Тяжело было настроение князя: он сознавал безвыходное положение предводителя войск, столь мало знакомых с войною. Потерять сражение, — со смешанными, сборными частями войск, — было нетрудно, но нелегко было придумать средства, как выйти из этого непостижимо тяжкого положения. Где войска, и что, и как? — нам не было известно… они разбрелись. По счастью, в эти минуты, в уме князя уже слагался план дальнейших действий. Видя, что на силу надеяться нечего и лучше употребить хитрость, он ехал молча и крепко задумавшись. Раз только спросил меня: «известна ли мне дорога на Мекензиеву гору и что там за лес?»

Проехав под музыку около версты, мы спустились в лощину, в которой нашли в развернутом фронте бригаду гусар; командир Лейхтенбергского полка Халецкий, завидев князя, скомандовал: «сабли вон!» Бригада дернула: «ура!» Халецкий с азартом подскакал к светлейшему, отрапортовал ему и готовился поздравить с победой! Каков генерал? Он участвовал в Алминском деле: стоял-де на позиции и заключил, что войска наши, истребив неприятеля, шли праздновать победу в Севастополь. Неуместное «ура!» до того всех нас озадачило, что мы и не знали, что подумать; ждали объяснения от Халецкого, лицо которого сияло торжеством и самодовольствием. Светлейший предупредил его:

— Генерал, это похоже на насмешку!

Князь произнес эти слова таким грустным тоном, что наш Халецкий что-то такое промычал, а лицо его приняло такое испуганное, вопрошающее выражение, что, глядя на него, нам стало и смешно и жалко.

Призвав бригадного командира, генерал-майора Величко, светлейший сказал ему.

— Войска отступают в беспорядке; прикройте это отступление: из лощины подайтесь к стороне неприятеля настолько, чтобы он вас видел. Я весь отряд переведу за Качу, а вы останетесь на этой стороне прикрывать наш ночлег. Казаков присоедините к себе, делайте разъезды, не выпускайте неприятеля из виду; доносите мне что он будет делать.

Потом, верстах в пяти от гусар, нашли мы два полка пехоты и при них Кирьякова. Он доложил князю, что эти полки остались свежими и готовы прикрывать отступление. Князь приказал ему соединиться с гусарами, взять в распоряжение казачьи полки, обещая прислать еще батарею — и с этим отрядом строго наблюдать за неприятелем; в случае движения его на нас — держаться до последней крайности. При этом князь заметил, что Кирьякову известно в каком беспорядке остальные войска, которым еще надо, переправясь через Качу, расположиться на высотах левого берега. Переправа и ночлег нашего расстроенного войска должны, разумеется, быть совершенно обеспечены присутствием надежного отряда на пространстве между Алмой и Качей.

Кирьяков, казалось, хорошо понял свое назначение: тронулся с бригадой вперед к стороне неприятеля; мы же, встретив тут адмирала Корнилова и Тотлебена, направились с ними к переправе и в сумерки достигли высот правого берега Качи. Немало удивило нас совершенное отсутствие и признаков существования войск, и куда они подевались? Неизвестно… Подъехав к спуску, в долине реки увидели безобразнейшую картину: здесь царили полнейшие безначалие и беспечность; сюда удрали наши молодцы и — веселехоньки; изволят забавляться: стреляют, без стыда, испуганных зайцев.

Легко вообразить наше недоумение, когда, подходя к Каче, мы, в сумерки, заслышали перестрелку; она подала нам повод предполагать не выбросили ли союзники к устью реки какого нибудь отряда… Ничуть не бывало! Это наши солдатики, от скуки, на зайцев охотиться вздумали и удержать их было некому. Между тем, артиллерия и обозы стояли на дороге, сохраняя в этом хаосе возможный порядок. Указав на все переправы, светлейший приказал обозам, а за ними и артиллерии — трогаться. Не так легко было отдать приказание пехоте; начальства не существовало: выбывших из фронта офицеров не заменили еще другими, а оставшиеся притаились… Солдатики горланили, бродили и мародерничали по хуторам и жильям, покинутым их хозяевами и татарами. Впечатление, произведенное на меня этим несчастным днем, было до того возмутительно, что даже масса раненых, стянувшаяся к этому времени на Качу, не возбудила во мне присущего сердцу новичка чувства сострадания, хотя положение страдальцев, за недостатком средств к помощи, было ужасно… Напротив, в сердце моем я чувствовал какое-то ожесточение. Стоны, вопли и кровь, раздражая меня, придавали особенно мрачное расположение духу. Не я один был в таком дурном настроении: Корнилов, не участвовавший в деле, видя только плачевные его последствия, очень сухо и холодно смотрел на страдания увечных, а причитания их (наш родной способ выражать свое горе) были ему несносны; он стыдил голосивших, проезжая мимо их… Тоже делали и прочие лица, бывшие в свите князя. Только он один, более всех нас снисходительный к слабостям человека, ехал молча, грустно всматриваясь в раненых и один только раз сказал Корнилову:

— И всё-то — в спины!!

