь думал избежать определений рока, а на самом деле не избежал. Из этого же источника происходила ярость его и на монахов — не за отступление их от церкви, а за то, что они считали дни и времена его жизни, и таким образом накликали на себя бедствия. И страшна была гроза его гнева, хотя и в самых малостях открывалась осторожно, чтобы не казалось, будто он наказывает без причины. Галактиона царь лишает зрения, у Мелетия отрезывает язык, избавившиеся же от казней посланы в заточение. Так поступил он с Лазарем Горианитою — человеком достопочтенным, которого сперва велел было ослепить, но потом подверг только пыткам. Под суд его подпал и Макарий за простоту и незлобие прозванный Голубем: он жил где-то вне наших пределов и обвинен был в преступлении против величества, будто бы, то есть, возбуждал против царя западных правителей. Дав знать Икарию, возведенному тогда в достоинство великого дукса, чтобы он схватил Макария, царь взводит на него вину против величества, и предлагает ему либо прощение, если он примет мир, либо — осуждение, если не примет. Макарий оказался твердым, — и был казнен. Не говорю уже о монахах Кокках[129] и о тех, которые враждовали против царя. Царь дошел тогда до такой раздражительности, что едва только доносили ему, что такой-то возмутился, за доносом тотчас же следовала казнь: он верил всякому, кто ни говорил, основываясь на подозрениях, будто на достаточных свидетельствах против (своих) подданных. А когда намекали ему о неотвратимости гнева даже в отношении к людям ему близким, он оправдывался указанием на царские законы, (прибавлял) что нехорошо и несправедливо римлянам управляться монашескими уставами, по которым преступления можно изглаживать покаянием. На доносчика и сам он смотрит с неудовольствием; потому что доносчик пересказывает либо услышанное, либо выдуманное на ближних по недоброжелательству; но выслушивать обвинения и позволять доносы — необходимо. Нередко оправдывался он и тем, что, прослыв с детства другом монашества, доведен теперь до необходимости ненавидеть монахов за враждебное их к себе расположение; враждебностью же называл уклонение их от того, что тогда делалось. Потому-то, может быть, и монахи в свою очередь считали время, когда-то они избавятся — не от царя (ибо без царя и жить нельзя, как телу — без сердца), а от гнетущих их бедствий. Людям, которые созданы свободными, и, однако ж, сознают необходимость — руководиться одною волею, куда бы она ни наклонялась, — тяжело, конечно, бывает и тогда, когда опасность угрожает только телу (потому что интерес правителя и управляемых не разделен; спастись им иначе нельзя, как по добровольному согласию); но если она грозит и душе, как иные тогда думали, то спасение одно — совершенная смена. И так как в то время они, может быть, к тому и стремились; то на них и обрушивались ужасы со стороны державного. Тогда как надлежало исправлять кривое по прямому, чтобы все выравнивалось, он принуждал править прямое по кривому, не исправляя последнего, а осуждая даже хорошее, если оно не кривилось. Человек рассудительный должен бы сообразить, что некоторые из монахов соскользнули со средины и впали в крайность — только по ревности, и что между поступками, заслуживающими наказание, открывались дела, достойные и некоторой похвалы.

Наконец, в обличение злоупотребления властью, стала выползать из мрака и выходить наружу говорливая смелость людей свободных; начали появляться сочинения. Но как писателя наказать было нельзя, потому что нельзя было обнаружить его; то оскорбителями признаваемы были те, у кого подобные сочинения отыскивались: и на них налегали сильно; ибо обличение почиталось оскорблением. И вот письменно назначалось наказание всякому, кто ни нашел бы такое сочинение, если он станет или сам читать его, или прочитает другому, а не сожжет тотчас. Самому же писателю василографий (оскорбительного сочинения против царя), как скоро был бы он открыт, угрожала прямо смертная казнь.

25. О действительности этой угрозы свидетельствует случай с Калоидою — человеком в высшей степени благочестивым, который жил девственно, раздавал милостыню и любил ближних искренно; а служба его была при кладовой деспины. Как скоро обличили его в том, что им написано сочинение, не спасло его ни благочестие, ни ходатайство деспины: неотступные просьбы последней едва подвигли царя заменить смертную казнь лишением глаз. По его приказанию, осужденный приводится к позорному столбу на площади в Константианах. Туда же приказано было скоро идти и клирикам, которые ничего не знали об этом, и стоять на месте. На клириков он всегда смотрел подозрительно, и теперь созвал их, чтобы попугать казнью. Потому не знавшие, в чем дело, пришли; а те, которые знали, позаботились скрыться, кто куда мог. И так вот поставили Калоиду к столбу и сначала остригли ему на голове волосы, — впрочем, не по самую кожу, чтобы оставить пищу и огню; потом зажгли просмоленный пергамен и обложили им его голову, так чтобы и она обгорела вместе с пергаменом, а, наконец, отрезав ему ножом и нос, полуживого и полумертвого отпустили. Впрочем, это сделано немного после, когда царь возвратился уже в город.

Тогда же, в 16 день посидеона, после праздника Богородицы, царь выехал отсюда, выехал и патриарх, а прежний патриарх Иосиф отправился в Космидий. Между тем, посланы были люди взять и привести также Гавриила Сфанцу, который был племянник ослепленного уже Иоанна и сперва занимал должность хранителя великой печати, а потом за какую-то вину ослеплен. Этого Сфанцу царь приказал сковать вместе с родственником его Иоанном и, ведя их с собою, поехал по дороге в Никомидию и ее окрестности. А патриарх, у холма Кивота переправившись чрез морской пролив, направил свой путь прямо к Никее. Между тем, таща за собою слепцов, царь смотрел, какое бы место выбрать для их заточения. Но Иоанн не мог далее выносить жестокого мучения и, сознавая, что страдает напрасно, не стал принимать ни пищи, ни питья, и не дозволял иметь попечение о своих глазах, а влачим был по дороге, что пустая тяжесть, и думал только о том, как бы где-нибудь удариться головою о землю или о камень, и — умереть. От таких ударов он, конечно, умер бы давно уже, если бы не удерживали его стражи. Однако сильные и, по возможности, частые удары головою, наконец, довели его до смерти, и он избавился от горькой жизни, а вместе с тем и царь — от своих относительно его беспокойств. Объехав все крепости по Сангаре и сам лично оставив в них надежные гарнизоны, он в месяц гамилион возвратился в город. Но патриарх, доехав до Никеи и пожив в Эннате, не счел нужным вступить в самый город, ибо хотел бы иметь при себе, что дать знакомым и чем одарить родственников; а между тем у него на тот раз ничего не было: вступить же в город и не одарить, как следует, он считал делом недостойным себя и неприличным его сану. Поэтому поворотив, как говорится, корму, переехал чрез Полипифии и решился, как можно скорее, возвратиться; ибо ему не позволял медлить (приближавшийся) праздник Воздвиженья. Таким образом, вслед за царем приехал в город и он, — и это было тринадцатого гамилиона. Не пренебрегая теми подысками, какие под него делались, патриарх тотчас, по сошествии с корабля, отправился к царю, целый день заискивал его благосклонность и, приглашенный на праздник, готов был в угодность ему сделать все; ибо совершенно изменился в своем характере с тех пор, как познакомился с трудными обстоятельствами, и только в подчинении царю обещал себе теперь завидную долю — прожить спокойно. Зато и царь не столько стал бояться за свою честь; а напрасное оскорбление патриарха со стороны народа считал достойным смерти. Об этом можно судить по случившемуся раздражению царя против всего. Его нисколько не заставили изменить принятому направлению даже беспокойства самых приближенных к нему людей, на которых он особенно надеялся, которые воспитаны были им и удостоены от него почестей. Царь признавал их виновными именно пред патриархом: те говорили, что причина соблазна заключается в нем, так как он оправдывал латинян, судя о них по одной только прибавке к символу; а этот готов был легко и открыто оправдывать его с той и другой стороны — и со стороны царя, и со стороны подвергавшихся бедствию, которые возмущали его душу: со стороны царя — тем, что он лишился благорасположения лиц к нему близких, а со стороны терпящих бедствия — тем, что начатого дела не предоставлял времени. Людей, досадовавших на патриарха, было много; досадовали на него также Константин Акрополит и Феодор Музалон.

26. Первого из них царь взял еще мальчиком у его отца, великого логофета, чтобы дать ему воспитание, и сделал самым близким к себе человеком: освободил его от военной службы, отдал для обучения наукам, почтил достоинством логофета общих дел, женил на дочери Кантакузина и сделал посредником в управлении государством. Этого-то Акрополита царь удалил от себя, хотя все еще сохранял к нему доброе расположение. Но на Музалона разгневался он гораздо больше. Когда наступило время отправить посольство в Рим, державный, оставив в покое других, для испытания, думаю, стал возлагать дело посольства больше на него. Однако ж, сколько ни приказывал он, не добился от него никакого знака согласия, как будто говорил глухому, или указывал что-нибудь слепому. Причина отказа царю не была не известна, — и он как ни сдерживал свой гнев, наконец, не могши более владеть собою, приказал другому Музалону, который был при царе в качестве докладчика и получил эту должность при посредстве брата, — долго и жестоко бить его; так что находившаяся в руках его палка не могла удовлетворить гневу царя и, от многократных ударов сломившись, отказалась служить и потребовала другой, которая докончила бы ее дело. Но и этим тогда не ограничилось его наказание;— царь удалил его от своего лица и не замедлил отстранить от участия в управлении государственными делами. С тех пор жил он в презрении и приобретал необходимое трудами рук своих, пока не только согласился на мир, но и готов был делать еще больше, если царь прикажет. Довольный такою его переменою, и ни во что не ставя охлаждение его ревности, которой далее условленных пределов не позволял и самому себе, — он опять принял его к делам и приказал твердо стоять в своих мыслях.

27. В том же году возвратился с востока царь Андроник, оставив там деспину; а пред этим прибыл с запада и порфирородный, не принесши никакого трофея, кроме того, что привел с собою Котаницу, которого убедил отдаться в свои руки клятвенными обещаниями в том, что он не потерпит от царя ничего жестокого. Котаница бы верен своей присяге, и хотел до конца сохранить ее; а царь, имея в виду не себя одного, но смотря и на то, чтобы рабство этого изменника и на будущее время было безвредно, положил ослепить его. «Ведь не я клялся», рассуждал он, «чтобы завлечь его вероломством, а сын, без всякого моего соизволения». Человеку злому зло и мерещется, думал царь, и говорил это не по предсказанию оракула, а по естественной предусмотрительности. Кто попробовал разбойничать, тот никогда не привыкнет подчиняться распоряжениям другого. Итак, царь оставался неизменным в своем намерении, а сына, который представлял ему, что чрез это сделается он явным клятвопреступником, успокаивал словами, говоря, что ведь он-то хранит клятву, сколько может, дав ее без сношения с царем; царю же, как свободному от клятвы, позволительно поступать так, как требует безопасность. Получив решительный отказ и видя безуспешность ходатайства за своего клиента, царевич принял намерение советовать Котанице — для избежания опасности, уйти на Черную гору, чтобы там облечься в монашеский образ, только бы как-нибудь спастись отсюда. Ведь невозможно подозревать, думал он, чтобы тот, кто однажды навсегда со страшными клятвами отрекся от всего мирского, мог возвратиться к прежнему роду жизни. Притом царь так уважает иноческий образ, что, верно, не решится наказать человека, который облекся в него. Так говорил ему порфирородный и, давая совет, по-видимому, полезный, очевидно, заботился очистить себя от вины, которая лежала бы на нем, если бы тот, не сделав этого, подвергся опасности: с моей стороны, думал он, выполнено все, чтобы, сколько возможно помочь ему. Котаница видел, что ему угрожает та же опасность, какая постигла зятя Торникиева, и потому, совет Константина признав добрым, самого же советника просил о ходатайстве пред царем, чтобы ему позволено было принять монашество и отречься от мира со всеми его радостями. Едва только попросили у царя позволения облечься Котанице в одежду совершенства, — тотчас последовало соизволение. И вот, освободившись от наказания, поступает он в монашество и, — только что вчерашний разбойник, оказывается целомудренным и незлобивым, однако ж, не по душевному расположению, а по одному внешнему виду; ибо у него была вовсе не та цель, чтобы заботиться о спасении души: его смирение было плодом необходимости. Что из этого вышло, скажем в своем месте. После того порфирородный отправился на восток и принялся за устроение тамошних дел, вместо возвратившегося оттуда царя.

