Князь Александр Сергеевич Меншиков
в рассказах бывшего его адъютанта
Аркадия Александровича Панаева
I
1853–1854.
В исходе декабря 1853 года, мною было получено приказание от кн. Меншикова прибыть к нему в Севастополь. Накануне моего отъезда, по обычаю адъютантов князя, я отправился к его другу Алексею Федоровичу Орлову, за могущими быть от него поручениями.
Граф Алексей Федорович принял меня в своем кабинете, где я застал его лежащим на диване. Встав с него, он перелег на другой.
— Да, кажется, нужного-то ничего нет, — сказал он мне, — а вот передай, что я по прежнему, переваливаюсь с одного дивана на другой, — прибавил он улыбнувшись. — Впрочем, если что придумаю, напишу.
На следующий день граф Орлов прислал мне письмо для передачи князю Меншикову. Уложив депеши в сумку, я надел ее себе на грудь, и благословясь, покатил на Московскую железную дорогу. Выехал я 6-го января 1854 года, при жесточайшем морозе, и от Москвы до самого юга ехал сопутствуемый не менее лютыми, истинно «крещенскими» морозами. Верст, помнится, за сто не доезжая Перекопа, я пересел на перекладную телегу и, по временам, обгоняя войска, достиг предпоследней станции к городу. Здесь наехал я на встречный обоз верблюдов, до того времени мною невиданных. Издали этот обоз показался мне отрядом исполинов, в стройном порядке, мерною поступью выступающих.
Симферополь я проехал ночью, а на рассвете приблизился к Бахчисараю. Здесь внимание мое приковал вид рощи прелестных пирамидальных тополей. После долгого однообразного путешествия по степным пространствам, нельзя не очароваться живописными местностями Крыма, начинающимися к югу от Бахчисарая. Горы, зеленеющие долины — в половине января, после снегов и морозов, — слишком резкий и с тем вместе приятный переход, производящий на путешественника обаятельное впечатление.
В Бахчисарае я несколько оправился от дороги, приформился — и вот уже я на Бельбеке, последней станции до Севастополя, о котором я не имел никакого понятия. С большим любопытством и нетерпением желал я увидеть наш военный порт, владычествующий на Черном море. Ямщик вез меня прямо на перевоз через бухту и когда мы поднимались в гору от реки Бельбек, то вид моря обдал меня холодом: в мрачных его водах было что-то гнетущее, невыразимо тоскливое. Вскоре дорога уклонилась от моря, а я, под гнетом безотрадного впечатления, пробормотал про себя: «настоящее черное море!..»
Ямщик, полагая, что я обращаюсь к нему, сказал, указывая рукою вперед:
— А вот, видите на горе стоит фура? С этого места как раз увидите и Севастополь, и весь флот, как на ладони… Очень красиво посмотреть!
Желая, так сказать, одним взглядом окинуть общую величественную картину, я поджидал, скоро ли достигнем места, указанного ямщиком. Внезапно он остановил лошадей, с криком: «задавили! задавили!!»
Я встрепенулся, соскочил с телеги — и что же увидел? Та самая фура, про которую мне говорил ямщик, придавила возничего колесом и шея его затормозила воз; вместо ожидаемой картины Севастополя и Черного моря, я увидел лужу крови, хлынувшую из гортани несчастного! С трудом мы высвободили его; он, как видно, спускаясь с горы, хотел придержать молодых волов, но, слезая с фуры, попал ногою в развилки дышла, опрокинулся, а волы его и придушили на смерть. Мне так и не удалось взглянуть на Севастополь. Положив труп на воз, мы спустили его к пристани и сдали на гауптвахту…
Кровь задавленного человека упредила мой взгляд и преградила его в ту самую минуту, когда я напрягал его, чтобы увидеть Севастополь. Это обстоятельство породило во мне суеверную, безотвязную мысль: не ожидает ли меня впереди кровь задавленного Севастополя? Когда севастопольцы сомневались в возможности видеть у себя неприятеля, у меня не выходила из памяти кровь, которою, на моих глазах, был облит порог этого города.
Переправясь через бухту на Екатерининскую пристань, я вошел во двор маленького, скромного дворца Екатерины II, в котором тогда помещался князь Александр Сергеевич. Он меня очень ласково встретил, принял депеши и сказал, что ожидал меня. В это время уже приводили в порядок северное укрепление; князь ездил туда ежедневно и, вследствие этого, после обеда 16-го января, по поручению его светлости, я отправился в Балаклаву, к начальнику города, полковнику Манто, для совещания с ним о закупке лошадей. Ввечеру я был в городе и застал Манто за чаем. Полковнику была очень лестна доверенность князя и он употребил всевозможное старание, чтобы угодить его светлости.
Матвей Афанасьевич Манто, градоначальник Балаклавы и командир тамошнего греческого батальона, родом грек, почтенных лет, роста небольшого, но крепкого телосложения, любил свой родимый уголок. С одушевлением рассказывая мне про Балаклаву, Манто просил доложить его светлости, что, в виду военных событий, можно ожидать покушений неприятеля на город и, потому, ему необходимо иметь несколько мортирок, которые Манто располагал разместить у входа в бухту. Говоря об удобствах, какие может представить Балаклавская бухта, Манто заметил, что наши моряки почему-то считают вход в нее военных судов почти невозможным, ссылаясь на то, что и самый малый военный пароход должен осторожно в нее втягиваться. Между тем Манто убедился, что мнение моряков не совсем верно: был случай, что раз, в бурю, купеческое судно довольно значительного размера вошло в бухту даже ночью, никем не замеченное, и Манто только утром увидал нежданного гостя вблизи своего балкона. Балкон его дома висел над водой. Он вывел меня на него и, показывая бухту, утверждал, что в водах её и поныне видны мачты затонувших судов, по местным преданиям, принадлежавших генуэзцам.
— Это может дать вам понятие о значительной глубине бухты, — заметил Манто при этом, — и ход в нее, хотя и труден, но всё-таки возможен, особенно если взять в соображение, что шкипер упомянутого судна, который ввел его в бурю и ночью, знал этот вход только потому, что шестнадцать лет тому назад, еще мальчиком, живал в Балаклаве. Бывали и кроме того случаи появления судов, окончательно утвердившие меня в моем мнении.
На следующее утро, мы, вместе с Манто, отправились осматривать бухту.
— Жаль, что у меня нога болит и я не могу проводить вас на скалу, где у меня стоит пост, — говорил дорогою мой любезный хозяин, — оттуда можно видеть и вход в бухту, и Черное море во всей их красе…
Между тем, сам того не замечая, Манто карабкался, легче меня, на скалу и вместе со мною достиг площадки, на которой были поставлены часовые. С этого места действительно был прекрасный вид и если бы не резкий ветер, то здесь приятно было бы остаться и подолее. Указав мне места, на которых он предполагал расставить мортирки, мой спутник не только с прежней легкостью спустился со скалы, но еще и мне подсоблял.
Успокоив его обещанием походатайствовать у князя о присылке ему мортирок, я сдержал слово и, в первый же день моего возвращения, за обедом, передал светлейшему просьбу Манто. Командиры пароходов, в этот день обедавшие у князя, услыхав о том значении, какое Манто придает Балаклавской бухте, принялись над нею трунить, называя ее лужей и подтверждая, что вход в бухту для военных судов невозможен. Я, более или менее проникнутый мнением Манто, отстаивал его, имея в виду скромные требования предусмотрительного балаклавского старожила… Моряки восстали на меня, перечисляя множество опытов, сделанных для изучения пролива, т. е. входа в бухту. Адъютант его светлости, барон Вилебранд, сказал мне: «если бы речь шла о лошади, вам и книги в руки; но, что касается до морского дела, то предоставьте нам знать лучше этот предмет». Я замолчал, но князь серьезнее отнесся к моему сообщению и тут же, за столом, распорядился о доставлении к Манто медных мортирок. Впоследствии, когда, 14-го сентября, англичане атаковали Балаклаву, эти мортирки ввели в заблуждение неприятелей и они не отважились войти в город, пока командир батарей, поручик Марков, не выпустил всех, до единого, снарядов. Прав был старик Манто: тотчас по занятии Балаклавы, в бухту её вошла английская эскадра, за нею — три больших корабля, буксируя за собою еще транспорты. Удобства Балаклавской бухты обнаружились; англичане, оценив ее по достоинству, воспользовались бухтою как нельзя лучше и устроили в ней прекрасный военный порт.
В Балаклаве я дождался назначенного мне в проводники, из деревни Карань, прапорщика Николая Бамбука. Мы переехали Байдарскую долину, южным берегом достигли Ялты и, татарскими селениями, чрез Бахчисарай, возвратились в Севастополь.
В Бахчисарае я остановился в чистеньком домике балаклавского комиссионера Василия Подпати. Побродил по базару, сделал некоторые покупки и, припомнив «Бахчисарайский фонтан» Пушкина, полюбопытствовал взглянуть на эту достопримечательность. Я спросил моего спутника: «где фонтан?» и получил ответ, что фонтанов в Бахчисарае много, и в подтверждение своих слов он указывал мне на водоемы — каменные корыта, в которые с соседних скал струятся родники. Наконец он привел меня во дворец бывших ханов, в покоях которого было несколько иссякших фонтанов и в их числе «фонтан слез», мраморный, с крестом наверху, именно воспетый Пушкиным. Сознаюсь, ничего особенного не сказал он моему воображению…
Впоследствии Бахчисарайский дворец пригодился нам для склада доставленных из России полушубков: ждали-то мы их к зиме, но поспели они к лету. Их свалили в дворцовых покоях, где они и сгнили, после чего долгое время во дворец, вследствие отвратительного смрада, нельзя было и носу показать.
О тогдашнем житье-бытье крымских татар я сказал бы — если б только речь не шла о магометанах — что жили они, как у Христа за пазушкой. Погубил их религиозный фанатизм, следствием которого было их переселение в Турцию. Народ они, большею частью, были весьма достаточный; жили в чистеньких саклях, успешно занимались хозяйством и разными сельскими промыслами…
Поручение, возложенное на меня князем, заняло почти шесть дней. Он с нетерпением ожидал моего возвращения и немедленно после него приступил к последовательному изучению Севастополя и его окрестностей. День его обыкновенно был расположен следующим образом:
До полудня князь занимался в кабинете; потом уезжал, до обеда; под вечер опять садился на лошадь, совершая свои разъезды до чаю; вечером опять принимался за работы в кабинете, просиживая далеко за полночь. У князя был особый способ съемки местностей в его карманную памятную книжку, с которым он очень скоро и легко меня ознакомил. Листки записной книжки были разлинованы клетками известного масштаба; князь, не сходя с коня, наносил на эти листки очерк обозреваемой местности, для необходимых справок в случае надобности. Он никогда не пропускал без внимания не только направление дорог, но и их отклонение, стараясь доискаться причины этих отклонений, и часто пересекая местность напрямки. Устье и потоки каждой балки скоро стали ему совершенно известны; все проходимые балки он переезжал по разным направлениям, желая узнать насколько они приспособимы для передвижения войск. В балках, берега которых, по своей крутизне, не допускали переходов, он изучал русло. При подобных исследованиях, князь не ограничивался исключительно окрестностями Севастополя; он объезжал берега и долины рек: Бельбека, Качи, Черной и, наконец, Алмы. Когда прибывали войска, в особенности кавалерия, князь предлагал начальникам частей делать те же изыскания, какие делал сам, советуя, при этом, совершать объезды целыми частями, дабы приучать войска к пересеченной местности. Ожидая в этих местах военных действий, светлейший делал, по временам, маневры, то на южной, то на северной сторонах Севастополя.
Разъезжая верхом, князь не разбирал дорог и очень часто рисковал. Раз нам встретился подъем по хрящеватой почве, и до того крутой, что лошади затруднялись вскарабкаться. Князь слез со своего «Подласого», намотал себе его хвост на обе руки и, приказав мне вести своего коня в заводу, поднялся на крутизну.
До прибытия моего в Крым, его светлости указали на единственного офицера, хорошо знакомого с окрестностями Севастополя: то был инженер морской строительной части Старченко… так мало прежде интересовались севастопольцы этим предметом. Этому-то Старченко принадлежит та заслуга, что, при князе, он первый ударил киркой на оборонительной линии.
В описываемое время при князе находились: Николай Карлович Краббе, Иван Григорьевич Сколков, Виктор Михайлович Веригин, барон Вилебрандт, в качестве ординарца мичман Томалович, Александр Дмитриевич Камовский и Грот.
Озабоченный приведением укреплений в порядок, князь часто сходился, толковал и занимался с Корниловым; очень ценил его способности, исполнительность и готовность на всё, что только касалось обеспечения Севастополя и флота; но князя постоянно беспокоило предубеждение, питаемое к светлейшему моряками. Он их очень любил; был к ним не только ласков, но, можно даже сказать, предупредителен. Из одиннадцати мундиров, право носить которые было ему предоставлено, он избрал и предпочитал морской, и носил его постоянно, в знак уважения ко флоту. Желая сблизиться с моряками, князь приглашал их к обеду, по кружкам сверстников и лиц одинаковых чинов, дабы младшие не стеснялись собеседничеством старших, а начальники — присутствием подчиненных. При всем том, старания князя были мало успешны: моряки постоянно его дичились. В этом был много виноват Корнилов. Человек развитой, умный, много работавший с князем, хорошо знавший его намерения, мысли, предположения, — от него светлейший ничего не скрывал, — Корнилов мог содействовать его сближению с моряками, но, к сожалению, он этого не только не делал, а еще колебал к нему доверенность, как моряков, так и сухопутных войск. Светлейший, впрочем, никогда не осуждал Корнилова, так как ценил его хорошие качества, но только досадовал на холодность и натянутость отношений к себе этого полезного деятеля. Эту досаду я нередко подмечал в князе.
С самого моего приезда в Севастополь, светлейший посоветовал мне сблизиться с моряками; приказал представиться всем высшим морским властям и, помню, говаривал: «прекрасные, братец, есть ребята между моряками. Ты с ними сойдись… меня они не любят, — что делать: не угодил!» С целью этого сближения я ходил на берег бухты, где, недалеко от Екатерининской пристани, подымали затонувший турецкий пароход «Перваз-Бахры». Работы водолазов привлекали сюда моряков и целый день, сменяя одни других, они подходили, толковали, делали свои замечания. Здесь, встречаясь, с ними я знакомился; по вечерам искал случая сойтись где нибудь с моряками у наших общих знакомых, но они, по большей части, уклонялись от сближения с адъютантами князя, даже не ходили во флигель, в котором мы помещались, и осуждали того из своих товарищей, кто отступал от этого предвзятого правила.
Снабдив князя лошадьми, я занялся, по поручению его светлости, заготовлением вьюков, на случай военных действий вне города, Из этого можно видеть как заблаговременно он думал о том маневрировании, за которое впоследствии севастопольцы, по подстрекательствам Корнилова, так на него негодовали.
Скудные средства и недостаток рук на работах сокрушали светлейшего: многие работы были затеяны, а производить их было некому; войска, между тем, прибывали, но князь не имел права обращать их на инженерные работы. Раз, объезжая очертание оборонительной линии, князь остановился, кажется, против 5-го бастиона возле помещения вновь прибывшего Волынского полка. Люди были на учении; поздоровавшись с ними, князь заговорил с полковником Хрущовым. Когда его светлость выразил ему затруднения свои в недостатке рабочих рук, Хрущов, долго не думая, попросил его предоставить некоторые из работ Волынскому полку. Лицо князя просияло от радости; но он спросил при этом: не навлечет ли этим Хрущов на себя неудовольствия своего начальства? Но полковник брал всю ответственность на себя, прибавив, что работа будет людям полезна, тем, что разовьет в них силы. На другой же день Хрущов поставил людей на работу и во всё её продолжение сам был за инженера.
Так отрекомендовал себя Александр Петрович Хрущов с первых дней прибытия своего в Севастополь… Имя его занимает видное место в летописях обороны многострадального города. Приведенный мною случай может служить веским доказательством тому, каких усилий стоила князю подготовка Севастополя к обороне: светлейшему приходилось вымаливать себе и средства, и рабочие силы, как будто дело шло о каких-то частных постройках, в которых никто незаинтересован, кроме самого строителя! Князь никогда не забывал услуги, оказанной волынцами, и этот полк был, из пехотных, его любимейшим.
С весною усилилось прибытие войск в Севастополь. Когда гусарский герцога Лейхтенбергского полк вступал в город, светлейший выехал к нему навстречу. Командир полка Халецкий, узнав князя издалека, молодецки подобрав лошадь, лихо, в лансадах, подскакал к князю. Он произвел на светлейшего приятное впечатление и князь громко поздоровался с полком. Гусары грянули дружно и с того времени он полюбил этот полк, хотя и неопытный, еще незакаленный, но хороший полк, полный рвения и готовности. В день встречи лейхтенбергцев, князь ехал рядом с полком; Халецкий, рисуясь на борзом коне, представлял его светлости эскадронных командиров поодиночке. Светлейший был видимо доволен. После холодности моряков, ему особенно отрадно было видеть сочувствие к себе войск.
Начальников прибывавших частей войск светлейший в первый же день прибытия приглашал к обеду, сажал возле себя, расспрашивал их, беседовал с ними и потом делал о них почти безошибочное заключение. Не утомляя солдат смотрами, князь зорко всматривался в их быт, вникал в дух полка, верно оценивал его достоинства. Солдатами он вообще был доволен; командирами — не всегда.