К слову о раненых замечу: всего страннее было то, что их товарищи, так охотно выносившие и выводившие раненых из-под огня, бросали их по большей части там, где сами не могли поспевать за ретирадой. Вообще видимо было в нижних чинах непонятное для меня хладнокровие к утратам; их не смущали — ни потеря сражения, ни беспорядочное отступление в виду неприятеля; к самому занятию союзниками нашей крепкой позиции солдаты относились с совершенным равнодушием. Это происходило, как я полагаю, оттого, что они не сознавали ни важности проигрыша сражения, ни еще того важнейших его последствий.

Спустившись на Качу, светлейший направился правым берегом вверх по реке, для обозрения; потом он переправился выше всех наших войск и поехал левым берегом вниз; меня же послал на высоту занять место для расположения штаба. Отыскивая обоз, я немного промедлил и уже не встретил князя, а, спустившись в другом месте, съехался с ним на подъеме по большой чумацкой дороге. На вершине горы князь свернул направо, на первую площадку, чтобы, отдав приказания Корнилову и Тотлебену, распроститься с ним и скорее отправить адъютанта своего С. А. Грейга с донесением к Государю Императору. Он приказал Грейгу спешить в Севастополь, оттуда, получив подорожную, скакать в Петербург.

— Что прикажете сказать Его Величеству? — спросил Грейг.

— Скажи всё, что ты видел и слышал, — отвечал светлейший, — всё, по чистой справедливости. Писать же, ты видишь сам, и средств никаких нет и это отняло бы слишком много времени.[8]

Грейг, Корнилов и Тотлебен поехали в Севастополь вместе. Проводив Грейга, светлейший, в ожидании обоза, опустился в полулежачем положении на землю. Между тем, мы собрали около него сухой травы перекати-поле, и зажгли ее, чтобы хоть сколько нибудь осветить место. Смерклось так, что в двух шагах не было видно человека. Место остановки князя было не то, которое я занял для штаба и куда велел следовать обозу. Светлейший, с огарком свечи в руке, занялся рассматриванием карты и не ехал далее; почему я послал казака отыскивать обоз, который, придя на указанное ему место и не найдя там никого, машинально направлялся на разведенный нами огонь. Я, конечно, был всех более рад прибытию обоза, так как оно возложено было на мою ответственность. Покуда я не заслышал голоса офицера, провожавшего обоз, я был как на иголках. Светлейшему необходим был отдых, ему еще предстояло заняться соображением, для выяснения себе положения армии, и изысканием исхода из оного. С пяти часов утра у светлейшего не было во рту ни крохи: надобно же было ему подкрепиться. Что бы мог я делать без обоза? Отворотясь от огня, я таращил глаза в непроглядную темень, что было мочи — напрягал слух… Боялся, чтобы обоз наш не прошел по подъему горы мимо, затянутый прочими обозами. В этом томительном ожидании провел я более часу, удивляясь необыкновенному терпению светлейшего: не слыхал я от него ни единой жалобы и в голосе его звучало обычное спокойствие. Князь вмешивался в разговоры окружавших и, казалось, хоть на минуту хотел забыть свое положение и сколько нибудь отдохнуть нравственно…

Наконец, слава Богу, обоз прибыл: с него сняли 8 человек раненых солдат, поднятых им кой-где по дороге. Мы наскоро разбили крохотную подручную палатку, постлали в ней кусок кожи, зажгли свечи, и князь, разложив карты, углубился в свои стратегические соображения.

Этим временем камердинер (он же и фельдшер) его светлости, Разуваев, успел на спирту согреть воду на стакан чаю, для князя. Подавая его светлейшему, он сказал:

— Хорошо, что я, на всякий случай, приберег бутылку воды; а то всё, что имели в запасных бочонках, роздали по дороге раненым… да еще и с собой их, восемь человек, привезли!

— Как же, братец, ты мне не скажешь? — быстро отвечал светлейший. — Иди скорей, перевяжи и отправь их в Севастополь в наших экипажах.

И князь остался в палатке совершенно один, покуда камердинер не управился с ранеными. Остальная прислуга была пьяна.

Распорядившись привозом воды, бывшей от нас версты за три, и добычею фуража, послав за ним за шесть верст, я разместил лошадей по коновязям, а сам присел у палаточки князя, чтобы быть под рукой, ежели ему что понадобится, так как тут никого не было, кроме часового — сапера. Замечу кстати, что на Алминской позиции у князя были постоянно часовые от роты сапер: стояли они в одних портупеях и фуражках. Этот караул, из ефрейтора и трех рядовых, сначала сменялся ежедневно, потом светлейший, узнав от них, что они желают оставаться бессменно, так как их прекрасно кормят и поят чаем, согласился не сменять сапер и приказал прикомандировать этот маленький ефрейторский караул к своей квартире. Он пришел с князем и в Симферополь и оставался здесь до выезда его светлости из Крыма.