28. В этот небольшой промежуток времени умирает там деспина Анна и вскоре весть о том доходит до царя. Стараясь скрыть это до времени от своего сына и царя, он тайно отправляет архидиакона и хартофилакса своей церкви, Константина Мелитиниота, для перенесения тела, как следовало, в Никею. Вместе с тем, пользуясь благоприятным случаем, распорядился он и касательно того, чтобы порфирородный, по случаю печального события, сняв пурпурное одеяние, никогда больше не носил его. На этот случай устроена была одежда из двух цветов — пурпурного и белого, и украшена царским гербом — орлами, обложенными золотом и жемчугом. Вместе с такою одеждою посланы были ему соответственные сандалии и уздечка, и приказано считать этот наряд парадным, уступающим царскому только в пурпуре. Это дело придумано было искусно и благовременно, так что никому не показалось, будто с переменою пурпуровой мантии на разноцветную переменяется и значение (лица): все полагали, что такая перемена сделана только на время траурное, тогда как прежде он украшался самыми великолепными после царя одеждами и имел блистательные преимущества пред прочими чинами царства. Державный понуждал архидиакона спешить, и посылал его, нисколько немедля, чтобы царь не узнал о своем лишении. Архидиакон действительно спешил, так что успел прибыть на восток даже раньше данного ему срока. Но сколько ни старался он скрыть несчастье, не успел в этом: тайна открылась, и царь, как мог, переносил свое горе. Да и в самом деле, посланный явился к нему с выражением только глубокой скорби, и принес сыну от царя такие дары, которые вовсе ему не нравились. Оставшись здесь не надолго, сколько нужно было употребить времени для приготовления к перенесению тела, Андроник поспешил отправиться в Никею. Туда же посылаются и патриарх, и все иерархи, сколько было их в городе, и весь отборный клир. Все относящееся до погребения державный устроил очень торжественно. Когда же погребение над покойницею надлежащим образом было совершено, — патриарх, получив щедрую награду за богослужение и достаточно одаривши золотом многих своих знакомых, так что рассудок дарителя мог за готовность порицать его руку, тотчас отправился в столицу. Узнав же на пути, что царь Андроник снова намерен переправиться чрез Босфор, и ехать на восток, он тотчас своротил с дороги к холму св. Авксентия и где-то при подошве того холма увиделся с царем в его палатке. Так как это происходило в конце мемактириона, пред наступлением праздника святых апостолов; то немного времени провел он в дружеских беседах с Андронником (ибо царь успел уже привязаться к нему любовью), но совершив в праздник тайнодействие в монастыре Архистратига и, сопровождаемый благожеланиями, удалился оттуда.

29. Царь же, получив снова известие, что пределы империи по Сангаре находятся в бедственном состоянии, и что персы, делая на них частые нападения, без всякого опасения переправляются чрез реку и опустошают страну, собрал наскоро войска, какие были у него в то время под рукою, и, сколько позволяли ему дела, быстро понесшись в те места, переправился чрез Сангару. Обозревая тогда эту, можно сказать, скифскую пустыню, он едва не выдрал у себя всех волос — ему чрезвычайно было жаль той страны; он сильно скорбел о том поругании, какое испытывали тамошние его подданные. Беседуя с Александрийским патриархом, который в то время сопровождал его для утешения, он с сердечными вздохами высказывал причину такого опустошения. Помнил царь, в каком цветущем состоянии был тот край прежде, когда он водил там войска, по воле бывшего государя: в тех местах и проходу не было по лесам, густо покрывавшим землю широколиственными деревьями. — А в каком жалком положении видит он эту страну теперь! Причина же, говорил он, скрывается в волнении ревнителей, усиливающихся восстановлять подданных против царя, и толкующих, что вот сделано то и то, что царь поступает незаконно, и прочее тому подобное, чем отчуждали сердца людей от царя и заставляли его опасаться за себя; ибо случалось, что опасение за себя сосредоточивало все попечения его сердца на себе самом. Отсюда происходила медленность в распоряжениях и то, что управление делами областей предоставлялось только военачальникам, которые, предавшись страсти своекорыстия, из боязни, как бы не потерпеть чего-нибудь от царя за бессовестное взяточничество, для сокрытия своих преступлений, доношения к нему наполняли ложью, будто страна их наслаждается спокойствием, и таким образом довели империю до опустошения. Говоря это, царь отказался от обычных ему удовольствий и от всякой прислуги, так что питался, чем случилось, и по возможности, шел вперед. Продолжая безостановочно поход, он следовал попятам за отступавшими персами: проводил день там, где они ночевали, так что заставал еще горячими покинутые ими очаги, — и ночевал там, откуда за день или за два едва успевали они сняться. Плодов, от зрелости падавших в то время с деревьев, было такое множество, что ими питалась большая часть войска; а возить туда что-нибудь другое из съестного давно уже всякий, боясь неприятелей, отказывался с клятвою. Поэтому роскошные кушанья своего стола — черствый хлеб из отрубей и сухари, царь нередко посылал и жене, и теще, и патриарху, и знакомым, изображая этим трудность своего похода, и в письмах прибавляя, что вода доставляется ему не из фонтанов, а из мутной реки, и бывает годна к употреблению только тогда, как ее процедят и дадут отстояться на воздухе. Видя невозможность далее преследовать персов, а особенно чувствуя недостаток в необходимом, он счел нужным заняться укреплением границ и снабдил их частыми крепостями по обеим сторонам реки: одни, развалившиеся от времени, обновил и восстановил, другие воздвиг сам в тех местах, где река, по мелководью, переходима была в брод, чтобы таким образом воспрепятствовать вторжениям персов, как многочисленностью крепостей, так и занятием необходимых для переправы пунктов. Желая вообще положить преграду набегам неприятелей, чтобы они не могли беспрепятственно вторгаться, откуда ни захотели бы, и пробираться незамеченными внутрь, империи, он приказывает немедленно собрать как можно большее число рабочих с топорами, и во всю длину реки, где нужно было ее укрепить, сообразив при этом и достаточную ее широту, велит строить засеки из дерев: эти деревья, наваленные одни на другие, так тесно переплелись своими ветвями, что сквозь них нельзя было пролезть и змее. Устроивши все это в своем присутствии и по своему плану, он был утомлен тамошними трудами и, снабдивши гарнизоны достаточным количеством продовольствия, отправился по реке до самой Прузы; тщательный же осмотр тех мест, равно как и окончательное преследование врагов, отложил до благоприятного случая.

30. В то время как царь находился в Прузе, пришло к нему известие, что после папы Николая вступил на престол Мартин. Это заставило его к новому папе отправить, в качестве послов, Льва Ираклейского и Феофана Никейского. Явившись туда, они приняты были итальянцами вовсе не так, как надеялись при отправлении, а совершенно напротив. Узнав, в каком состоянии находится у нас дело примирения церквей, и подозревая, что все бывшее имело характер насмешки, а не действительной истины, — ибо кроме одного царя и патриарха, да некоторых приближенных к ним лиц, все остальные отвергали мир, особенно, когда царь хотел утвердить его страшными казнями, латиняне приняли послов с презрением, и нескоро, да и то с трудом доставили им доступ к папе, а, наконец, и царя и сообщников его, как насмешников и людей, идущих к миру путем казней, а не истины, отлучили от церкви, послов же отпустили назад, не удостоив их должных почестей. Узнав об этом от возвратившегося Никейского епископа (ибо Ираклейский скончался), царь пришел в неописанный гнев, так что, когда диакон хотел было, по обычаю, в присутствии державного, провозгласить папу, он запретил, говоря: «Хороши плоды любви их! Из-за них я вооружил против себя своих ближних; а они не только не оказали мне ни малейшей благодарности, но еще отлучили меня». Тогда же хотел было он уничтожить договор, да и уничтожил бы, если бы не пришли ему на мысль некоторые соображения. Ведь если, изменив образ мыслей, вдруг разрушить такое дело, думал царь, из-за которого он так много терпел и которое едва мог совершить; то, когда бы потребовали обстоятельства снова домогаться того же самого, — ему уже совсем ничего не удалось бы сделать. С этою переменою иначе пойдут и церковные дела: потому что на патриаршество тогда надобно будет вступить Иосифу. Правда, сам Иосиф миролюбив со всеми, и нет сомнения, что от него не будет никаких крутых действий; но при этом необходимо явятся другие — люди беспокойные. Так думал царь не просто по подозрению; эти мысли возбуждало в нем также одно обстоятельство, встретившееся с ним недавно, когда он жил на Сангаре, и заставлявшее страшиться за все, если условия договора будут вдруг уничтожены, как вредные.

31. Около того времени Иосиф, ожидая скорой смерти, сделал духовное завещание. В завещании нужно было упомянуть и о царе и написать молитву за него. Иосиф действительно упомянул и молился, но не прибавил названия γιος (святой), которое обыкновенно носили цари миропомазанные. Когда завещание в такой форме было прислано, царь, увидев его и, выразив негодование, тотчас написал и патриарху, написал и начальнику города, чтобы он спросил и узнал, как это сталось, что от царского его титула отнято слово «γιος». Не считает ли меня Иосиф недостойным святости, говорил царь, что так пишет? Написано было об этом и Антиохийскому патриарху Принкипсу. Те послали спросить Иосифа о причине, по которой он так написал, и говорили, что спрашивают по желанию царя: а Иосиф причину этого сложил на окружающих его монахов, и в доказательство представлял другой, точно такой же экземпляр, только с прибавлением святости. Объявив этот подлинный документ, он сказал, чтобы сперва сняли с него копию; но монахи соблазнились им и сообщили ему такой вид, в каком он перешел в руки царя. Так миролюбив был Иосиф со всеми. Получив такое объяснение, царь, хотя и подозревал окружающих его, но не желал подавать повода к новым против себя обвинениям и, притворившись, что делал розыски ради смеха, а не серьёзно, отложил это дело до другого времени.