3-го июня, в обеденную пору, когда мы были за столом, кто-то внезапно прибежал сказать, что невдалеке крейсируют три неприятельских парохода. Князь вскочил из-за стола и тут же, сколько мне помнится, вошел Корнилов и стал просить князя разрешить ему выйти с шестью пароходами атаковать неприятельские крейсера. Все мы отправились на кровлю библиотеки (или «на библиотеку», как говорили севастопольцы), откуда постоянно делались наблюдения над морем.
С библиотеки князь увидал, что неприятельские пароходы — больших размеров, и советовал Корнилову не выходить в море, чтобы не подвергать сравнению наши паровые суда с большими неприятельскими и тем не обнаружить недостатков первых. Корнилов — человек пылкий — настоял на своем. Уважая отвагу адмирала, светлейший дал ему свое дозволение, не разделяя однако же его надежд… Корнилов дает сигнал и спешит ударить на пароходы; князь остался на библиотеке. Пароходы вышли и, в сравнении с неприятельскими, показались нам еще меньших размеров. Светлейший тревожно следил за ходом дела, угрюмо ворчал… но когда пароходы союзников, не принимая боя, увели наших на горизонт, а наши, после перестрелки, повернули назад, светлейший только сказал мне:
— Пойдем пить чай.
Подали чай. Князь сел на одном конце балкона, я на другом; он молчал. Этим временем пароходы вернулись, бросили якорь, и Корнилов поспешил в Екатерининский дворец. Только что князь вышел в залу, чтобы встретить адмирала, как тот, в свою очередь, стремительно распахнул дверь и, не переступая порога, громко и с горячностью произнес:
— Вы правы, ваша светлость! У нас нет пароходов… Они нас не подпустили, да и борта у них настолько выше наших, что сцепиться невозможно!
Лето шло. Оборонительная линия была сомкнута и вооружена; изыскивались средства, чтобы ее еще по возможности усилить; работы продолжались. Тут кстати прибыл к нам гость — инженер, явился к светлейшему и с первой же встречи расположил его в свою пользу. Гость этот был саперный подполковник Тотлебен.
В южной армии Тотлебен состоял при генерале К. А. Шильдере и после его смерти, будучи свободен и не получая определенных занятий у кн. М. Д. Горчакова, отпросился в Севастополь «посмотреть, — как он сам мне рассказывал, — вооруженную крепость, ожидающую неприятеля, чего никогда еще не видал». Кто знает Тотлебена, кому известна его любознательность, тот не усомнится, конечно, что намерения этого инженера не имели иной цели, кроме той, которую он мне высказал. Зная военные способности князя Александра Сергеевича, Тотлебен говорил мне, что приехал у него поучиться и высказывал это чистосердечно.
Тотлебен прибыл в Севастополь 10-го августа и просил у его светлости позволения осмотреть укрепления во всех подробностях; любовью своею к науке он заинтересовал князя, который выразил ему свое расположение еще и за то, что Тотлебен был преданным и любимым сподвижником покойного Шильдера, которого светлейший знал за способнейшего инженера и глубоко уважал. Здесь замечу, что князю очень хорошо было знакомо инженерное дело; он любил его, интересовался им всегда, был в курсе производства инженерных работ во всём свете и обладал в своей библиотеке редким собранием древнейших и новейших книг по части инженерного искусства.
По уходе Тотлебена, что было уже в сумерки, князь послал за мной.
— Сюда приехал из южной армии, — сказал мне князь, — саперный офицер и очень мне понравился. Он там состоял при Шильдере и, кажется, был его любимец, что само по себе уже выгодно его рекомендует. Кроме того, он по фамилии Тотлебен, а я знаю, что был на Кавказе генерал Тотлебен — очень практичный и способный человек: он там провел войска по такому пути, которого теперь и отыскать не могут[1]. Об этой заслуге своего предка приезжий Тотлебен и не знал, но ему очень лестно, что они родственники. Ты сходи к Тотлебену; он остановился в номерах гостиницы; познакомься, он тебе понравится. Предложи ему мою лошадь и завтра же поезжай с ним; покажи всё по порядку.
Я исполнил приказание князя: познакомился с Тотлебеном и на следующий день мы начали объезды по оборонительной линии, от 6-го бастиона. На первый случай ездили до обеда, но осмотрели немного, потому что Тотлебен, не торопясь, вникал во все подробности произведенных работ. Посвященный во всё, что было у нас по этой части сделано, и будучи хорошо знаком с местностью, противолежащей нашей оборонительной линии, я объяснял моему спутнику всё то, что знал. Внимание, с которым Тотлебен меня выслушивал, обстоятельные его расспросы, уважение и доверенность, выказываемые им к познаниям князя Меншикова в инженерном искусстве, всё это расположило меня в его пользу. Возвратившись с первого объезда, я поспешил передать князю о впечатлении, произведенном на меня Тотлебеном, прибавив к тому, что наш гость непохож на тех инженеров, которые были тогда в Севастополе: он, в случае надобности, не станет ожидать разрешений от строительного департамента на производство тех или других экстренных работ в военное время, а сумеет найти сподручные к ним средства. Это последнее обстоятельство особенно порадовало князя.
Поручив мне продолжать знакомство Тотлебена с интересующим его предметом, князь уволил меня от сопутствия его самого в ежедневных поездках. Так, в течение целой недели, мы с Тотлебеном объезжали оборонительную линию. Он не раз бывал приглашаем светлейшим к обеду, во время которого и сам гость успевал всё более и более снискивать расположение князя. Наконец светлейший, убедись, что Тотлебен достаточно посвящен в предмет, сам повторил с ним осмотр всей оборонительной линии с моря и с сухого пути и, сообразив, что Тотлебен будет ему весьма полезен, предложил ему остаться при себе, выразив надежду, что князь Горчаков препятствовать этому желанию не будет. Тотлебен изъявил со своей стороны полнейшую готовность состоять при светлейшем, причём шепнул мне, что главнокомандующий южною армиею не жаловал Шильдера, а по нём и им, Тотлебеном, не подорожит. Так и вышло: лишь только князь написал об этом предмете Горчакову, как тот выразил совершенное свое согласие.
Посвятив нового нашего инженера во все подробности произведенных работ, светлейший поспешил дополнять и усиливать их, пользуясь содействием и услугами Тотлебена. Наконец, придумано было, на Зеленой горе, вне севастопольских укреплений, устроить редут, для тресировки которого, 31-го августа, князь с Тотлебеном въехал на эту гору и при себе приказали его разбить. На следующий день после расстановки рабочих, предположено было начать осмотр местности, лежащей впереди оборонительной линии. К сожалению, я не успел показать Тотлебену окрестностей Севастополя, так как 1-го сентября получено было известие о появлении неприятельского флота с десантом.
Изучая устройство оборонительной линии, Тотлебен ознакомился и со всеми затруднениями, которые встречал светлейший; при этом он не один раз выражал свое удивление тому, что князь еще успел так много сделать. Линия была сомкнута и посильно вооружена; все более доступные места были означены возведением усиленных батарей; самое же главное — линия была обдумана и очерчена так, что впоследствии оставалось только возвести на ней то, чего не успел возвести светлейший. Сочувствуя князю, Тотлебен указывал ему на подручные средства, которыми в минуту крайности можно будет произвольно воспользоваться, и вполне сознавал, что князем было сделано всё то, что только можно было придумать для предупреждения внезапного нападения неприятеля на Севастополь. Со своей стороны, Тотлебен предполагал начать с того, чтобы осыпать землею каменные завалы.
Конечно, укрепления, найденные Тотлебеном при его приезде, не могли идти в сравнение с теми, которые возникли впоследствии, во время долговременной обороны; но, во всяком случае, они были закончены в такой мере, что неприятель устрашился их — и, при всех своих громадных средствах, не решился атаковать Севастополь открытою силою, а приступил к осадным работам. Спрашивается: чья тут заслуга, если не князя Александра Сергеевича?
Многие замечательные, официальные сочинения обвиняют его, будто бы он не ожидал важных действий союзников против Севастополя и вообще Крыма… Прошу прислушать:
21-го января 1854 г., в секретном своем донесении (за № 233) Императору, князь выражает опасения, что неприятель предпримет атаку на Севастополь с моря и суши в значительных силах для овладения городом и для истребления флота. 27-го числа того же месяца, в другом секретном донесении (№237) Государю же, он выражает предположение о покушении неприятеля в значительных размерах — на Крым. В донесении того же дня (№ 241), предостерегает о могущем быть, по вышесказанному поводу, возмущении крымских татар. Февраля 16-го (№259), сообщает его величеству о соображениях, делаемых татарами на случай высадки турок в Крыму. Марта 25-го (№ 288), повергает на благоусмотрение Императора мысль об ограждении северного берега бухты оборонительной стеною. Марта 31-го (№ 296), испрашивает дозволение об употреблении войск для обережения от нечаянного нападения и для наблюдений за окрестностями Севастополя. В донесении от 9-го апреля (№ 299), подтверждает свои опасения на счет предприятия союзников на Крым.
В переписке с военным министром, в марте (№№ 297, 344 и 362), светлейший прилагает попечение — за неимением войск — обратить на действительную службу льготных ногайцев Крымского полуострова; вооружить государственных крестьян русского народонаселения в Крыму; присоединить две роты Балаклавского греческого батальона, поручив им наблюдение за южным берегом Крыма. Апреля 9-го (№ 393), пишет военному министру, чтобы во ожидании военных действий на полуострове — травяное довольствие лошадей отменить. Апреля 10-го (№ 406), пишет атаману Хомутову и совещается с ним о том, чтобы он, в случае высадки неприятеля, расположил свои войска так, чтобы они могли поспеть на известные пункты Крыма. Апреля 18-го (№ 455), предписывает полковнику Залесскому поспешить перевозкою провианта из Евпатории в более безопасное место. Апреля 21-го (№ 484), просит главноуправляющего путями сообщения графа П. А. Клейнмихеля дать в его распоряжение роту рабочих для исправления дорог, по которым должно ожидать передвижения войск в окрестностях Севастополя.
В мае месяце, пользуясь прибытием сапер, князь прокладывает новую дорогу, которая ведет от Инкерманского моста через реку Черную, по скатам южного берега бухты, совершенно прикрытая, на корабельную сторону. Эта дорога значительно сокращает сообщение северной стороны Севастополя с южной, обеспечивая движение по ней войск. Действительная польза этой дороги была не оценена: она не раз выручала нас во время обороны Севастополя.
Продолжаю перечень документов, свидетельствующих о деятельности и предвидении светлейшего:
Июня 15-го (№ 782), он совещается с атаманом Хомутовым о мероприятиях на случай высадки неприятеля. Июня 21-го (№ 806), предсказывает военному министру о высадке союзников, а 29-го числа того же месяца (№ 384), во всеподданнейшем донесении Императору, предусматривает место высадки и количество сил, в которых неприятель совершит ее, и заключает донесение следующими словами: «мы положим животы свои в отчаянной битве на защиту святой Руси и правого её дела; каждый из нас исполнит долг верного слуги Государю и истинного сына отечества; но битва эта будет одного против двух, чего, конечно, желательно избегнуть».
Июля 7-го (№ 903), светлейший пишет военному министру, что, в виду ожидаемой им высадки вблизи Евпатории, полезно позаботиться о возможности подвоза провианта к армии через Геническ. Июля 11-го (№ 399), доносит Государю, что, в виду спешной необходимости, он, светлейший, просит князя Горчакова прислать ему 16-ю дивизию, не испрашивая предварительного разрешения у его величества. Вместе с тем докладывает, что он советует главнокомандующему южной армией распустить слух, будто мы имеем намерение действовать против Варны, затем, чтобы этим слухом задержать сосредоточенные там неприятельские войска. Заключая свое донесение изложением крайней необходимости в этой дивизии, князь говорит… «в этой дивизии (в южной армии), может быть, нет такой там необходимости, как здесь, в Севастополе, на который неприятель смотрит, конечно, как на венец всех своих достижений. Июля 13-го (№ 957), уведомляет Реада о намерении союзников действовать в Крыму. Июля 14-го (№ 401), просит перевезти на подводах передовые войска 16-й дивизии. Июля 20-го (№ 405), пишет Государю, что неприятель, как он думает, ранее месяца не соберется еще в тех силах, в каких намерен сделать десант. Июля 21-го (№ 996), пишет начальнику 16-й дивизии генералу Квицинскому, чтобы он спешил с дивизиею сколь возможно. Июля 28-го (№ 407), уведомляет Императора о средствах, принятых для ускорения марша войск. Августа 5-го (№ 1069), отдает бригадному командиру Щелканову приказание следовать с 1-й его бригадой на Алму; того же числа (№ 1070), предписывает Квицинскому пододвинуть 2-ю бригаду. Августа 17-го, князь, в ожидании высадки неприятеля, к бригаде Щелканова на Альме присоединяет бригаду 17-й дивизии.
Из содержания всех этих донесений и распоряжений, с января по сентябрь 1854 года, очевидно, что князь не только ожидал высадки, но даже определял время, место и размеры сил, в которых она будет совершена в Крыму. Можно ли обвинять князя Александра Сергеевича в беспечности его отношений к этому важному вопросу? Он оборонял Севастополь крупицами из-под ног инженерного департамента; собирал разбросанные, никому не нужные обрывки войск. Серьезный взгляд князя на покушение союзников на Севастополь приписывали малодушному желанию светлейшего придать случайному своему посту большее значение.
Если некоторые писатели обвиняли князя Меншикова в том, что он до высадки неприятеля подготовлял оборону Севастополя единственно в ожидании какого нибудь незначительного отряда, выброшенного неприятелем вблизи города, то они не так его поняли. Он застал Севастополь совершенно открытым к доступу неприятеля со стороны суши — и в такой мере, что если бы турки (не говорю уже о их союзниках) предприняли какую нибудь ночную экспедицию, то и они могли бы овладеть не только некоторыми укреплениями с тыла, но даже и самым городом, при том отсутствии войск, при котором находился Севастополь во всю зиму с 1853 на 1854 год. Считая таковое событие вполне возможным, князь, за неимением больших средств, пользовался средствами наличными, едва достаточными против тех мелких покушений, в исходе 1853 года, которых можно было ожидать только со стороны турок, в отплату нам за Синоп. По этому-то князь, обозревая береговые батареи, как например, Константиновский форт, в виду необеспеченной его горжи, говорил Корнилову, что и горсть турок, выброшенная позади этого форта на берег, может без труда овладеть горжею, да так, что покуда мы опомнимся, неприятели успеют заклепать все орудия и даже взорвать самый форт. Точно в таком же положении был и 10-й № батареи, по своей уединенности, и должен был опасаться нечаянного нападения.
Светлейший приехал из Николаева единственно затем, чтобы попристальнее взглянуть на существовавшие в то время береговые укрепления и сделать свои о них заключения. Между прочими их недостатками он заметил, что симметрически прорезанные амбразуры лишали возможности направлять огонь некоторых орудий куда следует. Поэтому он приказал эти недостатки немедленно исправить, форты же усилить вооружением их верков. Усматривая при этом, что при их постройке не имелось в виду нападений на них с тыла, сделал распоряжения о защите горж во всех тех местах, где угрожала возможность овладеть фортами с берега. Этим князь начал распоряжения свои по укреплению Севастополя.
Князь прибыл из Николаева, так сказать, налегке, с одним саквояжем; увидел беспечность, в которой пребывало инженерное ведомство, и не решился оставить Севастополя.
В Николаеве у светлейшего был приспособленный рабочий кабинет, ожидавший его в надлежащем порядке, снабженный всем необходимым для обычных его занятий. Впоследствии я узнал, что повсюду, где князь, время от времени, имел местопребывание, там ожидал его кабинет со всеми принадлежностями для письма и научных справок. Иметь кабинет в порядке было для светлейшего существенною потребностью, — в Севастополе у него такового еще не было. Никому не доверяя перевозки своего кабинета, князь, пребывая в Севастополе, всё надеялся улучить досужее время и, по собственному его выражению, «скатать в Николаев»… Досужего времени не оказывалось и поездку свою он откладывал со дня на день. Наконец, потеряв всякую надежду отлучиться, светлейший, 20-го февраля 1854 г., послал в Николаев меня, со своим человеком, для перевозки в Севастополь его кабинета и оставленных вещей. Передал мне ключи, рассказав подробно каким последовательным порядком забирать бумаги, книги и проч. так толково и ясно, что в Николаеве я мог распорядиться, будто кабинет князя давно был мне знаком. Я не мог достаточно надивиться и памяти и аккуратности князя.
Когда Тотлебен приступил к осуществлению предначертаний князя Меншикова, то светлейший увидал, что новый инженер хорошо его понял и с любовью предался делу. Это несказанно радовало князя и он, располагаясь совершенно на Тотлебена, имел возможность поотдохнуть от мелочных забот. У него стало более времени: он мог навещать лагеря, расположенные тогда на видных местах, затем, чтобы неприятель не рискнул высадиться вблизи Севастополя. Лагерь на южной стороне, около Камышовой бухты, был генерала Моллера; а на северной — генерала Кирьякова.
Подошел день Бородинского праздника (26-го августа). Отслушав в лагере молебен, князь поздравил Бородинский полк и уехал; мы же, адъютанты, остались пировать: ели, пили, пили, ели — наконец, добрались до шампанского. Председателем пира был Кирьяков; подле него сидел старый герой Бородина — отставной, слепой генерал Бибиков, живший на Бельбеке в своем небольшом имении. Начались заздравные тосты; провозглашал Кирьяков… Дошла очередь до гостя-ветерана: Кирьяков встал, значительно взглянул на соседа и протяжно, с расстановками произнес:
— Выпьем теперь, господа, за здоровье нашего почтеннейшего гостя… (Бибикова подтолкнули, он встал)… настоящего бородинца, — продолжал Кирьяков, — и… старого… вете-ри-нара!!