Я стоял шагах в двадцати от палатки князя и смотрел во мрак степи… Вдруг, подле себя, слышу его голос:

— Это ты, Аркадий Александрович?

— Я, ваша светлость.

Князь, постояв, осмотрелся, потом произнес:

— Как ты думаешь поставить войска? Фронтом ли к морю, с тем, чтобы быть во фланге у неприятеля, когда он тронется к Севастополю, или лицом к неприятелю, чтобы еще хоть немного выиграть время, задержав его в движении? Сражения я дать не могу… Войска наши в ужасном перепуге и беспорядке.

От слов князя, произнесенных ровным голосом человека озабоченного, но чуждого страха, у меня мороз пробежал по коже. Стараясь рассеять недоверие светлейшего к войскам, я приписывал их смятение неприятельским штуцерам; обнадеживал князя тем, что если мы, на ровном месте, собрав все наши наличные силы, ударим сколь возможно стремительнее, не дав неприятелю возможности воспользоваться превосходством своего оружия, то, может быть, мы с ним еще и управимся. Я не терял веры в наши войска и никак не хотел согласиться, чтобы один наш солдат не осилил по крайней мере трех неприятельских… Общий недостаток нашей тогдашней слепой самоуверенности! Помолчав немного, князь сказал:

— Я думаю, завтра они сами не в силах будут тронуться с места. Мы этим воспользуемся.

И он ушел в палатку; сел на землю с картой в руках, и почтенная его фигура обрисовывалась тенью на парусинных стенах палатки. Я остался на прежнем месте, прислушиваясь к гулу движения войск, тянувшихся от перевоза по дороге мимо нас. Раненые, стоны которых надрывали душу, то и дело сворачивали к нашему костру, около которого нарочно для них была поставлена вода: единственное пособие, которое мы могли предложить им в эти жестокие минуты! Иных средств к помощи у нас решительно уже никаких не было; всё, на чём только было возможно перевезти или перенести раненых — было занято… их же было так много, что каждый раненый, державшийся на ногах, должен был идти один, или плестись поддерживаемый товарищами.

Погруженный в грустные думы о несчастных следствиях войны, я только что хотел для отдыха прилечь на пригорок, как слышу голос Кирьякова:

— Где светлейший?

Я подошел к нему и указал на палатку князя. Меня встревожило внезапное появление командующего отрядом, назначенным для прикрытия отступления и переправы, в таком отдалении от своей части и в то самое время, когда переправа еще не была окончена.

Кирьяков, просунув голову в отверстие палатки, сказал:

— Ваша светлость, я благополучно довел людей до Качи: теперь там всё переправляется!

Невежество генерал-лейтенанта поразило светлейшего.

— Помилуйте, ваше превосходительство, — воскликнул он, — что же вы делаете!? Вы приехали мне доложить, как будто окончили возложенное на вас поручение, тогда как вы только дошли до самого серьезного его момента и вообразили, что вами всё исполнено. Вы покинули отряд в самую неблагоприятную для него минуту… Поспешите возвратиться к вашему месту и будьте осмотрительны: незначительный неприятельский разъезд может наделать вам страшной тревоги… Поезжайте, поезжайте скорее!

Кирьяков поехал… только не туда, куда ему следовало: он отправился ужинать в севастопольский клуб (15 верст от Качи). Мог ли кто ожидать подобного поступка от генерала уже пожилых лет? Он явился в клуб в то время, когда там в сильном беспокойстве собрались почти все моряки и рассуждали о нашем положении. Кирьяков, зная обычай моряков, предвидел это сборище и спешил предупредить невыгодные о себе толки по поводу Алминского сражения. Из участников в этом деле он явился в Севастополь первым и, понятно, речь была за ним. Грейга никто не успел видеть: он был в Севастополе на одну минуту. Кирьяков с нахальством и самоуверенностью вошел в клуб, думая появлением своим произвести эффект; на этот раз, однако, ему не удалось; все были только удивлены его появлением. Общее мнение было таково: как может командующий большей половиной отряда быть так далеко от своего поста в такую священную минуту для войска! Генерал пустился рассказывать о своих подвигах, будто бы об ошибках князя, о Горчакове… но все эти россказни никого не расположили к пользу хвастуна. С этой минуты он был понят и на всё время обороны окончательно пал во мнении севастопольцев. Даже дамы, еще недавно видевшие в Кирьякове героя, их будущего спасителя, разочаровались в генерале. Когда Кирьяков возвратился к своим войскам? Этого с достоверностью я сказать не могу.