32. Между тем как царь занимался этим, пришло известие о событиях в Белграде. Но тут нужно взять немного выше. Иллирийцы отложились от царя и жили сами по себе. Овладев городом Диррахием с того времени, как он разрушен был землетрясением, они восстановили его, да заселили также и некоторые другие отложившиеся города. С королем Карлом, которого владения соприкасались с иллирийским городом Каниною, были у них сношения дружеские, определенные мирными условиями. Канина прежде принадлежала адмиралу Филиппу, человеку весьма сильному, ибо Михаил Деспот, боясь его особенно с тех пор, как Карл одержал верх над Манфредом, так что убил его и, при значительном вспомоществовании церкви, захватил его власть, — постарался вступить с Филиппом в родство и, выдав за него замуж родную сестру своей жены, которая была прежде за Сфаницею и осталась после него вдовою, уступил ему Канину и Кориф. Но потом он коварно умертвил Филиппа чрез тайно подосланных убийц, и когда это дело было совершено, по смерти адмирала, хотел было удержать за собою Канину. Однако ж, жившие в этом городе итальянцы воспротивились ему и, воспользовавшись случаем произведенного убийства, тотчас склонились на сторону Карла. Карл послал укрепить Канину и, смотря на эту крепость, как на собственную, намеревался вторгнуться оттуда со своими войсками во владения римлян. К этому подстрекали его тогда — и отложение иллирийцев, и давняя ненависть к царю, с тех пор, как он своими происками удержал этого короля от морского похода под Константинополь. Итак, Карл из Брундузии переправляется чрез Ионическое море со значительным количеством войска, состоявшего из трех тысяч пехоты и конницы. Вступив в Канину и вооружившись здесь, как можно лучше, войско его устремилось отсюда так, что, судя по отваге, можно было предполагать его движение сухим путем до Фессалоники и даже до самой столицы. Оно столько уверено было в своей силе, что вожди его заранее делили области и города, и каждый из них надеялся захватить лучшее. Над всеми ими начальствовал Рос Солима, превосходивший их своим самомнением, — человек огромного роста, с гордою душою, с минами презрения в обращении, с рыжими волосами и с высокомерием вспыльчивого характера. Я думаю, оттого и получил он это название, что походил на Роса[130]. Итак, одушевляемые отвагою итальянцы устремились сначала на Белград — в намерении овладеть тамошнею крепостью. А крепость эта стоит при реке, называемой у туземцев, кажется, Асуною, и расположена на берегу ее, но не на ровном месте, а на холме, омываемом внизу рекою. Поэтому, если бы на крепость извне и сделано было нападение, то осаждающие все не могли бы помешать жителям ежедневно наливаться водою и пить. Притом, река так (близко) прилегала к крепости, что осажденные с соседнего возвышения легко могли македонскими копьями прогонять неприятелей, если бы они подошли брать воду, и только закрываясь щитами можно было им пользоваться водою. На противоположной стороне реки возвышался над равниною тоже холм, и лежал прямо против (крепости); а возле него протекала другая река, Вооза, рассекающая долину и отделяющая пределы Канины. Неприятели, со всем войском переправившись чрез Воозу, заняли тот холм и, избрав позицию на этой высоте, думали находившихся в крепости поразить страхом и даже поставили камнеметальные машины, чтобы сильными ударами громить оттуда стену. С быстротою ветра долетела весть об этом до ушей царя и привела его в смущение; так что он затрепетал всем своим существом. Да и в самом деле, ведь тот не погрешил бы в сравнении, кто дерзость латинян, соединенную с яростью, уподобил бы огню, когда в него подливают масло. Всякий догадается, что в таких трудных обстоятельствах ему ничего более не оставалось, как собрать все свои силы, не исключая и флотских, и отправить их сухим путем, чтобы они, при самом начале войны, могли умереть с пользою. Но прежде всего он счел нужным прибегнуть к Богу, а потом приготовить достаточные по численности силы, чтобы одним появлением их остановить напор неприятелей и, при первом опыте, дать им почувствовать, что далее идти невозможно. Молебствие предписано было совершить следующим образом: патриарху и архиереям со всем клиром велено, прежде всего, возносить молитвословие во всю ночь; потом вместе с зарею патриарх и с ним шесть других главных архиереев, облекшись в священные одежды, должны, в присутствии прочих молящихся, совершить освящение елея и, сделав предварительно пуки папируса, погрузить их в тот освященный елей, а потом разделить между отправляющимися против неприятеля воинами, так чтобы достало на каждого из них, сколь бы ни велико было число войска, и чтобы каждый шел против врага, имея при себе освященный папирус. Так и сделано было, как предписано, — и священные пуки папируса, вложенные в стеклянные сосуды, с молитвою и бережно отправлены в армию. Против неприятеля царь посылает зятя своего Михаила Деспота, великого доместика Тарханиота, называвшегося тоже Михаилом, великого стратопедарха Иоанна Синадина, и четвертого с ними — евнуха Андроника, бывшего тогда придворным татою[131] и прозывавшегося Ионополитом. Этим лицам вверяет он достаточные силы для предстоящего дела, изгоняет из них всякую робость и воодушевляет их надеждою на содействие священнических молитв. Совершив путь, они остановились лагерем на возможно далеком расстоянии от неприятеля; напасть же тотчас не отваживались, ибо считали это неблагоразумною дерзостью: особенно так думал великий доместик, которому предоставлена была главная власть над всем, как человеку предусмотрительному и преданному хранителю престола. Эти вожди нашли необходимым — попытаться послать находившимся в крепости съестные припасы, по недостатку которых, осажденные уже чувствовали голод. И казалось, что протекавшая у крепости река много поможет им в этом случае, с одной стороны потому, что припасы будут отправлены по ней ночью, с другой потому, что они могут быть введены в крепость чрез устроенные на случай нужды в воде шлюзы. Рассудивши таким образом, они приготовили грузовые суда и, наполнив их достаточным количеством съестных припасов, пустили по реке; а на берегу реки расставили стрелков, сколько нужно было для защиты пущенных судов от нападения. Это не скрылось от италийцев и привело их в ярость: они ринулись, чтобы захватить груз, во что бы то ни стало. Неприятели выстроились на противоположном берегу Асуаны и приготовились напасть на плывших, чтобы воспрепятствовать подвозу продовольствия, надеясь крепость принудить к сдаче голодом. А Рос Солима с весьма многими и сильными своими товарищами решился переправиться чрез реку и сбить стоявшую по берегу стражу. С величайшею быстротою бросаются они в реку и, выдержав напор воды, мгновенно являются на другом берегу, в надежде одним ржанием рьяных своих коней поразить всех противников. И вот они отважно поскакали и хвастливо устремились на наш отряд; а этот от первого натиска, как и следовало, благоразумно уклонился, — частью из осторожности, частью же и по стратегическим соображениям; а потом, нашедши выгодное место, стал мужественно стрелять в тяжеловооруженных всадников. Но так как крепкое их вооружение пробить было невозможно, то наши воины стали бросать копья в их коней, чтобы, перестрелявши их, оставить этих хвастунов пешими. И вот, в числе многих других раненых коней, ранен был и конь Роса Солимы. Нанесенная ему рана была не так смертельна, чтобы он тотчас же пал, однако, много убавил своей рыси (ибо рана от копья была глубока) и нес седока лениво, а потом споткнувшись на борозде, упал на землю вместе с седоком. Так как этот гордец, прижатый конем, не мог тронуться с места, то вдруг был окружен и взят руками. Весть о взятии его в плен тотчас перенеслась и в царский лагерь, и в крепость. В лагере держали уже в руках этого недавно великого самохвала, а находившиеся в крепости еще прежде, чем успели дойти до них вестовые, знаками радости извещали находившихся вне стен, что знают о плене. Вместе с зарею царские полки в полном вооружении и с освященным папирусом у каждого воина, выступив из лагеря и переправившись чрез реку, нападают на неприятелей и тотчас же обращают их в бегство. Одни из итальянцев, стоявшие фронтом вперед, были прямо поражаемы и истребляемы (они не для того и стояли фронтом вперед, чтобы выдерживать натиск неприятелей, а только, чтобы смотреть на происходившее); другие, ища спасения в бегстве, получали удары в тыл и, падая с коней, умирали; а иные забираемы были в плен живыми. При этом происходила страшная суматоха от поспешности, с какою неприятели стремились к реке Воозе, чтобы переправиться чрез нее и спастись, тогда как царские войска старались опередить их и заградить им пути к реке. Чтобы в бегстве встретить меньше препятствия, они бросали и сосуды и жен; задние из них напирали на передних и, сваливая этих под ноги, то и дело топтали друг друга; многие же прежде, чем достигли реки, растоптаны были лошадьми и, быстрый всадник делался добычею легко вооруженного пехотинца. Взятых в плен было множество; так что те же воины, отведши одних пленников в крепость, возвращались тотчас за другими, а после этих, снова шли брать в плен следующих, и убивая рядовых, уводили начальников до тех пор, пока неприятели, не достигли реки Воозы и добровольно не побросались в воду, предпочитая погибель в реке позорному впадению в руки римлян; ибо из большого числа их немногие преодолели быстроту реки и спаслись бегством в крепость Канину, — да и то нагие, безоружные и пешие, тогда как незадолго они были до того высокомерны, что надеялись захватить Римскую империю, будто гнездо птенцов.

33. Стоит повествования и торжество, совершившееся в городе по случаю этой победы. Зрелище для римских патриотов было поистине восхитительное, когда царские военачальники, разбив врагов наголову, или лучше сказать, — без труда совершив над теми наглецами чудные подвиги, раздели павших, собрали множество оружия, одежд, коней и всякой красивой рухляди, и вели с собою живых пленников и их коней, первых закованными в цепи, а последних пущенными в стадо рогатого скота; взяли также и все войско, — ибо по истреблении неприятельской армии, там нечего было бояться, — и все это представили царю в виде блистательных трофеев. Приняв свои войска и узнав в подробности весь ход дела, царь стал осматривать пленников — каждого из них с его конем и принадлежностями. Они были изнурены: но и под этими костями да кожею можно было замечать прежнее цветущее их состояние; одежда на них была не прежняя, а изорванная, какая случилась и какую давали им из сострадания. Обошедши внимательно их ряды и видя изнуренные их тела, которые почти нельзя было назвать телами, а разве тенями древних гигантов, замечая также, что души их были сокрушены тяжкими страданиями, хотя поднятыми бровями и важною осанкою обнаруживали признаки прежней свободы, царь тронут был постигающими человека несчастьями и, поднявши руки к небу, внятным голосом вознес благодарение Богу. Желая сохранить память об этом событии, он приказал изобразить его на стенах царских палат, — и не это только, но и прежние, по милости Божией, одержанные победы. Настоящее дело тогда же действительно и было изображено в портике; а других изображений, по причине последовавшей смерти царя, кончить не успели. Затем царь, желая воздать благодарность Богу за все, приказывает водить пленных в торжественной процессии — не для того, чтобы недавно совершенными подвигами величаться самому, как делают люди тщеславные и малодушные, но чтобы виновником победы признать Бога и славословить Его одного. Это торжество устроено было так: царь стоял на возвышенном месте во Влахернском дворце, обратившись лицом на запад к морю, откуда ему все было видно, и откуда сам он виден был всем. Пленники ведены были по одному в ряд, и каждый из них сидел на коне, опустив обе ноги на одну сторону. При этом каждому дано было в руки копье из папируса, или из какого-нибудь другого слабого вещества, в знак совершенного их поражения. По обеим сторонам этой процессии стояли огромные толпы народа, из которого многие тронуты были несчастьем пленных и жалели, что с таким бесчестьем ведут вельмож; другие насмехались, говоря, что это — естественное следствие гордости, которая сначала немного польстит, а потом подвергает большой беде; иные же из черни посвистывали и глумились над ними. Удовольствие — видеть эту торжественную процессию пленников не заставляло зрителей переходить с места на место, как будто бы она от них удалялась и оставляла их одних назади: напротив, здесь один только что проходил, как за ним следовал другой; и первый, одним своим появлением доставив зрителям порядочное удовольствие, не опечаливал их своим удалением, потому что его место тотчас занимал другой и тоже увеселял толпу. При такой постоянной смене проезжавших одного за другим лиц, забавляло зрителей и то новое зрелище, что головы пленных были вокруг острижены. По этому случаю, как слух их наслаждался остроумными замечаниями, так и взор — новым разнообразным зрелищем; ибо эта картина постоянно разнообразилась тем, что взрослый следовал за юношею, обнаженный за одетым, накрытый шапкою за непокрытым, печальный за дерзким, сухощавый за тучным, убитый страданиями за сохранявшим присутствие духа, — и каждый приковывал к себе взоры развлекавшихся глаз. Притом, этот прямолинейный поезд растянут был не на малом пространстве, но разделен посотенно значительными расстояниями. Каждый из ехавших, поравнявшись с царем, должен был, хотя бы и не хотел, приподняться на седле и поклониться царю, показывая смиренный вид и выражающуюся в лице надменность души заменяя выражением кротким. Итак, вступив в город и проехав его из конца в конец в торжественной, оскорбительной процессии, они потом заключены в крепость Зевгзиппа. Люди площадные смеялись над ними, а более образованные жалели о них. Так шли тогда дела.