Сконфуженный ветеран поспешил опуститься; тоста не подхватили; мы, чуть не лопаясь со смеху, салфетками зажимали себе рты… но Кирьяков, хотя ему и подсказывали: «ветерана! ветерана!!» не замечая своей ошибки, залпом осушил бокал и, довольный своим возгласом, сел.
Это была первая неловкость, сделанная Кирьяковым…
II
За две недели до высадки неприятеля на берег Крыма, общее количество сухопутных войск, бывших в распоряжении князя, состояло из трех бригад пехоты: мушкетерской — 14-й, егерской — 17-й и резервной 13-й дивизии, из 6-го саперного и 6-го стрелкового батальонов; из бригады гусар 6-й кавалерийской дивизии и трех батарей артиллерии. При этом все упомянутые части войск были далеко не в полной численности… Очень немного; особенно если принять в соображение, что и в мирное время, для содержания караулов в Севастополе, находилась постоянно дивизия.
Без малого за год до высадки, светлейший уже заботился о подготовке для содействия себе дельных офицеров. Для этого он не пропускал без внимания ни одного из мало-мальски способных, к какому бы роду оружия или ведомству ни принадлежал офицер. Способностью разгадывать человека по первому впечатлению князь был одарен в высшей степени. Ожидая от моряков большой помощи при предстоявшей обороне города, он нечувствительно, исподволь, знакомил морских офицеров с инженерными работами и подробностями гарнизонной службы в стенах осажденного города. Он приглашал их сопутствовать себе при разъездах; всегда умел привлекать их внимание на множество предметов, имевших отношение к обороне, но, до того времени, почти неведомых морякам. Князь давал им поручения — сначала косвенные, с целью только заинтересовать предметом, а потом, вовлекая в полное участие, возлагал на избранников своих и ответственные должности. Этот способ обращения с людьми, которых князь желал развить, ему постоянно удавался. Светлейший отлично умел пользоваться свежим взглядом моряков на условия сухопутной службы — взглядом, чуждым рутины и не отуманенным общепринятыми воззрениями на эти условия.
Шестнадцатая дивизия вступила в Крым недели за две до высадки неприятеля. В ожидании её прибытия, светлейший поехал прямо на реку Алму; отсюда, с остатков старинных окопов, над устьем реки[2], открывался вид верст на пятнадцать.
— Здесь, — сказал князь, — между Алмой и Евпаторией, союзники — если они только не опоздают — должны сделать высадку, заняв, разумеется, одновременно и Евпаторию… Но, чтобы они не вздумали высадиться где-либо поближе к Севастополю, я расположу на Алме, в виду с моря, одну бригаду 16-й дивизии. Сюда мы придем с остальными войсками — позадержать неприятеля.
Едва мушкетерская бригада успела расположиться лагерем на Алме, на позиции, избранной светлейшим, едва он успел ее объехать, как неприятельский флот был уже в море на высоте Евпатории — то было 1-го сентября.
На Алминскую позицию князь Александр Сергеевич, со всеми лицами, состоявшими при нём на службе, выехал 3-го сентября. Настоящего, правильно сформированного штаба у него еще не было, да и сам он собственно не имел никакого назначения: ему, как старшему лицу из находившихся тогда в Крыму, подчинялись прибывавшие туда войска — и только. Таким образом, находились при светлейшем: в качестве дежурного штаб-офицера, подполковник Вунш, присланный к князю командиром береговой линии, адмиралом Серебряковым; в качестве секретаря — Александр Дмитриевич Камовский; чиновник от министерства иностранных дел — Грот и мы, пять адъютантов: Сколков, Веригин, Вилебрандт, Грейг и я, Панаев.
В конце лета 1854 года, когда войска стали прибывать, Вунш в помощники себе взял капитана Лебедева, который занял должность дежурного штаб-офицера; должность начальника штаба занял сам Вунш. За ординарцев при князе состояли: лейтенант Стеценко, мичманы: князь Ухтомский и Томилович. Двух последних светлейший отдал на попечение мне, как бы дядьке. Кроме того для исправления должности офицера генерального штаба, в конце лета был прислан князю кирасирского полка штаб-ротмистр А. И. Жолобов, только что кончивший курс в военной академии. Доктором при светлейшем состоял Таубе.
В таком-то составе двинулся штаб — если только можно назвать его таковым — из Севастополя, и, сделав первый переход до правого берега реки Качи, расположился отдыхом на помещичьем хуторе. Мы собирались в обеду, как во двор вошел вновь прибывший в армию доктор: фамилии не помню, знаю только, что он был назначен в один из гусарских полков. Он пришел явиться к князю, о чём и просил меня доложить светлейшему. Зная как он, в это время, был озабочен, я уже думал отклонить неуместное соблюдение формальности, как светлейший, в окошко, сам увидал доктора и позвал его к себе.
Долго мы дожидались выхода нежданного гостя и уже порядочно проголодались; наконец, он выскочил на двор, красный как рак. Пыхтя и отдуваясь, подошел он к нам; мы все с любопытством на него смотрели, не понимая причины этого волнения. «За что, — думал я, — светлейший его распек? Небывалая вещь!»
— Я как из бани! — произнес наконец доктор, отирая пот и не смотря ни на кого в особенности, — светлейший задал мне такой экзамен, какого я и в академии не держал… И откуда у него столько сведений, и всё такие существенные, чисто научно-практические вопросы?.. Мог ли я предполагать: адмирал и такой старый человек — и столько сведений в медицине. Я насилу собрался с мыслями и ежели бы он сам не ободрял меня, я бы, просто в тупик стал. После, я уже оправился и разговорился с князем, как с коллегой. Главное — неожиданность: я никогда не слыхивал, чтобы князь Меншиков был так сведущ в медицине. Я ему — просто: «честь имею явиться» — а он и пошел меня пытать, так что в пот бросило, — продолжал доктор. — Интересный, господа, человек, — произнес он с одушевлением после минутного молчания, — но, кажется, светлейший остался мною доволен, к обеду пригласил… Теперь я буду посмелей!..
— Да, батюшка, — шутливым тоном заметил ему Веригин, — мы никого не пропустим без внимания…
Отобедав наскоро, светлейший ушел к себе; распоряжениям у него не было конца. Беспрестанно приезжали с наблюдательных постов казаки с донесениями о том, что было особенного замечено при высадке неприятеля. Так как нам, адъютантам, поручений еще не было, то я и предложил товарищам воспользоваться большой диванной комнатой и соснуть, в виду того, что ночь может быть очень тревожная. Мы все полегли, однако никому не спалось… Веригин и Грейг шутили; другие притаились, притихли; я всё хотел мысленно изобразить себе картину предстоящего боя: однако это мне не удавалось… Поднялись и стали балагурить.
Когда стемнело, князь позвал меня и поручил принимать присылаемых с постов и докладывать по усмотрению. Как я ни сторожил подъезжавших, чтоб спросить их ранее, чем светлейший мог заслышать движение на дворе, — он всё-таки каждый раз выходил на крыльцо и прислушивался к опросам.
Ранним утром 4-го сентября, светлейший поднялся, поспешил сделать все необходимые распоряжения, сел на коня и поехал на Алму. Отъехав версты три, мы услышали канонаду: то неприятель с пароходов обстреливал место своей высадки. Князь прибавил ходу своей лошади, и без того уже бежавшей крупной рысью. Войска, которые мы обгоняли, спешили сколько могли; при всём том отсталых было много. Подгоняя и ободряя их, мы едва поспевали за светлейшим. День был ясный, веселый. Раскаты выстрелов возбуждали наше нетерпение, мне показалось, что бой уже начался… Однако, приехав на Алму, мы увидели, что здесь всё тихо: войска занимают позиции и устраивают бивуаки.
Князь, быстро объехав расположение войск, пристально осмотрел позицию, передвинул некоторые части и велел тотчас же приступить к возведению двух земляных укреплений для батарей, обстреливающих брод и мост на Алме, — против нашего правого фланга. Потом он выбрал высоту на площадке, на которой велел мне расположить его ставку. Это была маленькая, для помещения одного человека сделанная палатка; подле неё другая, солдатская, для прислуги, и третья — для ефрейторского караула. Возле ставки князя и мы разбили себе несколько палаточек.
Приказ всем нашим отрядам собираться на Алму был отдан князем вскоре по появлении в море неприятельского флота. Войска спешили на позицию, предусмотренную светлейшим, как могли и кто только мог, так что 8-го сентября, на заре, едва успели дотянуться хвосты Московского и Углицкого полков и, по мере прихода, вступали на приготовленные им места уже в боевой позиции. К полудню 8-го сентября порядок расположения её приблизительно был следующий:
Против моста на Алме — Владимирский пехотный и Казанский егерский полки; правее — Суздальский пехотный и Углицкий егерский. За Владимирским, в скрытом месте, был батальон моряков, определенного назначения не имевший: его участие в деле зависело от случая крайней необходимости. Сзади, несколько левее Казанского полка, стояли четыре батальона бригады 13-й резервной дивизии; за нею, бригада 17-й дивизии была расположена так, что, принимая атаку, могла сама, в случае надобности, поддержать резервные батальоны 13-й дивизии; левее от упомянутой бригады — Московский пехотный полк, занимавший, частью в рассыпном порядке, огороды и высоты над бродами чрез реку. За Московским в резерве стояли — Волынский, в полном составе, и 3 батальона Минского полка. Последние имели в виду поддерживать свой второй батальон, командированный для наблюдения за левым флангом позиции. Наблюдение за правым флангом всей позиции поручено было двум полкам казаков. Гусарская бригада была в закрытом резерве; употребить ее предполагалось для атаки правого фланга того неприятельского отряда, который — бы мог устремиться на наш левый фланг.
7-го сентября, часов около четырех пополудни, неприятель, с первоначального своего расположения сделав движение вперед, оттеснил наши аванпосты версты на две, до того, что цепь снялась и собралась в лощине Булганак. Цепь составлял гусарский герцога Лейхтенбергского полк, в поддержку которому князь Меншиков немедленно послал гусарский Веймарский. Чтобы внушить неприятелю, что мы далеко не так слабы, как были на самом деле, а с тем вместе и для ободрения кавалерии, светлейший, следом за веймарцами, послал казачью батарею, полки Тарутинский и Бородинский с 4-ю пешею легкою батареею. Этот небольшой отряд, по наружности, был цветом всего воинства, собравшегося на Алме. Действительно, в строю, было чем полюбоваться: егеря, подобранные «на чистоту», могли быть украшением гвардейских полков. Командир Бородинского полка казался человеком положительным, но, как впоследствии оказалось, лишенный военных сведений, был весьма не находчив; что касается до командира Тарутинского полка, то он более похож был на полкового попа, да таковым оказался и на самом деле. Казачья батарея была очень подвижна, а четвертая легкая, с своим командиром, была, что называется — «настоящая» батарея. Веймарский гусарский полк был отлично надутый мыльный пузырь: наливные, вороные, хорошо подобранные кони с рослыми, краснощекими всадниками — имели очень нарядный вид и с восемью батальонами егерей представляли поистине грозную массу, озаренную, пред глазами неприятеля, лучами заходящего солнца. Пользуясь этим эффектом, князь поручил генерал-лейтенанту Кирьякову — искусным маневрированием выказать этот отряд в угрожающем положении, на видном месте и в численности, большей противу настоящей. С этой целью светлейший приказал, раздвинув весь отряд так, чтобы он занял наибольшее пространство, производить им такие движения, что-бы одни и те же части отряда показались неприятелю вдвойне.
Что же сделал Кирьяков? Поспешно перейдя мост в первой лощине, он сжал отряд в резервный боевой порядок, чем скрылся от глаз неприятеля, и, выдвинув несколько наизволок 3-ю легкую батарею, снял ее с передков… да тут и остался! Веймарский гусарский полк он послал атаковать неприятельскую кавалерию, которая выказалась на левом фланге их позиции в весьма слабом составе. Эта атака, удачно выполненная, в совокупности с ударом двух казачьих полков, бывших наготове обогнуть левый фланг неприятеля — могла истребить всю жалкую его кавалерию. Следом за гусарами понеслась казачья батарея и остановилась на спуске в Булганакскую лощину, на противоположной стороне которой была, как раз, неприятельская конница; гусары же, спустившись в самую лощину, остановились в ней — не зная зачем. Между тем казачья батарея, снявшись с передков, несколькими выстрелами через головы своих гусаров успела привести неприятеля в замешательство и тогда-то на его стороне пали первые жертвы Крымской экспедиции. Как жаль, что не состоялся удар гусаров! они ждали, что начнут казаки, а казаки смотрели на гусаров; последних, бывших в весьма щекотливом положении в лощине и не видевших неприятеля, — обуял страх неизвестности. Англо-французы, пользуясь возможностью оправиться, пустили два ядра по казакам, которые тотчас же скрылись. Этим временем, командир Лейхтенбергских гусар генерал Халецкий, видя, что веймарцы поскакали на левый фланг неприятеля, поспешил присоединиться к своим: повернув повзводно направо, он покатил Булганакской лощиной на рысях — но свои его не признали: под влиянием тяжелой неизвестности о том, что кругом их творилось, слыша только пушечные выстрелы, веймарцы, завидя гусар Халецкого в белых куртках (что для них не было новостью: они и сами носили такие же), крикнули «неприятель!» повернули — и драло… Видно, у страха глаза велики. Лейхтенбергцы, не ожидая этой прыти — так как полагали, что наша взяла, — в недоумении остановились, и, подумав немного, поспешили присоединиться к отступавшим… Батарея, не понимая причины улепетывания гусар, осталась на позиции одна, без всякого прикрытия.
Между тем, Кирьяков, полагая, что веймарцы отступили от неприятельской конницы, ударившей их во фланг, внезапно завидел один эскадрон лейхтенбергцев, который несся на рысях прямо к отряду, и, приняв его за неприятельский, скомандовал батарее: «пли!» Батарейный командир не решался, сомневаясь, чтобы этот эскадрон мог быть неприятель; но Кирьяков настаивал так упорно, что батарея мигом выпустила 8 снарядов. Посыпались свои, эскадрон бросился врознь. Жалости достойная картина этой кровавой бестолочи была как на ладони перед глазами светлейшего… Все бывшие у ставки князя видели это, ломали руки, тужили — а помочь было невозможно. Из опасения, чтобы генерал-лейтенант Кирьяков опять чего не напакостил, князь поспешил воротить его в свое место. Но, как бы вы думали? Эта к… (своими ушами слышал!), подходя к светлейшему с донесением, еще издали закричал:
— А, какова батарейка, ваша светлость?! С одного выстрела положила одиннадцать человек, и что-то двадцать лошадей!..
Первая мысль моя была, что он говорит про казачью батарею, палившую по неприятелю, но Кирьяков поспешил разъяснить, прибавив:
— Правда, что это были свои, но мог быть и неприятель; следовательно, это не отнимает достоинства у артиллеристов… Батарейный командир в отчаянии: хлопочет теперь над убитыми и ранеными гусарами!..
Светлейший только махнул рукой, давая этим знать генералу, чтобы он удалился.
Таковы были наши первые жертвы первого дня Крымской кампании! Правда и казаки потеряли двух убитыми — но неприятельским ядром. В молодом полку Попова, как он сам мне после говорил: «взвыли ребятишки, когда увидели сорванные черепа станичников… Что станешь с ними делать? — заключил Попов, — еще никогда убитых не видали».
Как бы в утеху за неудачи этого несчастного дня, судьба послала нам пленного французского полковника генерального штаба, Ла-Гонди (La-Gondie), состоявшего в распоряжении лорда Раглана. Ла-Гонди был куда-то послан; ехал довольно шибко, но, по близорукости, принял наших лейхтенбергцев за своих: наткнулся прямо на командира (генерала Халецкого), который и велел его взять своему ординарцу. Гонди не сопротивлялся и этот живой трофей достался нам даром. Пленника с торжеством повели к светлейшему, который очень хорошо видел, что подвиг тут не геройский, но так как к ставке его сбежался чуть не весь лагерь — взглянуть на первого пленного, да еще и полковника генерального штаба, — то князь, в поощрение ординарца, похвалил его за удаль, пожаловал ему знак военного ордена и за призовую лошадь, очень старую и изнуренную, 150 руб. сер. деньгами. К чести ординарца, унтер-офицера Зарубина, замечу, что деньги он брал неохотно: «куда они мне? — говорил он, — убьют, так пропадут».
Эти слова оправдались: 13-го октября, под Балаклавою, он погиб от неприятельской пули: полез в свалку за валявшимся на земле револьвером… Товарищи кричали ему:
— Эй, не лазь, убьют!
— Авось! — отозвался он, — пистолет-то хорош…
Пуля угодила ему прямо в лоб и грохнулся смельчак наземь, не пикнув.
Возвращаюсь к пленнику. 8-го сентября, ординарец князя, лейтенант князь Ухтомский, рано утром, отвез Гонди в Севастополь. Дорогой, желая прокатить француза по-русски, на тройке, опрокинул его где-то на бугре, однако благополучно, и доставил его на место здравым и невредимым.