34. Царь не только заботился о своих подданных, чтобы они вели себя благоприлично, но старался умерить горячность и тех, которые не подлежали его владычеству, как скоро видел, что они восстают против своих властителей. Одних, которые по случаю, или по каким-нибудь обстоятельствам, управлялись сами собою, он держал в пределах вооруженною рукою, давая понять, как опасно им прыгать не по силам и домогаться царства: а Иоанну правителю лазов, хваставшемуся знаками царского достоинства, тогда как царство совсем ему не принадлежало, он неоднократно посылал приказания — принадлежащею ему властью свободно пользоваться, как хочет, от титулов же и царских знаков воздерживаться; ибо пока сам он царствует в городе и занимает царский престол, другим — кому бы то ни было, неприлично величаться тем же верховным достоинством. Поэтому Иоанн, как представитель части империи, должен присоединиться к целому, а не припутываться к царскому величию. Сколь ни часто делал царь такие напоминания, успеха они не имели и только доказывали, что успеть этим путем невозможно. Как варвар Иоанн был человек надменный и приказание презирал, представляя в извинение, будто не сам он начал вводить эту новость, а выдумывал, что получил на то право от отцов; к тому же, его подданные, говорил он, не дозволяют ему лишить себя этого отцовского наследия, переходившего из рода в род и доставшегося ему, да и сами они не так мало заслуживают уважения, чтобы, чрез отнятие у него царского титула, могли быть лишены части своей славы. Впрочем, не много завидного — носить красные сандалии и украшаться именем царя тому, кто имеет гораздо больше; это, говорил он, дает ему право только на земные поклоны и рабские встречи, на заключение мирных договоров и сношение со всеми. После того, державный рассудил поступить с Иоанном иначе, особенно соображая, что он в правительственном своем служении еще слишком молод. У него родилось намерение принять Иоанна в родство и тем изгнать из его души подозрение, будто царь хочет ограничить царские его права и, вместе с царским титулом, снять с него и приличную этому сану одежду (кто захочет у своих детей отнимать принадлежащие им права?). С этою целью царь прежде всего счел нужным избрать особенно умных вельмож и послать к Иоанну в качестве послов, чтобы они и отличались своею знатностью, и могли убедительно говорить и, обладая силою слова, умели изгнать из него всякую вредную в отношении к царю недоверчивость. И вот послан был великий логофет Акрополит, который тогда был еще жив[132], и великий эконом великой церкви Ксифилин, как посредники при заключении брака; ибо у царя была и третья дочь Евдокия, которую он хотел отдать замуж за Иоанна. Они должны были убедить как его самого, так и приближенных его: — последних, чтобы они отпустили юношу к царю; а его самого, — чтобы он смело ехал с несомненною надеждою, найти счастье там, куда его зовут. Так располагал царь; но с той стороны ни вельможи не думали отпускать своего правителя, ни сам он не изъявил желания ехать: ибо издавна уже вошло у них в обычай, говорили они, что их правители женятся в соседстве и живут дома, а на царское семейство привыкли смотреть, как на звезды, и его величию и блеску предпочитают скромность своей жизни. После многократных совещаний послы, не могши убедить лазов, которые, по отношению к своим желаниям, все ставили на втором плане, возвратились к царю без всякого успеха. Однако, царь не совсем отказался от своего намеренья, но высылая посольства одно за другим, то угрожал, то старался приманить обещанием будущих благ, если склонятся на его убеждения и приедут. Наконец, посылает он логофета домочадцев Ятропула и вместе с ним пресвитера церкви: одного, чтобы оказать честь приглашаемому и возвестить предлагаемые от имени царя блага; а другого как бы для засвидетельствования и удостоверения в истинности царских обещаний. Церковь т. е. которая, как велел убеждать державный, по лицеприятью, обыкновенно никогда не соглашается обманывать, служит им в этом случае порукою. Итак, оставив всякое подозрение, они должны были судить по самым делам, — можно ли и принять кого-нибудь в сыновья, и хотеть ему зла. Говоря это, послы, наконец, убедили и, дав клятву, что Иоанн будет зятем царя и с богатыми дарами возвратится назад, что и свита его будет также принята хорошо, отправились в город на длинном корабле. Но случилось, что царь в то время находился в отсутствии и жил в Лопадие (ибо объехав границы по Сангаре и укрепив их, как следовало, он остановился и здесь, чтобы обезопасить крепости, лежащие по Ахираю); а Иоанн между тем вступил уже в Римские пределы. Тогда послы окружающим его предлагают совет — снять с правителя красные сандалии и обуть его в черные, чтобы он представился царю совершенно достойным будущих почестей: хотя, то есть, и было условие, что он будет облечен во все знаки деспотства, сделается сыном царя и достигнет блестящей славы; но красную одежду заменить двухцветною ему не неприлично, так как иначе-то трудно и явиться к царю. Сделав это, они пристают к городу и, вышедши из корабля в пристани Рога, получают великолепное помещение в подгородном доме; потом чрез несколько дней, отдохнувши от морской качки, по приказанию царя, отправляются в Лопадий, а оттуда, после взаимных дружеских приветствий, взошедши на корабль, вместе с царем возвращаются в город. Царь побуждаем был к поспешному возвращению как предстоящим браком дочери, так и вестью о движении с запада тохарцев, которых он просил у Ногая на помощь против Иоанна Севастократора, и которых, когда они были посланы, хотел принять сам. Итак, прибыв в город, он в конце гамилиона отпраздновал свадьбу дочери, а весь элафиводион провел в устроении военных сил и в приготовлении к походу.

35. Севастократору Иоанну не сиделось спокойно; снова нарушив заключенные условия, он нападал на места, ему не принадлежащие. Царь же, не зная, как удержать его от своеволия (ибо дикость и необузданность его заставляли уже грозить ему отнятием владений), пришел к мысли призвать тохарцев, чтобы они опустошили всю его землю; а самого поставили в тесный круг действий и надежд, и лишили всякой возможности избежать беды. С этою мыслию хотел он весть на него тохарцев и удобным для того временем почитал наступавшую зиму; потому что тохарцы привыкли воевать зимою. Ему нужно было предупредить зимнюю погоду только для того, чтобы соединиться с тохарцами вне города. Такой замысл воину был, конечно, свойствен, но с чувствованиями христианина никак не ладил; ибо нечестивых вооружать на христиан и храмы предавать на поругание безбожникам, нисколько не имевшим страха Божия, — это вопиющая дерзость. Между тем тохарцев вызвала сюда именно просьба царя к Ногаю; так как желание его было, чтобы они совершенно истребили врага с его областью. И вот наказание за это, в других случаях медлящее, — теперь, как вскоре будет сказано, посетить его не замедлило. Наступил месяц мунихион, и царь приготовился к выступлению, надеясь не столько на своих и на собственные войска, сколько на тохарцев. Царица видела безрассудность и несвоевременность этого похода и вместе замечала, что царя мучит болезнь, приключившаяся ему от неудач прошедшего лета, чего открывать он не хотел. Поэтому она сильно удерживала государя, не позволяла ему выступать, и говорила не уклончиво или намеками, как стал бы говорить кто другой, а прямо и ясно предсказывала, что от этого похода непременно произойдет какое-нибудь великое несчастье. «Что за крайность тебе, повторяла она, не щадить своего тела и самой жизни? Я не возбуждаю в тебе подозрения относительно чего-нибудь недоброго, или каких-нибудь случайных опасностей; но вот болезнь-то и нездоровье должны остановить тебя». Сознавая, что она говорит правду, царь и сам стал опасаться за себя и положил, достигши Фракии, соединиться с тохарцами и ободрить их словами и ласками, но вместе с ними на войну не идти, а прошедши несколько вперед, сдать их своим приближенным и, сделав надлежащие распоряжения, возвратиться. Это намерение можно было угадывать из того, что вместе с ним отправились в поход и сыновья его, и зятья, и даже только что вступивший в брак Иоанн. Между тем царь, хотя был сильно встревожен и возмущен беспокойством и опасением царицы, и ее страх почитал недобрым предзнаменованием, представляя, как она, не имея понятия о внешних делах, боится будущего, или лучше, — как душа ее провидит имеющее случиться несчастье, однако, простившись с близкими, выступил из города. До Силиврии он и дети его ехали на конях; но так как болезнь постоянно усиливалась, и ему нельзя было ехать сухим путем; то отсюда до Редеста он решился плыть морем — на корабле. Едва взошли они на корабль (ибо к тому времени пришло известие, что тохарцы уже близко и что медлить или откладывать дело за болезнью было невозможно, несмотря на то, что царь страдал внутренностями и был в худом состоянии), — итак, едва взошли на корабль он и дети его, человек догадливый, умеющий узнавать будущее по своему соображению, тогда же с первого взгляда понял бы, чтó готовится впереди.

36. К несчастью, в то самое время погода из ясной вдруг переменилась в бурную, и море, дотоле тихое, от жестокого северного ветра, сильно взволновалось; так что корабль, везший царей, не мог плыть спокойно, но обуреваемый дикими волнами и бросаемый, назло кормчему, то в ту, то в другую сторону, близок был к потоплению вместе с находившимися на нем людьми: он часто погружался так, что, по-видимому, не мог всплыть; иногда все отчаивались, а он всплывал. — Тут и матросы, и кормчий не знали, что делать с морем. Тогда-то царь, видя явную опасность и страшась как за себя, так и за всех детей, сказал кормчему: ты должен употребить все силы; ибо если не весь мир, то всю Римскую империю везешь на этом утлом дереве, поддерживающем царей. Тот, конечно, не отказывался и прямо не объявлял об опасности, а про себя думал, что, несмотря ни на какие усилия, необходимо потонуть всем, если Бог не поможет. Так-то висевшею над головами опасностью побуждаемо было тогда всякое мореходное искусство. Наконец, однако, преодолев кое-как ярость морских волн, часто грозивших им потоплением, они, полумертвые от страха, достигли Редеста, где отдохнув от беспокойства несколько дней, опять сели на коней и, отправившись в дальнейший путь, доехали до местечка Аллаги.

Аллага была то место, в котором царю суждено кончить жизнь. Здесь родина того самого Пахомия, который, по несправедливым подозрениям, когда-то был ослеплен, и вот теперь местечко Пахомиево напомнило державному о роковом имени слепца. В самом деле, когда он с войском стал там лагерем, — болезнь его усилилась. В то же время соединились с царем и тохарцы: но царь уже не мог не только сесть на коня и видеть их, — не мог даже и в постели говорить с ними. Тогда же текущий месяц ноябрь надписал он буквою N и, поставив над нею ударение, прибавил: вот конец ноября, давая понять, что с ноябрем окончатся все дела царя и что его душа предвидит будущее. Ожидая, что болезнь впоследствии ослабеет, он сперва откладывал выход к тохарцам: когда же увидел, что она становится все тяжелее, — стал бояться не только за себя, но и за тот народ; ибо надлежало ожидать, что как скоро царь умрет, эти люди, по привычке к грабежу, возмутятся и все затопчут ногами. Боясь этого, он принужден был принять тохарцев и, несмотря на свои страдания, говорить с ними с подножной скамейки, — рядовых обдаривать, а старших впустить внутрь и беседовать с ними, о чем следовало. И вот, приготовившись, как мог, и по обеим сторонам поставив своих родных, а сам через силу сев на подножную скамью, он, сколько было у него времени и сколько позволяли ему дела, в коротких словах выразил им свое благорасположение: просил их благодарить Ногая, что он исполнил его просьбу, благодарил и их, что они пришли к нему на помощь, и досадовал на свою болезнь, что она решительно не позволяет ему воспользоваться их прибытием, а только высказывал надежду, что, по выздоровлении и по совершении того, чего ему хочется, он по надлежащему наградит их. Когда царь сказал это, — тохарцы на своих лицах обнаружили признаки скорби и вместе надежды, что царю скоро будет легче и что, когда болезнь пройдет, они получат много хорошего. Так говорили тохарцы; а болезнь между тем усиливалась и грозилась довершить свое дело. Вот наступило воскресенье, — и открылись уже признаки приближавшейся смерти, понятные особенно для врачей: но актуарию[133] Кавасиле казалось небезопасным делом напомнить царю об угрожающей опасности; потому что больные и от того уже, как думают, приближаются к смерти, что им указывают на ее признаки. Впрочем, нехорошо было бы, по его мнению, и то, если бы царь отошел неготовым. В таком раздумье решается он подойти к сыну — царю Андронику и сказать ему решительно, что царь жить не будет. Но Андроник тоже не брал на себя этого страшного напоминания, а только выдумал способ приготовления. Тотчас принесены были символы смерти Господней: взяв их, старший иерей клира, по надлежащему облачился и предстал пред царя, когда этот вовсе и не ожидал такого явления. В то время царь лежал лицом к стене и размышлял сам с собою, ибо был в полной памяти. Пресвитер стал с другой стороны ложа и, держа в руках святые дары, довольно долго молча ждал, пока больной повернется к нему лицом. Наконец царь, — сам ли подумав что-нибудь такое, или что другое приведши себе на мысль, повернулся к пресвитеру и, как скоро увидел его, тотчас понял драму и спросил: что это значит? Иерей отвечал, что молящиеся за него принесли ему в помощь св. дары во исцеление его недуга. Тогда больной попробовал приподняться и сесть на своем ложе, искал пояса, прочитал святой символ и сказал: «Избави меня, Господи, от часа сего»; потом, по обычаю помолившись Всевышнему, принял святое причастие и, опять упав на подушку, вскоре испустил дух[134]. Скончавшийся почтен был слезами не меньше тохарцев, как и своих родных. Умершего назначенные для того люди скоро ночью перенесли в новую, недалеко оттуда находившуюся обитель. Так отошел царь, проживший всего пятьдесят восемь лет, а царствовавший двадцать четыре года без двадцати дней; ибо красные сандалии надел он, как сказано, первого экатомвеона, а умер одиннадцатого скиррофориона, в пятницу. И все это высказывалось его печатью. На ней изображен был символ из трех знаков, именно ΠΙ’, и показывал, как я думаю, во-первых, его прозвание — Палеолог, вовторых, место его смерти — Пахомиево местечко, и, в-третьих, день его смерти — пятницу, в которую это случилось, то есть одиннадцатого, как сказано, скиррофориона 6791 года.