Вечером 7-го сентября, светлейший послал меня на казацкий бивуак передать казакам, чтобы они не ограничивались охранением нашего правого и наблюдением за левым флангом союзной армии; помимо этой обязанности, князь приказал казакам: направлять свои разъезды к Бахчисараю и Симферополю, на случай каких либо покушений врага на эти пункты; ночью иметь пикеты перед фронтом неприятельского лагеря, прикрывая одновременно и аванпостную цепь наших гусар, которые, находясь таким образом во второй линии, будут бодрее себя чувствовать. О назначении казаков на линию впереди гусар последние были уведомлены своевременно.
Передав это приказание князя, я получил от двух полковых командиров казацких, Попова и Тацина, такие уверения в их бдительности, что, несмотря на непроглядную темноту ночи, можно было, казалось, спать спокойно в нашем лагере. Отправляясь в обратный путь, я захватил за собою казацкого юнкера Хомутова[3], который был наряжен к светлейшему на посылки. Отправляя его, командир наказывал двум его дядькам, старым казакам, беречь юнкера как зеницу ока. Они, действительно, чуть не на руках его несли.
К ночи с 7-го на 8-е сентября неприятель не воротился на старую позицию, а ночевал тут же, т. е. верстах в шести от нас, за небольшим возвышением. Вследствие этого, наши аванпосты в две линии далеко не уходили: казаки находились в Булганакской лощине, а гусары на том месте, на которое с вечера выходила бригада 17-й дивизии.
Атаку со стороны союзной армии надо было ожидать утром; поэтому войска, рано позавтракав, отправили обозы к реке Каче, а сами стали готовиться к бою. Тогда-то, на месте, отведенном для перевязочного пункта, совершенно случайно, для всех неожиданно, явилась наша первая русская «сестра милосердия» — Елизавета Михайловна Хлапонина. Не могу не посвятить нескольких слов воспоминанию об этой достойнейшей женщине.
Одним из лучших батарейных командиров тех войск, которые постепенно прибывали в Севастополь летом 1854 года, был подполковник Дмитрий Дмитриевич Хлапонин. Недавно повенчанный, он приехал к нам с молодой женою, очень красивой наружности. Елизавета Михайловна Хлапонина, рожденная Борисова, возбудила живейшее внимание севастопольского общества. По вечерам, когда на Екатерининской пристани играла музыка и в числе гуляющих бывала Хлапонина, то собирался оживленный кружок людей, дороживших милою, приятною беседою Елизаветы Михайловны. Непременным участником этого кружка бывал генерал Кирьяков, имевший притязание на любезность и остроумие. При тогдашнем настроении духа всего общества на заносчиво-воинственный лад, удалые рассказы Кирьякова, громогласные его обещания «шапками закидать» союзников, наконец, георгиевский крест в петлице — расположила в пользу генерала общественное мнение и снискали ему, довольно дешево, права авторитета. Севастопольцы не выключая моряков, даже самого князя Александра Сергеевича, возлагали надежды на такого лихого генерала. Отвлеченный служебными занятиями, я не успел еще проведать о появлении в Севастополе красавицы Хлапониной, как князь, проезжая как-то со мною мимо Екатерининской пристани, сказал:
— Здесь появилась красавица, которая вскружила голову нашему Кирьякову. Надо взглянуть…
Мы сошли с лошадей и князь, спустившись по ступенькам на пристань, присоединился к кружку, образовавшемуся около Елизаветы Михайловны и где во всеуслышание разглагольствовал Кирьяков. Светлейшему представили Е. М. Хлапонину; он поговорил с ней несколько минут и когда опять сел на лошадь, то сказал мне: «миловидная и умненькая особа!» Я, издали, не вгляделся в нее.
В другой раз, еще до высадки неприятеля, светлейший, объезжая расположение войск на северной стороне, завидел вдали амазонку, совершенно одну.
— Это Хлапонина! — сказал он мне, подъезжая ближе; — как же это она одна… Не случилось ли чего? Надо спросить…
Когда же князь, осведомившись у неё, узнал, что муж её, которому надо было зачем-то заехать на батарею, оставил Елизавету Михайловну на несколько минут, то сказал: «в таком случае мы будем охранять вас до его возвращения».
И действительно, светлейший не тронулся далее, пока не возвратился Хлапонин.
Ранним утром 8-го сентября, когда мы выпроваживали обозы с Алминской позиции, Елизавета Михайловна была на бивуаке, простилась с мужем и отправилась к Севастополю. Проезжая мимо перевязочного пункта, она увидела собрание полковых докторов, остановилась и спросила, что тут такое будет? Ей отвечали, что сюда, когда начнется сражение, будут приносить раненых для перевязки. Первою мыслью Хлапониной было: что, если вдруг да принесут сюда её мужа? Далее она не поехала и осталась на перевязочном пункте. Дело началось: снаряды и пули залетали даже и сюда, раненых несли, но между ними не было мужа Хлапониной. Сознавая, что и она может приносить посильную пользу, Елизавета Михайловна засучила рукава, опоясалась салфеткой и принялась за дело не замечая ни усталости, ни голоду, ни опасности. Облитая кровью, она перевязывала раны с необыкновенною энергиею и только отступление наших войск увлекло Хлапонину вместе с перевязочным пунктом к Севастополю. Бог услышал молитвы этой великодушной женщины: муж её не был ранен, но у лошади его ядром оторвало голову и — замечательная вещь! лошадь, без головы, устояла на ногах несколько, секунд, покуда Хлапонин успел соскочить с нее… тогда только труп коня рухнулся на землю. Уцелев под Алмою, Хлапонин принес в жертву отчизне свое здоровье при обороне Севастополя: во время бомбардировки он был сильно ранен в голову и контужен в ноги. Однажды, на обратном пути с князем от Бельбека к лагерю, мы встретили экипаж, в котором наша прекрасная сестра милосердия везла раненого мужа в Симферополь… Не забыть мне этого ужасного зрелища! Сильно контуженный и раненый, Хлапонин сидел подле жены вытянувшись, с вытаращенными глазами и открытым ртом. Князь пристально всмотрелся в путников, потом быстро отвернулся: глаза его наполнились слезами.
— Хлапонин жив, — произнес он, — но какой ужас… И чем эти бедные женщины виноваты?
Выражение лица Елизаветы Михайловны неизгладимо врезалось в мою память; проникнутое скорбью, оно как будто говорило: «муж мой жив, и еще не всё потеряно».
Прошли годы: Хлапонин поправился было настолько, что получил место в комиссариате; служил насколько дозволяли силы; но контузия взяла своей Дмитрий Дмитриевич, помаявшись, принужден был наконец и вовсе отказаться от служебной деятельности. Ныне муж и жена бедствуют в Петербурге, забытые всеми: она, первая, по времени, сестра милосердия, не напоминает о себе по скромности и, для поддержки своего и мужнина существования, недавно еще искала места или работы[4].
III
Около девяти часов утра 8-го сентября 1854 г., союзники выдвинули первую боевую линию из-за высоты, так, что нам была видна некоторая глубина их боевого порядка. Все войска их были развернуты; колонн мы не видали, что нам казалось загадочным: мы понять не могли, как можно вести войска в атаку развернутым фронтом. Рассуждая между собою, мы положили, что цель такого порядка заключалась в том, чтобы, при ударе, охватить наши колонны с флангов. Средина неприятельского развернутого батальона была вдвое глубже, что нас и укрепляло в этом предположении. Но вышло не то, что мы ожидали: англо-французы и не думали о нашем штыке, да и свои штыки отомкнули, возлагая — и весьма справедливо — всю надежду на огонь. К полудню вся неприятельская линия тронулась к наступлению.
Против самого того места на горе, где был наш наблюдательный батальон, заблаговременно выдвинулась, версты на три вперед, неприятельская походная колонна, держась морского берега, так, чтобы быть под прикрытием своих пароходов… Внезапно она остановилась в ожидании чего-то. Не понимая причины подобной медленности, ибо как эта колонна, так и вся неприятельская боевая линия более трех часов недвижно стояли пред нашими глазами, — князь, имея в виду короткость осеннего дня, послал меня сказать Кирьякову, что ежели мы дождемся ночи, а дела не будет, то чтобы он приказал там, на горе, которой угрожает неприятель, — к ночи развести костры и придать этому месту вид нового бивуака, дабы отклонить неприятеля от флангового движения: при нашей безвыходно растянутой позиции, оно с трудом могло быть отражено силою. Явясь к Кирьякову с этим приказанием, я застал его за сытным завтраком.
— Вы уже не первый посланный от светлейшего, и всё об этом левом фланге! Что он беспокоится? — так встретил меня Кирьяков. — Слезайте-ка лучше с коня, да закусите, а мы их угостим, как кур перестреляем; кто на подъем вышел — тот тут и лег… Да не пойдут, бестии; они только делают отвод. У меня там Ракович (подполковник, командир 2-го батальона Минского полка); он всё подкрепления просит. Куда ему? Там и батальону-то делать нечего! А вот вечером велю развести огни, а нет — так пошлю отсюда команды. Доложите светлейшему: не пропустим! Я сейчас послал князю сказать о том, что мне Ракович доносит. Неприятель, видите ли, притащил к берегу моря какой-то огромный ящик и положил его на самой Алме, со своей стороны, против подъема на гору, а сам ушел. Я думаю, в этом ящике — чумные; они нас поддеть хотят: думают — вот так мы и побежим рассматривать… ан нет! Я послал сказать Раковичу, чтобы он к этому ящику никого отнюдь не посылал… Вот, возьмите трубу: этот каторжный ящик виден отсюда. Однако, надо убрать завтрак и отправить телегу, — заключил Кирьяков перед моим отъездом.
Я возвратился к светлейшему, а Кирьяков, плотно закусив, поехал по батальонам кричать «ура!» — вовсе некстати.
Здесь к слову замечу, что Алминская наша позиция, для обороны и по подчинению расположенных в ней войск, вверена была: правый фланг и центр генералу от инфантерии князю Петру Дмитриевичу Горчакову[5], левый фланг и резервы генерал-лейтенанту Василию Яковлевичу Кирьякову.
Замедление неприятеля, о котором я упоминал выше, было не без причины. Союзники послали особый отряд, по самому прибою моря; видеть его нам ниоткуда не было возможности — они же ожидали пока он приблизится к подъему. Тогда тронулась фланговая колонна и вся неприятельская армия. Мы так долго ждали решительного наступления неприятеля, что светлейший, предполагая, что бой не состоится, послал сказать в штабной обоз, что бы там, где оный находится (верстах в двух, на горе), разбили ему палатку и варили обед, — что и было исполнено.
Здесь считаю уместным рассказать о событии, по существу своему маловажном, но в свое время возбудившем много шуму и нелепейших толков.
Во время нахождения нашей главной квартиры на Алминской позиции, было сделано распоряжение, для срочного сообщения с Севастополем — об отправке каждый вечер с позиции, в сопровождении жандарма, крытого татарского фургона, запряженного четверкою, который обыкновенно возвращался на другой день, утром. Так точно и 7-го сентября вечером, фургон с писарем князя Меншикова, Яковлевым, был, по обыкновению, отправлен в Севастополь. Этот Яковлев обладал дарованием, свойственным большинству наших полковых писарей, а именно: умел переписывать бумаги совершенно машинально, не понимая их содержания. Поэтому Яковлев в канцелярии светлейшего употреблялся обыкновенно для переписки секретных бумаг. Утром 8-го сентября, как раз во время дела, Яковлев со своим фургоном, по переезде реки Качи, каким-то образом наткнулся на неприятельский разъезд. Жандарм, сопутствовавший Яковлеву, выстрелил в нападающих, сам был ранен — и, вместе с фургоном и писарем, попал в плен. К счастью, в переписке, которую везли в захваченном фургоне, не было ничего такого важного, чем бы неприятели могли воспользоваться. Опрашивая писаря, они, благодаря непонятливости переводчика, переименовали писаря в секретаря князя Меншикова, срочную переписку — в депеши, а самый фургон — в карету светлейшего.
Не придавая этой потере особенно важного значения, мы, в течение нескольких дней, совершенно о ней позабыли; но иностранные газеты вскоре протрубили, будто бы союзные войска завладели важными трофеями: секретарем князя Меншикова и его экипажем со всеми важными бумагами. Мы и не подозревали отчего сыр-бор горит, когда в Петербурге поднялась тревога по поводу этих газетных выдумок! Император в беспокойстве писал светлейшему, спрашивая разъяснения этого обстоятельства… Весьма многие и в Москве и в Петербурге видели в захвате фургона и писаря военную хитрость князя Меншикова: «в переписке-де нарочно положены были превратно составленные планы расположения войск и в таком же роде составленные предписания» и т. д. Другие обвиняли князя в оплошности…
Поставщиком фургонов при нашей главной квартире был татарин Темир-Хая. Материального вознаграждения за свой утраченный фургон он никогда не искал; за преданность же, бескорыстие и усердие к интересам царской службы, был впоследствии награжден государем, по личному ходатайству светлейшего, серебряною медалью с надписью: «за усердие», для ношения на шее на Станиславской ленте.
Возвращаюсь к дальнейшему рассказу о тяжелом дне 8-го сентября.
Светлейший, накануне расстроенный Кирьяковым, не надеясь на аванпосты, с 7-го на 8-е число провел бессонную ночь, наблюдая, с горы, за огнями неприятеля. Это его до крайности утомило; он смотрел в трубу, лежа на бурке, и сказал:
— Некстати нездоровится!..
Вдруг, вижу, бросил трубу, спросил лошадь и поскакал по направлению к левому флангу, проворчав как бы про себя: «посмотреть, что там наделал Кирьяков!»
После вчерашней проделки Кирьякова, светлейший уже сомневался в нём и лишь только что заметил не фальшивое движение неприятеля на левый фланг, как поспешил туда. За ним следовали, кроме меня: Кишинский, Сколков, Веригин, Грейг, Жолобов, Вунш, Комовский, Грот, Томилович, князь Владимир Александрович Меншиков, несколько казачьих юнкеров (Хомутов в их числе), человек 17 казаков, балаклавский грек и 4 крымских татарина, а сзади всех казаки, с заводными нашими лошадьми.
У левого фланга войск, помещенных в центре, Кирьяков встретил князя и поехал за ним. У того места, где Алма пробирается возле очень крутых, почти непроходимых берегов, светлейший указал Кирьякову на важность отлогостей, находившихся в смежности с обрывами: Кирьяков, с самодовольным видом указал на подъемы, занятые ротами Московского полка, сказав с особенным выражением:
— Залегли, залегли!
Однако князь заметил ему, что они вовсе неудачно были размещены и наскоро приказал перевести их, прибавив, что у Кирьякова ничем не предупреждаются подъемы, есть мертвые пространства — почему, приказав спустить батальон, указал оному занять крайние к стороне моря виноградники на левом уберегу Алмы; части разбросать по подошве в закрытых местах. Затем, поднявшись на площадку горы, спросил у Кирьякова — «что у него у подъема»?
— Ракович! — отвечал тот с уверенностью.
Тут уже светлейший ничего не сказал, но, как стрела, поскакал к подъему. Еще не было видно 2-го батальона Минского полка (Раковича), как послышался батальный огонь и князь поручил Виктору Михайловичу Веригину привести к батальону Раковича остальные три батальона Минского полка. Проезжая далее, светлейший послал еще и меня за самым ближайшим батальоном, который мне попадется. Я скоро нашел батальон Московского полка, бывший в резерве; при нём оказался и полковой командир, генерал Куртьянов. Сообщив ему приказание князя, я просил спешить. Батальон тронулся, а командир полка, пешком, едва пошевеливался. Я поскакал обратно к светлейшему, но, оглянувшись, заметил, что колонна топчется, неся на брюхе своего генерала. Я не утерпел, воротился и просил Куртьянова не задерживать людей своей мешкотной походкой, заметив при этом, что впереди его есть уже батальон Минского полка в ротных колоннах и чтобы он, подходя, также перестроился, заняв места за минцами. После того я поскакал, крикнув людям, что бы они не мешкали, иначе минцы успеют отбить нападение и без них… Вдруг, сзади себя слышу сигнал: «застрельщики вперед». Это меня взбесило. Вторично повертываю лошадь и вижу, что генерал опять торчит во фронте, прикрываясь густой цепью стрелков. Что бы не терять времени, кричу ему издали:
— Что вы делаете?! Во второй линии вызываете застрельщиков?.. Уберите их!
Куртьянов, вместо того, приказал трубить: «резерв рассыпься».
Тут уж я налетел и, без церемонии, разогнав застрельщиков, повел батальон сам: при себе велел батальонному командиру разбить батальон на ротные колонны и, указав ему соответствующие роты минцев, присоединился к светлейшему, который, отделясь от свиты, стоял один на кургане, впереди отряда. Пользуясь этим и моим отсутствием, казаки начали, один за другим, помаленьку исчезать, да так, что когда я подъехал доложить князю о прибытии батальона во вторую линию, то в свите его остался только один казак, Кузьма Кудрявцев, именно тот, которому я заранее навесил на шею сумку с картами и тем, как бы силою, привязал его к месту. Кроме этого казака, были тут еще урядник Чеботарев, грек Георгий Панаго и юнкер Хаперский.
Наступление наше только что тронулось, как первое неприятельское ядро, направленное на курган, просвистало над головой светлейшего. Затем огонь усилился: открылась канонада и с суши и с моря; а пуще всего — французские штуцера стали донимать нас немилосердно.
Батальный огонь, заслышанный нами до подъема на гору, был наш; князь, подскакав к батальону, приказал прекратить пальбу: пули не досягали. Затем, подведя батальон ближе, светлейший положил его за бугры в ожидании резерва.