ХРОНОЛОГИЧЕСКИЕ ПРИМЕЧАНИЯ, КАСАЮЩИЕСЯ ИСТОРИИ ПАХИМЕРА О ЦАРСТВОВАНИИ МИХАИЛА ПАЛЕОЛОГА

I. НАЧАЛО ЦАРСТВОВАНИЯ ФЕОДОРА ЛАСКАРИСА

I. За эпоху истории Пахимера всего удобнее принять начало царствования Феодора Ласкариса, который был сын и наследник Иоанна Дуки, по прозванию Ватацы; ибо все, что Михаил Палеолог, как частное лицо, совершил более замечательного, совершено было им при Феодоре. Правда, некоторые его дела относятся еще к царствованию Иоанна (L. I. с. 6); но тогда они принадлежали более Феодору, чем Палеологу. И так Пахимер началом истории Михаила справедливо почитает 7 главу первой книги, которою вступает в описание правительственных распоряжений Феодора по смерти отца, и опасений его относительно Палеолога, домогавшегося царской власти; потому что здесь скрывается узел дальнейших событий, развивавшихся и при Феодоре, и при Михаиле, до самой смерти последнего. Стало быть, для нас весьма важно точнейшим образом определить время, в которое Феодор Ласкарис принял бразды правления. Но указаний на это у самого Пахимера найдем мы очень немного: гораздо больше помогут нам другие два, важнейшие историки — Георгий Акрополит и Никифор Григора. Первый из них, бывший самовидцем событий, в своей истории (с. 52 p. 56 ed. Reg.) пишет так: «Царь Иоанн умер, оставив престол Феодору, которому тогда было тридцать три года; ибо время его жизни равнялось времени царствования его отца; так как он родился в самый год воцарения Иоанна». А последний (L. 3. p. 24. ed. Reg.) о вступлении на престол Феодора говорит следующее: «Иоанн умер на шестидесятом году; но в то время, как он взял в руки скипетр, шел ему двадцать седьмой год; так что одно царствование его продолжалось тридцать три года, — именно столько, сколько исполнилось тогда сыну и преемнику его на престоле Феодору; ибо в то самое время, как мать родила его, отец вступил в управление империею».

II. Странно, что ни один из этих историков не указывает на определенный год греческой эры, в котором умер Иоанн и воцарился Феодор. Но Георгий Акрополит в начале своей истории по крайней мере обозначил 6711 год от сотворения мира, в котором латиняне овладели Константинополем, и с той поры старательно исчисляя времена, представляет возможность найти тот самый год, который должен быть отмечен смертью Иоанна и воцарением Феодора. Он в 4 гл. своей истории пишет так: «Константинополь взят латинянами в 6711 году от сотворения мира, 12 апреля; ибо на 10 году в мае они подступили к городу, да одиннадцать месяцев продолжалось опустошение его». Годы греческой эры приводятся к годам эры христианской, как известно, чрез исключение из них 5508 лет — времени, протекшего от сотворения мира до Рождества Христова. Исключив их, мы находим, что взятие Константинополя латинянами произошло в 1203 году после Р. X. С этого времени греческая империя провела два года в состоянии анархии, по миновании которой провозглашен был царем Феодор Ласкарис, зять Исаака Ангела, и коронован патриархом Михаилом. Georg. Acrop. с. 6. Следовательно, восшествие Феодора на престол должно было произойти в 1205 году, в месяце апреле. Затем протекло 18 лет его царствования; ибо Акрополит говорит, что «царь Феодор Ласкарис, окончив жизнь, имел от роду больше сорока пяти лет, но меньше пятидесяти, из них восемнадцать провел на престоле». И так к 1205 годам прибавив эти 18 лет, мы получим 1223-й год смерти Феодора Ласкариса и воцарения зятя его Иоанна Дуки-Ватацы.

III. О царствовании и летах жизни Иоанна Дуки тот же писатель (p. 56) говорит: «Он прибыл в Нимфей, но не остановился там в царском дворце, а поместился в доме загородного царского сада, где и отдал долг природе в третьи календы ноября, прожив, по показанию близких к нему, шестьдесят два года, из которых тридцать три провел на престоле». Стало быть, если эти 33 года мы придадим к 1223-м, то получим 1255-й год, в конце которого умер Иоанн. Потом, из слов Акрополита и Григоры нам известно, что сын Иоанна Ватацы Феодор, по матери, Ласкарис, провозглашен был царем тотчас по смерти отца, а коронован церковью несколько позднее; потому что тогда не было патриарха. Мануил незадолго пред тем умер; избранный на его место Никифор Блеммида отказался, а другие по разным причинам не нравились новому государю. Наконец, выбор пал на монаха Арсения, и он, вызванный из монастыря, стоявшего при Аполлониадском озере, в одну неделю проведен был по всем степеням церковной иерархии — от диакона до патриарха. Всему этому без сомнения нужно было посвятить месяц ноябрь и часть декабря; так что коронация царя новым патриархом могла совершиться не раньше, как в праздник Рождества Христова.

IV. Вероятность догадки, что для коронации Феодора избран был день именно Рождества Христова, несомненно, подтверждается одним темным и запутанно выраженным местом Пахимера. В 13 главе 1 книги он говорит так: «Это было предвозвещено знамением: в шестой день, до третьего часа затмилось солнце; отчего густой мрак скрыл все, и на небе видимы были звезды. Так восхищен был от земли прежде времени муж царственно рожденный и образованный». Читая эти слова, невольно приходишь к двум вопросам: в котором году совершилось такое предзнаменование? И что это был за шестой день? — был ли он шестой пред смертью Феодора, или шестой после его коронации? Касательно первого вопроса надобно заметить, что во весь 1259 год, в котором, как известно, умер Феодор второй или младший, ни в Никее, ни в местах пограничных не было никакого затмения. Притом, говоря о солнечном затмении, предзнаменовавшем смерть этого царя, Пахимер говорит о нем, как о явлении, не только предшествовавшем, потому что выражается давно прошедшими временами, — не пишет: κλέλοιπεν λιος, а κλελοίπει, не пишет также: σκότος τ πν κατείληφε, а κατειλήφει, как бы, то есть, это происходило когда-то, а не теперь, не недавно. И так кто спросил бы: какое расстояние времени разумеет писатель между смертью царя и предзнаменованием, и какие события почитает предзнаменованными? Тот, обозревая все бедствия четырехлетнего Феодорова царствования, почти не прерывавшуюся болезнь державного, самую жалкую и мучительную его подозрительность, ненависть к нему правителей, непрестанные внутренние возмущения и внешние войны, легко заметил бы, что на это именно метит указательное местоимение в выражении Пахимера — δή καί προσήμανε. Но так как предзнаменование долженствовало предшествовать предзнаменуемому, то явно, что предзнаменования надобно искать в начале царствования Феодорова. Обратимся теперь ко второму вопросу. К чему это Пахимер упоминает о шестом дне? Несомненно, что он имел в мысли какую-то важную эпоху, от которой считал тот день, как шестой. Но такою эпохою не могла быть смерть Феодора; потому что предзнаменование долженствовало предшествовать его смерти. Поэтому остается заключить, что день, в который совершилось предзнаменование, был шестым со дня его коронации. После сего остается только исследовать, было ли на первых днях царствования Феодора солнечное затмение, и если было, то в который, именно, день. Тогда, считая этот день шестым после коронации, можно уже будет, несомненно, определить и день, в который Феодор был коронован. Для решения вопроса о солнечном затмении в Никее, которое относилось бы к тому времени, мы считаем нужным сделать извлечение из трактата Якова Грантама, писавшего об этом предмете.

V. Грантам говорит, что по Рудольфовским вспомогательным таблицам Кеплера, примененным к Никейскому меридиану в Вифинии, великое солнечное затмение было там в 1255 году 30 декабря. Сделав исчисления, определяющие все подробности этого затмения, он почитает его тем самым, о котором упоминает Пахимер, и своими исследованиями проясняет все обстоятельства, которые у Пахимера так темны и запутаны. Тут, во-первых, становится несомненным, что затмение солнца в Никейском горизонте было 30 декабря 1255 года, следовательно, относилось не к смерти Феодора Ласкариса, случившейся в августе, к осени 1259, а к торжественному его коронованию, которое совершено в конце 1255 года. Притом, в никейском горизонте, по вычислениям, оно было в третьем часу пополудни, и видимое его начало не переходило и двумя минутами за три часа. Если же это затмение, действительно, то самое, о котором говорит Пахимер, и если оно относится ко времени не смерти, а коронации Феодора; то, соображая слова Пахимера, что оно произошло в шестой день, мы не можем более сомневаться, что эти дни историк считал от дня коронации нового царя, и что, если затмение было 30 декабря 1255 года, то коронация совершена 25 декабря в том же году, то есть, в день Рождества Христова.

II. ВРЕМЯ СМЕРТИ ФЕОДОРА ЛАСКАРИСА. КОРОНОВАНИЕ ПАЛЕОЛОГА И ОСЛЕПЛЕНИЕ ОТРОКА ИОАННА,

I. О времени царствования и смерти Феодора Ласкариса Акрополит (Hist. p. 85 en. Reg.) пишет следующее: «Жив, таким образом, он не процарствовал и полных четырех лет; потому что начал царствовать в ноябре, а умер в августе». Поэтому яснее солнца, что смерть его случилась в 1259 году. Не противоречит этому и Пахимер, говоря, что державный умер к осени, — τοΰ χρόν πρς τ φθινοπορινν ποκλίνοντος, то есть хотя и летом, но уже тогда, как наступала осень; а это и есть время августа. Потом в девятый день по смерти Феодора в Сосандрском храме Магнезии совершилось убийство Музалонов, о чем согласно говорят — и Акрополит, и Григора, и Пахимер. Затем пошли совещания об опеке над царем-отроком, о возведении его по степеням достоинств — сперва в достоинство великого дукса, потом деспота и, наконец, товарища царю. Все эти занятия государственного совета, все сопровождавшие их интриги преданных Палеологу ласкателей, все меры, которые придумывала каждая партия, чтобы сообщить своим представлениям больше силы и действовать на мнение духовенства и патриарха, требовали не меньше трех месяцев; так что не прежде, как под конец декабря государственные чины, духовенство и народ могли, наконец, согласиться — провозгласить Палеолога царем в следующем январе. Но это именно время провозглашения его в конце 29 главы I книги указывает и Пахимер: «Итак, назначен день наречения, говорит он: то было новолуние экатомвеона, второго протекавшего тогда индикта». Этот день был первым днем 1260 года.

II. После коронования Палеолога, важнейшим событием надобно почесть обратное взятие у латинян царской столицы. Посему нужно с особенною точностью определить время ее возвращения. Пахимер (кн. 2. гл. 26–28) о самом событии подробнее говорит, чем другие историки; а о времени отнятия Константинополя в конце 27 главы передает только то, что он взят кесарем Алексеем Стратигопулом в день св. Анны, матери Богородицы, 25 числа июля; ибо в этот именно день православная Церковь празднует ее память. О годе же взятия Константинополя определенно говорит Георгий Акрополит (p. 100 ed. Reg.), этим самым событием оканчивающий свою историю. «Константинополь волею Божиею перешел снова в руки римского царя, как и следовало этому быть по справедливости. Он взят в 25-й день месяца июля, четвертого индиктиона, в 6769 году от сотворения мира, и под властью неприятелей находился 58 лет». Если из этой цифры, показывающей год взятия Константинополя, мы вычтем 5508 лет, протекших до Р. Х., то получим 1261 год после Р. Х. — время возвращения его. Следовательно, Палеолог овладел Константинополем на втором году своего царствования. Столь же верно определяет Акрополит и число лет, в продолжение которых восточная столица находилась во власти латинян. Нам известно, что латиняне овладели ею в 1203 году. Но исключив это число из 1261 года, мы получим в остатке 58 лет.