Любопытно, каким образом Ракович очутился так далеко от подъема, по которому теперь, не видя препятствий, неприятель поднимался, доходя быстро и плотно. Случилось это вот почему: Ракович, находясь в наблюдательном положении и заметив намерения неприятеля, рано утром послал сказать Кирьякову, что ежели он, в случае натиска, рассчитывает на один его батальон, то ошибется, потому что он, Ракович, сознает себя слабым и просит прислать еще батальон и хоть два орудия. Кирьяков отвечал Раковичу, что он и своими штыками сбросит врага с кручи. Этим Ракович не успокоился; опять прислал серьезно просить о помощи, прибавив, что тут не худо было бы иметь весь Минский полк и целую батарею. Кирьяков не дал никакого ответа. Тогда Ракович в третий раз послал ему сказать, что ежели он не подкрепит его надлежащим образом, то он ограничится одним наблюдением, и, при появлении неприятеля, присоединится к общей боевой линии. Кирьяков отвечал, на этот раз, что вслед за посланным отправляет к Раковичу то, чего он требует; однако отправкою и не думал распорядиться, а Ракович, напрасно ожидая подкрепления, начал, наконец, принимать свои предосторожности. К самому моменту появления французов на горе, батальон был уже на таком расстоянии от неприятеля, что едва мог, в отдалении, разглядеть его… Но не утерпел и начал бойко палить, да так и катал до приезда князя.
Кирьяков, заметив, что дело неладно — удрал!.. я его встретил, ведя батальон Московского полка, одного в поле, едущего шагом. Узнав меня, он сконфузился и сказал:
— Еду отыскивать Минский полк… Он должен быть — там, — и Кирьяков указал в неопределенное пространство.
Я удивился и сказал ему:
— Поспешите, ваше превосходительство!
Наши наступали. Они шли, выбирая места, прикрываясь где было возможно небольшими отлогостями. В это время прискакала казачья батарея и поместилась между ротами. Несообразительные ротные командиры, толкаясь из стороны в сторону, никак не могли с должной скоростью открыть место артиллерии; особенно памятен мне один офицер, старый поляк: сидит во фронте и не дает роте двигаться… я был вынужден прогнать его за фронт. Он после прикинулся контуженным в ногу, скрылся — и, как говорил мне Ракович, во фронт более не показывался. Когда батарея открыла огонь, князь поехал шагом, за фронтом первой линии, к её левому флангу. Дорогой, наблюдая за направлением артиллерийского огня, светлейший заметил, что французы сильно обстреливают отлогую балку, тянущуюся от нашего левого к их правому флангу; мы, в ту минуту, в нее спускались. Подозвав Жолобова, князь, на ходу, отдал ему приказание привести два дивизиона гусар, направить их против правого фланга французов и при себе сбить их батарею с позиции. Не успел Жолобов на пол-лошади выехать вперед от князя, как ядро, пронизав ее, вырвало Жолобову поджилки правой ноги и контузило левую. Лошадь упала на левый бок и не дохнула; Жолобов, неведомо как, очутился на земле сидя, возле седла. Все проехали мимо. Я оглянулся на урядника и на грека; мы трое слезли… Лошадей отдать некому. Я подскочил к Жолобову, не замечая его раны, хотел предложить ему лошадь грека, но когда стал его поднимать, он показал мне ногу, говоря:
— Кажется, у меня тут что-то вырвало…
Я посмотрел, но, кроме изорванного белья и рейтуз, ничего не успел разглядеть. Надо было поторопиться оттащить его из-под ядер, которые то и дело сновали в этом месте. Насилу удалось нам поймать ехавшего мимо нас казака: ему отдали мы лошадей, побудив его к тому крепким словцом. Урядник заметил мне на это:
— Полно, ваше благородие! того гляди срежет и помрете с скверным словом на языке…
Слова эти показались мне весьма убедительными; поукротив свое красноречие, я стал помогать Жолобову. Мы потащили его, я за плечи… в нескольких шагах от раненого я поднял большой обрывок от сбруи его лошади, на случай надобности подвязать его ногу. Вынеся Жолобова с большим трудом из балки, мы положили его за бугор. Во всё время переноски страдалец ни вздохом не выразил боли, но всё просил меня передать его последнюю просьбу светлейшему, чтобы он по возможности берег себя.
— Он мог бы, — говорил Жолобов, — как нибудь выбирать места побезопаснее, откуда, всё равно, можно видеть и распоряжаться.
Я обещал Жолобову; хотел уже ехать догонять князя, весьма за него беспокоясь, так как свита его значительно уменьшилась, — но Жолобов попросил взглянуть на его рану и распорядиться перевязкою. Увидев рану, я ужаснулся и, в то же время, подивился терпению раненого: она казалась как бы обожженной, крови не шло; Жолобов даже не изменялся в голосе.
Завидев вдалеке фуру, я послал за ней грека, но он не понял меня и понесся в большой обоз. Боясь потерять также и урядника, я поскакал к фуре сам, привел, уложил в нее Жолобова, причём он сам укладывал свою раненую ногу, обертывая ее полой своей шинели солдатского сукна. Потом он сам объяснил какой дорогой его везти; фура тронулась, сопровождаемая урядником, а я поскакал догонять князя. При расставании моем с Жолобовым, он, благодаря меня, не забыл и о распоряжении светлейшего касательно кавалерии: раненый говорил, что если бы я оставил его тут, то он был бы раздавлен конницей, которая из резерва должна была проскакать самым этим местом.
Так как светлейший ехал шагом, то мне удалось довольно скоро его настигнуть. Он остановился на левом фланге под страшным огнем, — подле него стояли казак с сумкой, Александр Дмитриевич Комовский и Грот[6], — и наблюдал за французской батареей, ожидая какое действие произведет на нее появление наших гусаров, за которыми, вместо Жолобова, послан был Грейг. Заметив, что французская батарея снимается, князь прежним путем направился к правому флангу отряда. Здесь к светлейшему подскакал гусарский офицер, с донесением, что лишь только гусары показались во фланге французов, как их батарея снялась.
— Я это видел, что она снялась, — отвечал светлейший, — повторяйте же атаки, не давайте им покоя!..
— Слушаюсь, — отвечал офицер и ускакал.
Но гусары и не думали делать ни одной атаки: не смотря на то, что батарея снялась, гусары, из опасения выказать себя неприятельским пароходам, укрылись за бугром, где и простояли всё время… французская же батарея, не видя опасности, заняла прежнюю свою позицию, и снова начала обстреливать балку. Между тем, подошел Минский полк, подъехали еще две батареи и «жарили» преисправно; казачья батарея, потерпевшая от огня, снялась и стала за бугром оправляться.
Следуя по линии за светлейшим, я просил его, не от себя, но от имени Жолобова, быть осторожнее; указывал на места, удобнейшие для проезда… но князь как бы не слыхал моих увещаний: безопасные места проезжал рысью, а где особенно была сильна пальба — там ехал шагом, спокойно наблюдая за тем, как ложились снаряды. В Жолобовской балке светлейший остановился, соображая: каким родом французы опять стали ее обстреливать? что же гусары?[7]. Никому в голову не могло прийти, что бы гусары или, вернее сказать, их командир могли сделать такую гадость.
Проезжая далее, светлейший останавливался за каждым нашим орудием, поверяя его направление, подвергаясь штуцерному огню и другим снарядам, направленным исключительно на батареи. Доехав до правого фланга отряда, князь, наблюдая с кургана заходом дела, убедился, что оно идет на лад: наши подаются вперед, артиллерия действует славно, французы заметно в нерешимости; ряды их редеют, так что мы, приблизясь еще немного, можем ударить и в штыки. Тогда светлейший потребовал Кирьякова с тем, чтобы, отдав ему окончательное приказание, самому поспешить по линии уже загоревшегося общего боя на позиции… но Кирьякова нигде не оказалось. Ожидая напрасно его прибытия, светлейший, обратясь к нам, заметил, что ему необходимо наблюдать за общим ходом сражения, а между тем он не видит ни одного генерала, которому мог бы поручить «покончить дело». Тогда я доложил, что видел Кирьякова в поле отыскивающего Минский полк, откуда его превосходительство еще не возвращался; что здесь есть один только генерал, Куртьянов, который стоит возле батальона своего полка. Князь, подозвав его, сказал:
— Генерал, я еду по линии общего боя к правому флангу позиции. Не вижу Кирьякова, чтобы оставить на него левый фланг: примите же вы начальство здесь и, продолжая наступление, выберите удобный момент для дружного удара в штыки… Дело здесь идет так хорошо, что момент этот должен наступить скоро.
Куртьянов отвечал обычным: «слушаю-с», а князь поскакал к правому флангу. Лошади наши стали уставать; не мешало бы переменить их, но я не знал, где были заводные. Принимая в соображение, что казаки очень осторожны, я боялся, не выбрали ли они такого безопасного места, что их и отыскать нельзя будет до окончания дела.
IV
Мы ехали по-над горой. Крутые её подъемы были частью заняты зуавами и их штуцерные пули пропускали нас как сквозь строй… Одна из них сорвала щиколотку у «Кабардинца» (лошади князя); Кабардинец присел на задние ноги, однако, оправился и продолжал идти шагом, не хромая. Вслед затем мы подъехали к двум батальонам Московского полка. Один из них, влево от нас, лежал на самом спуске горы, на выдавшемся мысе, стрелял и был наготове предупредить подъем неприятеля. Другой батальон стоял за первым в резерве, занимая небольшую лощину. Немного не доезжая до них, я заметил цепь зуавов, человек из двадцати, подымавшихся по крутизнам и стрелявших вверх: судя по направлению, которого они держались, я понял, что, поднявшись вверх, зуавы, совершенно неожиданно для себя, очутятся сзади лежащего батальона Московского полка и противу левого фланга батальона, находящегося в резерве. Я улыбнулся при мысли о том, как не по вкусу придется зуавам эта не совсем приятная для них встреча; но зная вместе с тем, что эта нечаянность может всполошить и наших, когда они в тылу у себя завидят удальцов в красных шароварах, я подъехал к командиру бывшего в резерве батальона и, указывая на то место, на которое взбирались зуавы, сказал ему, чтобы он со своей стороны принял меры, дабы французы внезапным своим появлением не переконфузили наших. При этом я предложил ему послать роту, которая, залегши за верхней точкой подъема, могла бы захватить сорванцов, попавших как кур во щи. Батальонный командир выразил живейшую готовность «обработать» зуавов; — я, чтобы побудить его к исполнению, спросил номер батальона и имя его командира, полагая в том для последнего побудительную меру. Батальон был, кажется, второй; имени командира теперь не припомню.
Впоследствии Ракович сообщил мне рассказ командира Минского полка Приходкина, служащий дополнением предыдущему. Отступая с левого фланга нашей позиции, Приходкин был удивлен бегством батальона Московского полка. Солдаты его, улепетывая в беспорядке куда глаза глядят, наткнулись на минцев и не только не остановились, увидя своих, но с усилием стали пробиваться сквозь ряды их. Приходкин, взбешенный дерзостью московцев, приказал своим выбить их прикладами. В это самое время наскакал на него удиравший во все лопатки штаб-офицер бежавшего батальона: пригнувшись на седле, он несся во весь дух, без оглядки!
Приходкин, без внимания к штаб-офицерскому чину наездника, схватил его за шиворот и отлупил его полоской своей полусабли. Ординарец Приходкина, молодой офицер, полагая, что его полковник ошибается в личности того, кого так усердно угощает фухтелями, сказал ему с беспокойством:
— Полковник, ведь это майор!!
— А сойдет за горниста! — отвечал Приходкин, выпуская наконец свою жертву и крикнув майору в след: — пошел! догоняй своих беглецов, да приведи их в порядок, бездельник!
Продолжая наш путь со светлейшим, мы встретили волынцев, расположенных в резервном порядке. Князь сказал им приветствие, получив в ответ удалые возгласы. Далее, за волынцами, на самом обрыве горы, стояла батарейная батарея. Снятая с передков, она палила по французским стрелкам, большая часть которых была в мертвом пространстве. Заметив бесполезное, глупое назначение батареи, светлейший спросил — кто ее тут поставил? — ответ был: «Кирьяков». Тогда же встретилась нам на пути еще казачья батарейная батарея, которая, именем Кирьякова, шла, сама не зная куда, и искала этого генерала. Некоторые отозвались, что он скоро должен попасться нам — и в самом деле, проехав несколько, мы увидели Кирьякова на дороге пешком; подле него лошадь и ординарец-офицер. Такое странное местонахождение командующего половиной боевой линии, в самый разгар дела, всех нас крайне удивило. Подъехав к нему, светлейший сказал:
— Генерал, где я вас вижу?! Вы так далеко от вашего места… я искал вас, чтобы поручить вам кончить на левом фланге, но вас не оказалось. Я оставил там генерала, которого совсем не знаю, он как-то и не весело смотрит… поезжайте поскорее туда: атакуйте, преследуйте французов; а мне надо видеть поближе, что делается у князя Горчакова.
— Ах, ваша светлость, — отвечал сконфуженный Кирьяков, — я был здесь… тут такое происходило, что у меня убили лошадь!.. вот она!..
Я действительно узнал убитую лошадь генерала, распростертую на земле, саженях во ста от нас.
— Но подле вас другая! — возразил светлейший, — садитесь и скорее поезжайте в свое место.
Впоследствии оказалось, что Кирьякова никто и не видел там, куда его посылал князь, едучи далее, узнав от встречного казака, что наши заводные лошади в обозе, обоз — возле, я предложил его светлости пересесть на свежую лошадь, так как раненый «Кабардинец» крепко изнурился. Подъехав к обозу, который оказался почти на пути нашем, светлейший очень удивился, найдя его под неприятельским огнем. Около обоза лопались бомбы, долетавшие с моря и жужжали штуцерные пули: одна из них при наших глазах навылет пронзила конвойного из пограничной стражи.
Причиною задержки обоза на этом месте был приезд верхом флигель-адъютанта, Ивана Григорьевича Сколкова, с раздробленной правой рукой. Ему тут же на лугу доктор Таубе делал ампутацию; помню с каким геройским терпением переносил Сколков жестокую боль: ни стона, ни вздоха. Будучи ранен, Иван Григорьевич спокойно поручил другому передать приказание, которое вез; встретив меня, попросил уладить ему поводья и уложить больную руку на здоровую, и поехал, как ни в чём не бывало.
Пересев на другую лошадь и выпив стакан воды с вином, князь приказал обозу отъезжать далее, назад, а сам понесся напрямик, к центру дела. Его настиг саперный офицер Дьяченко с донесением, что подпиленный им мост чрез Алму рухнул под переправлявшимися англичанами; многих перебило и передавило; озадаченные неприятели по обломкам моста упрямо лезут, не замечая брода, и так много теряют от нашего артиллерийского огня, что река в том месте загружена трупами.
Спустившись с горы около Севастопольской дороги, мы увидели вправо от неё, вышедшую из боя, оправлявшуюся батарею и морской батальон, который, от навесно-долетавших штуцерных пуль, не мог даже укрыться за высотой, выбранной для его прикрытия. По подгорью валялись убитые, ползали раненые; всё направление усеяно было ретировавшимися поодиночке егерями Казанского полка: между ними были раненые, оцарапнутые, относящие и провожающие раненых… вообще — картина плачевная! Всё это тянулось от места жаркого батального огня. Светлейший направил своего коня на ту высоту, которая лежала справа от страшной свалки. Тут я заметил ясно, что второй и третьей линий нашего боевого расположения не оставалось и следов: пространство от места боя до горы было пусто… И куда всё подевалось? спросить было не с кого. Высота, на которую мы с князем вскочили, была перед боем местом ставки светлейшего… Теперь штуцерные пули тут просто одолевали. Надобно полагать, что англичане, не теряя времени, из задних рядов палили вверх. Здесь наши четыре легкие орудия, лишь только подъехал князь, неведомо зачем снялись с позиции. Светлейший спросил офицера: кто ему велел сниматься? Тот отвечал что-то неудовлетворительное и заключил командою: «с передков!» В прикрытии у орудий, если не ошибаюсь, было что-то около батальона; не помню только — какого полка.
Взглянув с горы на место жаркого боя, я увидел, что враги почти в упор друг другу палят самым частым батальным огнем. Легко может быть, что к нам, на гору, достигали пули от неприятелей, которые стреляли — лишь бы только выпалить куда ни попало и чем чаще, тем лучше… Поэтому у них пули вылетали ранее нежели они успевали приложиться — и, разумеется, летели вверх. Наших видна была только горсть солдат Владимирского полка: стреляя, она, однако, еще подавалась вперед; но неприятель, переправясь большими массами, напирал густо, донимая наших штуцерным огнем.
Прежде мы всё надеялись на штыки; теперь увидели, что огонь англичан решительно не допускал до удара. Наши брали на руку несколько раз… но перебежать пространство, нас разделявшее, как оно ни было мало, не удалось. Лишь наши умолкнут, бросятся в штыки, неприятель отступит и удвоит огонь; тогда владимирцы спешат опять открыть огонь, и опять!.. Владимирцы сделали больше чем могли, но удержать напор неприятеля нельзя было и думать.
Ежели бы даже нашим удалось оттеснить передовых — и то было бы бесполезно, потому что храбрых владимирцев поддержать было некому: наших задних линий уже не существовало: они, как я уже сказал, исчезли, а у англичан сзади была туча несметная. Чтобы доискаться — куда исчезли с позиции войска и, по возможности, найти средство поддержать владимирцев, светлейший, спускаясь с горы, послал приказание Бородинскому полку, который был виден в полу-горе, по правую сторону Севастопольской дороги. В это время мы заметили, что снаряды стали ложиться со стороны нашего резерва и штуцерные пули засновали оттуда же… Вунша контузили в живот; затем у В. М. Веригина ранили лошадь.
Первой нашей мыслью было — не свои ли нас потчуют? Взглянув вверх, мы увидели, что противу нас, по горе, рассыпаны стрелки Бородинского полка; левее их, за оврагами и гораздо выше — батарея, оказавшаяся потом неприятельскою. Опустясь к самой подошве горы, около того места, где стоял морской батальон, князь приостановился; я же, соскочив с лошади, хотел рассмотреть, что это была за батарея. Едва я раздвинул трубу, как светлейший тронулся навстречу направленного на нас огня и я поспешил прекратить обсервацию, опасаясь потерять из виду начальника. Подъехав к Бородинскому полку, его светлость заметил командиру, что его стрелки палят по своим; но полковник Шалюта-Веревкин отвечал с уверенностью, что огонь его штуцерных направлен против неприятельской конницы, которая строилась, переправясь в это время через Алму. Этим объяснялось, что пули, летевшие в нас через головы бородинцев, были с неприятельской батареи. «Неужели наш левый фланг отступил?» произнес князь и возвратился на высоту, с которой удобнее было определить момент сражения.
Не успел светлейший подняться на гору, как к нему подъехал князь П. Д. Горчаков — доложить, что Казанский егерский полк весь рассыпался, что он сам, лично, несколько раз порывался вести его в штыки, но люди решительно не пошли: не подействовали на них ни угрозы, ни плеть, ни фухтеля.
— Плеть избил, — говорил князь Горчаков, — полусаблю сломал, двух лошадей потерял… всю шинель мне пулями изрешетили — всё напрасно! Полк разбрелся, потеряв при отступлении более двух третей — пораженных в спины!!
Был четвертый час пополудни. Светлейший приказал князю Горчакову выводить владимирцев, прибавив, что другие уже ранее сами о себе позаботились. Мне кажется, что после этого остальная горсть Владимирского полка уже не поспела присоединиться к своим, потому что все наши войска уже спешили с поля… Сзади всех медленно и грустно ехал светлейший. Владимирцев я более не видал… Бородинцы тянулись в гору, по удобопроходимой балке, густой четырехбатальонной колонной. Увидев это, князь, подскакав к Шалюте-Веревкину, заметил, что не следует вести в «ящике» (как он назвал балку) такую массу людей открытою на жертву неприятельскому огню, и приказал ему скорее занять высоты. Как бы в подтверждение слов светлейшего, неприятельское ядро влепилось в хвост колонны. Шалюта, догнав меня, спросил: что значит занять высоты? Я отвечал ему, что, в данном случае, полку следует двигаться по тому месту, по которому он едет сам, т. е. по берегам балки.
— Но, помилуйте, — возразил он, — как же я теперь перестроюсь?
И это говорил старый полковник, отличнейший фронтовик.
Я должен был растолковать Шалюте, что ежели он скомандует, например: «четные батальоны направо, нечетные налево», то солдаты, легко поднявшись на отлогие возвышенности балки, укроются от глаз неприятеля.
Совершенно поднявшись на гору, по левую сторону Севастопольской дороги, на площади у подъемов от правого фланга нашей позиции, увидели мы большую толпу егерей, в крайне затруднительном положении: люди метались из стороны в сторону, всячески виляли от снарядов, через них перелетавших. Подъехав к ним, мы узнали Углицкий полк. Он не понес, кажется, потерь, но мы не могли толком добиться, где начальники угличан и кто их ведет? Никто не отозвался, хотя по флангам и виднелись офицеры, но они были совершенно безгласны; большая часть из них прилегли; светлейший скомандовал им: «на свои места!..» Никакого действия. «Стройся!..» Они не понимают команды. «Стой!» Офицеры ни с места.
Потеряв всякое терпение, я заскакал в ту сторону, куда тянулись егеря, и, крича во всё горло, остановил их, поставил четыре знамени в резервный порядок, и погнал людей нагайкой к своим знаменам, а офицеров толкал, чуть не по шеям, чтобы скорее рассчитывали ряды. Когда они несколько поопомнились, светлейший поехал по рядам, ободряя солдат. При этом, один ротный командир указал на рядового, который, будучи ранен в ухо, никак не хотел выйти из фронта. Князь с большим чувством благодарил его, заметив при этом, что ежели бы сегодня у него было побольше таких молодцов в строю, так дело не было бы проиграно. Отыскав залегшую в овражке музыку Углицкого полка, я спросил у его светлости разрешения — играть музыкантам для ободрения егерей. Скомандовали: «марш!» музыка грянула и дело пошло на лад.
Наблюдавший за нашим отступлением неприятель, видя строй этого полка и услыша торжественную музыку, приписал это тому, что якобы мы отступали под прикрытием нашего северного укрепления, а оно было от Алмы в 30-ти верстах, за двумя реками и четырьмя горами.
Когда полк тронулся, мы, оглянувшись во все стороны, заметили вдали, на месте наших резервов, линию развернутых войск в значительной массе. Трудно было допустить, что бы это были французы… Оказалось, что это они! Чтобы рассеять всякие сомнения, казак Илия Сякин, Попова полка, вызвался подскакать поближе. Вернулся минуты через две, в продолжение которых успел уже с убитого француза стащить красные штаны и седло со своей лошади… «Французы! — крикнул он, — убили лошадь»!
Тут мы убедились окончательно, что вся наша позиция была занята союзниками. Мы могли очень явственно рассмотреть, как по Севастопольской дороге, с Алмы, поднялась на гору английская кавалерия и наблюдала за нашим отступлением, которое французы провожали ядрами и гранатами. Отвернувшись от неприятеля, князь проговорил: «Первое дал сражение — и проиграл! Обидно!..»
V
Тяжело было настроение князя: он сознавал безвыходное положение предводителя войск, столь мало знакомых с войною. Потерять сражение, — со смешанными, сборными частями войск, — было нетрудно, но нелегко было придумать средства, как выйти из этого непостижимо тяжкого положения. Где войска, и что, и как? — нам не было известно… они разбрелись. По счастью, в эти минуты, в уме князя уже слагался план дальнейших действий. Видя, что на силу надеяться нечего и лучше употребить хитрость, он ехал молча и крепко задумавшись. Раз только спросил меня: «известна ли мне дорога на Мекензиеву гору и что там за лес?»
Проехав под музыку около версты, мы спустились в лощину, в которой нашли в развернутом фронте бригаду гусар; командир Лейхтенбергского полка Халецкий, завидев князя, скомандовал: «сабли вон!» Бригада дернула: «ура!» Халецкий с азартом подскакал к светлейшему, отрапортовал ему и готовился поздравить с победой! Каков генерал? Он участвовал в Алминском деле: стоял-де на позиции и заключил, что войска наши, истребив неприятеля, шли праздновать победу в Севастополь. Неуместное «ура!» до того всех нас озадачило, что мы и не знали, что подумать; ждали объяснения от Халецкого, лицо которого сияло торжеством и самодовольствием. Светлейший предупредил его:
— Генерал, это похоже на насмешку!
Князь произнес эти слова таким грустным тоном, что наш Халецкий что-то такое промычал, а лицо его приняло такое испуганное, вопрошающее выражение, что, глядя на него, нам стало и смешно и жалко.
Призвав бригадного командира, генерал-майора Величко, светлейший сказал ему.
— Войска отступают в беспорядке; прикройте это отступление: из лощины подайтесь к стороне неприятеля настолько, чтобы он вас видел. Я весь отряд переведу за Качу, а вы останетесь на этой стороне прикрывать наш ночлег. Казаков присоедините к себе, делайте разъезды, не выпускайте неприятеля из виду; доносите мне что он будет делать.
Потом, верстах в пяти от гусар, нашли мы два полка пехоты и при них Кирьякова. Он доложил князю, что эти полки остались свежими и готовы прикрывать отступление. Князь приказал ему соединиться с гусарами, взять в распоряжение казачьи полки, обещая прислать еще батарею — и с этим отрядом строго наблюдать за неприятелем; в случае движения его на нас — держаться до последней крайности. При этом князь заметил, что Кирьякову известно в каком беспорядке остальные войска, которым еще надо, переправясь через Качу, расположиться на высотах левого берега. Переправа и ночлег нашего расстроенного войска должны, разумеется, быть совершенно обеспечены присутствием надежного отряда на пространстве между Алмой и Качей.
Кирьяков, казалось, хорошо понял свое назначение: тронулся с бригадой вперед к стороне неприятеля; мы же, встретив тут адмирала Корнилова и Тотлебена, направились с ними к переправе и в сумерки достигли высот правого берега Качи. Немало удивило нас совершенное отсутствие и признаков существования войск, и куда они подевались? Неизвестно… Подъехав к спуску, в долине реки увидели безобразнейшую картину: здесь царили полнейшие безначалие и беспечность; сюда удрали наши молодцы и — веселехоньки; изволят забавляться: стреляют, без стыда, испуганных зайцев.
Легко вообразить наше недоумение, когда, подходя к Каче, мы, в сумерки, заслышали перестрелку; она подала нам повод предполагать не выбросили ли союзники к устью реки какого нибудь отряда… Ничуть не бывало! Это наши солдатики, от скуки, на зайцев охотиться вздумали и удержать их было некому. Между тем, артиллерия и обозы стояли на дороге, сохраняя в этом хаосе возможный порядок. Указав на все переправы, светлейший приказал обозам, а за ними и артиллерии — трогаться. Не так легко было отдать приказание пехоте; начальства не существовало: выбывших из фронта офицеров не заменили еще другими, а оставшиеся притаились… Солдатики горланили, бродили и мародерничали по хуторам и жильям, покинутым их хозяевами и татарами. Впечатление, произведенное на меня этим несчастным днем, было до того возмутительно, что даже масса раненых, стянувшаяся к этому времени на Качу, не возбудила во мне присущего сердцу новичка чувства сострадания, хотя положение страдальцев, за недостатком средств к помощи, было ужасно… Напротив, в сердце моем я чувствовал какое-то ожесточение. Стоны, вопли и кровь, раздражая меня, придавали особенно мрачное расположение духу. Не я один был в таком дурном настроении: Корнилов, не участвовавший в деле, видя только плачевные его последствия, очень сухо и холодно смотрел на страдания увечных, а причитания их (наш родной способ выражать свое горе) были ему несносны; он стыдил голосивших, проезжая мимо их… Тоже делали и прочие лица, бывшие в свите князя. Только он один, более всех нас снисходительный к слабостям человека, ехал молча, грустно всматриваясь в раненых и один только раз сказал Корнилову:
— И всё-то — в спины!!
К слову о раненых замечу: всего страннее было то, что их товарищи, так охотно выносившие и выводившие раненых из-под огня, бросали их по большей части там, где сами не могли поспевать за ретирадой. Вообще видимо было в нижних чинах непонятное для меня хладнокровие к утратам; их не смущали — ни потеря сражения, ни беспорядочное отступление в виду неприятеля; к самому занятию союзниками нашей крепкой позиции солдаты относились с совершенным равнодушием. Это происходило, как я полагаю, оттого, что они не сознавали ни важности проигрыша сражения, ни еще того важнейших его последствий.
Спустившись на Качу, светлейший направился правым берегом вверх по реке, для обозрения; потом он переправился выше всех наших войск и поехал левым берегом вниз; меня же послал на высоту занять место для расположения штаба. Отыскивая обоз, я немного промедлил и уже не встретил князя, а, спустившись в другом месте, съехался с ним на подъеме по большой чумацкой дороге. На вершине горы князь свернул направо, на первую площадку, чтобы, отдав приказания Корнилову и Тотлебену, распроститься с ним и скорее отправить адъютанта своего С. А. Грейга с донесением к Государю Императору. Он приказал Грейгу спешить в Севастополь, оттуда, получив подорожную, скакать в Петербург.
— Что прикажете сказать Его Величеству? — спросил Грейг.
— Скажи всё, что ты видел и слышал, — отвечал светлейший, — всё, по чистой справедливости. Писать же, ты видишь сам, и средств никаких нет и это отняло бы слишком много времени.[8]
Грейг, Корнилов и Тотлебен поехали в Севастополь вместе. Проводив Грейга, светлейший, в ожидании обоза, опустился в полулежачем положении на землю. Между тем, мы собрали около него сухой травы перекати-поле, и зажгли ее, чтобы хоть сколько нибудь осветить место. Смерклось так, что в двух шагах не было видно человека. Место остановки князя было не то, которое я занял для штаба и куда велел следовать обозу. Светлейший, с огарком свечи в руке, занялся рассматриванием карты и не ехал далее; почему я послал казака отыскивать обоз, который, придя на указанное ему место и не найдя там никого, машинально направлялся на разведенный нами огонь. Я, конечно, был всех более рад прибытию обоза, так как оно возложено было на мою ответственность. Покуда я не заслышал голоса офицера, провожавшего обоз, я был как на иголках. Светлейшему необходим был отдых, ему еще предстояло заняться соображением, для выяснения себе положения армии, и изысканием исхода из оного. С пяти часов утра у светлейшего не было во рту ни крохи: надобно же было ему подкрепиться. Что бы мог я делать без обоза? Отворотясь от огня, я таращил глаза в непроглядную темень, что было мочи — напрягал слух… Боялся, чтобы обоз наш не прошел по подъему горы мимо, затянутый прочими обозами. В этом томительном ожидании провел я более часу, удивляясь необыкновенному терпению светлейшего: не слыхал я от него ни единой жалобы и в голосе его звучало обычное спокойствие. Князь вмешивался в разговоры окружавших и, казалось, хоть на минуту хотел забыть свое положение и сколько нибудь отдохнуть нравственно…
Наконец, слава Богу, обоз прибыл: с него сняли 8 человек раненых солдат, поднятых им кой-где по дороге. Мы наскоро разбили крохотную подручную палатку, постлали в ней кусок кожи, зажгли свечи, и князь, разложив карты, углубился в свои стратегические соображения.
Этим временем камердинер (он же и фельдшер) его светлости, Разуваев, успел на спирту согреть воду на стакан чаю, для князя. Подавая его светлейшему, он сказал:
— Хорошо, что я, на всякий случай, приберег бутылку воды; а то всё, что имели в запасных бочонках, роздали по дороге раненым… да еще и с собой их, восемь человек, привезли!
— Как же, братец, ты мне не скажешь? — быстро отвечал светлейший. — Иди скорей, перевяжи и отправь их в Севастополь в наших экипажах.
И князь остался в палатке совершенно один, покуда камердинер не управился с ранеными. Остальная прислуга была пьяна.
Распорядившись привозом воды, бывшей от нас версты за три, и добычею фуража, послав за ним за шесть верст, я разместил лошадей по коновязям, а сам присел у палаточки князя, чтобы быть под рукой, ежели ему что понадобится, так как тут никого не было, кроме часового — сапера. Замечу кстати, что на Алминской позиции у князя были постоянно часовые от роты сапер: стояли они в одних портупеях и фуражках. Этот караул, из ефрейтора и трех рядовых, сначала сменялся ежедневно, потом светлейший, узнав от них, что они желают оставаться бессменно, так как их прекрасно кормят и поят чаем, согласился не сменять сапер и приказал прикомандировать этот маленький ефрейторский караул к своей квартире. Он пришел с князем и в Симферополь и оставался здесь до выезда его светлости из Крыма.
Я стоял шагах в двадцати от палатки князя и смотрел во мрак степи… Вдруг, подле себя, слышу его голос:
— Это ты, Аркадий Александрович?
— Я, ваша светлость.
Князь, постояв, осмотрелся, потом произнес:
— Как ты думаешь поставить войска? Фронтом ли к морю, с тем, чтобы быть во фланге у неприятеля, когда он тронется к Севастополю, или лицом к неприятелю, чтобы еще хоть немного выиграть время, задержав его в движении? Сражения я дать не могу… Войска наши в ужасном перепуге и беспорядке.
От слов князя, произнесенных ровным голосом человека озабоченного, но чуждого страха, у меня мороз пробежал по коже. Стараясь рассеять недоверие светлейшего к войскам, я приписывал их смятение неприятельским штуцерам; обнадеживал князя тем, что если мы, на ровном месте, собрав все наши наличные силы, ударим сколь возможно стремительнее, не дав неприятелю возможности воспользоваться превосходством своего оружия, то, может быть, мы с ним еще и управимся. Я не терял веры в наши войска и никак не хотел согласиться, чтобы один наш солдат не осилил по крайней мере трех неприятельских… Общий недостаток нашей тогдашней слепой самоуверенности! Помолчав немного, князь сказал:
— Я думаю, завтра они сами не в силах будут тронуться с места. Мы этим воспользуемся.
И он ушел в палатку; сел на землю с картой в руках, и почтенная его фигура обрисовывалась тенью на парусинных стенах палатки. Я остался на прежнем месте, прислушиваясь к гулу движения войск, тянувшихся от перевоза по дороге мимо нас. Раненые, стоны которых надрывали душу, то и дело сворачивали к нашему костру, около которого нарочно для них была поставлена вода: единственное пособие, которое мы могли предложить им в эти жестокие минуты! Иных средств к помощи у нас решительно уже никаких не было; всё, на чём только было возможно перевезти или перенести раненых — было занято… их же было так много, что каждый раненый, державшийся на ногах, должен был идти один, или плестись поддерживаемый товарищами.