III. Теперь остается еще определить время ослепления юного сына Феодорова Иоанна. Пахимер (L. 3. с. 10), оплакивая его участь, замечает только одно временное обстоятельство, что этот злодейский поступок с невинным отроком совершен был в священнейший для всех день Рождества Христова. Но главное, — мы должны найти год, в котором Иоанн подвергся такому зверскому насилию. Надобно полагать, что это дело было близко к началу Михаилова царствования, на что, отчасти, указывает и Пахимер, описывая царственного отрока, в пору его ослепления (кн. 3. гл. 10), так: «дитя нежное и почти вовсе еще не понимавшее, что такое радость или печаль, — дитя, для которого было все равно — повелевать или повиноваться». Но по сказанию Пахимера Иоанн лишился отца, имея от роду девять лет. Если к этим годам прибавить еще три-четыре года, прожитых им сперва в Никее, потом в Константинополе до времени своего ослепления; то к тринадцати — или четырнадцатилетнему его возрасту едва ли можно будет приложить приведенные слова Пахимера о детскости Иоанна. Поэтому можно думать, что Пахимер не совсем точно означил годы сына Феодорова в пору смерти его отца. В этом отношении правдоподобнейшим кажется показание Георгия Акрополита (Hist. с. 75), который говорит, что сын царя Феодора, Иоанн, был еще очень не зрелого возраста, когда умер его отец; потому что ему не вышло тогда и полных восьми лет. Принимая это показание и соображая, что Палеолог вступил в Константинополь 15 августа 1861 года, следовательно, ровно чрез два года после смерти Феодора, и давая новому царю еще четыре с лишком месяца до осуществления злодейского его замысла в день Рождества Христова, мы может, наверное, заключить, что Иоанн ослеплен 25 января 1261 года, когда ему было с небольшим девять лет.

III. ХРОНОЛОГИЯ ПАТРИАРХОВ АРСЕНИЯ И НИКИФОРА

I. В царствование Михаила Палеолога на патриарший константинопольский престол восходили преемственно пять патриархов, из которых один — Арсений занимал его два раза. Нет никакого сомнения, что этот патриарх начал патриаршествовать с 1255 года; ибо в том же году произошло вступление на престол Феодора Ласкариса, бывшее причиною ускоренного возведения Арсения на степень патриарха. Притом, надобно полагать, что Арсений принял патриархию не ранее, как в последнем месяце означенного года; потому что в предпоследнем — ноябре Феодор, после похорон отца, занявшись избранием патриарха, сносился еще с Никифором Блеммидом и ему, как любимому своему наставнику, предлагал патриаршество. Приглашение его на патриарший престол производилось чрез посланников и, по дальнему расстоянию обители, в которой приглашаемый подвизался, конечно, требовало немало времени. Никифор отказался от предлагаемого ему предстоятельства, — и тогда уже обращено было внимание на Арсения, которого, так как предназначенный день коронования царя (№ I) приближался, надобно было провесть по всем степеням иерархии в одну неделю.

II. Патриаршествование Арсения, начавшееся около половины декабря 1255 года, спокойно продолжалось до смерти Феодора, случившейся в 1259 году, и даже до коронации Михаила Палеолога, которое, по всей вероятности, происходило в феврале 1260 года. Но с этого времени душа патриарха стала возмущаться замыслом царя возвратить отрока Иоанна в частное состояние, и он вскоре оставил свой престол и удалился в монастырь Пасхазия. Это должно было случиться в марте того же 1260 года; ибо об удалении его донесено было царю тогда, когда он собирался переправиться чрез Геллеспонт для осмотра недавно взятой Силиврии; а это падает на месяц апрель, так как в этом именно месяце предпринимаемы были внутренние экспедиции с воинскою целью. Итак, месяцем апрелем 1260 года окончилось первое патриаршествование Арсения.

III. По отречении Арсения, на патриарший престол тотчас возведен был Никифор; потому что царь спешил отправиться для осады Галаты, да и сам Никифор давно ожидал патриаршего сана. Начало его патриаршествования относилось, по всей вероятности, к концу апреля или к началу мая 1260 года. Не пользуясь любовью никеян и рассорившись с ними, новый патриарх уезжает в царский лагерь под Галатою и там проводит все лето, до самого отступления царя от Галаты; а по отступлении, едет вместе с царем в Нимфей и там умирает — уже осенью, или при начале зимы того же 1260 года. Таким образом его патриаршествование продолжалось не более семи или восьми месяцев. После него церковь оставалась без предстоятеля около года; потому что царь, приняв твердое намерение отнять у Иоанна всякую надежду взойти когда-нибудь на престол, старался облечь в сан патриарха такое лицо, которое не мешало бы осуществлению его замысла. Наконец, уже по взятии Константинополя, мысли царя остановились на Арсение, — и ему, под известными условиями, предлагается снова вступить на патриарший престол. Арсений соглашается и — вступает.

IV. Вторичное вступление Арсения на патриаршество должно было совершиться вскоре по вступлении Михаила в Константинополь. Это видно из того, что Арсений вторично короновал Палеолога в первый, по своем прибытии в столицу, воскресный день; а в этот день на ектениях, после царя и царицы, велено было поминать кесаря Алексея Стратигопула, за совершенный им подвиг освобождения Константинополя. Следовательно, дело освобождения столицы тогда было еще столь новое, что виновников его до того дня царь не успел и вознаградить. Итак, если положим, что Константинополь взят кесарем Алексеем 25 июля 1261 года (Пах. II. 28), а торжественное вступление Михаила в эту столицу, по Акрополиту (с. 88), происходило в день Успения Божией Матери, т. е. 15 августа; то возвращение Арсения на патриарший престол надобно относить к концу августа, а коронование Палеолога — к началу сентября. С этого времени до 25 декабря 1261 года зрела в голове царя мысль об ослеплении отрока Иоанна.

V. Зная время вторичного вступления Арсения на патриарший престол, можно, по некоторым признакам, определить время и низложения его. Иоанн был ослеплен 25 декабря 1261 года: но это хранилось втайне, и патриарх о том узнал нескоро. Весть о злодейском поступке Михаила дошла до патриарха, кажется, не раньше 1263 года, и тогда же предстоятель подверг царя анафеме. Подпав под анафему, царь сперва молчал и надеялся получить прощение, а потом стал упрашивать патриарха о прощении, и притом упрашивал многократно, чрез долгое время. Наконец, оскорбленный решительным отказом, он возбуждает против Арсения суд собора, который не успев преклонить обвиняемого, объявляет его низложенным. Когда же произошло низложение? — Узнать это можно только по одному приводимому Пахимером обстоятельству: «пред наступлением вондромиона (т. е. апреля), говорит Пахимер, во время Великого поста, в праздник, который обыкновенно называли Стоянием, один из клириков, Эпситопул, поднес царю записку, наполненную обвинениями на патриарха». Из рассказов Пахимера известно, что этот донос подан царю тогда, когда собор уже рассматривал вопрос об Арсение, и что Арсений был низложен в конце мая. Но в котором году? Праздник «Стояние», бывающий обыкновенно на пятой неделе Великого поста, приходился тогда пред наступлением апреля: но он принадлежит к числу праздников подвижных; поэтому надобно смотреть, в котором году около тех времен падал он на указываемый Пахимером месяц. Пасхальные таблицы показывают, что то был год 1266-й, в котором Пасха была 18 апреля, следовательно «Стояние», бывающее обыкновенно за 16 дней до Пасхи, приходилось 3 апреля. И так с поприща вторичного своего патриаршествования Арсений сошел в конце мая 1266 года, а потому патриаршествовал в другой раз четыре года и семь месяцев.

VI. Остается определить время, когда умер Арсений, Пахимер обозначает его смерть временем поносного наказания, которому, по воле царя, подвергнут был ритор Оловол. Описав наказание Оловола, он говорит (5, 20): «Это происходило в шестой день месяца елафиволиона (т. е. октября) наступившего года (начиная его индиктом — с сентября), спустя шесть дней после смерти патриарха Арсения». Итак, теперь нужно бы знать, в котором году происходило наказание Оловола. Оловол раздражил царя, на соборе, рассуждавшем о мире церквей. Пахимер упоминает о двух соборах по этому предмету (5,12. 20); но рассказ о втором у него, по-видимому, — только упоминание о первом. Первый же собор созван был по случаю прибытия послов от папы Григория X. Эти послы, как известно из посольских грамот (Raynald. h. a. n. 25) отправлены были в конце 1272 года; следовательно, он должен был состояться в начале 1273 года. Если примем за несомненный факт, что на том именно соборе Оловол подпал под гнев царя и сослан в Никейский монастырь Иакинфа; то несомненно будет и то, что поносное наказание претерпел он в том же 1273 году; потому что Пахимер говорит: «не прошло еще и года после того (т. е. после собора), как поднятый вопрос всколебал души восточных христиан; царь услышал уже, что ритор отказывается принять предписанное соглашение, и приказывает привести его в город в оковах». Итак, Оловол был наказан 6 октября 1273 года; следовательно, Арсений скончался 30 сентября в том же году, прожив в заточении на острове Оксии или Оксе шесть лет и около четырех месяцев.

IV. ХРОНОЛОГИЯ ПАТРИАРХОВ — ГЕРМАНА, ИОСИФА И ИОАННА ВЕККА, СЛЕДОВАВШИХ ЗА АРСЕНИЕМ

I. Пахимер говорит (4, 13), что после Арсения на патриарший престол вступил Герман и что вступление его произошло в месяце мемактерионе (т. е. в июне) в праздник Св. Духа;— но в котором году? Если положим, что в том же, в котором низложен был Арсений, т. е. в 1266; то расстояние между низложением одного патриарха и призванием другого долженствовало быть не больше восьми дней; потому что в 1266 году Пасха была 18 апреля, следовательно Пятидесятница (день Святого Духа) 6 июня, а Арсений лишен патриаршества в конце мая. Между тем в этом коротком промежутке времени долженствовали происходить соборные совещания, сношения царя с собором и переписка с патриархами Антиохийским и Александрийским. Все это требовало, по-видимому, гораздо больше времени, чем сколько было его при предполагаемой смене патриархов. Поэтому вступление Германа на патриарший престол, иные относят к следующему 1267 году, в котором Пасха была 17 апреля, а Пятидесятница 5 июля. Но критики, кажется, мало обратили внимания на то, что Герман был уже епископ, следовательно, по единодушному мнению собора мог тотчас же вступить, на патриаршество; что он пользовался особенною доверенностью царя, как лицо, главным образом помогавшее ему принять корону одному, без сотоварищества Иоаннова (Пах. 11, 8); что он имел на своей стороне волю державного, который не только хотел, но и просил членов собора не откладывать призвания Германа. Поэтому, мы думаем, что временем вступления его на патриарший престол не только не странно почитать 6 июня 1266 года, а, напротив, совершенно необходимо. Петр Поссин, усильно доказывая, что Герман принял патриаршество в 1267 году, заговор против царя, в котором был замешан и Арсений, относит межу тем, к 1266 году. Но когда по этому случаю отправились к Арсению посланные, для взятия от него объяснения, он своими ответами ясно давал разуметь, что церковь уже не вдовствует, только патриарха называл фатриархом. «Хорошо, что это случилось, говорил он: пусть помолится о нем (о царе) фатриарх его с благословением всего, что им сделано». Что же касается до переписки с восточными патриархами, то она относилась вовсе не к Герману, а к Арсению, и производилась тогда, когда Арсений был еще на патриаршем престоле. Ясно также обозначается и время сошествия его с престола. Пахимер говорит, что Герман оставил патриархию и удалился в Манганский монастырь в день Воздвиженья честного креста, т. е. 14 сентября; а что касается до года, то в нем ошибиться нельзя и потому же, что преемник Германа, Иосиф избран на патриаршество в конце 1267 года. Итак, Герман патриаршествовал от 6 июня 1266 до 14 сентября 1267 года т. е. в продолжение одного года, трех месяцев и восьми дней.