Погруженный в грустные думы о несчастных следствиях войны, я только что хотел для отдыха прилечь на пригорок, как слышу голос Кирьякова:
— Где светлейший?
Я подошел к нему и указал на палатку князя. Меня встревожило внезапное появление командующего отрядом, назначенным для прикрытия отступления и переправы, в таком отдалении от своей части и в то самое время, когда переправа еще не была окончена.
Кирьяков, просунув голову в отверстие палатки, сказал:
— Ваша светлость, я благополучно довел людей до Качи: теперь там всё переправляется!
Невежество генерал-лейтенанта поразило светлейшего.
— Помилуйте, ваше превосходительство, — воскликнул он, — что же вы делаете!? Вы приехали мне доложить, как будто окончили возложенное на вас поручение, тогда как вы только дошли до самого серьезного его момента и вообразили, что вами всё исполнено. Вы покинули отряд в самую неблагоприятную для него минуту… Поспешите возвратиться к вашему месту и будьте осмотрительны: незначительный неприятельский разъезд может наделать вам страшной тревоги… Поезжайте, поезжайте скорее!
Кирьяков поехал… только не туда, куда ему следовало: он отправился ужинать в севастопольский клуб (15 верст от Качи). Мог ли кто ожидать подобного поступка от генерала уже пожилых лет? Он явился в клуб в то время, когда там в сильном беспокойстве собрались почти все моряки и рассуждали о нашем положении. Кирьяков, зная обычай моряков, предвидел это сборище и спешил предупредить невыгодные о себе толки по поводу Алминского сражения. Из участников в этом деле он явился в Севастополь первым и, понятно, речь была за ним. Грейга никто не успел видеть: он был в Севастополе на одну минуту. Кирьяков с нахальством и самоуверенностью вошел в клуб, думая появлением своим произвести эффект; на этот раз, однако, ему не удалось; все были только удивлены его появлением. Общее мнение было таково: как может командующий большей половиной отряда быть так далеко от своего поста в такую священную минуту для войска! Генерал пустился рассказывать о своих подвигах, будто бы об ошибках князя, о Горчакове… но все эти россказни никого не расположили к пользу хвастуна. С этой минуты он был понят и на всё время обороны окончательно пал во мнении севастопольцев. Даже дамы, еще недавно видевшие в Кирьякове героя, их будущего спасителя, разочаровались в генерале. Когда Кирьяков возвратился к своим войскам? Этого с достоверностью я сказать не могу.
VI
Проводив Кирьякова от палатки светлейшего, я присел близ неё на вещах, выложенных из тех повозок на которых повезли раненых. Я душевно страдал за князя; он и не думал об отдыхе, ему необходимом, и я боялся, что бы он не свалился. Еще утром этого дня светлейший был так слаб, что даже лежа смотрел в трубу на движения неприятеля…
Вдруг он кликнул меня и спросил:
— Знаешь ли ты дорогу, которая идет от Севастополя мимо Кадыкьоя на Мекензиев хутор, в Бахчисарай?
— Нет, ваша светлость; я знаю только её малую часть, но могу представить вам сведущего человека.
Я привел к нему, в ту же минуту, из своей команды унтер-офицера Балаклавского греческого батальона, Георгия Панаго. Он объяснил князю все особенности этой дороги и тогда-то было решено светлейшим наше достопамятное фланговое движение.
Князь до свету просидел, не прислонив головы, над картою; я же дремал на клади, выгруженной из подвод. Едва забрезжилось утро 9-го сентября, как он спросил лошадь, сел и поскакал к войскам, не заботясь о том, следует ли кто за ним, или нет. Обязанный приводить в порядок наш обоз и лошадей, я не мог тотчас ему сопутствовать; надеялся его догнать, но не тут-то было! Управясь с делами, я поскакал по следам князя и приехал на северную сторону Севастополя, к батарее № 4-й, — один; светлейшего еще не было. Меня это страшно мучило: «как, — думаю, — он без меня, и где он?» ехать отыскивать его боялся, чтобы не разъехаться. Этим временем князь пропускал мимо себя войска, тянувшиеся к Инкерманскому мосту для перехода на южную сторону Севастополя. Сам светлейший достиг до Мекензиевой горы, осмотрел часть леса, ее покрывающего, потом объехал войска, оставленные на северной стороне, в гарнизоне тамошнего укрепления. Когда он слез с лошади, вид его был утомленный, измученный, но спокойный. Тут он сказал мне, что лес в стороне Мекензиева хутора очень неудобен для движения, хотя дорога хороша. Потом приказал подать себе бриться и переодеться, мне же велел скорее переправлять всё на ту сторону; в особенности наблюсти, что бы артиллерию удобнее устанавливали на пароходы; для себя назначил приготовить катер. Не прошло и получаса, как он отправился на ту сторону, а я занялся установкою артиллерии; обоз отправил я кругом на Инкерманский мост, по саперной дороге, в Севастополь. К четырем часам вся артиллерия переправилась; перевезли частные и офицерские обозы и раненых, которые помаленьку подходили да подходили; за ними перебрался я и затем доложил светлейшему об успехе переправы.
Когда я устанавливал последние орудия на пароход, артиллерийская лошадь с оторванной челюстью притащилась к переправе; она от самой Алмы шла за нами, помахивая головой и неся на себе казенную сбрую, как бы в сдачу. Сбрую тут же с неё сняли, погладили, пожалели; она отошла на бугорок, постояла, постояла, ткнулась головой в землю, кувырнулась через шею и — дух вон; артиллеристы по ней вздохнули, как по товарищу.
Узнав, что лошадь эта была из батареи Хлапонина, я вспомнил, что 5-я легкая действовала на левом фланге боя и значительно пострадала: войска отступили, и она осталась без прикрытия, но продолжала палить до последнего снаряда, удерживая натиск французов. Множество людей и лошадей потеряла она и ей трудно было сняться; однако для семи орудий, по две лошади на каждое, и по одной для ящиков — таки набрали; но так как батарея была 9-ти орудийная, то два орудия остались только при трех артиллеристах и их приходилось бросить, о чём начальник артиллерии, генерал Кишинский, уже и доложил князю.
Хлапонин, отправив батарею, остался сам при этих двух орудиях и пробовал вчетвером тащить их на себе; но было не под силу: двинут то одно орудие, то другое, а далеко уйти не могут. Кругом всё пусто, а неприятель надвигается, помощи взять не откуда; показались в стороне веймарские гусары — Хлапонин бежит туда, просит пособить увезти или прикрыть эти два орудия, но гусары затруднились впрягать верховых лошадей, и пошли своей дорогой.
Делать было нечего; одному из прислуги, канониру Егорову, удалось уговорить товарищей тащить всё-таки орудия на себе, насколько будут в силах: «умрем, мол, братцы, если придется, а орудий не оставим». Молодцы уже выбивались из сил, когда, по счастью, удалой фельдфебель Кикавский, раздобывшись тремя лошадьми, прискакал: и орудия спасли, и батарейный командир имел на чём догнать батарею. Егоров получил георгиевский крест и впоследствии, в гвардии, был удостоен Высочайшего внимания.
Князь Меншиков, конечно, не сообщал мне плана действий, им составленного; но я передаю его, насколько мог понять, сообразуясь с распоряжениями светлейшего.
Относительно действующего отряда и Севастополя, неприятель находился в таком расположении, что легко мог отрезать нам сообщение с остальною частью Крыма, а с тем вместе и с Россиею; блокадой он мог вынудить нас к сдаче. Чтобы предупредить нашу гибель, князь спешил отвлечь внимание союзников от Симферополя и от путей сообщения нашего с Россиею, стараясь привлечь всё внимание и все силы неприятеля на Севастополь: он верно рассчитывал при этом, что союзники, ослепленные удачею на Алме, ринутся к Севастополю, чтобы войти в город, так сказать, по пятам нашего отступления. Для этого светлейший показал им вид, что, не будучи в силах принять другого сражения, он спешит укрыться за севастопольскими стенами. Неприятель, надвигаясь к укреплениям северной стороны, стянет здесь все свои силы; но так как здесь встретит, кроме укреплений — бухту, с кораблями на позиции, то, конечно, не сможет разом овладеть городом. Тогда-то князь с действующим отрядом (который союзники, весьма естественно, могут принять за вновь прибывший) явится у неприятеля в тылу и на пути сообщения нашего с Россиею. Очутившись между двух огней, враги увидят, что в таком положении атаковать Севастополь невозможно: для этого им должно предварительно разбить отряд, угрожающий им с тыла. Он же, и не принимая боя, может оттянуть их от моря — единственного их ресурса. Если же отряд примет бой, то новые утраты в неприятельских войсках могут еще значительно его ослабить. Недоумение, в которое будут поставлены союзники этим маневром, вынудит их изыскивать иной исход… Тогда князь, оставив им свободный путь на южную сторону Севастополя, наведет их на мысль перенести сюда свою атаку, чему они второпях легко поддадутся: сунутся на открытый им путь, а князь, заступая оставленные неприятелями места, запрет их на южной стороне; пользуясь сам свободным сообщением с Россиею, оставит неприятелю самый тесный круг действий. Сверх того, на южной стороне враги почти не найдут ни воды, для питья, ни лесу для топлива и осадных работ.
Для приведения плана своего в исполнение, 9-го числа сентября, князь действительно втянул наши войска в Севастополь, где приказал им запасаться зарядами и провиантом. Неприятель, которому легко было наблюдать за нашим движением (что он, вероятно, и делал), должен был заключить о намерении нашем ожидать его в Севастополе, как и желательно было. При этом, он преувеличил в мнении своем значение наших укреплений, воображая, вероятно, что мы возлагаем большие надежды на наши стены, а потому засели за ними.
Не сообщая никому общего плана своих действий из опасения шпионства, которое чрез татар союзники легко, могли устроить в нашей армии, князь вводил в заблуждение всех тех, которым, собственно, и не было надобности знать истину. Все наши войска рассчитывали защищаться в стенах.
Таким образом, в городе кипела усиленная деятельность: действующий отряд занимался своими приготовлениями; гарнизон суетился сам по себе — строил, копал, возил, таскал. Моряки, по своей части, давно были готовы, но большая их часть была снята с судов для усиления гарнизона; некоторые экипажи в полном своем составе были на берегу и ворочали громадами; быстро воздвигали насыпи; безостановочно вооружали укрепления и тащили с флота в Севастополь всё, что только могло служить к защите города и к нанесению вреда неприятелю. Тем более чести морякам, что подобная работа была им весьма не по нутру. На сходке, вечером 8-го сентября, моряки решили было идти громить во много раз сильнейший неприятельский флот, навредить ему насколько это было бы возможно, и, затем — умереть самим, со славою погибнуть в море, но не видать торжества врагов над Севастополем — родным гнездом Черноморского флота! Горячим поборником этого отважного решения был Корнилов. — И так, весь флот — от адмирала до последнего матроса — готовился умирать, и утром 9-го сентября офицеры-моряки написали письма к императору, в которых каждый просил государя о том, что оставлял священного после себя… Светлейший рассеял это отчаянное настроение моряков, возбудив их к новой деятельности — на сухом пути. Корнилов восставал против этого, но князь убедил адмирала, растолковав ему, что в смерти нет никакой доблести, если она приносит государству более вреда чем пользы.
— Ежели же придется умирать, — заключил светлейший, — то не лучше ли тогда, когда будут истощены все средства к защите, от чего мы еще далеки. Геройскую решимость честных моряков я постараюсь употребить с большею пользою на защиту Севастополя…
Корнилов не сразу уступил увещаниям князя.
— Неужели же флот, — возразил он, — на который употреблено столько материальных средств, употреблялось столько небесполезных усилий — вы не допустите к действию в то самое мгновение, когда ему представляется случай явить свою мощь, покрыть бессмертною славою свой флаг? Мы погибнем, правда; но страшно навредим неприятелю.
— Погибнете — и погубите огромные средства, которые флот может доставить обороне Севастополя, — отвечал князь; — неприятелю же навредите немного. Паровой флот везде от вас увернется и будет ставить наш парусный в смешное положение, разрушая его безнаказанно. Опыт состязания наших шести пароходов с тремя неприятельскими достаточно доказал вам их преимущества. В настоящее время штиль не даст возможности двигаться, а ожидать ветра невозможно. Надо действовать энергично: назначьте потребное число из старейших судов для потопления у входа в рейд, для его заграждения, как мы уже говорили. Этим мы уничтожим всякое покушение неприятеля ворваться в бухту. Не будучи озабочены с этой стороны, мы снимем еще с оставшихся судов большую часть экипажа, которую рассчитаем по оборонительной линии; возьмем много орудий и снарядов для вооружения батарей. Будем смотреть на эти средства как на прибывшие к нам подкрепления.
Таковы главные черты того разговора князя Меншикова с Корниловым, который решил судьбу флота и обессмертил Севастополь. Затем Корнилов предлагал собрать военный совет для обсуждения вопроса; но князь, предоставив совету собираться, не разделял надежды Корнилова на это совещание, почему и не принял в нём никакого участия, а замыслил, решил и стал приводить в исполнение свой план действий в защиту Севастополя.
Вечером 9-го сентября, забегали ко мне многие из сослуживцев — повыспросить, что князь намерен делать, и подговаривали меня убедить князя, чтобы он собрал военный совет. Светлейшему поистине не с кем было советоваться; его окружали новички. Я, под шумок, собирал свои вещи и готовился так, чтобы уж о них более не заботиться, имея под рукой лишь самое необходимое. Ночью приезжали с аванпостов и будили князя несколько казаков с донесением о том, что ими усмотрено в неприятельском лагере.
Рано утром, 10-го сентября, я поехал в морской госпиталь навестить Сколкова и Жолобова. Сколков спал, а Жолобов говорил со мной очень спокойно; поручил мне отыскать в его квартире карты и книги, принадлежащие князю, и просил их ему передать. По возвращении из госпиталя, я застал его светлость готовым выехать в лагерь князя Горчакова. Перед отъездом он о чём-то говорил с Кирьяковым и его квартирмейстером, генерального штаба подполковником Залеским. Выехав со мною со двора, князь тотчас же сказал мне, что он предлагал Нахимову принять начальство над гарнизоном, имея в виду, что подобное назначение придаст бодрости гарнизону, так как в военных доблестях Нахимова никто не сомневался. Однако же Нахимов отказался, говоря, что на суше ничего не понимает и потому не желает ничего брать на свою ответственность. К этому он прибавил, что будет всеми зависящими от него средствами содействовать общему делу и готов служить своей особой, хотя бы пришлось наряду с матросами.
По возвращении из лагеря кн. Горчакова, мы обедали; потом светлейший переправился на северную сторону, сел на лошадь объездчика и, вместе со мною, поехал осматривать северное укрепление и новые батареи. На другой день, 11-го сентября, князь опять был на северной стороне с Корниловым и, сделав свои распоряжения, подъехал к батарее, ближайшей к морю, откуда ему удобнее было рассмотреть показавшихся на высотах неприятелей. Они приближались к Каче и у правого их фланга заметны были земляные работы; в устье реки, по морскому берегу, они устраивали пристани; против же их проходили суда и становились на якорь. Судя по линии видимого бивуака, часть левого фланга неприятельской армии находилась на левом берегу Качи. В сумерки князь возвратился в Севастополь. На Графской пристани собирались войска для переправы. Как мне помнится, всё это были морские батальоны, которые, как было слышно из их разговоров, шли в гарнизон северного укрепления на смену пехоты. Больше же они сами ничего не знали. Они переправлялись на северную сторону до ночи. Между тем, князь сказал мне, чтобы всё было готово к выступлению нашей квартиры: ночью он ждет известия, вследствие которого пред рассветом выйдет из Севастополя. Сделав все приготовления, я прилег отдохнуть…
Светало, но о движении еще не было и слуху. Вот, вижу в окно, скачет гонец, слезает у ворот, вижу: подполковник Залеский. Через несколько минут светлейший требует меня к себе.
— Вообрази, что со мной сделал Кирьяков, — так встретил меня князь. — Я дал ему 12 батальонов, две батареи; аванпосты и разъезды содержат два полка гусарских, два казачьих. Я послал его вчера вечером, чтобы он, не замеченный неприятелем, занял позицию по этой стороне Бельбека, для прикрытия нашего движения, которое я намерен был сделать сегодня на заре, дабы, обойдя фланг неприятеля, встать у него в тылу, на сообщении с Симферополем. Наше движение до того важно, что я сказал Кирьякову: «в случае натиска, держитесь до тех пор, пока я не извещу вас, что уже прошел Мекензиеву гору. Помните, что переправа на Бельбеке слишком затруднительна; без ущерба себе, с тем количеством войска, которое у вас в распоряжении, вы можете очень долго вредить неприятелю и легко его удерживать». Кирьяков же, придя вечером занимать места, услыхал на той стороне Бельбека музыку, которая на своем бивуаке играла зорю. Не знаю почему, это его так сконфузило, что он, не останавливая войска, повернул налево кругом и удрал. Лупил целую ночь и, перейдя Черную чрез Инкерманский мост, остановился на Сапун-горе, так, что от нашего лагеря под Севастополем его отделяет только Сарандинакина балка. А при нём еще — этот подполковник Залеский!.. — заметил князь. — Не понимаю, как это он его не удержал? Он-то на минуту и прискакал ко мне с этим известием… Что я буду делать с подобными генералами? что мне только придумывать такое, что бы они были в состоянии исполнять как следует?!