II. Время вступления Иосифа на престол у Пахимера, обозначается ясно (4, 23): «царь в 28 день месяца скирофориона (т. е. декабря) 1267 года возвел его на патриаршество; а в новомесячии экатомвеона (т. е. в январе) рукоположен он в епископа». Ясно также определяется у Пахимера и то, когда Иосиф, по воле царя, оставил патриархию и переехал на жительство в Перивлепт. Это было 11 января 1274 года. Следовательно, все патриаршествование Иосифа продолжалось шесть лет, один месяц и 23 дня.

III. Преемником Иосифа на патриаршем престоле в Константинополе был Иоанн Векк. О вступлении его на патриаршество Пахимер говорит так (5, 23) «в 26 день пианепсиона (т. е. мая), в праздник св. Отцов Никейских, Векк наречен был патриархом, а 2 мемактериона (т. е. июня), в следующее воскресенье, или в знаменитый Духов день, получил дар Св. Духа и посвящен в архиерея». По этим признакам ища в пасхальных таблицах соответствующего им года, мы находим, что все они идут к 1275 году, в котором Пасха была 14 апреля, а день Пятидесятницы 2 июня. Поэтому с того времени, как оставил патриархию Иосиф, до принятия ее Векком прошел один год, четыре месяца и двадцать один день.

Примеч. Некоторые критики оспаривают указание Пахимера на время смерти Михаила Палеолога и утверждают, что он умер не в 1283 году, как говорит Пахимер, а в 1282.— На том основании, что 11 декабря — день смерти его в 1283 году падает не на пятницу, а на субботу.

V. ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА ГЛАВНЕЙШИХ СОБЫТИЙ, ОПИСЫВАЕМЫХ В ИСТОРИИ ЦАРСТВОВАНИЯ МИХАИЛА ПАЛЕОЛОГА

Царь. Феодор Ласкарис 1.

Патриарх. Арсений 1.

1255.

Царь Иоанн Дука Ватаца умирает близ Нимфея 3 ноября 1255 года. Georg. Acrop. Сын его Феодор, по матери Ласкарис, с согласия вельмож и народа, провозглашается царем. Acrop.

Когда отказался от патриаршества Никифор Блеммида, возводится на патриарший престол Арсений. Acrop.

Он коронует Феодора в день Рождества Христова.

Чрез 6 дней, 30 декабря, в 3-м часу пополудни в Никее — страшное солнечное затмение.

1256.

Поход Феодора Ласкариса на запад, против Константина Болгарского и Михаила Деспота, которых поразив страхом, он принудил к миру. Acrop. Hist. n. 58 sg. Gregor. I. 3, p. 26.

Под осень того же года великий коноставл Михаил Палеолог, оставленный в Никее для управления государственными делами, по случаю отсутствия царя, узнает от Котиса, что ему готовится ослепление, и убегает в Персию.

Там, получив от султана начальство над какими-то римскими войсками, мужественно сражается против скифов. Gregor. I. 3, p. 27.

1257.

По ходатайству иконийского предстоятеля, Палеолог вызывается царем из Персии и, обласканный им, снова получает достоинство великого коноставла. Gregor. I. 3, p. 28.

1258.

Михаил Палеолог отправляется с войском на запад и ведет удачно войну. Acrop. Hist. n. 70.

Страдая подозрительностью, Феодор мучит сестру Палеолога Марфу и, боясь, как бы за это не возмутился брат ее, посылает Ходина на запад взять его и привезти в оковах.

Предсказания царской власти Михаилу Палеологу.

Михаил Палеолог выводится из тюрьмы и снова удостаивается царского благоволения.

1259.

Царь Феодор умирает в августе, под осень, Acrop. n. 74. Gregor. I. 3, p. 29, оставив малолетнего своего сына на попечение патриарха Арсения и протовестиария Георгия Музалона.

В девятый день по смерти Феодора, взбунтовавшееся войско убивает Георгия и Феодора Музалонов. Gregor. p. 30, 31. Phrantzes I. 3, p. 42.

Михаил Палеолог объявляется опекуном царевича и провозглашается великим дуксом.

Щедрыми подарками он привлекает на свою сторону вельмож.

Делается деспотом.

Испрашивает высочайшую власть в империи.

Осенью этого года Ахайский князь, помогая Михаилу, деспоту запада, восставшему против царя, попадает в плен и приводится в Константинополь. Greg. p. 35.

Царь — Михаил Палеолог 1.

1260

В первый день января Михаил Палеолог провозглашается царем — соправителем отрока Иоанна, которого был он опекуном. Greg. I. 4, p. 36. Acropol. Hist. n. 77, 89. Phrantzes I. 4, p. 43.

Михаил, деспот запада, пользуясь помощью зятя своего Манфреда, короля Сицилйского, разбивает римлян при Трикорифе и берет в плен кесаря Алексея Стратигопула.

Кесарь Алексей вскоре освобождается и возвращается к царю Палеологу.

Палеолог еще до коронации обозревает западные границы империи и, следуя совету преданного себе царедворца Ходина, укрепляет пограничные замки, которые, однако ж, вскоре были потеряны.

Назначается время коронования двух царей: но Палеолог своими происками достигает того, что коронуется один, без Иоанна.

Патриарх Арсений уходит из Никеи и оставляет патриаршество.

На его место восходит Ефесский епископ Никифор.

Патриарх — Никифор 1

Взяв Силиврию, царь долго, но безуспешно осаждает Галату.

Сняв осаду, он возвращается в Нимфей, где патриарх Никифор умирает.

1261

Тохарцы, разбив персидского калифа, вливают ему в горло золото.

Двое персидских вельмож, досадуя на беспечность султана, перебегают к царю Михаилу.

Потом ищет приюта у царя и сам султан со своими детьми.

По случаю восстания на западе деспота Михаила, кесарь Алексей Стратигопул, мимоходом делает попытку на Константинополь и овладевает им.

Возвращение Константинополя случилось 28 июля, в день успения св. Анны, матери Пресвятой Богородицы.

Царь Михаил Палеолог вступает в Константинополь 18 августа в день Успения Пресвятой Богородицы. Acrop. с. 88.

Арсений вторично вступает на патриаршество и вторично также коронует Палеолога.

Патриарх — Арсений 1

Царь отправляет посольство в Рим.

Вступает в союз с тохарцами и эфиоплянами.

В день Рождества Христова ослепляет своего соправителя, девятилетнего Иоанна.

Уродует Оловола, дерзнувшего порицать поступок его с Иоанном.

1262

Патриарх Арсений за ослепление Иоанна отлучает царя.

Зигены или горные жители, возмутившись против царя Михаила, в пользу какого-то слепца, едва укрощаются.

1263

Царские трииры отнимают у латинян острова.

Царь отправляет посольство к папе.

1264

Поход царского брата Иоанна Деспота на запад, оканчивающийся мирным договором с Михаилом Деспотом.

Явление кометы в летние месяцы.

1265

Султан Азатин, живущий в Константинополе, тайно сносится с тохарцами и подвергает царя нападению со стороны болгаров и тохарцев.

Патриарх укоряет царя, что он ведет войны с христианами и живет в мире с неверными.

Родственный союз царя с Михаилом Деспотом.

1266

Царь тщетно, в продолжение трех лет просит Арсения о примирении его с церковью и жалуется епископам на его жестокость.

Последняя просьба царя о том же, переданная Арсению чрез Иосифа и отвергнутая патриархом.

Обвинительная записка на Арсения, поданная царю и охотно принятая им.

Осуждение и низложение Арсения.

Изгнание его и ссылка на остров.

Возведение Адрианопольского епископа Германа в сан патриарха.

Патриарх — Герман 1

Составляется и усиливается секта арсениан.

1267

Заговор против царя, в который запутывают и сосланного Арсения; но он оправдывается.

Царь старается подавить секту арсениан и по этому случаю говорит речь.

Герман 14 сентября оставляет патриархию.

Под конец этого года, именно 28 декабря, Иосиф, настоятель Галесийского монастыря, духовник царя, избирается на патриаршество.

1268

1 января сего года Иосиф рукополагается в епископа и возводится на патриарший престол.

Патриарх — Иосиф 1

2 февраля, в праздник Сретенья, Михаил освобождается от отлучения, наложенного Арсением.

Сын Марфы, царской сестры, Тарханиот, женится на дочери Иоанна, сына западного деспота Михаила.

1269

Восточные границы империи опустошаются персами.

Секта арсениан более и более усиливается.

Карл, брат французского короля Людовика Святого, победив Конрада и выдав свою дочь за сына Балдуина, бежавшего из Константинополя, военными своими приготовлениями очень озабочивает Палеолога.

Волнения умов, возбуждаемых Иакинфом и пантепоптскими монахами, державшимися стороны Арсения.

Король Сицилии Карл вооружает флот, с намереньем возвратить Константинополь, и заставляет царя приготовлять средства для защиты города.

1270

В этом году прославился воинскими своими подвигами брат царя, Иоанн Деспот.

Племянник царя, великий коноставл Тарханиот призывает в восточную империю тохарцев, а сам уходит к тестю своему Иоанну.

Царь отправляет послов к французскому королю, Людовику Святому.

1271

Иоанн Дукс, осажденный Иоанном Деспотом в Патрах, тайно уходит из крепости и потом разбивает Деспота.

Филантропин, при помощи Иоанна Деспота, одерживает победу над латинским флотом и овладевает им.

Посольство Михаила Палеолога к паннонскому царю, для испрошения у него дочери в замужество старшему его сыну Андронику.

1272

Бракосочетание Андроника с дочерью паннонского царя Анною совершается в храме св. Софии самим патриархом Иосифом.

Иоанн Деспот, брать царя, возвращается в состояние частного человека и снимает с себя знаки деспотского достоинства.

Путешествие патриарха Иосифа на восток — с целью остановить там распространение арсенианства.

Феальд (Григорий), живя в Сирии и слыша, что Михаил Палеолог желает мира великих церквей, вступает с ним в сношение по этому предмету.

Мария, дочь царской сестры Евлогии, выходит замуж за болгарского царя Константина.

1273

Феальд восходит на папский престол под именем Григория X.

Григорий Х присылает в Константинополь послов для примирения церквей.

Царь принуждает греческое духовенство к принятию условий мира.

За упорное противление принять мир, Иоанн Векк подвергается тюремному заключению.

Несогласные на мир излагают причины своего несогласия на бумаге и бумагу подают царю.

Арсений умирает в ссылке 30 сентября.

Оловол за несогласие принять мир переносит поносное наказание.

Диррахий погибает от землетрясения.

Предназначенное сватовство царя с правителем Сербии расстраивается.

Андроник делается товарищем царя по управлению и коронуется вместе с Анною.

Царь вступает в родственный союз с Ногаем, тохарским вождем, выдав за него незаконнорожденную дочь Евфросинию.

Папа, по просьбе константинопольского посольства, удерживает короля сицилийского от похода на Константинополь.

1274

Иоанн Векк, начитавшись отеческих книг, находит возможность примириться с латинскою церковью и начинает стараться об этом.

Люди, преданные православной церкви, убеждают Иосифа объявить циркулярно, что он не примет единения с латинянами, и запечатлеть свое объявление клятвою.

Царь, привлекши на свою сторону многих духовных, отправляет посольство в Рим для постановления условий единения церквей.

Условие царя с Иосифом, по которому Иосиф должен был оставить патриархию и переехать на жительство в монастырь.

Сестра царя Евлогия, не сочувствуя его стремлениям к единомыслию с латинянами, чрез дочь свою Марию возбуждает вражду против него в болгарском царе Константине.

Послы, возвратившись из Рима осенью, с вестью о мире церквей, были сопровождаемы посольством Григория Х; и во время служения в храмах началось провозглашение папы.

Бывший патриарх Герман, Феофан Никейский и Георгий Акрополит — послы царя, отправляются на Лейденский собор и присутствуют там 24 июня. Acta conc. Lugd.

1275

Сильный раздор между восточными, по случаю примирения церквей.

На место Иосифа избирается в патриарха Иоанн Векк.