VII
Из последнего моего рассказа читатель видел, что предпринятое князем Меншиковым, на заре утра 12-го сентября, фланговое движение было остановлено по милости незнания, неисполнительности, или паники, что ли, Кирьякова. Самовольное передвижение его было главною причиною, по которой действующий отряд был приведен в самое невыгодное расположение. Что, ежели союзники этим воспользуются? Мы до ночи не можем тронуться, потому что открываем себя наблюдению неприятеля; что, ежели, приняв свои меры, он помешает нам обойти себя, или даже, захватив нашу колонну на походе, разобьет ее, так как фланг наш ничем не обеспечен… А сколько замедлений: союзники двигаются — мы бездействуем! Все эти соображения, нахлынув на мысли светлейшего, весьма его тревожили. Как выпутаться из подобного положения? Что делать?
Одно необыкновенное уменье князя владеть собою удерживало его от выражений отчаяния. «Скорей, скорей лошадь!» сказал он только, и понесся на Куликово поле в лагерь, один, и так быстро, что казак едва мог поспевать за ним. Я остался у крыльца и в недоумении лишь разводил руками.
Между тем, накануне к нам прибыл от Хомутова отряд под командою генерала Жабокрицкого и успел уже в авангарде главных сил занять позицию на Мекензиевой горе. Светлейший, прибыв в лагерь, поспешил дать знать оттуда Жабокрицкому, что Кирьяков не исполнил своего назначения и поэтому он, Жабокрицкий, должен, рассчитывая лишь на свою бдительность, сохранять свою позицию, не смотря на все её невыгоды, до прибытия к нему на смену войск князя П. Д. Горчакова; затем, идти далее за Бельбек, к деревне Отаркой, где и расположиться, имея в виду прикрывать собою позицию, предназначенную там для занятия всего действующего отряда, который в эту же ночь, с 12-го на 13-е сентября, должен был совершить переход с Куликова поля.
И так, в самое критическое время, когда нам была дорога каждая минута, мы, по милости Кирьякова, теряли целых двенадцать часов; самое же главное: пользуясь весьма неблагоприятными условиями для союзников, мы не успели показаться у них в фланге, потом и в тылу.
Князь по возвращении из лагеря застал у себя письмо Жолобова, который просил светлейшего выслушать его последнюю, предсмертную просьбу. Князь немедленно поехал в госпиталь, взяв меня с собою.
Светлейший очень сожалел о Жолобове; он любил его за исполнительность, точность в работе и скромность. Последним трудом Жолобова была съемка Алминской позиции; он сделал ее очень практично, и светлейший, за несколько дней до высадки союзников, проверив этот небольшой план с местностью, остался им очень доволен. Помню, как снимок Жолобова он показывал мне в назидание, сказав при этом, что Жолобов хорошо его понял и к своему чертежу присоединил верный очерк всей местности, лежащей между Алмой и Севастопольской бухтой. Планчик, снятый Жолобовым, был карманный; князь на ходу легко его рассматривал и за это удобство был весьма благодарен Жолобову. Составитель плана представил его светлейшему на перепутьи нашем к Алме, где он с нами встретился, возвращаясь верхом с Алмы. Вообще всё исполняемое просто, практично, с удобством применения, не только всегда одобрялось князем, но доставляло ему истинное удовольствие.
— Излишние прикрасы, — говаривал он, — часто затемняют настоящий смысл дела.
Прибыв в госпиталь, мы нашли Жолобова на открытом воздухе, на который он перед смертью просил себя вынести. Князь провел у постели умирающего около четверти часа; я не подходил к нему, боясь расстроить страдальца моим прощанием: еще накануне видел я его настолько бодрым, что и теперь не терял надежды на его выздоровление.
Не успел князь отойти от Жолобова, как во двор госпиталя въехал флигель-адъютант Альбединский, посланный Государем из С.-Петербурга за известиями о действиях наших. Светлейший с Альбединским обошел раненых, причём ротный командир Владимирского полка, с постели своей указывая на двух рядовых, сказал:
— Эти молодцы доказали, что ружейный приклад лучше пули и штыка: они втроем, на бруствере батарейной батареи, удерживали штурм англичан. От одного взмаха их ружей валились трое, четверо; если бы их не подстрелили в ноги, да третьего их товарища не убили, то не допустили бы они англичан на батарею где оставались два наших орудия.
Князь поздравил молодцов унтер-офицерами, сердечно благодарил их и ротного командира.
По возвращении с Альбединским домой, князь приказал мне после обеда отправить обоз главной квартиры в лагерь; вскоре после отправления обоза и мы за ним последовали верхом. На выезде из Севастополя, светлейший, подозвав состоявшего при нём лейтенанта Стеценко, приказал ему возвратиться к Корнилову для сообщения ему следующего:
1) что он кн. Меншиков, уже выехал в лагерь совсем и оттуда намерен — когда стемнеет — тронуться для совершения известного Корнилову движения;
2) надеется успеть исполнить таковое до приближения неприятеля к Севастополю;
3) не потеряет Севастополя из виду и будет следить за всем, что в нём произойдет. Ежели неприятель покусится атаковать город, то князь нападет на него с тылу и не допустит ни до чего решительного;
4) так как действующий отряд будет находиться на сообщении с Россиею, то Севастопольский гарнизон не должен терять бодрости, потому что подвозы и подкрепления достигнут своего назначения;
5) князь изыщет случай уведомлять о себе Корнилова.
Передав возложенное на него поручение Корнилову, Стеценко присоединился к нам; Корнилов же распустил по городу слух, главный смысл которого заключался в том, что светлейший будто бы бежал со своими войсками из Севастополя, оставляя его в жертву неприятелю, и что теперь гарнизону предстоит изыскивать самому средства отстаивать родной город. Выразив таким образом свое отчаяние, Корнилов и всех севастопольцев погрузил в глубокое уныние, вместо того, чтобы ободрить их надеждою, что наш действующий отряд, находясь в тылу неприятеля, будет отвлекать его внимание от Севастополя. Этого мало: носились слухи, что Корнилов написал об этом брату в Петербург, жене — в Николаев, изображая самыми мрачными красками поступок светлейшего. Этим он обрек искусного стратегика на жертву нелепых толков и сплетен: по всей России пронеслась молва, будто бы Меншиков продал Севастополь! Петербург негодовал… но в самый разгар нареканий, сыпавшихся на светлейшего, явился в столице Альбединский с известием о блистательном фланговом движении. Государь был в восторге; иностранные газеты загремели, прославляя удивительную находчивость, искусство и присутствие духа князя Меншикова. Совершив достопамятный в военной истории подвиг, светлейший не гордился плодами своих способностей: ему это было не в диковину; уверенный в себе самом, он плохо верил в исполнителей зрело обдуманных своих предначертаний. Злые языки призатихли, но они дело свое сделали: яд, ими выпущенный, всосался в организм общественного мнения; под обаянием первого впечатления недоброй молвы оно плохо мирилось с очевидностью; доверие к полководцу в основании было потрясено и безуспешны были усилия восстановить это доверие. Присутствие яда клеветы давало о себе знать при малейшем удобном случае: им искусно пользовались завистники и враги — соотечественники, и вредили, как только могли, имени светлейшего.
Возвращаюсь к рассказу.
Покуда светлейший в палатке совещался с князем П. Д. Горчаковым, я поехал выбирать место для расположения обоза. Проезжая мимо Минского полка, я, незамеченный, прислушался к рассказу унтер-офицера об Алминском деле:
— Кабы все-то начальники, как князь Меншиков, — говорил он, — так им бы ничего не взять; и как Господь его хранил?! сам везде, а других, прочих командиров, — и не видать… Кабы ему да не ехать туда к мосту, так мы бы их с горы проводили скоро…
Разговор был прерван командою: «амуницию одевать!» Я поспешил к палатке князя Петра Дмитриевича, где светлейший уже встретил меня словами:
— Выпроваживай наш обоз к Бракеру-хутору; мы поедем вперед туда же и там пропустим мимо себя весь отряд.
Мы тотчас тронулись по Балаклавской дороге; обоз наш следовал за нами. У хутора Бракера, совершенно покинутого обитателями, мы сделали привал, навесили поскорей торбы на лошадей, согрели чаю. Между тем стали подходить войска и князь, поспешно сев на лошадь, выехал вперед, чтобы пропустить их всех мимо себя; потом, вместе с войсками обогнул Сапун-гору. После того светлейший сел в экипаж и следовал шагом за хвостом колонны. Между тем быстро надвинулся ночной мрак: южная ночь наступает внезапно… Мы шли версты две, соблюдая глубокую тишину. Я ехал возле фронта, пробираясь осторожно поближе к дороге.
Вдруг, слышим, что-то с шумом посыпалось с горы: колонна наша засуетилась в недоумении; произошла путаница, толкотня; со стороны на дорогу выехал какой-то обоз. В темноте ничего нельзя было разобрать, но этот шум легко было принять за нападение неприятеля на наш фланг… Оказалось не то: опять Кирьяков! Ему было дано знать, чтобы он присоединился к нашей колонне. Спустившись с Сапун-горы по Воронцовскому шоссе, он даже и этого не мог сделать толком: заторопился, сунулся с горы без пути каким-то рассыпным порядком. Хорошо, что князь скоро смекнул в чём дело: поспешил остановить отряд, велел ему сдвинуться с дороги в сторону и пропустить Кирьякова вперед. Но, можно себе вообразить, как трудно было это сделать. Наша колонна, прорванная в нескольких местах отрядом Кирьякова, где — стояла, где — спешила за частями, не ей принадлежавшими. И в этой тьме кромешной какого добиться толку? Кричать, опрашивая части, было невозможно, так как мы делали движение скрытное от неприятеля… Едва, едва наладили мы, с большим промедлением во времени. Светлейший послал на Мекензиеву гору сказать Жабокрицкому, чтобы он, не дожидаясь его, при появлении там Кирьякова сдал ему позицию, а сам шел вперед на место, указанное ему для занятия общего бивуака.
Кн. П. Д. Горчаков, шедший во главе нашей колонны, соблюдая в движении величайшую тишину и осторожность, очень встревожился, заслышав позади себя непонятный ему шум; когда же, наконец, причина объяснилась, то он Кирьякова чуть не разорвал с досады, тем более справедливой, что неуместные движения последнего и неурядица, с которой он присоединился к нам, беспрестанно задерживали ход нашей колонны. Остановки были частые, довольно продолжительные и причин их нельзя было доискаться… Наконец мы и совсем остановились; как говорится — ни-тпру, ни-ну! Все справки: отчего? почему? зачем? — были безуспешны; солдаты, устав стоять, полегли… Изволь тут пробираться между ними, в темноте, верхом, к голове колонны за справкой. Мы все, адъютанты, пустились вперед, но пробраться вперед было до того затруднительно, что руки опускались и бросало в пот от нетерпения.
В сильнейшем беспокойстве князь Горчаков поехал сам вперед; отряд Кирьякова всё продолжал стоять. Поднявшись до половины извилистого подъема Мекензиевой горы, князь Петр Дмитриевич, наконец, увидел, что колонна головой уперлась в повозку, которую лошади не брали и еще что-то у неё сломалось. Пораженный негодованием, что такой вздор был причиною остановки, князь Горчаков крикнул на офицера:
— Что же вы ее не сбросите? Задерживаете такую массу войска из-за дряни!
Офицер оправдывался тем, что это повозка генерала Кирьякова.
— Опять Кирьяков?! — крикнул Петр Дмитриевич, плюнул и велел ссунуть повозку в овраг: только тогда колонна беспрепятственно взошла на Мекензиеву гору. Здесь Жабокрицкий уже очистил место для Кирьякова; главный же отряд расположился сзади его, возле самого подъема.
Так как медлить на этой позиции было опасно — Кирьяков, посланный, как мы говорили, для прикрытия нашего флангового движения, бежал от неприятельской музыки — то вся надежда наша была на одни разъезды казаков и аванпосты гусар, мало успокаивавшие князя. Разъезды неприятеля и его авангард легко могли застать нас на тесной площадке этой горы. Принимая это в соображение, светлейший, войдя в находившийся тут караульный дом, приказал князю Петру Дмитриевичу передать Кирьякову, чтобы он немедля подымался, шел следом за Жабокрицким и расположился возле того места, куда придет Жабокрицкий.
Между тем Кирьяков, как только поднялся на плато, развел огни — варить ужин. И это делалось им в то время, когда мы употребляли все средства, чтобы скрываться от наблюдений неприятеля! Покуда мы взбирались на гору, костры порядочно разгорелись и, конечно, не могли не быть замечены неприятелем… К счастью, князь Александр Сергеевич, подъезжая к горе, вышел из экипажа и верхом обогнал колонну, — так, что, первый поднявшись на гору, он поспешил приказать залить огни. Этим распоряжением Кирьяков остался очень недоволен. Сокрушаясь по своей повозке, оставшейся назади, он находился в таком дурном расположении духа, что когда князь Петр Дмитриевич потребовал его к себе, чтобы передать приказание о немедленном движении вперед, то Кирьяков отозвался, что так как он еще не ужинал и повозка его сброшена с дороги, то он идти не может; да и куда ему в такую ночь идти?! За тем посыпались громогласные ругательства. Тогда князь Горчаков предложил ему остаться ужинать, а сам послал за старшим полковником, чтобы приказать ему вести отряд Кирьякова. Последний смирился, поднял отряд и двинулся по назначенной дороге; но и тут не мог не напакостить: лупил, что называется, без оглядки, продрал мимо Жабокрицкого, не заметив его — почти вплоть к Бахчисараю; бежал бы и дальше, если бы светлейший, получив донесение от Жабокрицкого, что Кирьяков не присоединился к нему, не послал догнать бестолкового и воротить к избранному месту.
В следующую ночь помянули Кирьякова и в Севастополе. Уходя с Сапун-горы, он оставил батальон Тарутинского полка при четырех орудиях на Инкерманском спуске. Он, надо полагать, позабыл о нём, так как батальон оставался там без всякой нужды, в жертву неприятелям, как в пустыне, и спасением своим был обязан тому, что союзники, перебираясь на южную сторону, сами находились в страшном перепуге. Они до того спешили, что, проходя даже мимо нашего Георгиевского порохового погреба, где находился большой склад пороха, не обратили на него внимания. С приближением союзников батальону угрожала опасность быть отрезанным, но, благодаря темноте ночи, ему посчастливилось уйти в Севастополь. Здесь об этом отряде ничего не ведали и потому, когда он приблизился, то был принят за неприятельский: раздались сигналы общей тревоги, переполошившие весь гарнизон.
Отправив Кирьякова с Мекензиевой горы, светлейший послал благонадежного урядника к Корнилову — известить его о месте своего пребывания и подтвердить приказание скорее выпроваживать из Севастополя парк, в прикрытие которому уже заблаговременно отряжены были две роты пехоты при двух орудиях; к парку присоединить отсталый обоз. Сверх того князь приказал Корнилову, чтобы он в ту же ночь послал на реку Черную — уничтожить Инкерманский мост и испортить плотину.
Остальную часть ночи мы провели возле своих лошадей и к утру 13-го сентября, по возвращении казака, сели на коней и отряд тронулся. Живо очистил он Мекензиеву гору; мы спустились в Черкез-Ирменскую долину и следовали по дороге к Бахчисараю до Бельбека. Там мы настигли наши передовые войска, бродом перешли реку и на правом её берегу на бугорке князь приказал раскинуть себе палатку. Вдруг слышим — орудийный выстрел, другой, третий… и где же? на Мекензиевой горе! Мы с трубами взмостились на возы и видим, что парковые повозки, в беспорядке, несутся с горы в долину, во весь дух… более этого, за дымом и пылью, мы разглядеть не могли. На место тревоги в ту же минуту был послан Лейхтенбергский гусарский полк: он понесся на больших рысях. Заметив гусар, неприятель прекратил дальнейшее преследование несчастного парка. Легко себе представить с каким нетерпением ожидали мы вестей о случившемся; но еще никто не успел прискакать оттуда, как мы завидели два экипажа, катившие во весь дух; около них верховые. Не убавляя аллюра, они перелетели через реку; увидав своих, заслышав крики «стой! стой!!» наконец остановили лошадей. Молоденький офицер Веймарского гусарского полка, скакавший впереди, прыгнул на бугорок, где была палатка князя: насилу мы его удержали! И жалко и смешно было смотреть, в каком испуге прискакал этот ребенок: дико озираясь кругом, как будто не веря глазам, что он между своими, гусарик произнес наконец:
— Ну, слава Богу, ускакал!. Ах, какая лихая тройка… уж я думал, генеральские отстанут… А там, остальные все пропали, людей порубили, повозки порубили, которые — сами поломались, которые с горы полетели, а больше, должно быть, они позабрали!
— Что же сталось с парком? — спросили мы его.
— А, право, не знаю. Как взошли на гору, наш обоз стоял сзади; со мной было 12 гусар: сделали привал… Вдруг, откуда ни возьмись, бросаются на нас французы, или англичане, не знаю, только в больших медвежьих шапках. Мы, как схватились, скорей, скорей, наткнулись на парк; туда, сюда… насилу выбрались кое-как. Ящик наш тоже тут сломался; мы к спуску: и там дорога узкая, объехать некуда; я, долго не думая, пошвырял парковые повозки с дороги. Едва-едва, спас только две повозки.
— Чьи они? — спросил его сам князь.
— Одна — полкового командира, другая — моя, — продолжал офицерик, — да и славные же лошадки! Когда бы не парк, мы бы, пожалуй, все ускакали… Ничего не сделаешь — наскакали одни на других: на горе опрокинулись поперек дороги, так я их уж пошвырял.