Патриарх — Иоанн Векк 1

Царь воспламеняется гневом на православных и назначает им жестокие казни.

К царю приходит Икарий и, сделавшись начальником флота, успешно ведет войны.

Патриарх Иоанн Векк пишет против православных.

Бывший патриарх Иосиф ссылается на остров Хилу.

Генуезцы подвергаются наказанию за своевольное плавание по Евксинскому Понту.

1276

По смерти папы Григория X, чрез несколько преемств, вступает на папский престол Иоанн, которого одни считают XX, другие XXI, а иные XXII, и посылает к Михаилу Палеологу послов для утверждена условий, принятых царскими послами в Лейдене. Spondanus ex antiqu n. 8.

Болгарский царь Константин, подстрекаемый своею женою, нападает на римские владения.

Сестра царя Евдокия сильно покровительствует православным.

Болгарская деспина Мария старается против царя возбудить Иерусалимского патриарха и египетского султана.

1277

Болгарская деспина Мария, призвав к себе обманом и усыновив Свентислава, лишает его жизни.

Пастух Лахана, вооружив поселян, прогоняет тохарцев, побеждает и лишает жизни Константина.

1278

Царь Михаил, женив Асана на своей дочери, старается возвесть его на болгарский престол.

Мария, вдова болгарского царя Константина, выходит замуж за пастуха Лахану.

Папа Николай III 1 отправляет к Михаилу и Андронику послов для довершения примирения восточной церкви с западною. Regest. Nicol. III п. 143–153.

1 По Пахимеру, эти послы отправлены были Урбаном, но по римским хроникам в означенное время на папском престоле был Николай III, который принял римское первосвященство еще 25 ноября 1277 года и сохранял свое место до самой смерти, т. е. до августа 1280 года. Ошибка Пахимера могла произойти от того, что Николая III часто называли Ορσΐνον — фамильным его именем. Слыша это прозвание и припоминая Урбана IV, управлявшего папским престолом в 1261 году, когда возвращен был Константинополь, он имя Урсин переменил в Урбан.

1279

Царь принимает нелепый донос на патриарха Иоанна Векка.

В феврале патриарх Векк отказывается от патриаршества и удаляется в монастырь.

Михаил встречает папских послов, возвращаясь из Адрианополя.

В августе Иоанн Векк, по призыву собора, снова торжественно вступает в патриархию.

В этом же году Лахана разбит тохарцами, жена его Мария выдана царю, а Асан, зять царя, вступил на болгарский престол.

К этому же году, вероятно, относится отправление на суд папы двух епископов, державшихся строго православия; ибо Пахимер говорит, что они поехали с папскими послами. Пах. 6, 18.

1280

Андроник, еще в прошедшем году отправившийся с войском на восток, восстановляет город Траллы. Но в этом же году осаждают и берут его персы.

Царь второго своего сына, Константина, посылает с войском на запад, а сам, тоже с войском, отправляется в Прузу.

Услышав в Прузе о восшествии на папский престол Мартина IV, царь отправляет к нему послов.

Болгары, подстрекаемые Tepтерием, обнаруживают готовность отложиться от Асана и поставляют его в необходимость бежать из Тернова.

Лахана, по воцарении в Болгарии Тертерия, просит помощи Ногая, но умирает под ножами его прислужников.

Михаил Палеолог неистово поражает православных различными казнями.

Многих мучит без причины, по одному подозрению, и в том числе грамматика Пахомия.

1281

Посланные царем к папе Мартину послы возвращаются и объявляют, что они приняты были очень худо; так как папа обвинял их в неискреннем согласии на примирение церквей[135].

Получив от папы разрешение, Карл открывает войну против Михаила, но под Белградом испытывает поражение.

Смерть Анны, жены Андроника.

Царь, оскорбленный папою за наложенную на себя анафему, хотел было запретить поминать его, но отложил запрещение.

1282

Правитель лазов, многократно приглашаемый царем жениться на его дочери, наконец, соглашается и делается его зятем.

Иоанн Севастократор, возмутившийся против царя, опустошает его земли.

Михаил вызывает против него тохарцев.

В ноябре царь отправляется с войском во Фракию, чтобы встретить тохарцев.

От болезни не могши ехать сухим путем, садится на корабль и с Андроником пристает к Редесте; потом достигает Аллаги и там умирает 11 декабря.

Дополнительно помещаю в эл. издание отрывок из 2-й части «Истории» Пахимера, касающийся царствования императора Андроника Старшего.[136]

ГЕОРГИЙ ПАХИМЕР [137]

ИСТОРИЧЕСКИЕ ЗАПИСКИ

ΣΥΓΓΡΑΦΙΚΩΝ ΙΣΤΟΡΙΚΩΝ

Во втором томе «Исторических записок»[138] Пахимера приведен обширный отрывок[139], посвященный взаимоотношениям Византии и тюрок Кастамону в царствование Андроника II Палеолога (1282–1328). Я предполагаю посвятить анализу этого текста специальную статью «Восстание в Кастамону 1291–1293 гг.»[140]. Поскольку перевод преследует конкретные исторические и текстологические задачи, текст был переведен как можно ближе к оригиналу. Это позволило, между прочим, передать не только важные для исследования стилистические приемы Пахимера (например, использование анаколуфа), но также «неудобочитаемость» его стиля[141]. Я стремился свести комментарий к минимуму. В заключение я хотел бы поблагодарить О. В. Смыку, которая оказала мне неоценимую помощь в чтении «Истории» Пахимера.

Текст

Месяца Антестериона[142] двадцать седьмого {числа}, где-то возле Вафии[143], местность же эта возле чудесной Hикомидии, — Атман[144] вместе со своим войском, исчисляемым во многие тысячи, внезапно приступив, — однако нужно начать повествование сначала[145]. Ведь Али Амурид (Αλης γαρ Αμουριλος)[146], вместе со своим братом Настрацием, который в течение какого-то времени был заложником у ромеев, взяв себе в сотоварищи персов[147] возле Кастамону, причинял ромеям зло. И некоторое время он где-то возле Понта, по ту сторону Сангария, совершал злодейские дела, {а сам} пребывал в безопасности (далеко) от этих {областей}. Ведь он был возвеличен в высшей степени и кичился перед нами от того, что, защищаясь, убил Мелика Масура[148], сына султана Азатина[149]. Ибо он (Мелик Масур. — Д. К. ) отправился вместе с отцом надолго в скитания на север именно после того, как тот освободился из Эноса, как я и говорил выше[150]. {Некоторое время} побыв там (т. е. в Крыму. — Д. К. ), {сын, покинув} окружение отца, переправляется {через} Евксин и, прибыв в Тимену[151], заискивает издалека дарами милости у хана тохар[152], как они его именуют, Аргана[153]. С тех пор он (Масур. — Д. К.) властвует над землями, как над отцовскими владениями, и подчиняет там знатных над персами, которых они сами называют сатрапами. И желающие, {и} не желающие были порабощены, Амурий[154] же, который {был} отцом Али, пришедши к тохарам и получив от них отряд, всеми силами воспротивился Мелику. Однако же (Мелик. — Д. К. ), выведя врагов на него, повернул назад, так что, отказавшись от всего, вместе с женой и детьми он решил отдаться василевсу и добраться до Ираклии на Понте. Оттуда прибыв в {город} Константина, он, поскольку василевс отправился в Нимфей[155], оставляет там (т. е. в Константинополе. — Д. К. ) жену, сам же, в течение нескольких дней снарядившись в дорогу вместе со своими приближенными, поспешил по ней в Нимфей под {начальством} царского проводника, повинуясь приказу василевса. Однако, оказавшись где-то возле Адрамиттия, то ли разузнав от кого-то, то ли заподозрив сам, что не к добру будет их прибытие ко владыке, тотчас же передумывает и, улучив момент, пренебрегши сединами[156] проводника, — был же им Аврампакс протоиеракарий[157], — бежит оттуда ночью, но не тайно[158], как поступают в подобных случаях[159], а в открытую и дерзко, {с уверенностью}, что если бы кто-то на него и вышел, то он от него {все равно} уйдет. Он снова возвращается к персам и, собрав народ, приобретает славу и силу больше, чем раньше. Его могущество усиливается настолько, что сам Амурий, заключив, что не на пользу для его дел {будет} необузданность того (т. е. Мелика. — Д. К. ), решил вместе с семью детьми явиться с мольбой о защите и, умилостив {того} дарами, служить ему с любовью. Обдумав {это} и сочтя выгодным, он, взяв с собою детей, вместе с большой {свитой} пришел к врагу под видом просителя. А тот (Масур. — Д. К. ), продолжая сердиться за прежнее и отнюдь не оставив злобы, принял дары; однако он уготовил ужасное несчастие. Едва он (Амурий. — Д. К. ), введенный вместе с дарами, бросился в ноги и умолял {о пощаде}, тот выдвинул наперед прошлое, — и яростно бранился, и порицал, и, схвативши наконец чашу вина, как будто {собираясь} выпить, подал тем самым условный знак. Знак же этот был таков — простереть как бы с усмешкой руки, чтобы те, {кто были} возле него, изрубили просителей обнаженными мечами. По данному им знаку они тотчас ворвались и устроили ему (Амурию. — Д. К. ) и его детям кровавый пир. Вот какое случилось с Али несчастие, самое крайнее из {им} пережитого, ведь его отца изрубили на куски[160], а сам он был спасен по какому-то промыслу. И свыше было задумано защищать {его} в подобных {случаях} от всяких зол. И вот он набрав достаточно {людей} из персов в отряд, стал орудовать как разбойник, обнаруживая себя только для того, чтобы напасть или защититься. Совершая набеги, он опустошил {много} местностей и вызвал сопротивление: у Мелика возникло роковое желание, и он вышел воевать против него. Во время боя судьба подвела Мелика: лошадь на полном скаку подвернула ногу и со всей силой сбросила седока; упав, он стал добычей меча. Это возвысило Али в эмирское достоинство[161], с этого времени, набрав большое войско, он стал злодействовать против ромеев. Так не прекращалось до тех пор, пока пылал на ромеев некий гнев Божий, — ибо как же иначе можно было бы назвать это? — впрочем, об этом еще будет сказано. Переправившись по ту сторону Сангария, он встретил сильное сопротивление со стороны {расположенных} на ней (реке. — Д. К. ) крепостей; ибо василевс Михаил, {когда еще} был жив, предупреждая эти {нападения}, возвел укрепления, поставив высочайший частокол из обструганных топором бревен, — непреодолимый посередине, — на расстояние в 100 шагов в ширину, как я прежде говорил[162]. С этого времени это стало мощным препятствием для набегов перса. В месяце кроний река неожиданно вышла {из берегов} и устремилась в старое русло, на котором как раз {находится} мост Юстиниана[163]. После того как река вышла из берегов, она граничила с того времени с Меланой (Μελανα), будучи не столь большой, но вполне достаточной в глубину, {чтобы} препятствовать вторжению врагов. Однако тогда же Сангарий, разлившись из-за дождей, опять оставил это свое собственное русло, которое он издавна занимал, и устремился к прежнему. Там, где он отступал, он позволял переправиться всякому, там же, где он разлился, он не только из-за разлива не обеспечивал потоку глубины, но, спускаясь с краснобоких гор (εκ μηλτοπαρηων ορεων[164] ), образовывал к тому же наносы и предоставлял желающему возможность переправиться на ту сторону по галькам. Обитатели гарнизонов на той (византийской. — Д. К. ) стороне, увидев эту странную перемену и зная, {что} они скоро окажутся в опасности, ушли все. Однако не долго река текла так — через месяц, образовав наносы, она стала течь только {по прежнему руслу}[165]. В этом издавна состояла основная причина отступления и бегства обитателей гарнизонов и переправы врагов, — {причина}, благодаря которой желающие {свободно} переправлялись. Тогда этот внезапный поворот {реки} был на руку переправляющимся, чтобы они шли по наносам. Все это произошло очень необычно, василевсу же было сообщено, что множество врагов — в глубине страны, тогда как Али Амурид притворно придерживался мира. Набеги Атмана в округе Никеи и его успехи в дальнейшем настолько подняли его {дух}, что теперь, {думал он}, он справится с василевсом, даже если {тот} заключит мирный договор[166], чтобы {на него} никто не нападал, — все равно он один захватит то, что предназначалось для многих.